Было это в 1918 году, когда в Самару чехи пришли (а большевики отступили).
Работала я тогда на хуторе у богатого хуторянина Овсянкина.
Жалованье он мне за работу платил маленькое, пищу давал плохую -- все больше черный хлеб да кашица без мяса, а работой неволил не в меру. Поднималась я рано, как только петух запоет, ложилась поздно в задней избе на дерюжке, и, по совести сказать, я всегда серчала на своего хозяина, который считал меня рабочей кобылой.
Осенью явился на хутор к нам прохожий человек в солдатской шинели и стал просить хозяина, чтобы тот нанял его работником в зиму. А хозяин его оглядел с ног до головы и говорит:
-- Человек ты больно сухонький, таких работников мне не нужно.
-- А каких же работников нужно тебе?-- спрашивает прохожий.
-- Мне работников нужно здоровых, потому что у меня работа этого требует.
-- Ну, хорошо, -- говорит прохожий.-- Если тебе не нужно таких, как я, работников, то позволь мне ночевать у тебя; утром я дальше пойду.
-- Это, слышь, можно, -- отвечает ему Овсянкин и тут же крикнул мне на кухню:--Дарья, прими этого человека, покорми маленько, чем найдешь!
Зашел прохожий в кухню, сел на лавку, сам улыбается:
-- Здравствуй, тетка Дарья!
-- Здравствуй,-- говорю,-- коли не шутишь.
-- Значит, тебя Дарьей зовут?-- опять улыбается он.
-- А как же, -- говорю, -- будут звать, если мне имя такое дали?
Он опять улыбается.
-- Зовут, -- говорит,-- по-разному: кого Дарьей, а кого Дарьей Ивановной...
И начал он мне разные крючки да петельки закидывать. Накормила я его, отстать хочу, на работу пора выходить, а он меня разговорами держит: как я живу, да сколько жалованья получаю, да какую пищу ем у хозяина, и не хочу ли я по-другому пожить.
Я конечно отвечаю ему: коли, мол, плохо -- по-другому пожить? Да как только нашему брату, бедному человеку, это устроить, если мы с измалых лет приучены другим служить и в черной работе находиться.
А он опять меня опережает, что это неправда, будто все люди к этому обречены -- на богатых людей служить да на грязном полу валяться за свою работу. Ты, говорит, слышала, что революция в городах начинается, и рабочие фабрики у купцов отбирают?
Рассказывал, рассказывал он мне, я и развесила уши. Стою, словно у попа за обедней, и глаза запоном утираю, будто плакать собираюсь,-- больно слушать хорошо, и сердце он разжалобил мне. Глядь, а Овсянкин в дверях стоит, да как крикнет из передней избы:
-- Дарья, подбери уши, на работу пора! Вылей иди помои свиньям да перетаскай картошку на погреб.
Ушел Овсянкин, а прохожий мой говорит:
-- Сердитый у тебя хозяин, тетка Дарья! Напугалась?
Смеется он надо мной, и сама я смеюсь. Вышла на работу, бегаю по двору, а в голове слова прохожего вертятся, думаю о революции, даже свинью ногою ударила в бок от досады на свою жизнь. Ударила это я свинью, а Овсянкин опять тут как тут:
-- Ты зачем свинью ударяешь? Ведь она супоросная!
А меня зло разбирает и на свинью, и на хозяина.
Пришла вечером в кухню, прохожий опять стал разными разговорами поджигать мне голову и все о нашей жизни крестьянской,-- как мы неправильно живем, много работаем и никакой себе радости не видим. А другие, которые ничего не работают, пьют, едят вволю, одеваются в хорошую одежду, живут в хороших домах. Это, говорит, неправильно, и большевики, говорит, такие порядки хотят уничтожить.
В это время кто-то подъехал к нашему хутору верхом на двух лошадях и прямо в переднюю избу к хозяину прошел.
Слышу, кричит мне хозяин:
-- Дарья, сготовь самовар!
Вошла я в переднюю избу за самоваром, а там за столом сидят двое незнакомых. На лавке около них два ружья лежат. Слышу, большевиков называют и на меня посматривают искоса. Вышла я в сени, а хозяин за мной. Схватил меня за руку, шепчет:
-- Ушел прохожий?
-- Нет,-- говорю,-- в избе сидит.
-- Не спит?
-- Нет,-- говорю, -- не спит.
-- Ты,-- говорит,-- не отпускай его, на ночь глядя, пускай ложится на печке.
Слушаю я Овсянкина, а у самой сердце вдруг запрыгало, и в голове помутилось. Чую я что-то нехорошее, беда какая-то собирается, а откуда беда -- понять не могу. Вошла на кухню, гляжу на прохожего, а он тоже к чему-то прислушивается, в окошко поглядывает и сейчас же начал меня спрашивать:
-- Кто к хозяину приехал?
-- Приехали,-- говорю,-- два солдата, а около них на лавке два ружья лежат.
-- Не слыхала, о чем они говорят?
-- Слышала маленько -- большевиков называют, о которых ты мне рассказывал, и хозяин велел, чтобы ты скорее ложился, никуда не уходил...
-- Ну,-- говорит мне прохожий,-- твой хозяин умный, и я не дурак. Где мне спрятаться у вас? Помоги, тетка Дарья, я тебя вовек не забуду.
Напугалась я тут и не знаю, что говорить, а прохожий мой сумочку тормошит, но на улицу боится выходить с переднего крыльца, мечется глазами по углам, чтобы хоть в трещину залезть на это время.
И так мне стало жалко его за хорошие разговоры, отворила я окно во двор, говорю:
-- Прыгай скорей и сиди на погребице до меня!..
Прыгнул он, а меня лихорадка бьет от страху, ноги, словно на льду, разъезжаются... Чего, думаю, наделала от глупой головы -- пропаду вместе с ним... Слышу опять Овсянкин кричит:
-- Дарья!
Вошла я в переднюю избу, а хозяин с гостями винцом угощаются. Один из них, лицом пострашнее, спрашивает меня:
-- Ты знаешь того человека, который на кухне сидит у вас?
-- Нет, -- говорю,-- не знаю.
-- А знаешь, из какого он седа?
-- Нет,-- говорю,-- не знаю...
-- Иди,-- говорит,-- пошли его к нам.
А я тут притворилась маленько.
-- Ну, -- говорю, -- стоит такого в компанию брать! На него глядеть не хочется -- рваный весь, и руки немытые. Пускай его на печке валяется.
-- Спит он, что ли?
-- Давно уснул!
-- Ну, пускай поспит, убежать ему все равно некуда...
Ушла я из передней избы и прямо на двор бросилась, а сама все-таки горбушку хлеба захватила в подол. Метнулась на погребицу -- он там сидит в уголке. Сунула я ему хлеб и чуть не толкаю со двора:
-- Иди, иди, скорее! Беги!
-- Куда? -- спрашивает он.
-- В задние ворота беги, в степь беги, куда знаешь -- беги, только здесь не оставайся!
В это время и залай наша собака у самых окошек на дворе. А у хозяина Овсянкина привычка была выходить на собачий лай.
Схватила я собаку за голову, зажимаю ей рот, ласкаю, уговариваю, чтобы не тявкала, а она рычит и рвется из рук у меня в ту сторону, куда прохожий побежал...
Вошла я снова в кухню, села на лавку и дух собрать не могу.
"Батюшки,-- думаю,-- чего я наделала? Как буду отвечать? Ведь своими руками выпустила человека из дому, и держать его на погибель -- силы нет".
Догадалась я тут, кто он такой, вспомнила, что у нас по селам большевиков ловили, и показалось мне в эту минуту, что пропала я на веки-вечные.
Несу самовар в переднюю избу, а в глаза никому не гляжу, потому что но глазам моим все мои мысли видно. Поставила самовар на стол и опять скорее в кухню бежать.
Тут меня и просенила такая мысль в голове. Отворила я окошко, которое на улицу выходит, из окошка на дорогу шубу хозяйскую выбросила и с криком бросилась в переднюю избу, как сумасшедшая.
Поскакали гости Овсянкина верхом догонять беглеца, а Овсянкие меня ругает:
-- Дура! Разинула рот, из рук выпустила. Ведь это был комиссар большевистский, которому башку следует отвернуть... Сядешь вот теперь сама за него...
Напугал меня Овсянкин такими словами -- сама не своя сделалась я. Отошла за хутор, а за хутором у нас около гумна береза стояла. Постояла я под березой, подумала, подобрала юбки и -- пошла прямо на ближний овраг.
Сундучишко мой остался у Овсянкина, я и на него плюнула. Пес с ним, богатство в нем не ахти какое, а своя жизнь дороже.
Так и ушла тогда я с хутора, целую ночь кружила степью. Пойду, пойду--посижу. Посижу, посижу-- опять пойду. Ушла верст за сорок в сторону, тут и до города недалеко осталось.
"Дай,-- думаю,-- пойду в город, там меня никто не знает". Да так и осталась в нем на целый месяц, а потом опять большевики вернулись, и в деревню мне не захотелось больше итти.
Служила я после в лазарете у большевиков, ну, да об этом рассказывать не стоит, а вот что случилось со мной на хуторе, это я и рассказала, как умела.