Мордовцев Даниил Лукич
Один из случаев

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Мордовцев Д. Л. Собрание сочинений: В 14 т. Т. 6.
   M.: TEPPA, 1996. (Библиотека исторической прозы).
   

Один из случаев

ИСТОРИЧЕСКИЙ ОЧЕРК

   

I

   Существует мнение, по-видимому, общепринятое в истории, что замечательные исторические деятели, оставившие по себе громкую славу в бессмертных памятниках своей деятельности, почти в одинаковой мере обязаны этою славою как своим личным талантам, так и талантливости лиц, которыми они умели окружать себя; что, одним словом, люди, которым в истории придается эпитет "великих", люди гениальные или же просто выдающиеся, обладают даром угадывания и выбора себе таких помощников и исполнителей своих намерений, которых природа до некоторой степени одарила такими же, в известной мере, равносильными качествами, коими сами обладали эти крупные исторические деятели. За ближайшее подтверждение этого мнения берут такие исторические личности, как Петр I, Наполеон I, Екатерина II и другие. Так, зоркий глаз Петра, сквозь густые толпы родовитого русского боярства, и даровитого и бездарного, сумел выискать себе таких помощников-"питомцев", как "счастья баловень безродный, полудержавный властелин", который и в роли продавца пирожков не мог ускользнуть от внимания царя-плотника; о других "питомцах" мы не упоминаем. Личные качества Наполеона I помогли ему окружить себя такими сподручниками, без которых собственные силы Бонапарта едва ли в состоянии были бы поставить чуть не весь мир в зависимость от упрямой воли корсиканского дворянина. Имя Екатерины II окружается ореолом исторического бессмертия только в совокупности с такими личностями, как Потемкин-Таврический, Суворов-Италийский, Румянцев-Задунайский, Безбородко, Дашкова, Панины, Бецкий, Бибиков и другие. Эта целая "стая орлов" Екатерины подобрана лично ею, и подобрана с таким умением, которому нельзя не удивляться.
   Здесь необходимо оговориться. Мы разумеем здесь подбор Екатериною государственных деятелей, помощников ее правительственных дел: в этом случае у нее было замечательное чутье на полезных и дельных, с ее государственной точки зрения, людей. Что это было делом сознательного выбора, а не женского инстинкта, доказательством может служить то, что многих из этих деятелей она лично не любила, не симпатизировала им, часто отталкивала незаслуженно; но когда она нуждалась в их таланте, зная, что только они сумеют помочь ей, она тотчас же прибегала к их помощи. Так, она постоянно не любила Александра Ильича Бибикова, была с ним холодна, отдаляла его от себя; но в трудные минуты, которые переживало государство, когда Пугачев отхватил из-под скипетра Екатерины чуть не пол-России, -- она немедленно призвала Бибикова спасать свою державу, чем и вызвала у него горькую иронию о "сарафане, валявшемся под лавкой". Так, она постоянно чувствовала нерасположение к Суворову, не симпатизировала ему, холодно и неохотно принимала его; но опять-таки в минуты опасности она знала, что ей лучше и безопаснее всего укрыться за этой каменною, несокрушимою стеною, и она призывала его тогда, когда нужно было, по смерти Бибикова, вырвать восток и юг России из рук Пугачева, и тогда, когда Турция готова была уничтожить все плоды творчества Потемкина в новоприобретенном южном крае, и тогда, наконец, когда Польша в последний раз подняла свою бесталанную голову и выставила такого борца за воскресение разодранной и погребенной в трех гробах старой отчизны, как Косцюшко. Все это, бесспорно, доказывает присутствие в ней политического такта и чутья на хороших людей. Но не всегда чутье это служило ей с пользой при выборе личных ее любимцев. Да оно и понятно. С одной стороны здесь, при оценке человека, ее подкупало и ослепляло субъективное чувство, руководили побуждения чисто женские, и ее государственно-политическое чутье, так сказать, притуплялось, будучи заглушаемо страстью; с другой -- выбор этот, в сущности, не требовал такой тщательности, такой осмотрительности, как первый выбор, потому что роли личных ее любимцев в государственной жизни могли быть второстепенные и третьестепенные. Там, при первом выборе, она нуждалась в государственных деятелях, которых дарования совмещали бы в себе все искомые ею качества и умела находить их; здесь она искала других качеств, и государственная дюжинность, даже положительная бездарность могла быть тут на своем месте. В первом случае, в выборе государственных деятелей, она многого требовала от лица, на которого падал ее выбор: более всех этому многому удовлетворяла такая редкая личность, как Потемкин, за которым не только Россия, но и вся современная Европа признала "гениальность"; митрополит Платон, в частном письме к Амвросию, справедливо выразился о кончине Потемкина, что "древо великое пало -- был человек необыкновенный". Такою же крупною, хотя, быть может, несколько одностороннею даровитостью является Суворов, которого Клинтон называл "непрочтенным иероглифом", а другие иностранцы -- "таинственным сфинксом". В другом случае, в выборе фаворитов собственно, Екатерина искала немногого, и в этом случае Потемкин опять-таки был счастливым сочетанием этого немногого со многим, и оттого Екатерина любила его больше всех и постояннее всех. "Немногое" это сама Екатерина определяла так: избранник ее чувства должен быть только -- "верен, скромен, привязан и благодарен до крайности" ("Русс. Арх.", 1864, стр. 570). Но, в последнем случае, даже этому "немногому" не всегда отвечали некоторые из ее избранников, и в числе таковых едва ли не самым резким подтверждением недостатка чутья в Екатерине при выборе личных любимцев служил предпоследний из всех ее фаворитов -- Дмитриев-Мамонов.
   Знаменитый князь Щербатов, историк, которого по справедливости можно назвать Тацитом века Екатерины, хотя его и упрекают в том, будто он писал свою историю не "sine ira et studio", как римский Тацит, a "cum ira et studio", и упрекают едва ли не потому, что его не любила Екатерина за его строгий приговор над современниками, -- Щербатов следующими немногими штрихами характеризует любимцев этой государыни и в том числе Дмитриева-Мамонова: "Каждый любимец, хотя и коротко их время было, каким-нибудь пороком, за взятые миллионы, одолжил Россию (кроме Васильчикова, который ни худа, ни добра не сделал). Зорич ввел в обычай непомерно великую игру; Потемкин -- властолюбие, пышность, подобострастие ко всем своим хотениям, обжорливость и, следственно, роскошь в столе, лесть, сребролюбие, захватчивость и, можно сказать, все другие знаемые в свете пороки, которыми или сам преисполнен, или преисполняет окружающих его, и так далее в империи. Завадовский ввел в чины подлых малороссиян; Корсаков приумножил бесстыдство любострастия в женах; Ланской жестокосердие поставил быть в чести; Ермолов не успел сделать ничего, а Мамонов вводит деспотичество в раздаяние чинов и пристрастие к своим родственникам" ("О повреждении нравов в России". -- "Русская Старина", 1871, III, 678). Отзыв, действительно, жесткий, но нельзя сказать, чтобы несправедливый. Надо заметить при том, что это написано Щербатовым как раз в то время, когда Дмитриев-Мамонов был в полной силе, и потому неумолимый историк говорит о нем в настоящем времени: "Мамонов вводит деспотичество"... Насколько прав был князь Щербатов и насколько его ira и studium в такой же мере служат исторической правде, как и Тацитовское "sine ira et studio" -- читатель увидит из нижеследующего.
   Дмитриев-Мамонов происходил от древнего рода русских бояр, хотя ни один из этого рода не выдавался особенно, как крупный политический деятель. Более заметною становится роль Дмитриевых-Мамоновых в царствование Петра I. Один из Дмитриевых-Мамоновых, генерал-аншеф Иван Ильич, состоял в тайном браке с царевной Прасковьей Ивановой, пятой дочерью царя Ивана Алексеевича, которая была ограниченного ума, очень некрасива, худа и с самого детства хворала (Шубинский, "Письма леди Рондо", 170). Сама Екатерина, которая гордилась своими познаниями в русской истории и даже "удивлялась малому соображению князя Щербатова" (Храповицкий, изд. Барсукова), производила род Дмитриевых-Мамоновых от Владимира Мономаха. Так, Храповицкий говорит, что когда в 1790 году Александр Николаевич Зубов принес императрице сенатский указ о том, чтобы Трегубову, дяде Зубова, дать титул князя, по происхождению его от кабардинских князей, государыня сказала: "Это дело примерное. Много таких, кои княжество потеряли, а другие и не имели, но происходят только от князей. Мамоновы происходят от Мономаха действительно" (там же, 326--327). Не придавая, конечно, этому обстоятельству никакого значения, потому что род Мамоновых мог и не мог происходить от Мономаха и это не помешало бы ему затереться в числе захудалых родов, вследствие ли дюжинности своих представителей или вследствие других причин, -- мы не можем не придать значения другому обстоятельству, именно, что род Дмитриевых-Мамоновых так или иначе, что называется, вертелся около двора. Один из Дмитриевых-Мамоновых, как мы видели, женат был на царевне. Другой Дмитриев-Мамонов, отец любимца Екатерины, по словам г. Бартенева, "с Елизаветинских времен служил в придворном ведомстве и мог содействовать успехам, как Потемкина (который был ему сродни), так и другого родственника своего, славного Фонвизина" ("Русск. Арх.", 1867, стр. 596). Само собою разумеется, что сыну своему он тем более старался проложить ту же дорогу и старания его не были напрасны: счастье не обошло его сына -- на него упал луч исторического бессмертия; правда, то было рефлективное отражение луча бессмертия, подобно тому, как этот луч упал рефлексивно на фонарь Диогена, на знаменитую дубинку Петра I, на историческую шляпу Наполеона I, однако и фонарь, и дубинка, и шляпа стали понятиями историческими...
   Дмитриев-Мамонов, Александр Матвеевич -- предмет нашего исторического очерка -- родился 19 сентября 1758 года. Следовательно, когда Екатерина вступала на престол, будущему ее любимцу не было еще и четырех лет. Мать Дмитриева-Мамонова была Анна Ивановна из рода Боборыкиных. Когда Потемкин был уже в зените своего величия, юный Дмитриев-Мамонов служил у него в флигель-адъютантах. Когда затем Потемкин пожалован был званием фельдмаршала, то юного Дмитриева-Мамонова он взял к себе в генеральс-адъютанты ("Зап." Энгельгар., 39). Впрочем, во время беспрестанных поездок Потемкина на юг, где он занимался устройством Новороссийского края, Дмитриев-Мамонов оставался в Петербурге и не мог не быть известен Екатерине. Так, уже в 1783 году императрица, в одном из писем к Потемкину, между прочим, прибавляет: "Александр Дмитриев (Мамонов) тебе кланяется и ежедневно почти ходит осведомляться". Ясно, что у молодого генеральс-адъютанта хорошо было развито придворное чутье -- такт и случай довершили остальное.
   Граф Сегюр в своих записках обстоятельно рассказывает о мгновенном возвышении Дмитриева-Мамонова. Это было в 1786 году. До этого времени "в случае" находился молодой Ермолов, который, по замечанию князя Щербатова, "не успел сделать ничего", хотя и желал сделать много, а именно свергнуть Потемкина с высоты его власти. К удивлению всего двора, говорит Сегюр, Ермолов начал интриговать против Потемкина и вредить ему. Крымский хан Сагим-Гирей, оставляя свою власть, получил от императрицы обещание, что его вознаградят и дадут ежегодное жалование. Неизвестно почему, но уплата этой пенсии была отложена. Хан, подозревая Потемкина в утайке этих денег, написал жалобу и, чтобы она вернее дошла к государыне, обратился к любимцу ее Ермолову, который воспользовался этим случаем, чтобы возбудить государыню против Потемкина. Он думал, что успеет свергнуть его. Все недовольные высокомерным князем присоединились к Ермолову. Скоро императрицу обступили с жалобами на дурное управление Потемкина и даже обвиняли его в краже. Императрицу это чрезвычайно встревожило. Гордый и смелый Потемкин, вместо того, чтобы истолковать свое поведение, оправдаться, резко отвергал обвинения, отвечал холодно и даже отмалчивался. Наконец, он не только сделался невнимательным к своей повелительнице, но даже выехал из Царского в Петербург, где проводил дни у Нарышкина, самого веселого русского боярина XVIII века, и, казалось, только и думал, как бы веселиться и развлекаться. Негодование государыни было очень заметно. Казалось, Ермолов все более успевал снискивать ее доверие. Двор, удивленный этой переменой, как всегда, преклонялся перед восходящим светилом. Родные и друзья князя уже отчаивались и говорили, что он губит себя своею неуместною гордостью. Падение его, казалось, было неизбежно; все стали от него удаляться, даже иностранные министры. Фиц-Герберт, английский посланник, вел себя всех благороднее, хотя, собственно, и он рад был падению сановника, который в то время более держал сторону французов, чем англичан. "Что касается до меня, -- замечает Сегюр, -- то я нарочно стал чаще навещать его и оказывал ему свое внимание. Мы видались почти ежедневно, и я откровенно сказал ему, что он поступает неосторожно и во вред себе, раздражая императрицу и оскорбляя ее гордость.
   -- Как! И вы тоже хотите, -- говорил Потемкин, -- чтобы я склонился на постыдную уступку и стерпел обидную несправедливость, после всех моих заслуг? Говорят, что я себе врежу; я это знаю; но это ложно. Будьте покойны -- не мальчишке свергнуть меня: не знаю, кто бы посмел это сделать.
   -- Берегитесь, -- сказал я, -- прежде вас и в других странах многие знаменитые любимцы царей говорили то же -- кто смеет? Однако после раскаивались.
   -- Мне приятна ваша приязнь, -- отвечал мне князь, -- но я слишком презираю врагов своих, чтоб их бояться. Лучше поговорим о деле. Ну, что ваш торговый трактат?
   -- Подвигается очень тихо, -- возразил я, -- полномочные государыни настойчиво отказывают мне сбавить пошлины с вина.
   -- Так, стало быть, -- сказал Потемкин, -- это главная точка преткновения? Ну, так потерпите только -- это затруднение уладится".
   "Мы расстались, -- продолжает Сегюр, -- и меня, признаюсь, удивило его спокойствие и уверенность. Мне казалось, что он себя обманывает. В самом деле, гроза, по-видимому, увеличивалась. Ермолов принял участие в управлении и занял место в банке, вместе с графами Шуваловым, Безбородко, Воронцовым и Завадовским. Наконец, повестили об отъезде Потемкина в Нарву. Родственники его потеряли всякую надежду, враги запели победную песнь, опытные политики занялись своими расчетами, придворные переменяли свои роли... Я терял главнейшую свою опору и, зная, что Ермолов скорее мне повредит, чем поможет, потому что считал меня другом князя, я уже опасался за успех моих дел, которые и без того подвигались туго. Однако министры пригласили меня на совещание, после коротких переговоров и нескольких неважных возражений согласились на уменьшение пошлин с наших вин высшего разбора и даже подали мне надежду на более значительные уступки. Обещания князя исполнялись, и я не знал, как сообразить это с его падением, в котором все были уверены. Через несколько дней все объяснилось: от курьера из Царского Села узнал я, что князь возвратился победителем, что он приглашает меня на обед, что он в большей милости, чем когда-либо, и что Ермолов получил 130 000 рублей, 4 000 душ, пятилетний отпуск и позволение ехать за границу. На подвижной придворной сцене зрелища переменяются, как будто по мановению волшебного жезла. Екатерина II назначила нового флигель-адъютанта Мамонова, человека отличного по уму и по наружности... Когда я явился к Потемкину, он поцеловал меня и сказал: "Ну что, не правду ли я говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость? а ваши полномочные все так же упрямы, как вы ожидали? По крайней мере, на этот раз, господин дипломат, согласитесь, что в политике мои предположения вернее ваших". Новый адъютант государыни, -- заключает Сегюр, -- покровительствуемый Потемкиным, действовал с ним заодно. Он скоро показал мне свое желание сблизиться со мною. Императрица дозволила ему принять приглашение, которое я ему сделал. Чтобы показать нам свое особенное внимание, она в то время, как мы выходили из-за стола, тихонько проехала в своей карете мимо моих окон и милостиво нам поклонилась". ("Записки Сегюра", 120-123.)
   Анонимный автор современного жизнеописания Екатерины ("Vie de Catherine II, impératrice de Russie". Paris, 1797, II, 201--202), рассказывая об этом событии согласно с Сегюром, добавляет, однако, к своему рассказу характеристическую подробность о падении Ермолова и о вступлении в фавор Дмитриева-Мамонова. В самый критический момент Потемкин будто бы сказал Екатерине: "Государыня! надо кем-нибудь пожертвовать -- прогнать или Ермолова, или меня, потому что, пока вы будете держать у себя этого белого арапа (ce nègre blanc) -- нога моя не будет у вас..."
   "Белый арап" -- это Ермолов, потому что он был сильный блондин.
   Так начался "случай" Дмитриева-Мамонова. Это было в половине июля 1786 года: Мамонову в это время было 27 лет от роду, Екатерине -- 58.
   

II

   Храповицкий, этот безупречный манометр русской истории восьмидесятых и девяностых годов XVIII столетия, этот рефрактор внешней дворцовой, кабинетной, государственной жизни Екатерины, Храповицкий, записывавший каждое слово и движение царицы и всего разнообразного дворцового калейдоскопа, тщательно отмечавший даже, когда он "потел" и когда "потела" государыня (стр. 34, 91 и др.), -- Храповицкий не преминул, со свойственной ему тщательностью и осторожностью занести в свой дневник внешние проявления совершившегося дворцового переворота. Так, под 15 июля 1786 года у него записано: "Изъяснение с А. П. Е. чрез З.". Это значит -- "изъяснение с Александром Петровичем Ермоловым чрез Завадовского". Изъяснение императрицы со своим любимцем чрез постороннее лицо -- это уже значит, что звезда фаворита померкла, что "белым арапом" пожертвовали. Тотчас же под этими многознаменательными словами Храповицкий приписывает с красной строки: "Вв. был ввечеру A. M. M. на пок.". Значит: "Введен был ввечеру А. М. Мамонов на поклон". На другой день, 16 июля, находим в дневнике Храповицкого какие-то иероглифы с таинственными недомолвками: "Отъезд А. П. Е. (конечно, Ермолова). Письмо к М. (к Мамонову?). Концерт в новом зале. М. по же. прох. чр. к. китайскую". Эти иероглифы должны означать: "Мамонов по женской половине проходит чрез комнату китайскую".
   17 июля -- новая отметка: "Почивали до 9 часов". Отметка эта имеет важное значение в глазах добросовестного Храповицкого: деятельная, неутомимая государыня всегда вставала очень рано, раньше даже своей прислуги -- и вдруг она спит до девяти часов! Придворный метеоролог не мог обойти молчанием этого факта: вместо шести часов солнце встало в девять. Дальше, под этим числом, записано: "Чрез китайскую введен был Мамонов ввечеру. Меня видели с ним у Завадовскаго". Далее, 18 июля: "Притворили дверь". Это тоже факт, имеющий значение в придворной жизни: сама императрица притворяет дверь -- значит, почему-либо нужно было так. А после этого факта значится: "Мамонов был после обеда и по обыкновению -- пудра".
   Но вот и результаты таинственных посещений, отмеченных иероглифами Храповицкого: 19 июля Храповицкий получает записку от императрицы. "Заготовьте, -- значится в записке, -- к моему подписанию указ, что Преображенского полку капитан-поручика Александра Мамонова жалую в полковники, и включить его в число флигель-адъютантов при мне (записка эта напечатана в "Русск. Арх." 1872 г., 2065--2066, в числе других писем Екатерины). В дневнике же Храповицкого под этим числом значится: "Поутру заготовлен указ в флигель-адъютанты (не говорит даже кого -- для него и так понятно; понятно и для нас). Подписывали... После обеда поднесен другой и объявлен. Я поцеловал ручку pour le confiance. Сие было пересказано и принято с удовольствием".
   Между тем Потемкин, спихнув со своей дороги "белого арапа" и поставив на его место своего птенца, успел в это время уже отлучиться по делам, которых у него по горло. Но вот 20 июля он снова возвращается ко двору. Юный птенец не может не оказывать особенных знаков внимания самому крупному и самому сильному орлу из "стаи Екатерининских орлов". У придворного метеоролога на этот счет имеется отметка в дневнике под 20 июля: "Возвратился князь Григорий Александрович, коему Александр Матвеевич (Мамонов) подарил золотой чайник с надписью: "plus unis par le coeur que par le sang".
   Через несколько дней о придворном перевороте узнает вся Россия. Державин, знаменитый поэт, посредственный губернатор и плохой придворный, 26 июля уже сообщает Львову, известному остряку своего времени, свежую новость: "Ты, может быть, уже знаешь, что гвардии офицер Мамонов, а как зовут -- не знаю, сделан флигель-адъютантом. А если не знаешь -- так знай!
   До конца 1786 года имя Мамонова редко появляется в дневнике Храповицкого, потому что человек этот -- придворный до мозга костей, и потому, как видно, осторожен даже во сне. Он упоминает о Мамонове только вскользь, при случае. Так, 11 августа он отмечает: "Выбрана и послана табакерка к матушке Александра Матвеевича". Через неделю, 18 августа, отмечает, как погрызлись придворные собаки: "После обида Муфти искусал Тезея". Собака Храповицкого Муфти искусала собаку государыни -- Тезея. Результатом этого придворного недоразумения собак явилась отметка в дневнике Храповицкого: "Милостивое извинение: "Твоя собака сильнее моей". Писано к Александру Матвеевичу. Собаки себе, хозяева себе. Le cas est très désagréable". Наконец, 21 августа дневник отмечает: "Поднес и написал указ о бытии графу Александру Андреевичу Безбородке гофмейстером; число поставлено 20-е, для того, может быть, что в тот день отец Александра Матвеевича пожалован в сенаторы". Но этот пробел в дневнике Храповицкого до некоторой степени может быть восполнен как письмами самого Мамонова к императрице, так и известными записками Гарновского, напечатанными в "Русской старине". Письма, о которых мы говорим, "принадлежали редакции сборника "Древней и Новой России" и обязательно сообщены нам С. Н. Шубинским. Всех писем -- 41: из них 30 писаны еще в то время, когда Мамонов находился при дворе, остальные -- по его удалении в Москву. Первые 30 писем еще нигде не были напечатаны и представляют живой интерес современности; по ним можно судить, как постепенно подготовлялась драма, кончившаяся падением Мамонова, хотя, к сожалению, по некоторым обстоятельствам, они не могут быть ныне вполне напечатаны; тем не менее, главное их содержание, за исключением неудобных подробностей, мы приведем в своем месте; теперь же обратимся к рассказам Гарновского.
   У Гарновского, под 14 декабря, значится следующее. Граф Безбородко призывает к себе Гарновского, который заведовал в Петербурге делами Потемкина, и от имени императрицы таинственно говорит ему, что для государыни понадобились покои князя Потемкина, и поэтому Безбородко приказывает немедленно отопить их, говоря, что обо всем остальном он получит приказание от Мамонова, что покои нужны для временного помещения принцесс. Гарновского это приказание смутило. "Размышляя о сем прерывном и странным для меня показавшемся разговоре, я не в состоянии отгадать, что бы оный значил. Если бы покои действительно назначены были для принцесс, то какая нужда держать намерение сие в секрете? Разве только для того, чтоб помещением сим не подать публике повод думать, что будто бы у светлейшего князя покои отымают? Но тем благоприятство графа Александра Андреевича (Безбородко) так далеко не простирается. Не утверждаю, а догадываюсь, что, под претекстом помещения принцесс, покои сии на что-нибудь другое назначаются. Нет почти ни малейших следов думать, чтоб это было предзнаменование смены Александра Матвеевича Мамонова, который, кажется, состоит в милости, и в милости чрезвычайно высокой; однако ж, при дворе нередко и накануне падения ласкают..."
   Догадки Гарновского были неосновательны. Мамонов твердо стоял еще на своей недосягаемой высоте.
   На следующий день, 15 декабря, Гарновский, между прочим, сообщает разговор с ним некоего Новицкого: "Александр Матвеевич говорил, между прочим, ее величеству, что "ему при дворе жить очень скучно" и что между придворными людьми почитает он себя так, как между волками в лесу. Не наскучил бы он таковыми отзывами прежде времени". Далее: "Граф Александр Андреевич (Безбородко) открыл ему было нечто мне неизвестное, которое было принято Александром Матвеевичем в знак отличного к нему графского доброхотства; но вскоре потом открылось, что сообщенная ему тайна была неосновательна. Александр Матвеевич говорил после сего о графе Александре Андреевиче, что он весьма хитер и что так силен у царицы, как более быть нельзя".
   Любопытен случай, рассказываемый тут же Гарновским и обнаруживающий отношения Екатерины к своему семейству -- к великому князю Павлу Петровичу и его супруге. "Случилось недавно, -- говорит Гарновский, -- что Александр Матвеевич настроен был поднести государыне купленные ее императорским величеством тысяч в 30 рублей серьги, в то время, когда государыня купно с великим князем и великою княгинею разговаривать изволила. Государыня, взявши серьги от Александра Матвеевича, соизволила, показав оные великой княгине, спросить ее высочество: "Madame, comment les trouvez vous?" И как они великой княгине весьма понравились, то и были подарены ее высочеству. Великая княгиня была чрезвычайно рада, благодарила государыню и тотчас, скинув старые серьги, соизволила вложить новые. Это было перед обедом в воскресенье. После обеда великая княгиня приказала звать Александра Матвеевича на другой день к себе. Александр Матвеевич просил на сие соизволения у ее императорского величества, но государыня была сим крайне недовольна и изволила сказать: "Ты! к великой княгине? зачем? ни под каким видом. Как она смела тебя звать!"
   После сего ее императорское величество, призвав графа Валентина Платоновича (Мусина-Пушкина), приказала ему: "Поди тотчас к великой княгине, скажи, как она смела звать Александра Матвеевича к себе? Зачем? Чтоб этого впредь не было!"
   Великая княгиня так сильно была сим огорчена, что, плакавши горько, наконец, занемогла. После сего прислана была от великого князя Александру Матвеевичу в подарок прекрасная бриллиантами осыпанная табакерка, которую его превосходительство показывал ее императорскому величеству. Государыня, посмотрев оную, изволила сказать: "Ну, теперь ты можешь идти благодарить великого князя, но с графом Валентином Платоновичем, а не один". Однако же великий князь от принятия сей визиты отказался" (стр. 15--17).
   Так кончился первый год величия Мамонова. Но величие это было призрачное, театральное: за сценою видны были две могучие руки, которые поддерживали эту живую картину, и стоило им только отстраниться -- картина падала.
   

III

   Настает 1787 год. "Начало года, -- говорит историк-панегирист Екатерины, Сумароков, -- представит нам событие великолепнейшее, достопамятное в эпохах мира; Екатерина предпринимает обозреть новое свое царство -- Тавриду, и цари поспешат во сретение ей. Января 2-го она, после молебствия в Казанском соборе, при пушечной пальбе, оставила столицу под управлением графа Брюса и переехала в Царское Село, где, пробыв пять дней, отправилась 7-го числа в славное путешествие".
   За императрицей громадная, блестящая, невиданная свита. "Повозок, -- говорит Сумароков, -- было: 14 больших карет, 126 саней. Они занимали собой в дороге более версты, поселяне смотрели на то с изумлением. Порядок и довольство, соблюдаемые при дворе, сохранялись с точностью и в пути; передовые гоф-фурьеры приготовляли в назначенных местах трапезы, ночлеги; императрица, по обыкновению, пробуждалась в 6 часов и занималась делами; останавливалась для обедов в 2, по вечерам после разговоров и игры бостон расходились в 9 часов; лишь переменные чертоги напоминали о разлуке с Петербургом. Какое приятное общество из просвещенных людей! Какая свобода, простота! Сколько разных анекдотов!.. Иностранные министры сидели с императрицею поочередно. Тогда продолжались жестокие морозы, доходившие до 17 градусов, и мы, -- говорит Сегюр, -- кутались в соболях, попирали ногами богатые ковры. Повсюду встречи от наместников, губернаторов, дворянства, купечества, повсюду колокольные звоны; ночью горели на улицах костры дров, простолюдины сбегались к окнам своей повелительницы, она запретила отгонять их и, показываясь, удовлетворяла любопытству"... ("Об. цар. и свойст. Екат. В.", ч. 2, 195--197).
   Со своей стороны, Сегюр говорит: "Наши кареты на высоких полозьях как будто летели... В это время -- во время самых коротких дней в году -- солнце вставало поздно, и через шесть или семь часов наступала уж темная ночь. Но для рассеяния этого мрака восточная роскошь доставила нам освещение: на небольших расстояниях, по обеим сторонам дороги, горели огромные костры из сваленных в кучи сосен, елей, берез, так что мы ехали между огней, которые светили ярче дневных лучей. Так величавая властительница севера среди ночного мрака изрекала свое: да будет свет!.. Можно себе представить -- какое необычайное явление представляла на этом снежном море дорога, освещенная множеством огней, и величественный поезд царицы севера со всем блеском самого великолепного двора"... (Сегюр, 138--139).
   И в этом море царственного блеска, в этой поражающей глаз толпе принцев, графов, князей и -- по выражению Сумарокова -- "царей, спешащих во сретение царице", в этом волшебном царстве фокус всего блеска -- Мамонов! На Мамонова обращены взоры всех, потому что на него обращены взоры той, по волшебному мановению которой состоялась эта увеселительная прогулка царей, принцев, князей, графов. В первой карете этого небывалого поезда, под который на каждой станции запасалось по 560 лошадей, помещалась сама императрица, Мамонов, камер-фрейлина Протасова, австрийский посланник граф Кобенцель, Нарышкин и обер-камергер Шувалов; во второй карете -- английский министр Фиц-Герберт, французскиий -- граф Сегюр, граф Ангальт и граф Чернышев. Через день Фиц-Герберт и Сегюр менялись местами в карете императрицы с Нарышкиным и Шуваловым. Один Мамонов быль постоянно в первой карете.
   Как вел себя этот новый временщик в первое время своей власти, можно судить хотя бы по следующему обстоятельству, сообщаемому Энгельгардтом о себе самом. Царственный поезд остановился в Кричеве, где войска отдавали честь императрице. Был тут и Энгельгардт, автор известных "Записок", в то время состоявший в штаб-офицерской должности. Энгельгардту захотелось быть представленным императрице -- и на беду ему удалось это! "Вот где мое самолюбие претерпело унижение, -- говорит он, -- в день приезда государыни увидел меня камердинер ее, Захар Константинович Зотов, который был уже в полковничьем чине, а когда я был адъютантом у светлейшего князя, тогда он был камердинер при нем. Он спросил: был ли я у Мамонова, бывшего моего товарища? Но как я сказал, что не был, то советовал мне к нему явиться. Я последовал его доброжелательству; ежели пользы никакой не получу, то, по крайней мере, при многолюдстве покажу, что я знаком фавориту. Я выступил с гордым и самонадеянным видом вперед и поклонился ему; но, вместо того, чтоб обратить на меня благосклонное внимание, он взглянул на меня с презрением и отвратился. Это было низкое мщение за мою с ним бывшую ссору; но признаться, очень мне было больно предо всеми быть так унижену" ("Зап." Энгельгардта, 64).
   В конце января Екатерина приехала в Киев. Город этот своим неустройством и неряшеством произвел на императрицу неблагоприятное впечатление. Сын Мамонова, наделавший много шуму во время ополчения 1812 года, а потом не менее возбудивший толков своим сумасшествием, рассказывает в своих записках следующее. Екатерина, будучи недовольна Румянцевым, управлявшим в то время этим краем в качестве генерал-губернатора и фельдмаршала, поручила своему фавориту Мамонову дать знаменитому полководцу почувствовать ее неудовольствие. "Отец мой, -- говорит Мамонов-сын, -- исполнил щекотливое поручение с возможною осторожностью и намекнул фельдмаршалу, что государыня ожидала найти такой город, как Киев, в лучшем состоянии. Герой Кагула почтительно и терпеливо выслушал замечания от моего отца и отвечал: "Скажите ее величеству, что я фельдмаршал ее войск, что мое дело брать города, а не строить их, а еще менее их украшать!" -- Этот прекрасный, но грубый ответ был отголоском неприязненного чувства, которое он питал к князю Потемкину, вредившему ему во мнении государыни. В тот же вечер слова Румянцева были в точности переданы императрице. Эта великая монархиня, сначала пораженная смелостью ответа, приостановилась, на мгновение задумалась и сказала своему любимцу: "Он прав! Но пусть Румянцев продолжает брать города, а мое дело будет их строить!"
   Со времени этого достопамятного путешествия, говорит г. Киселев, сообщивший в "Русском архиве" отрывки из записок Мамонова-сына, Мамонов-фаворит стал принимать участие в государственных делах, чему не мало способствовали ежедневные разговоры с посланниками, участие в беседах императрицы с Потемкиным и, наконец, присутствие его при свиданиях Екатерины с императором Иосифом и королем Станиславом. Г. Киселев удостоверяет также, что существуют гравированные портреты Екатерины и Мамонова в дорожном платье, оригиналы которых были писаны, по повелению императрицы, в память этого путешествия. Оригинал портрета Екатерины находился у графа Мамонова ("Рус. Арх.", 1868, 90--91).
   Храповицкий, продолжая свои наброски день за день и отмечая все, что ему казалось замечательным во время путешествия, редко упоминает имя Мамонова. Видно, что этот любимец, несмотря на свое высокое положение, в политических делах оставался пока ничтожеством. Так, Храповицкий упоминает о том, что Екатерина говела в Киеве и приобщалась, а под 14 февраля отмечает: "Во время куртага подломился стул Александра Матвеевича"... Событие... Под 26 марта значится: "Ввечеру, по разборе московской почты, вынес Александр Матвеевич эпитафию на мужское лицо, весьма колкую и философическую. Я не отгадал: она от автора на автора, т.е. от писателя на писателя, т.е. от ее величества". На другой день: "Сделанные мною стихи на вчерашнюю эпитафию отдал Александру Матвеевичу". Значит, пока пробавлялись стишками, и притом плохими. Сам Храповицкий, как выражался Карамзин, "был добрый человек, хотя и худой стихотворец". А талантов Мамонова мы вовсе не видали. Что сама Екатерина была невысокого мнения о политическом гении своего любимца, видно из следующего места у Храповицкого (21 мая): "Говорено с жаром о Тавриде. Приобретение сие важно, предки дорого бы заплатили за то; но есть люди мнения противного, которые жалеют еще о бородах, Петром I выбритых. Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов молод и не знает тех выгод, кои через несколько лет явны будут".
   Гарновский, остававшийся в это время в Петербурге, ловит всякий вздор и сообщает о нем кому следует. Ясно, что вздор этот имеет для современников громадное значение. Так, Гарновский записывает следующие сплетни: "Александр Матвеевич почитается оставленным за болезнью в Нежине и от двора навсегда удаленным. Некоторые признавали к престолу приближенным Милорадовича, а другие Миклашевского. Оглашенные в газетах царские милости, в бытность в доме Миклашевских явленные, почитались достоверным знаком монаршего к сей фамилии благоволения". Слухи эти, по-видимому, распускают и сами Миклашевские, и когда слухи оказываются вздором, то некто Судиенков обзывает Миклашевского "брехуном", говоря: "Брехун! Впредь я ему не поверю..." Вздорные слухи, однако, ловятся лихорадочно. Мамонова эти слухи высылают за границу, а Потемкина сталкивают с высоты величия. "Многие не в пользу его светлости толкуют и то, что его светлость в монастыре, а не во дворце жить в Киеве изволил; во дворце живут ее императорского величества камер-фрейлина, Александр Матвеевич, граф Петр Александрович (Румянцев) и граф Ангальт" (Гарнов., 20, 21, 23).
   Между тем любимец все шел в гору. Мы видели уже, как он проявил свое фатовство перед товарищем -- Энгельгардтом, который, впрочем, сам виноват был, что совался куда не следовало. Фатовство это, по словам автора "Vie de Catherin II", подметил и Иосиф II, император австрийский, которого удивляло хвастовство Мамонова; удивляло и то, что императрица все это сносила, хотя все это казалось очень странным Иосифу. Так, во время игры в вист, Мамонов, при сдаче карт, постоянно рисовал мелком карикатуры и чертил на столе всякий вздор, а императрица, с картами в руках, терпеливо ожидала, когда он кончит свои занятия ("Vie de Cather. II", 212-213).
   На возвратном пути из Крыма, в Москве, Екатерина произвела своего любимца "в Преображенские премьер-майоры" (Храпов., 39). По возвращении же в Царское Село, Александру Матвеевичу -- по свидетельству Гарновского -- отведены комнаты во флигеле ее величества, в среднем этаже, о бок собственных комнат ее императорского величества. "Сверх сего занимает он в том же флигеле комнаты как верхнего, так и нижнего этажа, так что у него всех до двадцати комнат будет. Никто не имел, да и теперь не имеет толикого числа комнат" ("Рус. Стар.", 1876, V, 4). В это же время, по-видимому, начинается и ближайшее участие в делах неопытного еще временщика. "Мне не удалось, -- говорит Гарновский, -- поздравить в первой день приезда ни графа Александра Андреевича (Безбородко), ни Александра Матвеевича, однако же исполнил я сие на другой день, поутру. Поздравив наперед графа Александра Андреевича и, по учинении некоторых взаимных учтивостей в речах, доложил я его сиятельству, не угодно ли ему, по случаю отправления курьера сего, писать к его светлости? Граф ответствовал мне так: "До получения от его светлости ответа на посланную к нему из Твери с нарочным курьером весьма нужную и скорого ответа требующую депешу, писать теперь мне нечего". Я на сие представил его сиятельству, чтобы написал хотя две строки, могущие преподать его светлости сведение о благополучном ее императорского величества сюда приезде, на что граф и согласился. В 12-м часу пополуночи не только вручил он мне письма его светлости и к вам (к Попову, с которым Гарновский и вел постоянную переписку), но и двенадцать золотых выбитых на путешествие ее императорского величества медалей, для доставления оных к его светлости. Одна из сих медалей запечатана в канцелярии его сиятельства, прочие же одиннадцать принял я счетом, и у себя их укладывал. Александр Матвеевич сказал мне касательно ответа на вышеописанную депешу то же, что и граф Александр Андреевич, из чего я заключаю, что Алексадр Матвеевич имеет об оной сведение такое же, как и граф Александр Андреевич. И его превосходительство заманил я писать таким же образом, как и графа. Сегодня получил я письмо и от него, со вложением в куверте от него к его светлости и письма от ее императорского величества" (4--5).
   Из сего видно, что и Безбородко, этот даровитый хитрый хохол, работящий, как вол, и Мамонов, уже понюхавший запаха власти, -- оба чувствуют, что высшая государственная сила сидит в Потемкине, и, видимо, стараются льстить ему оба, справляются об нем у Гарновского, шлют через него поклоны всесильному князю. Мамонов, однако, все шире и шире развертывается. 28 июля, в Царском Селе, он задает ужин, "на котором изволила быть ее императорское величество и несколько лучших из здешних и чужестранных особ".
   Интересно вообще проследить, по запискам Гарновского, отношения Мамонова к Потемкину: эти отношения объясняют многое. 9 августа от Потемкина были получены разные письма. "После подачи писем, -- говорит Гарновский, -- был я у Александра Матвеевича, который принял меня не обыкновенно, но отменно ласково и учтиво, так что я не знаю, чему приписать таковой отличной прием. Он, удостоив меня прочесть письма, присланные к нему касательно бывшего в Кременчуге торжества, как от его светлости, так и от вас (Попова), пересказал также и то, что его светлость к ее императорскому величеству писать изволил; наконец, сказал мне: "Ее императорское величество крайне удивляются, да и я не понимаю, что бы тому за причина была, что на продажу Дубровиц купчая не прислана?" Надо заметить, что Потемкин продавал в это время свои деревни Мамонову, и вот откуда такая изысканная любезность последнего. Хотя счастье со всех сторон валит фавориту, однако ему и этого мало: в нем развивается алчность к богатству. Перед ним все пресмыкается, все ищет его расположения. В этот же день, о котором говорит Гарновский, знаменитый Архаров представляет "в служители к Александру Матвеевичу привезенного им с собою 24-летнего ткача, ростом в три аршина".
   Но вот получаются ожидаемые Мамоновым от Потемкина бумаги на продажу Дубровиц. В бумагах какая-то неисправность. Императрица -- законодательница и блюстительница своих законов -- просит Храповицкого "сказать истинное мнение о скоблении в верующем письме на продажу деревень от князя Потемкина-Таврического для Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова" и т. д. (Храп., 45).
   Впрочем, Мамонов, и помимо этого, кажется, искренно любил Потемкина, который был творцом его настоящего величия. 15 октября Бауэр, адъютант Потемкина, привозит от него реляции о победе у Кинбурна. "Я и г. Бауер, -- говорит Гарновский, -- ужинали того числа у Александра Матвеевича, который перед ужином объявил в шутку нам и прочим, к ужину приглашенным, о коих подноситель сего донести вам не преминет: "Кажется, собрались мы здесь все такие люди, которые не желают добра шефу Екатеринославской армии". За ужином только и разговаривали о славной победе под Кинбурном, над турками приобретенной. После ужина же сказал Александр Матвеевич: "Я вам покажу план, из которого вы усмотрите, что в пору бы было и покойному королю Фридриху сделать такое распоряжение, каковое турками сделано было при десанте и атаке Кинбурна. Некто из генералов, рассуждая о сем вверху, начал было кое-какие примечания делать, однако же я оному напрямик сказал: иное судить о делах, сидя в горнице, а иное производить оные на поле". -- "Как государыня -- довольна?" -- "Чрезвычайно. Да полно, и есть чему порадоваться, по крайней мере, люди, любящие отечество свое и князя Григория Александровича, должны радоваться сему". ("Рус. Стар.", 1876, III, 471--472.)
   Награждая орденами отличившихся под Кинбурном, императрица "с великим трудом" набрала в городе достаточное число орденских лент для кавалеров и собственными руками уложили их в коробочку для отправки к армии. "Вот как награждаются воины, под предводительством его светлости находящиеся! -- восклицает Гарновский. -- Нельзя при сем случае не сказать спасибо и Александру Матвеевичу".
   Следующий, случай еще ярче выказывает преданность Мамонова Потемкину. Гарновский сообщает, что за одним придворным обедом Мамонов очень много говорил о Потемкине и "утверждал, что никто на свете не может быть преданнее ее величеству, как его светлость"; потом предложил тост за здоровье Потемкина. Государыня, приняв оное с отличным благоволением и взяв с вином рюмку в руки, соизволила проговорить:
   -- Да здравствуют предводители обоих армии!
   Тост, конечно, поддержали остальные придворные. Один Мамонов произнес: "Да здравствует предводитель екатеринославской армии!"
   Гарновский приводит также следующий интересный разговор, бывший у него с Мамоновым наедине, после ужина 15 октября.
   "После разбития бурею черноморского флота, -- говорил Мамонов, -- писал князь к графу Петру Александровичу (Румянцеву) отчаянное письмо, с которого граф прислал Завадовскому копию. Сей прочел оную мне, а я, желая предупредить прочих докладчиков, пересказал содержание оного государыне. Напрасно князь пишет, чувствительность свою изображающая, письма к таким людям, которые не только цены великости духа его не знают, но и злодействуют его светлости. Любя его светлость, как родного отца и благодетеля моего, желал бы я, с одной стороны, предостеречь его удержаться от такой вредной для него переписки, служащей забавою злодеям его, с другой же стороны, не хотелось бы мне, при теперешнем дел положении, ссорить его светлость с графом, а тем менее огорчать и тревожить князя. Зная вашу преданность к его светлости, вам сие открываю. Напишите к Василию Степановичу (Попову) и донесение вестей сих его светлости отдайте на волю Василию Степановичу. Или нет, не пишите ничего, не надобно князя тревожить.
   -- Кажется, надобно написать, -- отвечал Гарновский, -- чтоб предостеречь его светлость. Я думаю, что Завадовский не преминул снабдить копиями своих союзников. Да и вам не без намерения он показывал.
   -- Это правда, что Завадовский предан графу (Румянцеву) и ведет с ним переписку, я это знаю. Однако же Завадовский -- справедливый человек и честнее всех союзников своих; одного я боюсь, чтоб его светлость преждевременно сюда не приехал. Вот будут тогда злодеи иметь повод к разным толкам! Государыня, любя его и почитая честь его нераздельно со своею сопряженною, крайне сего боится; знаете ли, государыня уверяла меня, что князь, по получении позволения быть сюда, тотчас сюда будет, и хотела со мною об заклад биться; а я уверял, что князь, не устроив тамошних дел, не будет. Слава Богу, что сталось по-моему. Как государыня этому рада! Да и зачем князь был бы, не сделав какого-нибудь славного дела?
   -- Расстроенное его светлости здоровье требует перемены климата, -- возразил Гарновский, -- а может быть, и состояние теперешних политических дел в Европе требует здесь присутствия его. Впрочем, наступает время вступления войск в зимние квартиры, -- что там зимою делать?
   -- Правда, -- отвечал Мамонов, -- зимою можно приехать, но не теперь. Если приедет теперь, то много себе повредит; князю некого здесь опасаться. Доколе я буду то, что теперь есть, никто против князя ничего не посмеет, я вам честью клянусь в сем! Сначала господа новые советники затеяли было кое-что, но скоро им рот зажали; пусть князь ни о чем не тревожится. Что же касается до политических дел в Европе, то я оные читаю: с этой стороны также нечего опасаться. Дай Бог князю только здоровья, станет его не на одни турецкие дела, только б не поспешил сюда приездом".
   Через день после этого разговора Мамонов снова говорил Гарновскому о Потемкине: "Сегодня Завадовский сказал мне: из Вены получено известие, что не явившийся в Севастопольскую гавань черноморского флота корабль приведен со всем экипажем в Царьград. Как завтра хотели докладывать о сем ее императорскому величеству, то я уже сегодня предупредил государыню, которая не встревожилась сим известием и опасается только, чтоб князь, узнав об оном, не запечалился. Бога ради, напишите к Василию Степановичу, чтоб князю возвестил весть сию как можно осторожнее, и особливо уверили его светлость, что государыня не беспокоится этим". ("Рус. Стар.", III, 474, 476--478.)
   Эта нежная, чисто женская заботливость государыни о своем подданном, заботливость о том, чтоб не огорчить его тем, что должно еще более огорчить самое государыню, наконец, эта детская заботливость о нем же Мамонова -- все это такие черты, которым нельзя не сочувствовать как в Екатерине, так и в ее любимце. Видно, что умели они ценить лучшую рабочую силу в государстве и гениальность этой силы. Только у Мамонова оценка эта была узка и не бескорыстна. У него не могло быть другого такого сильного союзника, как Потемкин. А другие сановники, конечно, не любили выскочку, хотя некоторые и льстили ему; но были и такие, которые положительно не выносили его. Так, Гарновский рассказывает, что Безбородко стал редко бывать у государыни с докладами, а если и бывал, то старался попасть тогда, когда там не было Мамонова; если же он встречал у императрицы ее любимца, то тотчас же торопился уходить. Однажды Безбородко пришел к Екатерине в такое время после обеда, когда Мамонов обыкновенно бывал дома, и велел доложить о себе. Взойдя затем в кабинет и застав там Мамонова, "пришел он в такую робость, что на чтение дел, о которых он хотел докладывать ее императорскому величеству, и голосу не стало. Извиняясь болью в горле, просил он государыню, чтоб ее императорское величество изволила прочесть сама принесенные им бумаги, которые он, оставив у ее императорского величества, возвратился восвояси". Хотя, как мы видели выше, Мамонов написал на чайнике, подаренном Потемкину: "plus unis par le coeur que par le sang", однако Гарновский подозревает тут значительную долю корыстности. Так, в начале ноября этого же года, он пишет: "Крайняя ненависть Александра Матвеевича к графу и усиленные старания г-на Храповицкого понравиться первому заставляли опасаться, чтоб из сего не родилось чего-нибудь. Будучи очевидным свидетелем таковым обстоятельствам, за две тысячи верст от вас отдаленным, неужели не имел я право пожелать вам добра преимущественнее пред прочими? (Это он говорит Попову). Одна минута строит и расстраивает. Вот причина, побудившая меня поступить на тот шаг, за который вы гневаться изволите. Я уверен, что Александр Матвеевич вас любит; но сорочка ближе кафтана; всякий заботится о себе самом, не помышляя о других, а особливо о находящихся в отсутствии. Впрочем, кроме Ивана Степановича (Рибопьера), поистине усердного вам человека, я ни с кем касательно вас не говорил. Александру Матвеевичу приятно чтение реляций (от Потемкина), но еще приятнее гораздо дела Дубровицкие, и так нужны и его пр-ву напоминовения". Жажда корысти заставляет Мамонова увиваться и около Гарновского: ему хочется "всесильно присовокупить" к своему Дубровицкому имению еще и лес, и вот он упрашивает его устроить это дельце через Попова. Но в то же время ему почему-то хочется перетянуть в Петербург и Рибопьера -- впоследствии мы, впрочем, увидим, что через Рибопьера, собственно через "махание" с княжною Щербатовой в доме Рибопьера, Мамонов и упал со своей высоты. В начале ноября Львов, о котором мы говорили выше, был дурно принят государынею и со слезами жаловался на это Мамонову, говоря, что он хотел бы поступить в армию Потемкина. Мамонов пользуется этим случаем, чтобы вместо Львова перетянуть в Казанский кирасирский полк своего друга, Рибопьера.
   -- Если сей перевод исполнится, -- говорит он Гарновскому, -- то не худо будет, если его светлость уведомит о сем сам государыню, а дабы не возымели подозрения, что тут кроется какая-нибудь интрига, то может государыне донести, что Ивану Степановичу (Рибопьеру), по иностранству его к нашей службе не привыкшему, приличнее быть в полку, находящемся внутри России, нежели в таком, который находится теперь в походе. Весьма мне приятно будет быть в Казанском кирасирском полку шефом, но надобно, чтоб и о сем его светлость сам писал к государыне, ибо касательно себя никогда я ее ни о чем не прошу. Признаться вам, что почти жить не могу без Ивана Степановича, да и для князя, может быть, лучше бы было, если б Иван Степанович был здесь. Я ни с кем не могу так откровенно говорить, как с ним.
   

IV

   Из сопоставления между собою событий того времени, действующих лиц, интриг, крупных и мелких, из всей суммы данных, которые представляют нам официальные и частные свидетельства описываемой нами эпохи, нельзя не вывести заключения, что делами государства ворочали привычные руки, но что им не всегда доверялось, и при всем том такие временщики, как Мамонов, в общем государственном механизме являлись ничтожным винтом, которым привинчивались наименее нужные части механизма. Государственная машина работает неустанно, паровики при помощи невидимых кочегаров и машинистов сообщают машине усиленный ход -- чудовище-паровоз идет шибко, повсюду слышен гул этого хода, и начальник движения ловко направляет ход чудовища. Казалось бы, лицам, близко стоящим около этого начальника, не мало должно быть дела, да и его не мало перепадает на долю кочегаров и машинистов, в виде Потемкиных, Румянцевых, Завадовских, Безбородко и т. д. А между тем на долю винта остается одно пассивное давление. Мамонов и Храповицкий заняты большею частью просмотром и перепиской комедий. 25 октября Храповицкий записывает: "Вопрос мнения о пьесе ("Расстроенная семья" -- сочинение Екатерины). Мною переписанная послана к Мамонову, а обе черные приказано запечатать". Через месяц почти снова в дневнике Храповицкого появляется имя Мамонова, и опять рядом не с вопросами государственной важности, а с вопросами кабинетного развлечения. 18 ноября значится: "После поправок А. М. Дмитриева-Мамонова приказано было переписать "Расстроенную семью", но, по приезде из дворца, прискакал ездовой и взял пьесу обратно, затем что не все еще по заметкам выправлено". У Гарновского же более выясняется придворно-общественная деятельность Мамонова. Князь Дашков, сын знаменитой Дашковой, президента Академии Наук, поссорился на балу с гвардейским офицером Иевлевым. Последний вызвал Дашкова на дуэль. Дашков заподозрил почему-то в этом деле Мамонова, которому, равно как и Потемкину, хотелось будто бы погубить молодого Дашкова. Узнала об этом и княгиня. "Зная нрав сей штатс-дамы, -- сообщает Гарновский Попову, -- легко вы себе вообразить можете положение ее, в кое она приведена была, услышав происшествие сие. Находясь в отчаянии, написала она к Александру Матвеевичу письмо, наполненное воплем, рыданием и мщением, изъяснив в оном, между прочим, и то, что для спасения жизни сыновней не пощадит она собственной своей, и готова сама биться с Иевлевым на шпагах, на поединке". Мамонов помирил противников, заставив Иевлева просить прощения у Дашкова, тем более что императрица строго приказала не допускать дуэли.
   Около этого же времени мы читаем у Гарновского такую заметку о Мамонове: "Двор (т.е. Екатерина) весьма скучает в ожидании от его светлости писем. Скучает также и Александр Матвеевич в ожидании известий об известном лесе" ("Рус. Стар.",1876, III, 431, 494 и др.). В другом месте проницательный и остроумный Гарновский бросает яркий свет на свойство тогдашних придворных интриг и на то, как Екатерина хорошо понимала всех и умела лавировать между партиями, заставляя работать и ту, и другую для общего дела. "Александр Матвеевич, -- говорит он уже в марте 1788 года, -- не теряет силы, да и партия (противная ему и Потемкину) не ослабевает. Ярость первого против последних укрощается чинимыми от двора подарками, до коих первый великий охотник; двор же (т.е. Екатерина) не щадит оных потому, что сим средством содержит между обеими равновесие" (IV, 715). Гарновский не обходит молчанием самых, по-видимому, ничтожных мелочей, в которых выражались дрязги разных партий, силившихся переманить на свою сторону любимца Екатерины. Но эти мелочи стоили многого России, и оттого их обходить нельзя. Завадовский, ближе других интриганов-сановников стоявший к Мамонову, старается свести его с Безбородко, постоянно приглашает к себе на ужины, но Мамонов, пугаемый Рибопьером, не поддается на эту удочку. Раз Ри-бопьер отлучился в Кронштадт, воспользовавшись этим, Завадовский "вынудил" Мамонова дать ему обещание на этот коварный ужин. Возвращается Рибопьер и пугает Мамонова -- от этого-де ужина добра не будет. "И в самом деле, -- восклицает напуганный Мамонов, -- стараются меня помирить с графом Александром Андреевичем: что князь будет обо мне думать!" Между тем, дела идут своим чередом. Хитрый Гарновский все подмечает и обо всем доносит Потемкину чрез Попова. В начале 1788 г. он пишет, что дела идут старым порядком: "Граф Воронцов диктует. Граф Безбородко пишет и к подписанию подносит. Александр Матвеевич, будучи, впрочем, сильнее всех их, не входит ни в какие почти дела... Пошептом говорят в городе, что г. Судиенков отправился к его светлости для того, чтоб склонить его светлость на удаление от двора Александра Матвеевича; к сему присовокупляют, что и государыня на сие согласна". И тут же прибавляет: "Отправившиеся в Малороссию гр. Завадовский украшен рогами, Львом Кирилловичем (Разумовским) его превосходительству поставленными"... Все это сообщалось, взвешивалось, соображалось -- для государства! Что в общей жизни государства вся эта мелочь имела не малое значение -- это несомненно: невидимые мелкие пружинки приводили в движение крупные, а эти последние тем или иным давлением отражались на организме всего государства. Все это сквозит в каждой нотатке Храповицкого, в каждом слове постоянно нашептывающего кому следует Гарновского. 6 января у Храповицкого стоит нотатка: "В 10 часу вечера прислана прибавка к комедии "Расстроенная семья"; тут описан, кажется, И. А. Глебов, под именем Услужникова, и приказано, чтобы актеры скорее вытвердили, а Ал. М. Дмитриев-Мамонов требовал копии с той прибавки". Значит, Глебову, генерал-прокурору, не сдобровать. Под 11 января у Храповицкого другая нотатка: "А. Мамонов подарил мне цуг лошадей. Играли в городе первый раз "Расстроенную семью" с совершенным успехом. Ужинали у Александра Матвеевича". А у Гарновского по этому поводу такое нашептывание: "Третьего дня исходатайствовал Александр Матвеевич г. Храповицкому в награждение 10 000 руб. Не подумайте, чтоб это награждение значило что-нибудь важное. Ни мало нет. Это сделано в досаду графу Александру Андреевичу, чтобы дать публике знать, будто бы Храповицкий делами ворочает. В самом же деле у Храповицкого нет никаких дел. Сам г. Храповицкий не мог довольно надивиться приобретенному награждению, не зная, за что оное воспоследовало" ("За переписку комедий" -- добавлено в примечании). Восходя выше по этой придворной лестнице, мы видим, как за придворной сценой, за занавесью, всем ворочает одна сильная рука. В бумагах Храповицкого находятся собственноручные письма Екатерины, напечатанные ныне в "Русском Архиве", из которых письмо от 15 января содержит такое распоряжение: "В Эрмитаже находятся фонари, кои выписаны для ложи Рафаелевой, но не поставлены, а отданы спрятать, о чем можете наведаться у тамошних камердинеров; из них возьмите шесть таких, кои не выбраны из уклажи, и отдайте их совсем увязанные, так, чтобы их везти можно было, генерал-майору Дмитриеву-Мамонову, а Гваренгию прикажите на место тех выписать другие такие же" ("Рус. Арх.", 1872, 2073). И у Храповицкого в дневнике стоит на этот счет нотатка.
   Как ни прочно было положение Мамонова, но противные партии продолжали зондировать почву, основываясь на историческом опыте, что там, где в государственный принцип введен "случай" -- все возможно. Оттого ловкий Гарновский сам сознается, что он постоянно лавирует между Сциллой и Харибдой. Он говорит, что одинаково "ласкает" и Мамонова, и врага его -- Безбородко. "По приезде сюда ваших курьеров, -- пишет он Попову, -- являюсь я, избрав удобное время, прежде всех к графу Александру Андреевичу и напоминаю его сиятельству, что мне так поступать от вас предписано, и таким же образом поступаю и у Александра Матвеевича. В противном случае был бы или тот, или другой в претензии. Реляции ее имп. величеству подносятся руками Александра Матвеевича, но с соглашения графа Александра Андреевича"... Он следит за каждым шагом, за каждым словом Мамонова -- и все это передает куда следует. "Александр Матвеевич, -- говорит он в конце января, -- не перестает продолжать своей к его светлости преданности. Боже избавь начать что-нибудь говорить в присутствии его против его светлости. Равномерно и двор доброжелательствует его светлости по-прежнему, в доказательство сему может служить препровождаемый при сем от ее имп. величества тулуп в ящике, обшитом черною клеенкою, собственною ее имп. ве-ва рукою на имя его светлости надписанном: "Князь, может быть, там пообносился". Гарновский не забывает сообщать и о размолвках, какие бывали иногда между Екатериной и Мамоновым. Так, 16 февраля, он замечает, что "государыня, поразмолвясь с Ал. Матвеевичем, пролежала день в постели. Теперь опять все ладно". Храповицкий около этого времени отмечает: "Укладывал купленный у Фицгерберга серебряный сервиз, пожалованный А. М. Д.-М-ву". У Гарновского есть сведения, указывающие отчасти на самый характер Мамонова. Нарочный Гарновского, подосланный к Валуеву, спрашивает между прочим: "Что слышно о графе-докладчике (Безбородко)?" -- "Мамонов с ног его валит. Так и валит с ног, -- отвечает Валуев. -- Однако же Мамонов не Ланской покойник. Дает он себя знать и другим. Жалко, граф предобрый человек"... Желая, чтобы лакомая жертва никоим образом не выскользнула из рук одной партии, Гарновский опутывает Мамонова, словно паук муху: он ему и винограду астраханского преподносит от Потемкина, так что часть винограду попадает и к императрице, и льстит ему надеждой "сбыть с рук" графа Безбородко. Так, он с этою целью подсылает к Мамонову Рибопьера, почему-то особенно любимого фаворитом.
   -- Слава Богу, -- льстиво говорит Рибопьер, -- дела наши хорошо идут, князь тебя любит, Василий Степанович (Попов) тебе предан, ты их также любишь -- одного нам недостает...
   -- А чего? -- допытывается недогадливый временщик.
   -- Чтобы сбыть с рук нашего недоброхота (Безбородко), а на его место возвести...
   -- Трудно, -- признается временщик, -- однако же... Но Рибопьер должен отправляться к войску: против него
   подведены мины с противной партии, потому что он -- друг Мамонова и, по-видимому, умнее, дальновиднее его.
   "Расставаясь с ним, -- жалуется Мамонов Гарновско-му, -- плакал я, как ребенок. Желал бы быть с ним навсегда вместе, но по теперешним обстоятельствам нельзя сему никак помочь. Скажу вам то, что я скрыл и от самого Ивана Степановича (Рибопьера). Три недели тому назад как государыня изволила мне сказать: "Рибопьеру пора ехать. Он имеет полк, а теперь военное время". Посудите, что после сего делать?"
   "Из сего видно, -- замечает со своей стороны догадливый Гарновский, -- что двор, почитая Ивана Степановича за предводителя его пр-ва, отъездом его доволен. Вреден отъезд Ивана Степановича для нас потому, что для уловления его пр-ва расставлены сети. И сие утверждать буду, кроме других примечаний, собственными же его пр-ва словами". -- "Какой прекрасной цуг ямских лошадей у Петра Васильевича (Завадовскаго)! Знаете, он мне хотел его подарить, однако же, я не взял, хотя, впрочем, подобного цугу в городе нет".
   "Итак, -- заключает Гарновский, -- нужно Ивана Степановича прислать сюда обратно".
   Обращаясь к Храповицкому, ближе Гарновского стоявшему к главным действующим лицам данной эпохи, мы находим в его бумагах следующую записку, присланную к нему Екатериною 8 февраля этого года (1788): "Александр Васильевич. Скажите батюшке духовному, что Александр Матвеевич у меня просит мощей в золотой крест, который он посылает к своей матери. Мне помнится, что у меня в церкви есть образа многие с мощами, и чтоб он отобрал несколько частиц для того" ("Рус. Арх.", 1866, стр. 70). Другое ее же письмо к Храповицкому касается Мамонова только косвенно. Вот оно: "Stierneld (шведский путешественник, посетивший Петербург) пишет к Александру Матвеевичу, что к нему из дворца кто-то, когда он не был дома, приходил с тем, чтоб он сего вечера был в Эрмитаже, прося знать дать, когда ему приехать. Я думаю, что галиматью подобную составляют от ослышки слуг, и для того вас о сем извещаю, чтоб вы отнюдь не сегодня и не в такой час, когда я дома, но во время бытности моей у обедни, водили его посмотреть днем Эрмитажа и антресолей, как я вам сего утра приказывала при графе Брюсе". И вот, 1 марта у Храповицкого отмечено: "Показывал Эрмитаж Стиернальду, который, примечается, довольно ветрен". Собственно о Мамонове это время у Храповицкого находим следующие известия: "Апреля 8. Изъяснялись по делу Михельсона (это -- победитель Пугачева), и на его письмо к А. М. Д.-Мамонову сделаны отметки, что докладчик (Мамонов?) не может быть виноват, а межевая экспедиция не имела права входить в доклад за именным указом". Ясно, что Мамонова щадят, выгораживают. 23 апреля: "Вечер проводили у А. М. Д.-Мамонова, там играли "Le fllatteur et les flattes" сия пьеса в одном акте сделана ее ве-м из басни "Le Corbeau et le Renard". Отметка 4 мая гораздо любопытнее этих: "Приказано отослать трость к А. М. Д.-Мамонову; он пожалован в генерал-адъютанты с чином генерал-поручика. Он верный друг, имею опыты его скромности (слова Екатерины). Мой ответ, что новые милости потщится он заслужить новыми заслугами. Je le crois. -- Много бегал и потел"...
   Положение Мамонова, следовательно, такое, что Гарновскому нечего бы бояться за него. А между тем в это самое время Гарновский вот что сообщал Попову и Потемкину: "Как в городе рассеялся слух, что фрейлина княжна Щербатова влюблена в Александра Матвеевича и сей взаимно будто бы ее любит, то о сем говорили Александру Матвеевичу многие, в том числе и граф Яков Александрович (Брюс), советовавши его превосходительству поступать осторожнее. Александр Матвеевич почитал таковые слухи за пустые и негодные выдумки. Между тем княжна поехала на резиденцию в Царское Село. Вам известно, что в Царское Село берут только тех фрейлин, о которых бывают просьбы, а посему надобно думать, что кто-нибудь о княжне просил. Чуть ли не просила о сем Анна Степановна Протасова для сыграния какой-нибудь интриги. Сия особа крайне ненавидит Александра Матвеевича, так как и сей ее. Его превосходительство, кроме других, сказывал и мне, что государыня почитает Анну Степановну за шутиху. Как бы то ни было, Анна Степановна играет свои роли порядочно, и делают ей многие молодые люди кур, из коих лучше других принимается Кочубей. Кур делать немолодой невесте, значит, как я думаю, не что иное, как иметь ее в потребном случае протекцию".
   И прозорливый Гарновский, кажется, не ошибался. Отношения княжны Щербатовой к Мамонову оказались впоследствии, что называется, роковыми для временщика и погубили его, конечно, с точки зрения Мамонова и его современников.
   

V

   Княжна Щербатова, Дарья, дочь князя Федора Щербатова, в качестве сироты, по протекции Потемкина, взята была ко двору и жила на половине фрейлин. В "Русском Архиве" напечатано очень интересное письмо ее тетки, княжны Дарьи Черкасской-Бекович, которым она просит Потемкина принять ее племянницу-сиротку под свое покровительство. Вот это письмо, с соблюдением великосветской орфографии княжны Черкасской: "Светлейшей князь! Милостивый государь! Известное ваше человеколюбия ко всем нечастным подала смелость и мне прибегнуть с моею просьбою о племяннице моей княжне Щербатовой; подайте руку помощи в ее несчастном положение. Мать ее, а моя сестра выдана была за князя Щербатова, которая, по прошествия некоторого времени, претерпев многие мученьи от оного мужа своего, наконец была согнана с двора и принуждена возвратится в дом отцовской, где и умерла, оставя по себе малолетнюю сию дочь. По кончине сестры моей, корыстолюбивые виды побудили князя Щербатова требовать, чтоб племянница моя, а его дочь отдана была ему на воспитания, что и принудила отца моего утруждать всемилостивейшую государыню с донесением о всех подробностей, вследствие чего тогда и соизволила указать отдать отцу моему на воспитания. Но приключившая ему кончина и перемена моего положения побуждает просить вашего покровительства, чтоб ей жить во дворце под смотрением госпожи Малтицовой, чем вы составите ее счастья, и мое благоденствия"... и т.д. "всепокорная услужница княжна Дарья Черкасская" ("Рус. Арх.", 1865, ст. 707).
   Как видно, "госпожа Мальтицова" (баронесса Мальтиц) не усмотрела... Это та самая Мальтиц, гофмейстерша, которая просила Екатерину отпускать ей по 100 р. на день для фрейлинского стола и о которой императрица выразилась по этому поводу: "Она хочет то красть сама, что крали повара" (Храпов., 210--211). Понятно, что ей некогда было смотреть за княжной Щербатовой. И вот, уже 28 февраля 1787 г. у Храповицкого записано: "Открыта интрига Щербатовой с Фиц-Гербертом", английским министром при русском дворе. Вероятно, это и была та же интрижка, о которой упоминает и Сегюр, говоря, что Фиц-Герберт влюблен и т. д. Как бы то ни было, но через год после этого у прекрасной княжны началось, как тогда говорили, "махание" с Мамоновым, который делал ей "кур" тайно от императрицы. Но об этом после. А теперь проследим дальнейшую деятельность Мамонова, отношения к нему императрицы и других придворных и государственных деятелей, а равно остальные перипетии придворных интриг, так сказать, "Мамоновского цикла".
   Под 26 мая у Храповицкого записано: "Вчера ввечеру А. М. Д.-Мамонов получил уведомление от графа Кобенцеля, что пожалован графом Римской империи. Изъясняясь с гр. Безбородко, заготовил я указ о дозволении принять сие достоинство и, послав с Захаром, получил подписанный". Гарновский тоже сообщает об этом Потемкину и прибавляет от себя: "Таким образом, май доставил почестей добрый пай Александру Матвеевичу". Говорит также об ужине, бывшем по этому случаю у Мамонова, и о том, что на ужине присутствовала императрица и что "пред ужином представлена была в комнатах его же сиятельства (Мамонова) комедия французская".
   Заметно, что Екатерина сама старалась приучить Мамонова к государственной деятельности. Так, 2 июня Храповицкий отмечает, что по поводу начавшейся шведской войны и назначения командиром войск в Финляндии Михельсона "отдал я о сем записку Н. И. Салтыкову, а надобно было отдать графу А.М. Д.-Мамонову. С нетерпением сказано (императрицею): "О, mon Dieu! vous m'aves dérangé tout l'affaire!" A 21 июня Екатерина высказалась еще определеннее: "Приметна досада (на шведские дела). Надобно быть Фабиьм, а руки чешутся, чтобы побить шведа". Замечания, по сим обстоятельствам сделанные, носил к А. М. Д.Мамонову. "Он разумен и будет присутствовать в совете, чтоб иметь там свой глаз".
   По-видимому, замечает это усиление Мамонова и противная Потемкину партия и силится опутать своими сетями любимца государыни. Гарновский говорит, что австрийский император, будучи чем-то недоволен на Потемкина, хочет ближе сойтись с Румянцевым и Безбородко. "Граф Александр Матвеевич не хочет сему верить, но надобно, чтоб он верил. Он не хотел и тому верить, что прошедшей зимы граф Брюс и Завадовский его для того часто на ужин звали, чтоб после попойки воспользоваться слабостью его; но теперь этому верит, выслушав неоспоримые мои доказательства. Кто поверит, что Завадовский, ничего хмельного не пьющий, напивался допьяна? Неужели из преданности к графу Александру Матвеевичу?"
   Нельзя не обратить при этом внимания на одно обстоятельство, которое очень важно в деле оценки Мамонова как лица исторического. Вся жизнь Екатерины доказывает, что, нося в себе самой крупные дарования, она преклонялась, иногда неохотно, перед этой силой в других, как, напр., в Суворове, в Бибикове, Румянцеве и других, которые ей лично были неприятны. Крупную силу она вполне ценила в Потемкине. Она сама признавалась, что не любит "мелкостей" -- дюжинности, а во всем предпочитает "большие предприятия". Кажется, сколько мы можем догадываться, она чувствовала "мелкость", дюжинность Мамонова, и это было ей горько, хотя она сама себе не сознавалась в этом. Но это проскальзывало помимо ее воли -- в вспышке, в невольно брошенном слове. Так, напр., она велела изготовить энергические приказы командирам флота с непременным требованием "побить шведов". На другой день зашла об этом речь. "Тут, -- говорит Храповицкий, -- Александр Матвеевич заметил, чтоб не говорить решительно, ибо, может быть, и второе сражение Грейга не успешнее будет. Сие не с удовольствием принято: "Я не люблю мелкостей, но большие предприятия; по таким предписаниям сражаться не будут". Сегодня, однако ж, носил опять переправленный указ, который, при повторении вчерашней мысли, подписан. -- Сказывал я тут же еще о замечании графа Александра Матвеевича по письму к Криднеру, заготовленному, pour ne pas approuver le chaleur qu'il, a montré dans les explications avec Bernsdorf, потому что и граф Разумовский жаром тем с датчанами успеха не получил. Вдруг огорчились совершенно, сказав: "Как привязываться к словам!" Почти сквозь слезы говорили и, поставя le zèle, подписали; потом, оборотясь на вчерашнюю поправку, уверяли, что фон Дезин ничего не сделает, имея нерешительное повеление. "Наши люди не таковы". При всем том Екатерина, кажется, не теряла надежды, что из Мамонова может выйти и государственный деятель, и полководец. Так, когда начали в Петербурге опасаться, что шведы могут взять столицу, Екатерина сказала со слезами:
   -- Если разобьют стоящие в Финляндии войска, то, составив из резервного корпуса каре, сама пойду!
   И действительно, она приказала составить резервный корпус и командиром его назначила -- Мамонова... ("Рус. Стар.", 1876, V, 22).
   Неимоверно быстрое повышение Мамонова, расточаемая ему повсюду лесть, сбивание с толку то одною, то другою партией и нескончаемые интриги делают то, что владычествует не Мамонов, а другие. "Граф же наш, -- говорит о фаворите Гарновский, -- самолюбием ослепленный, не видит сего". Мало того -- он начинает скучать своим положением; оно не по нем, оно слишком высоко и слишком широко для неособенно глубокой натуры. "Скучно, -- говорит он, -- ныне долго здесь быть нельзя"... (там же, 26). Да, это правда -- не такие тут люди нужны. Сердце Мамонова, как видно, более лежало к французским комедиям и к таким людям, с которыми можно было бы весело поболтать. Так, по свидетельству Гарновского, Мамонов более "жалует забавного нрава людей, умеющих складно пороть чуху, кстати и не кстати", и таким он называет известного Архарова, очень полюбившегося временщику ("Рус. Стар.",1876, II, 244). Кроме того, по свидетельству же Гарновского, Мамонов "крайне любит собственные свои дела: прочтя бумаги о несчастии с флотом случившемся, тотчас спросил меня (говорит Гарновский): "Не пишет ли к вам Василий Степанович о бумагах Дубровецких?" (там же, 265). А между тем, человек этот имел страшную власть и буквально мог заправлять государственными делами с полною неограниченностью. Он был сильнее всех своих предшественников, он мог делать все, что хотел и как умел: но он и не хотел, и не умел. Никто из прежних любимцев, даже Потемкин, не мог поколебать доверия к Безбородке, а он поколебал. Чтобы судить, до какой степени Екатерина снисходила к своему баловню, достаточно прочесть его разговор с нею по поводу дела о награде капрала Ломана и Исаева. Чтобы покончить с этим делом, Екатерина сказала:
   -- Я отдам дело сие графу Александру Андреевичу (Безбородко), чтоб он выправился, как подобные им награждались.
   -- Как! Кому? -- спросил Мамонов. -- Только и людей на свете? Я вам сказывал уже сто раз и теперь подтверждаю, что я с Безбородкою не только никакого дела иметь, но и говорить не хочу. Нет смешнее, как отдавать человеку дела, рассмотрению его не принадлежащие. Не угодно ли вам, надев на него шишак и нарядив в кавалергардское платье, пожаловать его шефом сего корпуса? Очень кстати. Однако же, и в то время я ему кланяться не намерен. Я знаю, кто я таков, а он -- такой сякой (ругательства, которых даже Гарновский, очень свободный на язык, повторять не решается). Я лучше пойду в отставку.
   -- Ну, ну!.. На что же сердиться, -- успокаивала императрица баловня. -- Я Храповицкому отдам или ты сам отдай, кому хочешь.
   Дня через два после этого Мамонов вспомнил об этих спорных бумагах, но на столе их не нашел.
   -- Куда бумаги мои девались? -- спросил он императрицу.
   -- Я думаю, что гр. Безбородко приобрел их с прочими бумагами, -- отвечала государыня. -- Скажи, пожалуй, что тебе граф сделал, и для чего не отдавать справедливости достоинству его и заслугам?
   -- Хотел я наплевать на его достоинства, на его самого и на всю его злодейскую шайку!
   "Я стыжусь описать все ругательства, насчет графской и его партии произнесенные, -- замечает Гарновский. -- Словом сказать, прежестокая была ссора. Двор (т.е. Екатерина) принужден был, наконец, присвоить графу имя без... и целую ночь проплакать. Примирение, о коем двор весьма сильно старался, насилу воспоследовало, после ссоры три дня спустя. Видно, хотя любовь и имеет свое могущество, но доверенность к триумвирату (к Безбородко и его партии) не совсем еще погибла" и т. д. ("Русс. Стар.", 1876, II, 201--202).
   Нам кажется, что едва ли тут Гарновский не увлекся своей фантазией и не сочинил этого разговора. Да и кто мог слышать подобный разговор или передать? Камердинер Захар? Марья Савишна Перекусихина? Но и при них, вероятно, подобного разговора не могло быть. Правда, и Храповицкий нередко упоминает вскользь, что была-де размолвка, ссора, гнев, и что государыня или "изволили плакать", или "пролежали в постели"; но такие сцены, какие описывает Гарновский, едва ли были возможны. Как бы то ни было, сила в руках Мамонова была страшная, и он -- скучал этою силою: она гнула, давила его, как ничтожество.
   Между тем, история с княжной Щербатовой все более и более становилась гласною и начала возбуждать разные подозрения. Делались и подходящие комбинации о скорой отставке любимца. Так, 26 июля, при спуске в адмиралтейской верфи корабля многие заприметили, что с некоим отставным секунд-майором Казариновым, который служил пред сим в Преображенском полку и находился тогда на ординарцах у его светлости, разговаривали долго сначала гр. Безбородко, потом Завадовский. Казаринова провозглашали, "но, кажется, -- говорит Гарновский, -- что означенные господа делают ему кур по-пустому". Но вот что было не по-пустому: Гарновский прибавляет, что "во время вечерних собраний Александра Матвеевича посылали часто гулять по набережной -- стали примечать, что у Александра Матвеевича происходит небольшое с княжною Щербатовою махание". И вот, Гарновский доносит Потемкину: "Все сие и стечение многих побочных обстоятельств заслуживало внимания и сему верить хотя нельзя было всему, но и не верить еще того хуже. Представив картину сего Александру Матвеевичу, пункт о Казаринове весьма его обеспокоил. Он находился в таком смущении, что мне надлежало употребить многие способы к отвращению его от произведения по сей части следствия путем верховным. Поласкав самолюбию, сделался он повеселее".
   -- Судя об этих делах по-прежнему, ведь и лета уже не те, да и никто не был на такой ноге, как я, -- сказал он Гарновскому. -- Что обо мне говорят в городе?
   Гарновский отвечал: "Многие вас похвалят за то, что вы из благодарности к его светлости преданы; касательно же вас и социетета, то та часть из двух имеет перевес, которая сильнее; например, стали говорить, что государыня часто беседует с гр. Воронцовым, тогда в публике социетет сильнее вас казался; когда же вы донос Чесменского (о том, что армия дурно содержится) опрокинули в глазах всего социетета, тогда публика почла вас сильнее социетета" (социетет -- это партия, противная Потемкину).
   -- А ты что обо мне думаешь, скажи правду без лести? -- спросил Мамонов Гарновского.
   Этот хитрец отвечал уклончиво: "Доколе вы к его светлости пребудете преданным, сами захотите и не подадите повода уверить, что вы в кого-нибудь влюбились -- чтоб он перестал с княжною Щербатовою махаться -- вы будете таковы всегда". -- "Это его сиятельству так полюбилось, -- прибавляет Гарновский, -- что он пожаловал мне тарелку с фруктами, присланную к ему от государыни, и которая, если не ошибаюсь, назначена была княжне".
   К этому, без сомнения, времени относятся сообщенные нам С. Н. Шубинским письма Мамонова, о которых мы упомянули выше. Это видно отчасти и из того, что под ними Мамонов подписывается графом: "Вашего императорского величества верноподданный граф Дмитриев-Мамонов". Из писем видно также, что они принадлежат тому времени, когда уже началась шведская война: государыня то от тревог, то от размолвок со своим любимцем часто занемогала -- и все это сквозит в письмах Мамонова. Так, второе из них следующего содержания: "Vous faites fort bien de rester en repos sur votre canapé; j'avais envie de vous le conceiller, car après avoir souffert dune manière aussi terrible pendant tout un jour, il faut absolument prendre ses aises. Je vous aimeau delà de toute expression". Второе письмо -- или третье по порядку -- еще определеннее говорит в пользу того, что оно писалось летом 1788 года. В нем Мамонов говорит: "Что ужасная была пальба вчера с 3-го часу, в том никакого сомнения нет. Что надлежит до одержанной победы, то и о первой здесь купцы скорее знали, нежели мы. Глас Божий -- глас народа. Се qui est bien vrai et très clair c'est que je vous aime beaucoup". В четвертой записке значится: "Я вчера в 1-м часу был у вас, мой друг сердешный, взял вашу печать и как было очень темно, то насилу ее отыскал. Велите мне сказать, каковы вы и хорошо ли почивали ночь. Je vous aime de tout mon coeur". Затем время и повод написания следующего письма можно определить с точностью. Вот это письмо: "Мне... самому не верится, что я почти уже здоров и тотчас после обеда буду иметь удовольствие видеть... Вас. С. Попов дал комиссию, как я слышу, сделать себе походную аптечку. Сделайте мне милость, прикажите оную собрать у себя подобную той, которую вы мне пожаловали, в ней такие медикаменты, кои ему впредь полезны быть могут". Действительно, Попов просил Гарновского изготовить ему походную аптечку, и когда Мамонов узнал об этом, то "умолял" Гарновского не посылать своей, а обещал достать все необходимое от государыни: Екатерина была так внимательна к Попову, что тотчас же прислала походную аптечку к Гарновскому.
   Но вот письма Мамонова начинают обнаруживать, что между ним и императрицей "что-то" произошло: без сомнения -- это "махание" с княжной Щербатовой. Отсюда страдания, ревность, нездоровье. "Je ne suis de tout point content de ma journée, -- пишет Мамонов, -- vous souffrez et vous me faites souffrir aussi. Voyons qu'ai-je fait? De quel crime pourrez-vous maccusser? Mon plus grand désir est de vous plaire, de faire tout au monde pour vous voir tranquille, gaye et heureuse. Je vous dis et vous les repette, je ne suis du tout point amoureux de la personne en question, jamais n'ai cherché a en être aimé. Je vous aime bien sincèrement et voila ce qu'il y a de près sur". Он оправдывается, что ни в кого не влюблен, а между тем в городе говорят не то: Гарновский ему то же говорит.
   Следующие письма носят более или менее деловой характер. Вот в каких формах выражались эти деловые отношения Мамонова к императрице. Он пишет: "Je vous envoyé... ce que je viens de recevoir de mon père, si vous n'êtes pas affairée, vous pourrez le lire. Я желал бы знать, что оказалось, по справке, в письме г. Пушкина и чем вы решились в рассуждении рекомендованных офицеров". Ясно -- отношения дружественные, семейные. Другое письмо такое же: "Меня матушка князь Н. Алексеевич Голицын просил о исходатайствовании у вас того места, которое имел покойник Шахов: если вы в виду другого не имеете, я ему обещал вам доложить и сказать ответ".
   Несмотря на размолвки, на подозрения, императрица, по-видимому, все более и более привязывалась к своему любимцу: она положительно не знала, чем его утешить, как показать ему свое расположение. Приближается день его именин -- надо подумать о сюрпризах для дорогого именинника. Императрица трудится над сочинением проверба для своего баловня в то время, когда гул шведских орудий заставляет дрожать дома в столице. Проверб готов за три дня до именин счастливца Александра Матвеевича. Императрица пишет Храповицкому 27 августа, препровождая к нему свой проверб -- "Les voyages de m-r Bontemps": "Пожалуй, прикажи переписать, и когда переписано будет, то отдайте актерам, чтоб выучили, буде можно, к Александрову дню, чтоб surpris'oio играть у графа Мамонова в комнатах. Буде же не могут выучить к тому времени, то лучше отдать самому Александру Матвеевичу" ("Руск. Арх.", 1872, стр. 2073). У Храповицкого тоже немало забот и беготни по случаю предстоящих именин любимца, так что ему и спать некогда. "В кабинете и у Беера нет вещей, -- пишет он у себя в дневнике: это, конечно, "вещей" для подарка дорогому имениннику. -- Велено мне послать к золотарям. Сам был после обеда во дворце и представил забранные у золотарей вещи, из коих взяты часы в 8 300 руб. для вел. кн. Александра Павловича и трость в 3 700 руб. для графа А. М. Д.-Мамонова...
   В 7-м часу прислали переписать proverbe: Les voyages de m-r Bontemps; кончится: a beau mentir qui vient de loin... Приказано отдать актерам, чтоб в Александров день сделать сюрприз и сыграть у гр. Мамонова в комнате. Уладив дело с бароном Ванжуром (фортепианист), кончил переписку во 2-м часу за полночь".
   И вдруг все хлопоты для дорогого именинника оказалось напрасными! Он раскапризничался. Он ожидал ордена Александра Невского, а ему дали трость -- какая горькая обида! Храповицкий замечает у себя 29 августа: "Ездили (это императрица) ко всенощной в Невский монастырь. Сама изволила носить трость к гр. Д.-Мамонову. Он притворился больным, не быв ничем доволен, но желая ордена Александровского. Сказал 3. К. Золотое (камердинер государыни) за секрет"... Значит, все пропало даром. Мало того -- и проверб не играли, и дорогая табакерка осталась неподаренною..."Выбрали табакерку с бриллиантами в 1800 руб. и положили к себе на стол... Не давали proverbe за болезнью гр. Д.-Мамонова", -- отмечает Храповицкий. Зоркий глаз Гарновского тоже все это подметил, и 2 сентября он сообщает куда следует: "Граф Александр Матвеевич купил у Михаила Сергеевича (Потемкина) 2 432 души в Ярославской губернии за 230 000 р. (почти по 100 р. за душу!) В Александров день, кроме пожалованных имениннику 10 000 р. и с бриллиантами трости, никому ничего не пожаловано. Накануне Александрова дня, в самый тот день и в последующий, гр. Александр Матвеевич был болен лихорадочным припадком. Теперь здоров по-прежнему" ("Русск. Стар.", VI, 215).
   Но дорогой именинник добился-таки своего. Гарновский с замечательным юмором передает всю эту историю и последующие проделки обезумевшего от самодурства фаворита. В сентябре Гарновский доносит Потемкину: "Болезнь, графу Александру Матвеевичу приключившаяся, принудила с отправлением сего позамешкаться. Накануне Александрова дня он с государынею немножко поразмолвился и от сего три дня пролежал, под видом лихорадки, в постели, с которой на четвертый день подняли его явленные ему милости словесные и существенные. Тут увидел я у него Александровский орден, который хотели возложить на него в день кавалерского праздника, если б лихорадка не отсрочила исполнение сего до дня Рождества Пресвятыя Богородицы... Утешаясь знаком ордена сего, хотя он и сделался повеселее, однако же не переставал быть в задумчивости, которую, не зная настоящей причины, приписывал 60 000 р., кои он занял у Сутерланда в число суммы, уплаченной Михаилу Сергеевичу за купленные у сего деревни. Можно бы было обойтись и без займа, ибо мы из нашего имущества сбыли с рук одни ассигнации, а с золотом ни под каким видом расстаться не хотелось. Не хотелось ему, впрочем, ни должником быть, ниже о заплате долгу кого следует просить. Сия-то, по догадкам моим, причина погружала его в задумчивость. Знающему странный его нрав сие не покажется удивительным, ибо его и безделица в состоянии мучить и тревожить. К сему подоспела новая неприятная для него встреча. Накануне 8 сентября вот что произошло вверху:
   "Брюс. -- Я свою деревню продам, коли вы покупать не хотите."
   "Мамонов. -- Продайте! а кто покупает?"
   "Брюс. -- Казаринов."
   "Мамонов (побледневши, весь в лице переменившись и почти умирающим голосом). -- Казаринов человек бедный, откуда он возьмет столько денег?"
   "Государыня. -- Вишь не один Казаринов в свете. Покупает, может быть, не тот, о котором ты думаешь."
   "Брюс. -- Сын покойного обер-секретаря сенатского".
   "NB. Не один Казаринов! -- замечает Гарновский, -- стало быть, Казаринов известен, но впрочем покупающий деревню не тот, о котором говорят в городе".
   "Нельзя себе представить, -- продолжает Гарновский, -- в каком беспорядке граф тогда находился. Неизвестность, горечь, досада и отчаяние так сильно им овладели, что он принужден был, сказавшись больным, сойти вниз. Это было в исходе 10-го часа пополудни, при конце комнатных собраний, ежедневно при дворе бываемых. Пришел домой, начал он жаловаться на спазмы в груди, которые действительно начали его тогда же мучить и, наконец, до того усилились, что в 1-м часу пополуночи надлежало ему пустить кровь, потому что жизнь его была в крайней опасности. 8-го числа государыня, услышав о сем происшествии, залилась слезами. Между тем графу сделалось легче, так что он ходил вверх и возвратился оттуда с Александровским орденом. После обеда опять мучили его спазмы, хотя не так сильно, как накануне. Рожерсон и Мекинг были почти денно и нощно у него не без дела, но, несмотря на усердные их старания и действия целительных составов, изобильно больным принятых, спазмы то переставали, то возобновлялись почти две недели кряду и при том не одни спазмы составляли терпимую им болезнь, но присовокупилась к оным жестокая ипохондрия, которая не отставала от него ни на одну минуту; во время болезни он почти никого не принимал и даже посещения государыни были ему в совершенную тягость. Предо мною старался он всегда описывать непостоянство жизни человеческой, опасность своей болезни и напоминать об отличных к нему милостях монарших, дабы не подать повода к подозрениям, что у него, кроме болезни, есть на сердце печаль, которую он, однако же, сколько языком ни таил, но на лице скрыть не умел. Уверив меня крепко, что никого так не любили, как его, он стыдился открыть мне, что мечтающийся в уме его соперник мешает ему наслаждаться покоем. Я взирал с сожалением на сии преждевременные вздохи, и Казаринов ни мало меня не тревожил. Меня беспокоила одна только графская ипохондрия и холодный его, несмотря на продолжение к нему милостей, прием известной особы (императрицы), чем он легко мог наскучить. Что же касается до Казаринова, то я уверен был, что с ним никакой перемены не последовало, ибо с самых тех пор, как в городе начали говорить об нем, то я весьма надежному человеку поручил присматривать за ним; впрочем, как выше упомянуто, Казаринов знаком; знаком, однако же, только потому, что он везде, где случай позволяет, выставляет себя. Приезд сюда Ивана Степановича (Рибопьера) восстановил все дела по-прежнему. Ипохондрик целовал с радости приезжему руку, а двор, любящий больного по-прежнему, рад до бесконечности, что больной сделался здоров и весел. 18-го пожаловали ему бриллиантовую нового ордена звезду в 17 000 р. Во все сие время придворные, одни, проходя ту комнату, где висит графской портрет в Эрмитаже, говорили, что пора на место сего другой портрет повесить; другие кричали, что русский табак не в моде, а Анна Степановна (Протасова) старалась всех уверить, что государыня смеется его болезни. Все это оказалось ложно, и графа любят сильно и по-прежнему" ("Рус. Стар.", 1876, VI, 216 -- 219).
   

VI

   Третий год, однако, уже Мамонов стоит, так сказать, у государственного руля; взять этот руль в руки он мог без всякого усилия -- стоило только протянуть руку; ему в этом помогали, его подталкивали к этому; императрица сама приучала его держать этот руль, сама, по-видимому, мечтала видеть в нем хорошего кормчего, -- и, однако же, из него ничего не выходило; за всем нужно было обращаться к Потемкину, за две тысячи верст, а Мамонов или скучал, или острил над государственными делами. И это, видимо, огорчало государыню; но ее старческий взор уже был не тот, что прежде -- она не отличала бездарности от гения. Она негодует на финнов, подданных шведского короля, которому они изменили и предались России; у нее осталось еще это политическое чутье. "Какие изменники! -- восклицает она в негодовании. -- Буде бы не таков был король, то заслуживал бы сожаление; но что делать? Надобно пользоваться обстоятельствами; с неприятеля хоть шапку долой!" А Храповицкий на это отвечает пошлостью: "Каков поп, таков и приход". Мамонов отвечает еще пошлее: "Поп дурак, а дьячки плуты". Или: Храповицкий, по приказанию государыни, представляет ему список назначенных во владимирские кавалеры -- и он опять острит: "Je n'ai pas l'honneur de connaître toute cette société". Императрица, конечно, смеется. Это происходило в день рождения фаворита, и потому у Храповицкого записано (19 сентября): "Приказано, чтоб в комнатах его сыграть обе провербы и позвать меня за труд мой в переписке оных. Когда он наверх пришел, то позвали меня в спальную, и тут, при ее величестве, он пригласил меня на ужин. В 7 часов вечера открылся театр. Провербы играны удачно. Спросили у меня: много ли смеялись?" (Храпов., 152, 153, 156). И между тем, честолюбие заедает эту бездарность. Спрашивают Потемкина, кого избрать в вице-полковники лейб-гренадерского полка. Потемкин говорит, что полк распущен, что гренадеры умеют только хорошо петь, что полк надо подтянуть -- и на это более других годится генерал Бергман. Мамонов огорчен этим -- "не весело прочел сие письмо" (Храп.,159). В совете рассуждают о ноте, изготовленной Завадовским, для предъявления Пруссии. Нота энергическая. Недоволен ей только граф Андрей Петрович Шувалов, которого Екатерина всегда называла "безумным", "сумасшедшим", который до замужества свидетельствовал свою дочь, а потом поехал "пить железные опилки" от каких-то болезней. Мамонов соглашается с Шуваловым. "Ma foi, il a raison", -- говорит он и советует "не делать упреков" Пруссии. "Осердились, -- замечает Храповицкий о государыне, -- и почти сквозь слезы сказали: "Неужели мои подданные, видя делаемые мне обиды от королей прусского и английского, не смеют сказать им правды? Разве они им присягали?" (Храп., 164).
   Высокомерие Мамонова сквозит в каждом слове. Он уже и в государственных вопросах не отделяет своего я от императрицы: он, как владыка, говорит: мы, наши корабли, нужный нам человек и т. д. Так, в одном из переданных нам г. Шубинским писем, Мамонов по поводу болезни адмирала Грейга говорит: "Известие о жалком положении адмирала Грейга огорчило меня несказанным образом. Он нам всегда нужный и пренужный человек, а теперь еще более, нежели когда-нибудь. Потому что корабли наши расположены так, что муха пролететь не может, и если бы неприятель отважился бы на бой, то верно бы был побит. Вы весьма хорошо сделали, что отправили Рожерсона; дай Бог только, что он ему мог (помог?), чего и ожидаю, потому что больной крепкого сложения и кровь его не испорчена; я сие говорю, знав, каков он образ жизни вел всегда. Je voisaime de tout mon coeur et bien fidèlement" (письмо No 9). Графское достоинство, пожалованное ему австрийским императором, особенно льстило самолюбию фаворита. Недоставало только ему графского титула российской империи, и, как видно, он к этому издалека подходит в следующем письме (No 10): "Как я знаю... что вам все то приятно, что делает удовольствие мне и моим ближним; то посылаю к вам ответ батюшки на письмо мое, которым уведомил я о том, что пожалован графом. Уведомьте, каково почивали, скажите мне, что меня очень любите и верьте, что я с моей стороны верно, искренно и нежно вас люблю". Видно, что это последнее обстоятельство уже возбуждало сомнения, и потому он так на нем настаивает. Что сомнения были -- это еще более подтверждает следующее письмо (No 11): "Я еще и теперь получил от батюшки письмо, в котором он меня, может быть, уже пятой раз просит исходатайствовать годовой отпуск князю Александру Голицыну, сыну к. Михаил. Мих., которого вы сделали камер-юнкером. Теперь едет в Москву архитектор Казаков, с ним, если ваша милость будет отпустить его, я бы мог и отписать. Посылаю полученной мною от г. Пуш. пакет..." И опять уверяет в преданности своей, прибавляя: "Хотя и противное к тому думаете и целую ручки". То же желание отогнать всякое сомнение в его чувстве сквозит и в письме No 17: "Се matin encore j'ai écris la lettre au comte Pouchkin et n'ai pas manqué d'y joindre tout ce que vous avés jugé à propos de lui dire. Me croyez vous assez négligeant... pour oublier une chose de cette importance. Dormez bien, aimez mois beaucoup, parce que je ne me contenterai jamais d'un peu d'amour et croyez que, malgré tout ce que vous avez l'injustice de me dire quelquefois, mes sentimens pour vous sont tendres, vrais et solides". Иногда он прибегает к лести и высказывает ее как-то топорно, слишком в упор, как, наприм., в письме No 12, по поводу посылки к императрице птиц: "Je ne vous conseille pas... d'acheter les oiseaux, que je vous ai envoyé il y a une heure. Le personnage, qui les a apporté, demande 25 rbl. pour chaqu'un; je ne les ai pas envoyé a l'hermitage, parce que j'attend vos ordres la dessus. Bon soir, idole de ceux qui vous connaissent, vrai tête de Méduse pour ceux qui vous combatent et désespérant toujours ceux qui vous envient".
   Как бы то ни было, но в сердце императрицы таилась искра подозрения: Мамонов был не тот; но почему не тот -- она не знала: не знала, на ком остановить подозрение. Оттого, рассказывает Гарновский, "в Екатеринин день государыня была невесела: при выходе в публику пятиклассных особ, в уборной комнате ее ожидавших, застала она графа Мамонова в разговорах с великою княгинею. Ревность и досада имела сильные свои действия, но прошло, слава Богу, все благополучно" ("Рус. Стар.", 1876, VI, 233).
   Впрочем, привязанность императрицы к своему любимцу была так глубока, что она, по-видимому, все прощала ему, если б его личный эгоизм не довел его до разрыва столь прочных связей. Но прежде чем мы приступим к изложению этого последнего акта в жизни временщика, мы воспользуемся остальными письмами его к императрице, писанными в разное время и по поводу разных обстоятельств. Мы позволяем себе познакомить читателя с этими письмами потому, собственно, что при помощи их и личность Екатерины, и личность ее любимца освещаются еще более; при том же письма эти еще нигде не были напечатаны и не должны пропадать для истории. Жаль только, что редкое из писем имеет дату, и о времени написания некоторых из них совершенно нельзя догадаться. В письме под No 15, относящемся ко времени шведской войны и обнаруживающем, что адмирал Грейг еще командовал флотом, Мамонов пишет: "Вчера молодой Бенкендорф приехав сказывал, что вчерашний же день с 3-х часов утра до 7-го вечера слышна была великая пальба, а народный слух, то есть на бирже, есть, что Грейг победил и брата королевского взял в полон". Дальнейшие подробности письма обнаруживают нежность. В письме No 16 высказывается еще большая нежность: "Сейчас получил я письмо от Льва Александровича, которым уведомляет меня, что, хотя глазу его теперь и лучше, но Соллогубову сыну, которого вы так жалуете, сделалась корь, о чем просит меня вам доложить, а после отвечать ему письмом. Я слишком час целый ходил гулять и нахожу, что слишком нонче жарко..." В письме No 19 он справляется о здоровье императрицы, которая было занемогла: "Hier au soir vous m'aves fait un vrai plaisir en m'envoyant dire que vous sentiez mieux; car reellemant j'étais dans une inquietude affreuse. Faites moi dire... comment vous portez vous et si vous dinez toute seule ou a la grande table". Письмо No 21 отличается вычурностью изложения: "Comme l'instrument destructeur de mon nez sont probablement mes doigts vos souhaits ne m'accomodent pas beaucoup, parce qu'ils peuvent m'être a l'avenir de quelque utilité. Vous me dites que ma tête est montée sur un ton a dire et ces choses singulières fort agréablement je vous dirai a cela qu'après un peu de colique je vois fort clair et me sens beaucoup d'esprit. -- Kenic et Lebregt (лепщик и обер-медальер) sont chez moi et attendent vos orderse moi aussi sans tant de cérémonie je m'en dispence..." Видно, что письмо это писано еще во время полного согласия, господствовавшего между императрицей и ее любимцем, и оттого последний выражается так игриво. В письме No 22 Мамонов просит у императрицы аудиенции для жены принца Нассау: "Le prince de Nassau m'a prie de vous demander quand sa chère moitié pourra avoir le bon jour de vous être présentée et m'a conjure de le lui faire savoir au plutôt pour qu'elle puisse a temps se procurer un habit de gala". Записочка No 22 носит совершенно деловой характер: "Я только две литеры прибавил, которые вы забыли скоро писавши, впрочем, кажется написано все то, что настоящий случай требует. Не худо бы, однако ж, в одобрение его и подчиненных сказать, что приказано будет Пущину запасные мачты и прочее немедленно к нему доставить. Теперь начал я писать к к. Г. Александр., и когда кончу, для прочтения к вам пришлю. Не беспокойтесь только ради Бога, все, поверьте мне, возьмет хороший оборот". В письме No 25 Мамонов негодует на кого-то и советует посадить его в "дурацкий дом": "Если этот сумасшедший умрет на воле и не будет посажен в дурацкой дом, то прямо скажу, что справедливости нет на свете. C'est un personnage parfait il faut l'avouer rempli de fausseté, si j'ose dire de seleratique, et il n'y a pas même ce malheureux esprit qu'il faut pour être un fort sublime. Вот, вот мое пророчество, он прежде 90-го году не будет верно, что есть теперь". Можно догадываться, что здесь речь идет о шведском короле, которого все считали сумасбродным, а Екатерина писала на него злые пародии. Наконец, приведем еще два письма, относящиеся ко времени, когда разрыв еще не последовал. Письмо No 27: "Нижайше благодарю за отпуск моего племянника. Чтоб я был здоров и весел сие много или лучше сказать совсем от вас зависит". Вероятно, это писано после какой-нибудь маленькой размолвки, когда Мамонов по обыкновению притворялся больным. Затем письмо No 29: "Мы теперь как в походе. Г. Ангальт, Сегюр, Рибопьер, коих ветер не допустил ехать домой, теперь у меня играли в вист, пили кофе и, наконец, взявши каждый волюм de mille et une nuit собираются читать, а я лечь на час в постелю и тоже думаю делать. Voila... comme il faut tirer parti de tout. Je ne puis vous écrire un mot sans vous dire que je vous aime de tout mon coeur".
   Вообще, надо сознаться, все эти записочки отличаются пустотою и бессодержательностью и важны для истории только в том отношении, что прибавляют новые черты к характеристике Екатерины и лиц, которыми она себя иногда окружала. Это не то, что письма Потемкина: в них отражалась большая личность; здесь -- ничтожество.
   Перейдем к последнему акту этого исторического буффа -- иначе нельзя назвать данный эпизод из государственной истории России прошлого века.
   

VII

   Уже в начале 1789 года заметны были симптомы чего-то нового в отношениях императрицы и Мамонова. Замечал это и Храповицкий, но, по своей скромности и робости, допускал в своем дневнике только намеки на это "что-то". В феврале, во время пребывания в Петербурге Потемкина, Храповицкий отмечает (11 февраля): "После обеда ссора с графом Александром Матвеевичем. Слезы. Вечер проводили в постели... Просился он". Можно догадаться, что Мамонов "просился", чтоб его уволили. 12 февраля Храповицкий пишет: "Весь день то же. По причине слез меня не спрашивали, вице-канцлера не приняли; ходил один только гр. А. А. Безбородко. После обеда кн. Г. А. Потемкин-Таврический миротворство-вал" -- мирил поссорившихся. 16-го числа у Храповицкого записано: "Сказывал Захар К. Зотов (камердинер Екатерины), что паренек (это пареньком он называет Мамонова!) считает житье свое тюрьмою, очень скучает, и будто после всякого публичного собрания, где есть дамы, к нему привязываются и ревнуют". Вот где начало развязки... Неудивительно, что около этого времени дневник Храповицкого пестрит лаконизмами: "несколько раз призывая, гневались"...".осердились"..."гнев за театры"..."не хотят ассигновать годовой суммы"..."стоя на коленях, просил увольнения (это Храповицкий-то, с испугу)..."не выходили, меня не спрашивали"., ."легли на канапе"..."выходили, но смутность продолжается"... И это в течение нескольких дней!
   Один Захар знает, в чем дело. И он делится своим знанием с Храповицким. 23 февраля в дневнике этого последнего записано: "Захар К. Зотов сказывал, что изволила ему жаловаться на графа Александра Матвеевича, примечая холодность и задумчивость близ 4-х месяцев, то есть, с того времени, как начались прогулки. Сие изъяснение было 21 февраля". Отношения становятся все более и более тяжелыми. Екатерина, по-видимому, еще больше любит своего баловня, задаривает его после вспышек, но нет-нет -- "и вспышка готова", как говорит поэт о влюбленных. Это и есть те "припадки", которые замечал и Храповицкий. К периодам вспышек, надо полагать, относятся два письма Мамонова из числа полученных нами от С. Н. Шубинского. Письмо No 18 говорит: "Сердечно сожалею, что, к общему нашему бедных людей несчастию, особливо к моему, такие припадки, то одно, то другое, лишают меня жизни. Если здоровье дозволит, Бога ради, кончайте известное дело, чтобы мне впредь могли верить; истинно чувствую, сколько тягости наношу, желаю, чтоб в последней было от меня беспокойство, впредь ничего такого не буду на себя брать". В другом письме слышится еще большее огорчение (No 28): "Если б я знал, что приведу в такой гнев, то б ничего не говорил; но думал, что было, то донести, что великой князь говорил, то было без претензий, только одним со мною разговором; Боже мой, какой я бессчастный в свете человек, что от меня ничего добра, кроме худа, не бывает. Больше то мое несчастие, что моей государыне, которой мою жизнь посвятить желаю, никакой услуги, ни пользы, ни удовольствия не могу принести".
   Но милости все еще сыплются на него -- его любят. Ему покупают цуг английской упряжи. С ним советуются о делах. А он скучает.
   Но вот и развязка.
   У Храповицкого 18 июня записано: "Изготовлена была русская cosa rara; отказали. С утра невеселы... Слезы. Зотов сказал мне, что паренька отпускают и он женится на кн. Дарье Фед. Щербатовой. После обеда и во весь вечер была одна только Анна Никитична Нарышкина".
   На следующий день Храповицкий отмечает, как будто бы в эти дни ничего не произошло, и Екатерина по-прежнему спокойно занята государственными делами: "Собственноручное письмо к кн. Потемкину-Таврическому: "Мой друг! До утверждения границы не разорять крепосного укрепления Очакова, нужно для закрытия Лимана и для оснастки наших кораблей"... И тут же прибавка у Храповицкого: "Захар подозревает караульного секунд-ротмистра Пл. Ал. Зубова и что дело идет через Анну Никитичну, которая и сегодня была с 3-х часов после обеда. Ввечеру гуляли в саду".
   Но вот 20 июня сама императрица открывает свою тайну Храповицкому. "Сама со мною начать изволила: "Слышал ли здешнюю историю?" -- "Слышал". -- "Не быв в короткой связи, и примечая, что месяцев 8 от всех отдалялся, стали подозревать, как завел свою карету. Да, придворная непокойна! C'était toujours une oppression de poitrine... Сам на сих днях проговорился, что совесть мучает. C'est son amour, c'est sa duplicité qui l'étoufoit. Но когда не мог себя преодолеть, зачем не сказать откровенно? Год как влюблен. Буде бы сказал зимой, то полгода бы прежде сделалось то, что третьего дня. Нельзя вообразить, сколько я терпела". -- "Всем на диво ваше величество изволили сие кончить" (это ей Храповицкий). -- "Бог с ними! Пусть будут счастливы. Я простила их и дозволила жениться. Ils devient être en extase, mais au contraire ils pleurent. Тут еще замешивается и ревность. Он больше недели беспрестанно за мною примечает, на кого гляжу, с кем говорю? Cela est étrange. Сперва, ты помнишь, имел до всего охоту et une grande facilite, a теперь мешается в речах, все ему скучно и все болит грудь. Мне князь зимой еще говорил: Матушка, плюнь на него, и намекал на княжну Щербатову, но я виновата, я сама его пред князем оправдать старалась".
   Как это просто, семейственно! Тут же императрица приказывает Храповицкому заготовить указ о пожаловании Мамонову деревень с 2 250 душ крестьян. Затем приписано в дневнике: "Пред вечерним выходом сама ее величество изволила обручить графа и княжну; они, стоя на коленях, просили прощения, и прощены".
   На следующий день (21 июня) в дневнике Храповицкого значится: "Сама мне сказывать изволила о обручении. Продолжали речь о его duplicité. "Все его бранят. Представь сам, что бы ты сделал? On ne saurait repondre du premier moment. Нет, я давно уже себя к тому приготовила". Дальше дневник гласит: "Зубов сидел, через верх проведенный, после обеда, с Анной Никитичной; а к вечеру один до 11-ти часов".
   22 июня: "Указы о деревнях и о 100 000 положил на стол". Это -- подарок отпускаемому фавориту. Дальше: "Зубов за малым столом и начал по вечерам ходить через верх".
   23 июня -- новые, в высшей степени любопытные подробности. Храповицкий становится разговорчив в своем дневнике, потому что -- событие крупное, да и сама императрица разговорчива с ним. "Подписали, -- пишет он, -- указы о деревнях и 100 т. из кабинета. Я носил. Он признателен, не находит слов к изъяснению благодарности, говорил сквозь слезы. Сама мне сказывать изволила: "Он пришел в понедельник (18 июня), стал жаловаться на холодность мою, и начал браниться. Я отвечала, что сам он не знает, каково мне с сентября месяца и сколько я терпела. Просил совета, что делать? Советов моих давно не слушаешь, а как отойти -- подумаю. Потом послала к нему записку pour une retraite brillante: il m'est venue l'idée du mariage avec la fille du comte de Brasse. Анна Никитична здесь; Брюс будет дежурный, я дозволила ему привести дочь; ей 13 лет, mais elle est déjà formée, je sais cela. Вдруг отвечает дрожащей рукой, что он с год как влюблен в Щербатову и полгода как дал слово жениться. Jujez de moment. Послала за Анной Никитичной. Он пришел. Дозволила, досадуя, зачем ранее не решился. Il m'aurait épargne bien des désagréments; но Анна Никитична его разругала. Он заведен. Права ли я?"
   И тут же прибавка у Храповицкого: "Потребовали перстни и из кабинета 10 т. рублей". После увидим -- на какое употребление.
   24 июня записано: "Сказывали, что вчера после обеда приходил со слезами благодарить. "Свадьбу хотела сделать в понедельник, чтоб не много людей было. Нет, в воскресенье -- il est presse, ainsi d'aujoird'hui en nuit". Затем Храповицкий поясняет, что он сделал с теми деньгами, что вынес из кабинета: "Десять тысяч я положил за подушку на диване. Отданы Зубову и перстень с портретом, а другой в 1 000 р. он подарил Захару".
   Затем 29 июня Храповицкий отмечает: "Чрез меня отправлено князю письмо о комнатных обстоятельствах. Боборыкин приехал, и сказывал, что мать и отец затрепетали"... Боборыкин -- родственник Мамоновых; отец и мать отставленного фаворита "затрепетали", узнав новость о сыне.
   Наконец, 1 июля: "В 3-м часу вечера невесту нарядили и благословили образом, после чего пошли в церковь одни званые". 2 июля: "Сказывать изволила, что Мамонов вчера был ввечеру без Анны Никитичны и не знал, что говорить... Когда они поедут? Зайцев сказывал, что сегодня в ночь. По возврате с вечернего гуляния в 10-м часу оставалась Анна Никитична. Мамонов приходил прощаться и в полночь в путь отправился".
   Этот краткий конспект, этот остов драмы, хотя набросанной небрежно, кое-как, второпях, однако мастерски рисующий трагичность положения действующих лиц и освещающий симпатичным светом главное действующее лицо -- Екатерину, в царственном величии которой проглядывает такая теплая, искренняя, все искупающая женственность, -- остов этот, повторяем, станет полною драмою, когда пополнится личными и живыми, так сказать, монологами другого действующего лица -- самого Мамонова. Монологами этими являются его письма к императрице, тоже полученные нами от С. Н. Шубинского и нигде доселе не напечатанные.
   Когда Екатерина предложила ему жениться на 13-летней девочке, "богатейшей в империи наследнице", и когда он увидел, что дилемма жизни задана и из нее нет выхода, он, воротившись домой, написал следующее отчаянное письмо -- письмо, бессвязность которого доказывает всю потерянность воли и смелости в человеке, еще недавно столь дерзком и самоуверенном. "У меня руки дрожат и я как вам и уже писал один, не имея кроме вас здесь никого. Вижу теперь все и признаюсь вам с моей стороны должен во всем, меня бы Бог наказал, если бы не поступил искренно. Состояние мое и моей семьи вам известно, мы бедны, но не польщусь на богатство и одолженным кроме вас не только Брюсу, никому не намерен быть. Если вы желаете основать мою жизнь, позвольте мне жениться на фрейлине княжне Щербатовой, которую мне Риб. и многие хвалили, она меня попрекать богатством не будет, а я не буду распутную жизнь вести и стану жить вместе с моими родителями. Бог судья тем, которые нас до сего довели. Уверять вас нечего, что все останется скрытно, вы меня довольно знаете. Целую ваши ручки и ножки и сам не вижу, что пишу" (No 20).
   Это именно то письмо, о котором сама императрица говорила Храповицкому, что написано "дрожащей рукой". После этого, как нам уже известно, у них было личное объяснение и Нарышкина его "разругала".
   На другой день он вновь пишет императрице и просит не губить его: "Я верно не забуду завтрашний (т.е. вчерашний) день, если б сто лет жил, что я претерпел, того изъяснить не в состоянии. Уведомьте, матушка, ради Бога, здоровы ли вы и как проводили ночь, я часа конечно не уснул, то жар, то лихорадку чувствовал и такие спазмы были, что почти дышать не мог. Сказанное мне два раза, что вы уже не чувствуете того ко мне, что прежде, тако ж де и приглашение жениться решило мне открыть вам вчерашнее. Бог один ведает, в каком я теперь положении и сколь приемлемое участие вами в несчастных обстоятельствах моих преисполнили сердце мое вечною к вам благодарностью, теперь посреди всех мучений, которые терплю, утешением величайшим мне служит то, что не имею от вас теперь ни единой мысли тайной, а как меня сие прежде терзало, вас самих поставляю свидетелем. С теперешнего времени о судьбе своей уже не забочусь, все готов сделать, что вам угодно, и пробыть на теперешней ноге сколько вы заблагорассудите, шагу конечно без ведома вашего и дозволения не сделаю. Сохраните мне ту милость и доверенность, которую я по всем моим к вам чувствам осмелюсь сказать заслуживаю" (No 24).
   Поздно!
   Судя по следующему письму (No 26), Екатерина ему отвечала милостиво, но не так, однако, как бы он желал. "Письмо ваше, -- пишет он в этом третьем своем послании, -- хотя и не совсем соответствует той искренности, которой я от вас как милости просил, но преисполнен благодарностью за обнадеживание продолжать мне те, которые я три года от вас видел. Vous me souhaites d'etre heureuxe; je ne puis l'être parfaitement a l'avenir, je m'en rapporte a vous, je l'ai dis plusieurs fois que je dois m'attendre a une foule de desagremens et d'humiliations. Il me reste seulement a remettre mon sort entre les mains de celle qui s'y est interressée jusqu'à present ainsi qu'à celui de mes parents, pour qui vous connaisses asses mon tendre attachement. Ne vous attendes jamais a une scene désagréable de ma part, devrais-je mourir, je resterai maintenant tranquille. Терпеливо сносить буду все даже презрение тех людей, которые оного от всех заслужили, а вас не прогневлю и никакой, конечно, неприятности не сделаю. Как и чем бы не угодно вам судьбу мою решить, накажи меня Бог, если не останусь навек не по наружности, а душевно вам преданный человек. Je baise la plus puissante et la plus joli main du monde que je ne crains pas, parce que le coeur a qui elle obéit jusqu'à l'heure qu'il est, n'a jamais rendu malheureux personne".
   Поздняя лесть!
   Видя, что ничто не помогает, он просит уже об одном только -- скорее решить его участи. "Для своего спокойствия, матушка, и для моего, -- пишет он в письме No 30, -- сделайте мне ту милость, чтоб скорее решить судьбу мою и скажите по честности точное свое намерение; вы уже мне дали чувствовать, что настоящей любви ко мне теперь не имеете, я собою вам уже никакой тягости не сделаю и одна минута решить судьбу мою, семьи нашей и всех моих ближних. Накажи меня сейчас Бог, если не только я, но все они не умрут вам душою преданными. Он же и в том свидетель, что я как на лицо и никого у себя здесь, кроме, может быть, сильных злодеев, не имею. Вы всегда твердили мне, знай одне меня, вы говорили по справедливости и, ни на что не смотря, я сему и следовал. Справедливость сию узнаете вы, может быть, уже тогда, как меня здесь не будет. Если прямо мне скажете, какие меры в рассуждении меня намерены взять, я вам буду обязан на век. Vous penses trop noblement pour ignorer qu'il servit inutile et petit a un souverain d'user d'artifice envers son sujet, il est, croyez moi, peut-être le plus attaché que vous ayés. Excusés je vous prie le desordre qui règne dans ma lettre, mon état ne peut se pleindre. Je suis, Dieu m'est témoin, seulement vis-a-vis de moi et mon sort qui comme vous me l'avés assuré ne pouvait que vous intéresser a jamais, je le remets en vos mains. Vous avés en la générosité de pardonner a vos ennemis que ne dois je pas après cela attendre de vous".
   Наконец, Гарновский, со свойственным ему мастерством, воссоздает полную картину события, для нас, по-видимому, ничтожного, но в свое время имевшего немалое государственное значение.
   Вот что он пишет, от 21 июня Попову для доклада Потемкину: "Accidit in puncto quod non speratur in anno. Мое пророчество сбылось. На сих днях последовала с гр. Александром Матвеевичем странная и ни под каким видом неожиданная перемена, о которой донесу вам собственными его словами: "Вам известно, что, по причине расстроенного моего здоровья, я еще зимою просился в Москву. Меня уговорили здесь остаться и после всего того, что мне тогда из разных уст сказано было, я почитал себя от прежней моей должности уволенным. Отвращение мое к придворной жизни, которое происходило от болезненных припадков и грустью стесненного духа, усиливаясь во мне со дня на день, видно, наконец, наскучило. Я получил вот какое письмо".
   "Оное французское письмо дал он мне прочесть и, сколько я помню, было следующего содержания: "Желая всегда тебе и фамилии твоей благодетельствовать и видя, сколько ты теперь состоянием своим скучаешь, я намерена иначе счастье тебе устроить. Дочь графа Брюса составляет в России первейшую, богатейшую и знатнейшую партию. Женись на ней. На будущей неделе гр. Брюс будет дежурным. Я велю, чтобы и дочь его с ним была. Анна Никитична употребит все силы свои привести дело сие к желаемому концу. Я буду помогать, а при том ты в службе остаться можешь".
   "Как я прочитал сие письмо, -- продолжает Гарновский, -- то граф возобновил речь свою так: "Я с графом Брюсом и его фамилиею не хотел иметь дела. Открывшись во всем государыне, я просил ее императорское величество, чтоб мне позволено было жениться на княжне Щербатовой, в которую полтора года я влюблен смертельно. Спросили ее, и она меня любит, чего я до тех пор не знал. Для государыни все сии происшествия неприятны, но что делать. Советовала мне жениться... да и князю я более не надобен, сколько я мог приметить из ее речей; что же мне оставалось? В противном случае, может быть, я бы и никогда не открыл своей страсти или по крайней мере долго бы оною мучился. Дай Бог, чтобы это не потревожило князя. Просите его светлость (тут он заплакал), чтоб он был навсегда моим отцом. Мне нужны его милость и покровительство, ибо со временем мне, конечно, будут мстить. Напишите о сем и к Василию Степановичу (Попову), я не в состоянии писать, и попросите его, чтоб и он князя обо мне просил".
   Искренно ли говорит Мамонов или нет -- трудно решить; как бы то ни было, слова его несколько противоречат тому, что сама Екатерина говорила Храповицкому и что само собой ясно из всего хода интриги. Мамонов старается дать понять (конечно, для Потемкина, которого он боялся, будучи его креатурой), что он тут не виноват, что им наскучили и удаляют его под благовидным предлогом; тогда как из всего видно, что Екатерина очень страдала, хотя, конечно, не долго, расставаясь со своим любимцем, и у нее, как говорит Гарновский, "слезы лились потоками".
   "Сим кончилась, -- продолжает Гарновский, -- графская речь, которую всю едва он успел пересказать в сутки, потому безостановочному продолжению ее мешали приходы частые Захара с записками, хождения графа к государыне, откуда он приходил либо притворно весело, либо задумчив, и посещения государыни.
   Теперь донесу я, что касательно сей истории сам знаю. По отъезде его светлости, все то здесь употреблено было, что только могло служить к увеселению графа, и силы его были несравненно превосходнее первых. По сим обстоятельствам не только я, но и никто не мог приметить, что я солгал перед его светлостью, когда пророчествовал, что графу долго тут быть нельзя. Государыня, по претерпении многих по сей части беспокойств, внутренне ее терзавших, решилась написать вышеописанное письмо, поутру 16-го числа сего месяца. После обеда двери у графа заперты были для всех. Государыня была у него более четырех часов. Слезы текли тут и потом в своих комнатах потоками. После сего была у графа Анна Никитична. Но ничто не могло его склонить ни здесь остаться, ни на женитьбу с графинею Брюсовой.
   17-е число препровождено в бегпокойствиях, и хотя отправление к его светлости и было готово, но мне оное отдано 18-го числа, в 10-м часу ввечеру. Может быть, граф ожидал обстоятельнейшего письма, нежели то, которое, не заключая в себе ничего до сей истории касающегося, препровождается теперь в письме его к его светлости, и граф отнюдь того не знает, что секретно отдано Николаю Ивановичу (сей дежурным, а граф Безбородко в городе), другое -- для доставления к его светлости, которое и препровождается в письме его высокопревосходительством к его светлости. Николай Иванович (Салтыков) мне ничего об оном не сказывал, а я узнал о том от Захара. Не могу понять, отчего вдруг с свадьбою заторопились, ибо сего же числа, в 8-м часу по вечеру, был сговор в комнатах графских. При этом были государыня, Анна Никитична и Николай Иванович. Для всех прочих двери были заперты. Государыня при сем случае желала добра новой паре таковыми изречениями, коих нельзя было слышать без слез. Надобно, впрочем, знать, что молодые, несмотря на милостивое к ним снисхождение, были в превеличайшей трусости, ибо обоим приключился обморок. Говорят, что свадьба будет в Петров день или после оного вскоре.
   Со вчерашнего дня государыня сделалась повеселее. С Зубовым, конногвардейским офицером, при гвардейских караулах здесь находящимся, обошлись весьма ласково. И хотя сей совсем не видный человек, но думают, что он ко двору взят будет, что говорит и Захар, по одним только догадкам, но прямо никто ничего не знает, будет ли что из господина Дубова.
   Государыня досадует, для чего граф не говорил ей прежде ничего о своей любви к княжне Щербатовой и зачем ее целый год мучил.
   По именному указу Ивану Степановичу (Рибопьеру) велено быть сюда, с сим нарочной к нему послан. Кажется, как будто бы всех подозревать будут, кто только был вхож к Александру Матвеевичу. Бог знает, что будет"... ("Рус. Стар., 1876, VII, 399--402). После сама Екатерина, когда Рибопьеру велено было явиться ко двору и он представился, говорила Храповицкому: "Рибопьер про то знал, и, быв позван ко мне, сделался бледен, как платок".
   В начале июля, когда Мамонов с женою уже выехал из Петербурга, Гарновский, говоря о положении дел при дворе, заключает свои рассуждения: "Бог знает, что будет впереди. Зубов... не заменит того, что был граф Александр Матвеевич -- это доказывают слезы, пролитые в день свадьбы". Затем он говорит, что Мамонов "свел знакомство с нынешнею женою письменно и питал оное до женитьбы письменно же, при чем употреблялись камер-лакеи; были, как открылись, молодых и свидания"... Свидания эти происходили отчасти в саду как на это намекает Екатерина в письме к Потемкину, отчасти же во дворце. "Руководствовала, -- говорит Гарновский, -- по сим делам Марья Васильевна Шкурина, которую, однако же, государыня, из уважения к заслугам отца ее, простила" (404).
   Так, выражаясь языком прежних историков и романистов, закатилась блестящая звезда временщика Дмитриева-Мамонова -- звезда, надо сказать, не настоящая, а падучая, то, что называется аэролитом; но -- продолжая метафору -- след ее еще оставался на небе.
   

VIII

   Общее явление, что когда власть, сила и богатство ускользают из рук того, перед кем все ползали, то те именно, которые наиболее и наигаже ползали перед павшим, бросают его и даже топчут ногами -- это явление повторилось и в данном случае. От Мамонова разом все отшатнулись, как от зачумленного. Сегюр с негодованием указывает на это обстоятельство. Едва состоялась свадьба Мамонова и княжны Щербатовой, и "прежде чем молодые выехали из Царского Села, императрица возобновила свой веселый образ жизни, -- говорит Сегюр. -- Во дворце заметна была одна только перемена: придворные, русские и иностранные, которые прежде каждый вечер толпились у Мамонова, совершенно его покинули, когда он впал в немилость. Так как и мне он не раз доказывал свое расположение, то я при этом случае счел долгом показать ему, что я это помню. Я пошел к нему, и в первый раз, во все наше знакомство, мне случилось быть с ним наедине. Императрица узнала об этом и, при всем дворе одобряя мой поступок, высказалась презрительно о подлости людей, удаляющихся от человека, которого еще недавно восхваляли и величали. Не должно ли, -- замечает по этому случаю Сегюр, -- снисходительно смотреть на некоторые недостатки этой женщины, которую де Линь назвал Екатериною Великим, когда она выказывала столько гордости, доброты и великодушия?" ("Зап.", 366, 367).
   Любопытно, как сама Екатерина сообщала об этом событии своему неизменному другу, Потемкину. Сообщив сначала обо всех государственных делах своему "другу сердешному", она как бы мимоходом, точно в скобках, прибавляет: "Граф Александр Матвеевич, женясь в воскресенье на княжне Щербатовой, отъехал в понедельник со своею супругою к своим родителям, и если тебе рассказать все, что было и происходило чрез две недели, то ты скажешь, что он совершенно с ума сошел даже, да и друг его конфидент Рибопьер и тот говорит, что он как сумасшедший... и невообразимое поведение, так что самые его ближние его не оправдывают" ("Рус. Стар.", 1876, 29-30).
   Это было писано 6 июля -- через три дня после выезда Мамоновых. 12 августа Екатерина вновь, и опять вскользь, заговаривает в своем письме к Потемкину о прежнем. "О интриге, -- говорит она, между прочим, -- коя продолжалась целый год и кончилась свадьбою, уже упоминать нечего; я нарочно сберегла последние его письма о сей материи, где суды Божий кладет на людей, доведших его до того, и где он пишет, как в уме смешавшийся; да Бог с ним; жалею о том только, что не открылся ранее" (там же, стр. 34).
   На это Потемкин отвечает: "Матушка родная! Vous me nommes votre ami intime, c'est vrai dans toute l'étendu de terme: будь уверена, что тебе предан нелицемерно. Странным всем происшествиям я не дивлюсь, знав его лучше других, хотя и мало с ним бывал; mais par ma coutume d'aprecier les choses, je ne me suis jamais trompé en lui: c'est une melange d'indolence et d'egoisme. Par ce dernier il etoit Narcisse a l'outrance. Ne pensant qu'a lui, il exigait tout sans paier d'aucun retour; étant paresseux il oubliait même les bienséances; n'importe que la chose n'a aucun prix, mais si-tot qu'elle lui plut, selon lui, elle doit avoir tout le prix du monde. Voila les droites de le princesse Sczerbatov. Можно ли так глупо и столь странно себя оказать всему свету? Как вещи открываются, тогда лучше следы видны; амуришка этот давний, я слышал прошлого году, что он из-за стола посылал ей фрукты, тотчас сметил, но не имев точных улик, не мог утверждать пред тобою, матушка. Однако ж намекнул; мне жаль было тебя, кормилица, видеть, а паче несносны были его грубость и притворные болезни. Будьте уверены, что он наскучит со своею Дульцинеею, итак уже тяжело ему было платить за нее долг тридцать тысяч, а он деньги очень жалует. Их шайка была наполнена фальши, и сколько плели они разных притворств скрывать интригу. Ты, матушка, не мстительна, то я и советую без гнева отправить друга и ментора (Рибопьера?) хотя министром в Швейцарию; pourqui le retenir ici avec sa femme qui est une execrable intrigante. Vous avés très bien fait de l'expédier a Moscou, mais ne croyés pas, матушка, aux conjectures que vous faites: il n'y a rien de tout, pourquoi vous lui faites tant d'honneur?
   Я ему писал письмо коротенькое, но довольно сильное.
   "Дай тебе Бог здоровья и спокойствия, которое столь нужно, а паче, чтобы иметь свежую голову для развязки столь многих хлопот" и т. д. ("Рус. Арх.", 1865, 768--770).
   В другом письме он советует Екатерине поскорее выбросить из головы всю эту историю и успокоиться: "Матушка, всемилостивейшая государыня! -- пишет он. -- Всего нужнее ваш покой; а как он мне всего дороже, то я вам всегда говорил... намекал я вам и о склонности к Щербатовой, но вы о ней другое сказали; откроется со временем, как эта интрига шла. Я у вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю, но пакостники мои неусыпные в злодействе, конечно, будут покушаться. Матушка родная, избавьте меня от досад: опричь спокойствия, нужно мне иметь свободную голову..." (там же, 770).
   На это письмо императрица отвечает Потемкину (14 июля): "На второе письмо твое, полученное через Н. И. Салтыкова, я тебе скажу, что я все твои слова и что ты мне говорил зимою и весною, приводила на память, но признаюсь, что тут есть много несообразного. Рибопьер о всем знал; он и брат его жены (Бибиков) сосватали. Говорил он или нет о сем чистосердечно, не ведаю; но помню, что ты мне однажды говорил, что Рибопьер тебе сказал, что друг его достоин быть выгнан от меня, чему я дивилась. Если ж зимою тебе открылись, для чего ты мне не сказывал тогда: много б огорчений излишних тем прекратилось..." Далее: "Я ничей тиран никогда не была, и принуждения ненавидую..." Потом, лично успокаивая его, чтоб не боялся за себя, говорит: "Утешь ты меня, приласкай нас. У нас сердце доброе, нрав весьма приятный, без злобы и коварства. Четыре правила имеем, кои сохранить старание будет, а именно: быть верен, скромен, привязан и благодарен до крайности" (этим она намекает и на Зубова, находя в нем искомые качества) ("Русск. Арх.", 1864, 568-570).
   Не так отнеслись к этому событию и к виновнику его враги Мамонова -- партия Безбородко, Завадовского и Воронцова. По их мнению, он был зол и глуп. Безбородко в письме к своему другу, С. Р. Воронцову, так характеризует бывшего фаворита, что называется, по горячим следам (9 июля, через несколько дней после исчезновения придворной падучей звезды): "Происшедшую у нас перемену не описываю пространно, считая, что граф Александр Романович об ней вас извещает. Она, конечно, была нечаянная, ибо Мамонов всем столько уже утвердившимся казался, что, исключая князя Потемкина, все предместники его не имели подобной ему власти и силы, кои употреблял он на зло, а не на добро людям. Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении сего был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался слишком вредить ближнему, а многим старался помогать; а сей ни самим приятелям, никому ни в чем не хотел. Я не забочусь о том зле, которое он мне наделал лично; но жалею безмерно о пакостях, от него в делах происшедших, в едином намерении, чтоб только мне причинить досады. Государыня видела с нами, что Рибопьер, его искренний, продавал и его и нас пруссакам и что Келлер (прусский посол в Петербурге) чрез него действовал на изгнание нас из министерства. Расшифрованные депеши прусские служили нам самым лучшим аттестатом, что нас купить нельзя; они тем наполнены были, что мы и одних мыслей с государынею, а ей тут-то все брани и непристойности приписаны. Все сие перенесено было великодушно, а мы только были жертвою усердия своего и страдали за то, что нас не любил Мамонов. Свадьба его совершалась в воскресенье, 1 июля, в присутствии немногих. Невеста убрана была по обычаю у государыни, но сама ее величество на браке не присутствовала. Третьего дня ночью они уехали в подмосковную. Об нем записан указ об отпуске на год. Всем он твердил, что еще служить и делами править возвратится, но не так, кажется, расстался. Здесь умел он уверить всю публику, что он все сам распоряжает; а я божусь, что он, кроме пакостей, ничего не делал; а я тот же труд, с тою только разностью, что без всякой благодарности и уважения исправлял, перенося то для блага отечества в дурном его положении и имев твердое намерение, конча хлопоты настоящие, на себя употребить остаток времени своего. Вице-канцлер доказал при сем, что он презлой скот: искал вкрасться в милость сего бывшего фаворита, жалуясь на меня, а иногда успевал; но то беда, что когда за руль брался, худо правил, и надобно было всегда ко мне обращаться. Он забывал, что он, по слову покойного Верженя, был "une tête de paille" (голова из соломы). Верьте, что Вяземский, который на нас зол, не делал подобных исканий, как сей глупый человек. Переменою поражен он был один, можно сказать, изо всего города, который вообще не хвалами превозносит уехавшего. О вступившем на место его сказать ничего нельзя. Он мальчик почти. Поведения пристойного, ума недалекого, и я не думаю, чтоб был долговечен на своем месте. Но меня сие не интересует" ("Рус. Арх.", 1876, т.1).
   Впрочем, и сам Мамонов был не лучшего мнения о своих врагах и платил им едва ли не более ценною монетою. Так, во время несогласий по поводу сношений с Пруссиею, когда Екатерина склонялась на сторону партии Безбородко и Воронцова, а Мамонов, поддерживая мнение Шувалова, не советовал употреблять резких выражений в сношениях с прусским двором, он при этом случае так охарактеризовал своих противников в разговоре с Гарновским: "Воронцов главная всему пружина, человек тот, которой во всех своих деяниях и предприятиях не имеет другой цели, кроме причинения вреда его светлости (Потемкину), хотя бы сие и с самою государства пагубою сопряжено было; человек, который дал императору (австрийскому) обет содержать здешний двор в таком расположении, чтоб мы всегда готовы были споспешествовать ему во всех его намерениях, хотя бы оные пользе наших дел не всегда соответствовали; интересант, советник многих для России бесполезных коммерческих трактатов, от которых только он и товарищи его получили свои корысти и, словом сказать, коварством преисполненный государственный злодей; Завадовский -- первый ему друг и товарищ, потатчик, Махиавел и исполнитель на бумаге умоначертаний Воронцовых. Безбородко -- верховая лошадь Воронцова, человек, впрочем, добрый и полного понятия, но по связи своей опасный. Нет тайны в делах наших, которые бы не знали посол и вся канцелярия его; мудрено ли после сего, что дела наши в отношении к прочим державам европейским пришли до такого замешательства?" ("Рус. Стар.", 1876. VI, 226).
   Таков отзыв Мамонова о людях, которые правили государством, люди, которых партия Потемкина называла "триумвиратом" и которые, отдавая должное Потемкину, клеймили презрением собственно Мамонова, как ничтожество, называя его и злым, и глупым человеком.
   Но, повторяем, след исчезнувшей за горизонтом Петербурга падучей звезды все еще оставался на придворном небе -- Мамонова долго не могли забыть, и имя его не раз повторялось там, куда нога его не могла уже ступить. Так, в конце августа, когда Бибиков приехал ко двору с разными реляциями, Екатерина первым долгом спрашивает Храповицкого: "Не говорил ли ты с Бибиковым о свадьбе Мамонова?" -- "Нет, не быв коротко знаком". В начале сентября, в письме к Потемкину, императрица снова вспоминает о Мамонове: "О графе Мамонове слух носится, будто с отцом розно жить станет, и старики невесткою недовольны. На сих днях Марья Васильевна Шкурина отпросилась от двора, и я ее отпустила; они, сказывают, ее пригласили жить с ними" ("Рус. Стар.", 1876, IX, 37). У Храповицкого же под 12 сентября записано: "О Мамонове (т.е. говорили). Шкурина поехала. Ces deux commères его уморят. Князь писал, что глупее и страннее сего дела он не знает". Это слова императрицы. Гарновский же говорит, что, когда Шкурина, перед отъездом к Мамоновым, испрашивала на то разрешения императрицы, то последняя велела ей сказать через Соймонова:
   -- Услуги ее давно мне не надобны, и чем скорее оставит она дворец, тем приятнее для меня будет. Je vous prie, Петр Александрович, от слова до слова перескажи, как я приказывала {Г.Карабанов, в интересном очерке своем "Русский двор в XVIII столетии" ("Рус. Стар.", 1871, IV, 386), перечисляя всех фрейлин и касаясь также Шкуриной, говорит, что она потому, собственно, вмешалась в интригу Мамонова с кн. Щербатовой, что фаворит для свиданий с княжной ходил через ее комнаты. "За это при свадьбе Мамоновых, в Царском Селе, Шкурина была выслана из дворца и принуждена была ехать с ними в Москву". Мы видели, что это было немножко не так.} ("Рус. Стар.", 1876, VI, 421).
   Время идет, а Екатерина все не забывает о Мамонове. В октябре она пишет Потемкину: "Здесь по городу слух идет, будто граф Мамонов с ума сошел на Москве; но я думаю, что солгано: дядя его о сем ничего не знает, у него спрашивали. Если это правда, то Бога благодарить надобно, что сие не сделалось прошлого года; контузии в речах я в самый день свадьбы приметила, но сие я приписывала странной его тогдашней позиции. Извини меня, мой друг, что я тебя утруждаю чтением сих строк, при твоих прочих заботах, но рассуди сам, если ты был здесь, то бы мы о сем поговорили же" ("Рус. Ст.", 1876, X, 207).
   В ноябре Гарновский замечает: "Граф Мамонов не выходит из памяти; недавно поручено было Соймонову отправить к графу продолжение эрмитажных сочинений и несколько вновь вышедших эстампов". Мамонов благодарил за память особым письмом. Екатерина, показывая письмо новому любимцу, Дубову, заметила: "Слог письма оправдает сочинителя оного, что он еще не сошел с ума" (там же, VII, 420).
   Интересно, какими мотивами сама Екатерина объясняла приближение к себе молодых любимцев. Мотивы эти она высказала Салтыкову по поводу приближения к себе Зубова:
   -- Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей.
   "Из сего видно, -- поясняет Гарновский, -- что Зубова хотят втравить в государственные дела, подобно Мамонову, коего почитают за немалого в оных знатока, собственными трудами десницы ему благодеющей к сему приуготовленного" (там же, 406).
   Настает и 1790 год, а Мамонова все не забывают и при новом фаворите. Так, 12 января Гарновский доносит Потемкину: "Фаворит лежит уже целую неделю в постели. Сначала обстоятельства болезни его казались быть очень опасны", но, прибавляет зоркий наблюдатель, "болезнь сего не составляла и сотой доли тех забот, которые занимали нас во время болезни Мамонова, в припадках менее теперешнего опасности подверженных" (423). Неудивительно, что, оглядываясь назад своими старческими, но еще зоркими глазами, императрица видит вдали тени прошлого, и между этими тенями мелькает тень Мамонова. Так, заговорив однажды с Храповицким о последних событиях во Франции, она замечает: "qui diroit Boileau et son grand roi, étant ressucités à Paris dans ce moment?" A потом, перейдя к своему любимому Эрмитажу, с которым у нее так много было связано воспоминаний -- театральные представления, Мамонов, Сегюр и т. д. -- Екатерина, не то с грустью, не то с иронией, прибавляет: "Segur parti, Mamonof marié, le perroquet bleu mort et le prince Chachowsky, les grands officiers de la cour veulent avoir la cravelles etc., mais il y a des nouveau venus, de nouveau nés"... и т. д. В другой раз, по поводу одного дела, производившегося в московском совестном суде, где заседал отец Мамонова, Матвей Васильевич, Екатерина заметила: "Матвей Васильевич, -- совестный человек, не таков, как сын"; но при этом все-таки "похвалила ум его и знания" (Храп., 329). И июня, почти через год уже после удаления Мамонова, разбирая московскую почту, Екатерина снова вспоминает о Мамонове. Храповицкий замечает, что Шкурина воротилась. "Он не может быть счастлив, -- говорит Екатерина, -- разница ходить с кем в саду и видеться на четверть часа или жить вместе". Через день получается от Мамонова письмо с благодарностью за продолжение отпуска. "Il n'est pas heureux, -- (снова замечает императрица. -- Сказывают, что ее бранит (т. е. жену?) и доказательно отсылкою Шкуриной".
   Проходит и 1790 год. Тень Мамонова все более и более исчезает из памяти. Екатерина уже сочиняет сатирическую песню на своего бывшего любимца: "Параша и Саша" (Храповицкий, 353).
   Наконец, Мамонов совсем исчезает из памяти Екатерины и -- из дневника Храповицкого.
   Но не исчезает Екатерина из памяти Мамонова. Напротив, чем дальше, тем сильнее заговаривает в нем тоска о потерянном счастье (с его точки зрения). Но, по-видимому, он крепится -- не выдает себя. Через год после своего изгнания он пишет императрице письмо (22 июня 1790 г.), в котором выражает свою к ней признательность и благодарность за продолжение отпуска. И августа того же года он придирается к случаю и поздравляет Екатерину с шведским миром. 28 августа сообщает ей об искренней привязанности к ней всей его семьи. 27 декабря поздравляет с победами над турками и с новым годом. 9 января 1791 г. поздравляет со взятием Измаила. 15 сентября благодарит за память о нем и его ближних. 15 января 1792 года поздравляет с заключением мира с Турцией.
   Но годы проходят, а его все не призывают ко двору. Дубов все вытеснил из сердца Екатерины. Мамонов окончательно забыт. Ему приходится умереть заживо -- политически. И вот он решается на последнее средство. 27 декабря 1792 года он пишет императрице: "Всемилостивейшая государыня! С наступающим новым годом, имею счастье принести вашему величеству всеподданнейшее и усердное мое поздравление. Дай Бог, чтоб неоцененное ваше здоровье и с ним и славное царствование ваше продолжил он на долгое время. Пользуясь сим случаем и чтоб не обеспокоить вас особым вперед письмом, приемлю дерзновение донести вам теперь о следующем: как срок, по который я вашим императорским величеством уволен, истекает, то прежде нежели приступить со всеподданнейшею моею просьбою, дабы вы соблаговолили после решить судьбу мою -- осмелюсь войти теперь в некоторые подробности.
   Случай, коим по молодости моей и тогдашнему моему легкомыслию удален я стал по несчастию от вашего величества, тем паче горестнее для меня, что сия минута совершенно переменить могла ваш образ мыслей в рассуждении меня. А одно сие воображение, признаюсь вам, беспрестанно терзает мою душу. Теперешнее мое положение, будучи столь облагодетельствован вами, хотя было бы наисчастливейшее; но лишение истинного для меня благополучия вас видеть и та мысль, что ваше величество, может быть, совсем иначе изволите думать обо мне, нежели прежде, никогда из главы моей не выходит. Страшусь, чтоб пространным описанием о всем касающемся до меня вас, всемилостивейшая государыня, не обеспокоить, но позвольте уже мне открыть теперь вам прямо сердце мое и мое настоящее по сей день положение. Вашему величеству известнее всех бывшая моя преданность к покойному князю Григорию Александровичу; извольте знать и то, сколько у него было недоброжелателей. Многие, знавши мою с ним связь, и по сие время меня оттого ненавидят: то не имею той лестной надежды, что ваше величество, по особому своему милосердию, мне покровительствовать будете, чего остается с моей стороны ожидать? И со всем моим рвением, без того возможно ли, чтоб я нашел случай доказать вам, как бы я желал от всей искренности души моей ту привязанность к особе вашей, которая, верьте мне, с моею только жизнью кончится.
   Отъезжая сюда, я принял смелость вопросить вас, всемилостивейшая государыня, когда и каким образом угодно вам будет, чтоб я приехал в Петербург. На сие благоволили вы мне сказать, что как я занимаю несколько знатных мест, а особливо, будучи вашим генерал-адъютантом, сии точные были слова вашего величества, мне можно со временем к должностям моим явиться и в оные вступить.
   Первые годы моего здесь пребывания я был болен; теперь же, хотя здоровье мое и поправилось, но есть ли возможность, без особого соизволения вашего, принять мне дерзновение пред вами предстать.
   В заключении сего приму смелость доложить вашему величеству и то, что как я, не безвестно вам самим, не имею теперь в Петербурге не токмо друга, ниже какой с кем связи, а могу разве встретить людей мне недоброжелающих. Но сия причина меня остановить не может, если я иметь только буду ту одобрительную для себя надежду, что вы изволите меня принять под свой щит: каковую милость я всеконечно стараться буду всеми мерами заслужить; ибо первейшим благополучием себе поставлю, если только представится мне случай в глазах ваших показать вам мою приверженность и мое беспредельное к особе вашей усердие.
   С особливым благоговением во всю жизнь мою за счастье почту себе назвать вашего им. вел." и т. д. (No 31; из числа переданных нам г. Шубинским писем, это последнее, впрочем, было напечатано уже в "Русск. Арх.", 1865 г., в числе других десяти писем Мамонова к императрице).
   Но Мамонов не получил желаемого -- звезда его, действительно, закатилась навсегда.
   Правда, Екатерина тотчас отвечала ему на это письмо, но в Петербург не позвала. Видно, что она припомнила ему прежнее. Об этом можно догадаться по следующему письму, написанному Мамоновым тотчас по получении ответа Екатерины. "Всемилостивейшая государыня! -- пишет он 12 января 1793 г. -- Дражайшее писание вашего величества от 3-го сего месяца вчерашний день я имел счастье получить. Невозможно изобразить все мои чувства при чтении оного. Вам только от Бога дан тот дар, чтоб наказывая, кто сего заслуживает, в самое то же время и влить в сердце его некоторую отраду. Если б я не имел тысячи прежде сего опытов особой вашей ко мне милости, то одни только начертанные вами строки могли уже бы меня обязать вечною к вам благодарностью. Ибо хотя, с одной стороны, безмерно мне и горестно видеть, что я еще целой год лишен буду благополучия вас видеть, с другой же, возможно ли не порадовану быть тою высочайшею монаршею милостью, с каковою вы изволите входить в благосостояние мое и всей нашей семьи.
   Касательно до оной осмелюсь, однако ж, вам всемилостивейшая государыня доложить, что сколь я к ней не привязан, а оставить ее огорчением не почту, когда только со временем угодна будет вашему величеству моя служба, а сим подастся мне случай при оказании моего усердия и ревности (коими я пылаю), и загладить прежний мой проступок.
   Утешен особливо еще я и тем, что вы объявить изволили мне свое удостоверение о том, чтоб я в защите и милости вашей был бы надежен. По принесении за все сие всеподданнейшего моего благодарения и препоручая себя оной, с истинным благоговением во всю жизнь мою пребуду"... и т. д. (No 32).
   Но и это письмо не помогло. Не помогло даже то странное заверение, что он "не почтет для себя огорчением оставить свою семью", т.е. любимую жену, лишь бы его вновь вызвали на прежний пост. Екатерина не вызвала его. Мамонов должен был понять, наконец, что все для него кончено -- и он понял это. Ровно два года мы не находим его писем к Екатерине, и только в 1795 году он снова решается напомнить о себе, но уже и намека не делает на то, чтобы возвратиться на потерянный пост.
   "Всемилостивейшая государыня! -- пишет он 19 января. -- По сие еще время продолжающаяся болезнь моя, стечение разных обстоятельств, а к сему и приближающийся уже срок, по который уволен я был вашим императорским величеством впредь на год: ибо высочайшее о том соизволение ваше удостоился я получить от 22 февраля, влагают в меня смелость, ведая при том совершенно неограниченное ко всем милосердие вашего величества, всеподданнейше вас просить о продолжении отпуска еще на год.
   Полет Российского орла, вами премудро направляемый, давно всех удивляет: но никогда кажется еще столь быстр не был, как при усмирении мятежников польских. Все, что приносит бессмертную славу вам и отечеству моему, смею уверить вас, всемилостивейшая государыня, никогда не перестанет меня восхищать. Но не имея прежде случаю писать к вашему величеству и опасаясь излишне вас тем обеспокоить, принужден я был по сей час скрывать пред вами в сердце моем восторг и радость, коими оно было преисполнено; чувствовании им позвольте уже мне теперь обнаружить, а при том и принести вам, всемилостивейшая государыня, хотя других и позднее, но всеконечно не меньше искреннее, поздравление с сими весьма важными происшествиями" (No 33).
   Екатерина снова разрешает ему отпуск, и он снова и в последний раз пишет ей: "Вчера удостоился я получить дражайшее писание вашего императорского величества, отправленное в 29-й день минувшего месяца. Как за оное, так и за высочайшее позволение остаться мне в отпуску еще на год, приношу вашему величеству всеподданнейшую и чувствительную благодарность, дерзая при сем случае нижайше просить вас, премилосердная монархиня, о продолжении покровительства и милость ко мне и ко всей нашей семье, до конца моей жизни пребуду"... и т. д. (5 февраля 1795 г., No 34).
   Мамонову так и не удалось возвратить потерянное. Через год и десять месяцев Екатерины не стало. Что заставляло ее так упрямо отказывать своему бывшему любимцу в дозволении возвратиться ко двору -- остается неизвестным.
   По смерти Екатерины, император Павел, 5 апреля 1797 г., в день своей коронации, возвел Мамонова в графы Российской империи. Наконец, приказом от 8 августа объявлено, что Мамонов, "по желанию", слагает с себя звание шефа Софийского мушкетерского полка ("Русск. Стар.", 1873, VIII, 971).
   Умер он в 1803 году -- 45 лет от роду.
   Все вышеизложенное, надеемся, достаточно выясняет нравственный образ Мамонова, который, если можно так выразиться, историческим недоразумением вдвинут был в пантеон исторических личностей и оттуда уже выброшен быть не может, как ни недостоин он этого места. В свое время, опять-таки по недоразумению, он считался российскою знаменитостью. Так, напр., в 1797 году, в тогдашних газетах печатались публикации: "У Клостермана, в Новоисаакиевской, продаются портреты: его императорского величества, их высочеств Александра Павловича и Константина Павловича, императрицы Екатерины II, князей -- Безбородко, Зубова, Потемкина, графов -- Салтыкова, Суворова, Строгонова, Мамонова, адмирала Грейга, Ланского и проч. по 5 р., польского фельдмаршала Костюшки -- по 1 р." ("Рус. Стар.", 1874, IX, 876). Впрочем, что ж тут удивительного, когда и теперь продаются портреты матушки Митрофании?
   К характеристике Мамонова отчасти может прибавить несколько штрихов рассказ г. Кичеева, записанный со слов одного старого учителя. "Граф Александр Матвеевич, -- говорит этот учитель, -- имел характер очень гордый. Так, напр., из множества учителей при его детях он приглашал садиться в присутствии своем только моего отца да m-me Ришелье (гувернантка)... К гордости графа относили и то, что во время сельских праздников, в селе Дубровицах, граф надевал парадный мундир с бриллиантовыми эполетами и все имевшиеся у него регалии" ("Рус. Арх.", 1868, 98).
   Лучшие из современников Мамонова, каковы Потемкин, Безбородко и Щербатов, достаточно оценили его, и к этой оценке история не может уже прибавить ничего, кроме полного с ними согласия. Переоценка же могла бы быть только не в пользу Мамонова.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru