Пассек Татьяна Петровна
Из дальних лет. Том второй

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 8.90*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Воспоминания:
    Глава 26. Qual cuor tradisti
    Глава 27. Арест и симпатия
    Глава 28. Вятка
    Глава 29. Дом Ивана Алексеевича Яковлева
    Глава 30. Реклама
    Глава 31. Александр Лаврентьевич Витберг
    Глава 32. Переписка
    Глава 33. Украина
    Глава 34. Вадим Васильевич Пассек
    Глава 35. В Харькове
    Глава 36. В селе Спасском
    Глава 37. Одесса
    Глава 38. Таврида
    Глава 39. Москва
    Глава 40. Утраты
    Глава 41. <По приезде из Новгорода>
    Глава 42. Тимофей Николаевич Грановский
    Глава 43. За границей
    Глава 44. Граф Федор Петрович Толстой
    Глава 45. В Риме в 1845 году
    Глава 46. По отъезде императора Николая Павловича
    Глава 47. В Англии.


  

Т. П. Пассек

Из дальних лет
Воспоминания.
Том второй

   Серия литературных мемуаров
   ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ, 1963

СОДЕРЖАНИЕ

ТОМ ВТОРОЙ

   Глава 26. Qual cuor tradisti
   Глава 27. Арест и симпатия
   Глава 28. Вятка
   Глава 29. Дом Ивана Алексеевича Яковлева
   Глава 30. Реклама
   Глава 31. Александр Лаврентьевич Витберг
   Глава 32. Переписка
   Глава 33. Украина
   Глава 34. Вадим Васильевич Пассек
   Глава 35. В Харькове
   Глава 36. В селе Спасском
   Глава 37. Одесса
   Глава 38. Таврида
   Глава 39. Москва
   Глава 40. Утраты
   Глава 41. <По приезде из Новгорода>
   Глава 42. Тимофей Николаевич Грановский
   Глава 43. За границей
   Глава 44. Граф Федор Петрович Толстой
   Глава 45. В Риме в 1845 году
   Глава 46. По отъезде императора Николая Павловича
   Глава 47. В Англии
  

ГЛАВА 26
QUAL CUOR TRADISTI*1

* Какое сердце ты предал (итал.).

1833--1834

   1833 года советовали мне, для поправления здоровья, провести лето в деревне. Мы решили ехать в Васильевское, так как владели там небольшой частицей земли. Не имея в Васильевском своего дома, располагали нанять получше крестьянскую избу, но Луиза Ивановна уговорила Ивана Алексеевича предоставить нам поместиться в их деревенском доме, -- тем больше, что самим им это лето нельзя было жить в деревне по случаю выпускного экзамена Саши.
   В июне 1833 года Саша держал в университете экзамен и выдержал на кандидата2. Он писал нам в Васильевское, что это событие было возвещено на акте при звуках труб и литавр и торжественном собрании знаменитостей Москвы, в тридцать градусов жары, но что он лично при торжестве не присутствовал, потому что ему, вместо ожидаемой им золотой медали за сочинение, дали серебряную. Профессор Перевощиков, задававший тему, нашел в сочинении Саши слишком много философии и слишком мало формул. Золотую медаль получил студент3, который, говорили тогда, выписал свою диссертацию из астрономии Био и растянул на листах формулы.
   Темой сочинения было историческое развитие Коперниковой системы;4 тут было можно развернуться. Саша взял Птоломееву Альмагесту, Коперника и астрономию Бальи. Ему ярко представилась последовательность развития астрономии от бессвязных отдельных замечаний египтян до ее высокого состояния, в котором она является в руках Ньютона, и показал, как отдельные сведения и наблюдения, являясь из разных начал, умножаясь, соединились в Альмагесте, этом первом опыте как науки, и образовали из нее систематический сборник. Потом, еще не касаясь Коперника, он представил общее направление мысли в его великом веке; высшие требования на науку, нежели во времена Птоломея; несостоятельность астрономии относительно этих требований и гениальное провидение Коперника. Но, чтобы дать понятие, как уничтожилось древнее воззрение и как дало начало истинному гениальное слово Коперника, и оценить величие его дела, недостаточно было только указать на него, надобно было проследить самое это развитие; то Саша, доведя историю астрономии до теории тяготения, изложил всю важность Коперниковой системы, показал необходимость Коперника именно в ту эпоху, в которую он жил; затем, показавши требования XVI века на науку, -- старался раскрыть, насколько им ответила астрономия Ньютоном и, наконец, Лапласом, и доказать, что наука развивается по законам в уровень с человечеством и по одним и тем же законам, как и мышление.
   "Когда окончился экзамен, -- писал нам Саша, -- все студенты одного со мною курса собрались в небольшую кучку и ждали, не выйдет ли кто из совета, чтобы узнать свою участь, "быть или не быть". Несмотря на то, что я казался веселым, на душе было тревожно. Я слышал, что Павлов, у которого я ревностно занимался, поставил мне 2 за то, что я раз возмутил против него аудиторию и раза два уговорил студентов нейти к нему на лекцию, потому что Павлов, делая выговор какому-то студенту, сказал: "Стол и солдат у двери столько же меня понимают, как и амфитеатр". Из этого вышло дело, его разбирал Дмитрий Павлович Голохвастов. Он вызвал к себе вместе Павлова и меня. Павлов не мог мне этого простить. На вопрос из динамики я дурно отвечал, поэтому предполагал, что и Перевощиков, верно, больше двух не поставит. Остальное шло превосходно.
   Когда вышел к студентам Гейман, все бросились к нему. "Поздравляю вас -- вы кандидат", -- сказал он мне. -- "Еще кто? кто?" -- "Такой-то и такой-то". Мне разом сделалось и весело и грустно.
   Когда я по чугунной лестнице университета выходил кандидатом и с тем вместе из школы на божий свет, тогда иначе взглянул на все. Чувство самобытности и совершеннолетия никогда не бывает так ярко, как в минуту окончания публичного воспитания. Испанские башмаки5, шнуровавшие душу, лопаются, и фантазия гуляет на свободе. Нет более ни правил, ни направления извне. Это медовый месяц совершеннолетия.
   С чувством собственного достоинства и достоинства кандидатской степени я явился домой и посвятил Нептуну мокрое платье, в котором плавал три года по схоластическому болоту на ловлю идей, то есть, говоря презренной прозой, подарил первогодичным студентам толстые тетради лекций, выучившие меня стенографии и разучившие писать удобочитаемо".
   Теперь уже ничто не мешало Саше упиваться любовью к своему ландышу и любоваться им6. Любовь его была искренна, как и все чувства юности. Он не делал себе анализа, пока страсть брала верх над всем, предложил Марии объявить семейству, что он просит ее руки, и, как только позволят обстоятельства, на ней женится.
   -- Если я объявлю о твоем предложении моему семейству -- это тебя свяжет, -- отвечала она. -- Я верю твоему благородству и -- твоей любви... если же изменишься,., да нет, это невозможно... сердце, как твое, изменять не может.
   И он был уверен в неизменности своих чувств. Когда же, сверх чаяния, стал охладевать, то не мог устоять и не воспользоваться свободой, предоставленной ему этой благородной девушкой.
   Спустя несколько лет, анализируя это уже угаснувшее чувство, он, как бы в оправдание перед самим èo-бою, говорил:
   "Любовь моя была одностороння и отчасти натянута, тогда я этого не замечал. Чиста была эта любовь, как майское ясное небо; светлой речкой катилась она по зеленому полю надежды, только иногда волновалась, вспоминая о молодом человеке, бывшем женихе, и тем, что он скоро был забыт. Я отыскивал в своей душе давно забытые страницы сентиментальности, принаряжал ими душу, отчасти это чувствовал и к сентиментальности присоединял все мои либеральные мечтания. Я говорил ей и говорил от души, что за осуществление моих политических убеждений пожертвую моей любовью, пожертвую ею, и вполне верил в истинность и неизменность этих слов, так, как и чувств моих".
   В пламенных словах он писал о ней к Нику.
   Саша точно чары набрасывал на Ника, и не только в их юности, но и во всю последующую жизнь. В какое бы положение судьба ни ставила Александра, Ник, как бы невольно, стремился стать точно в такое же. Под влиянием картины любви Саши он стал искать существо, которому мог бы также отдать первую любовь свою. Искать было недалеко. В доме их жила милая молодая девушка. Ник почти не замечал ее, -- читая письма Александра, он ее заметил, робко полюбил и в страстных выражениях говорил о ней своему другу7. Судьба этой девушки -- создания глубоко чувствовавшего, поэтического,-- разыгралась самым плачевным образом. Ник не был виной ее несчастия. Напротив, он до конца ее разбитой кратковременной жизни сохранил к ней чувство дружбы и озарял ее печально догоравшую жизнь своим сочувствием.
   Пока Саша готовился к экзамену и держал его, я с Вадимом и пятнадцатилетним братом его Помпеем отправились в Васильевское.
   Мы приехали туда около сумерек и поместились в барском доме. Прелесть места, глубокая тишина" воздух полей возбудили в нас чувство безотчетного счастия. От голубой ленты реки до лугов, осыпанных цветами мая, все как бы улыбалось нам, все манило нас к себе. Поручивши приехавшей с нами горничной разобрать и разместить наши небольшие пожитки и книги, сами поспешили в рощу и к реке. Тот же широкий камень лежал на берегу близ воды; та же лодка слегка колыхалась, привязанная в тростнике. Ею владел писарь Епифаныч и, плавая в ней, ловил рыбу. Солнце тихо закатывалось. Все алело. Жизнь ранних лет обступала меня. Я смотрела на все с тем чувством нежности и умиления, с которым смотрим на портрет милого нам младенца, напоминающий его ясный взгляд и его голубую улыбку.
   Когда Вадим и Помпеи вывели из тростника лодку и придвинули к берегу, в нее мгновенно перемахнула Зюльма, собака польской породы, подаренная Вадиму моим братом, и села на лавочку; за Зюльмой легко перепрыгнула в лодку я и поместилась рядом с нею; за нами Вадим с Помпеем; они взяли весла, весла шумно разрезали воду, и лодка поплыла. Берега, лес, вечерняя заря опрокинулись в реке. От времени до времени в голубом пространстве с легким криком проносились над нами в одиночку белые чайки...
  
   И громко пел во тьме ветвей
   Печаль и счастье соловей8.
  
   В воде, в воздухе, в растениях чувствовался трепет жизни. В самой тишине, окружавшей нас, струилась жизнь.
   Мы возвратились домой, когда наступил вечер, и принесли большие букеты ландышей и белых ночных фиалок, еще мокрые от росы. Фиалки тотчас разлили по комнате свой упоительный запах. В столовой, на большом липовом столе, нас ожидал чай. Мы раскрыли окно, в него стала пробираться роса, и из-за рва послышались голоса перепелов, перекликавшихся во ржи. В комнате, где, бывало, ворчал капризный старик, раздался веселый разговор и молодой, вольный смех...
   Мы прожили в Васильевском до августа, не замечая жизни, мы жили -- и только. Природа, прошедшее, настоящее -- все как бы сосредоточилось в одной живой точке и билось одним пульсом жизни с нами.
   Вадим в деревне писал свои "Путевые записки"9; я переводила роман Kappa "Sous les tilleuls" {"Под липами" (франц.).} 10; иногда мы читали друг другу вслух.
   Август наступил незаметно. В Васильевском мы получили письмо от дяди Александра Ивановича из Чертовой. Он приглашал нас к себе. Мы приняли приглашение и в первых числах месяца отправились к нему с присланными за нами в коляске старушкой Натальей Ивановной и Петром Семеновичем. Так же как и в первую мою поездку в Чертовую, когда мы выехали, день был серенький, в воздухе парило, пахло близким дождем, в лесу чувствовался смешанный запах лесных трав, деревьев, грибов. Вскоре стал накрапывать дождь, мало-помалу дождь разошелся и превратился в ливень. Петр Семенович раскинул поверх коляски кожу, застегнул кожей со стеклышками с боков и превратил коляску в карету. Сидя в полусвете, под шум дождя, скатывавшегося с кожи экипажа на землю, мы вступили в разговор с Натальей Ивановной. Она нам рассказала, что дядя с кончины своей жены стал вести жизнь самую уединенную, даже по зимам перестал переселяться в Тулу, как бывало прежде. В отъезжие поля с соседями уже не ездит, а охотится иногда один с своими псарями и собаками, большею же частью сидит дома, занимается хозяйством, садом и оранжереей да забавляется с двумя детьми-воспитанниками. При этом старушка намекнула, что мать этих детей не чужда дяде.
   -- Да вы не извольте тревожиться, -- добавила она, обращаясь ко мне, -- дяденька ей забываться не позволяет; у него "знай сверчок свой шесток". Кушанье ей идет со стола, чаю пей вволю; разносчик заедет, выбирай любого ситца на платье, любой платок на шею, а место свое помни. Боже упаси! ведь знаете дяденьку -- барин настоящий. Вы, чай, помните Дуньку Галкину -- она и есть. Лицо конопатое, некрасивая, да простая такая, не то чтобы она ему понравилась, и нравиться-то нечему-- мало ли у нас девок лучше ее, полна девичья пялешниц, -- ну, так у этой что ни год, то сын, вылитый барин, по детям и мать хороша. Двое старших померли--красавцы были, уж как он по них убивался! -- остались двое меньших. Он было их в воспитательный дом отослал, а как старших господь прибрал, то и приказал взять обратно. Утешается ими, а баловать не балует. Дети больше на моих руках растут: она ничего не смыслит. Не сладко мне все это, говоря по правде,-- добавила Наталья Ивановна, глубоко вздохнувши, -- греха много, против закона божия; лучше бы женился на ровне, еще какие невесты-то знатные шли за него! -- и теперь молодец из себя, ну, так слышать не хочет. Ничего не поделаешь -- его барская воля.
   -- Я помню Дуняшу, -- сказала я, -- она девушка добрая, но недалекая, жила в загоне. Как она держит себя теперь?
   -- Как? -- ответила Наталья Ивановна тоном, в котором слышалось пренебрежение. -- Никак. Где ей, дуре, держать себя. Встанет утром растрепанная, расстегнутая, сядет в девичьей на лавке за самовар и пьет чай до пота лица, крепкий, как пиво, да все внакладку. Потом нарядится в пестрое платье, накинет на плечи купавинский платок, подвернет под него руки и пойдет ходить по двору либо по дворовым, а то в сад отправится. Стал было барин ее грамоте учить -- в толк не взяла, так, научил какие-то стихи рассказывать да на гитаре бренчать, по ней таковское дело. Работать не умеет, в хозяйстве толку не знает. Дело ее было известное: чистить, мыть да полы подтирать. По Дуньке и родным ее пошла честь и милость: отцу ее дяденька ваш пожаловал лесу на новую избу; матери новую плахту и кичку хорошую. От барщины отрешил. Дядя проштрафился -- просила, помиловал. А ведь знаете, у дяденьки расправа коротка, по-военному, позабудь шутить, по одной половице ходи, на другую посматривай.
   -- А как прислуга на нее смотрит? ----Известно как -- ненавидит.
   -- Почитает ли она вас, Наталья Ивановна?
   -- Не забывается. Да ведь меня и дяденька-то, дай бог ему много лет здравствовать, уважает. Помнит, что выкормила, вынянчила его и добро его сберегаю.
   Таким образом, разговаривая да рассуждая в дороге, мы знакомились с новым бытом дяди. В полдень останавливались кормить лошадей; с вечера приставали у знакомых другого нашего спутника, Петра Семеновича, на ночлег. На третий день, на закате солнца, перед нами засветился между вербами пруд сторожевой, поля сжатого хлеба, по которым кое-где синел забытый серпом василек. Вскоре показался плетень нижнего сада, бани, белый, с красными полосами, флаг на бельведере дома -- знак присутствия в нем помещика, наконец и сам дядя на крыльце, в белой артиллерийской фуражке с красным околышком. Он стоял один. Завидя нас еще издали, снял фуражку и замахал ею в знак привета.
   Когда мы вошли в залу, дядя благодарил нас, что его навестили, и, показавши на ряд парадных комнат, радушно сказал:
   -- Вся эта половина в вашем распоряжении, прошу быть как дома и ничем не стесняться, позвольте и мне вести мой обычный образ жизни.
   Дом дяди был деревянный, большой, какие бывали у большей части помещиков того времени. Широкий коридор разделял его на две половины: на парадную и домашнюю. К одной стене коридора приделаны были шкафы, где хранились платья, дорогая парадная посуда, ненужные вещи, старые газеты. Парадная половина состояла из обширной залы, гостиной, спальной и небольшого кабинета, отворявшегося в цветочную оранжерею. Стены этого кабинетика были обтянуты в складку шелковой материей лимонного цвета, такой же материи драпировка затеняла окно, у которого стоял маленький письменный столик. Диван и кресла были обиты пунцовым казимиром. Вся эта половина дома окнами обращена была в сад. В гостиной между двух окон находилась стеклянная дверь, отворявшаяся на широкий балкон с колоннами и широкими ступенями, убранными цветами. Песчаная дорожка отделяла балкон от длинной грядки лиловых ночных фиолей, душистого горошка и расписных турецких гвоздик, окаймлявших зеленый лужок.
   Дядя расположился в половине домашней, обращенной окнами во двор; на нем виднелись голубятня, скворечница, конура цепной собаки и качели. Половина эта состояла из передней, столовой, довольно просторного кабинета дяди, в котором он проводил большую часть времени, маленькой спальной и галерейки, ведущей в обширную девичью, с дубовыми лавками и громадной лежанкой. У окон девичьей помещалось несколько пялец. Коридор, начинавшийся от столовой, оканчивался комнатой, которую я занимала, бывши девочкой. Я навестила ее. Те же диваны огибали стены, те же книги лежали в шкафу; я их пересмотрела и перенесла в спальную "Детей аббатства"11; прибавился в бывшей моей комнате только садок с канарейками, прикрепленный над дверью.
   К обеду приехал сосед, приятель дяди, Никанор Иванович Чалищев. В два часа старый буфетчик Антоныч, с салфеткой, перекинутой через руку, бесстрастным голосом провозгласил: "Кушать готово", -- и все двинулись к столу. За стулом каждого севшего за стол стал слуга, держа левой рукой у груди чистую тарелку, и немедленно заменял ею ту, с которой было все съедено, затем снова вооружался чистой тарелкой. Обед дяди почти всегда состоял из пяти-шести блюд, превосходно изготовленных поваром, учившимся стряпать в Английском клубе. Между жарким и пирожным подали шампанское. Когда пили за наше здоровье, поздравляя с браком, раздались выстрелы из пушек. У дяди вблизи дома стояло шесть пушек.
   После обеда в гостиной подали кофе и десерт из фруктов, между которыми находились тарелки с горохом и бобами. Дядя хвалился перед соседом ананасами, дынями и разными сортами яблоков и слив. Разрезая, объяснял достоинство, вкус и аромат каждого. На вечерней заре мы с Вадимом пошли с удочками на пруд, находившийся в саду, половить карасей. К нам подсел старик садовник с мальчиком-внуком и вступил в разговор о рыбной ловле, рыба клевала отлично. Мы беспрестанно выдергивали удочки с трепещущими карасями, блестевшими золотистой чешуей, и сбрасывали их в ведро с водою. За ужином караси эти явились на сковороде, жаренные в сметане с луком.
   Земледелие, особенно садоводство, были любимыми предметами занятий дяди. Поселившись на житье в Чертовой, он по своему плану разбил около дома сады, обнес их живым ивовым плетнем, провел около плетня широкую липовую аллею и сам образовывал садовников. Кроме дорогих фруктовых деревьев, в саду было пропасть цветов и такое множество розанов, что когда они осыпались, то листочки их, разносимые ветром, розовым ковром устилали землю около кустов и ближайших дорожек. Сад был образцовый и давал хороший доход.
   Образ жизни и система хозяйства помещиков того времени, сколько я могу себе представить, были выработаны в определенную форму и передавались преемственно. В домашнем хозяйстве все было свое, начиная с прислуги: приказчики, конторщики, экономы, официанты, повара и всевозможные мастеровые; в девичьей -- экономка, барские барыни, фрейлины при барыне и барышнях, горничные, чистые и черные, кружевницы, пялешницы и проч. Таким образом, начиная от выевших до низших должностей служителей, от мебели До тончайших кружев -- все было свое. Полевым и в обширном объеме домашним хозяйством заведовал сам помещик; внутреннее мелочное хозяйство и воспитание детей было в заведовании помещицы. Когда дети подрастали, девочек отдавали в пансионы и институты, мальчиков -- в кадетские корпуса, в инженерное училище; помещать в гимназию считали унизительным. Большею же частию брали к себе гувернеров и гувернанток и приготовляли детей дома. Сыновья очень молодыми поступали в полк, достаточные -- в кавалерию; в полку кутили, на что старшие смотрели довольно снисходительно, предполагая, что молодому человеку надо "перебеситься". Молодой человек, в большинстве случаев, дослужившись до чина поручика, иногда до ротмистра, выходил в отставку, поселялся у родителей, разъезжал по соседям, охотился с собаками, ухаживал за барышнями, танцевал, влюблялся, женился, родители молодых награждали, отделяли, и те начинали жить с небольшими против родителей изменениями, сообразно с духом времени. Помещикам при крепостном праве трудно было представить себе возможность жить иначе; да и большая часть принадлежавших им людей считали этот строй жизни правильным, а власть помещиков над собою законной до того, что без протеста допускали себя бить и покорно ложились под розги за косой взгляд, за собаку, и только разве в утешение себе высеченный выругает господ за глаза. Вообще же как владелец, так и принадлежавшие ему люди были уверены, что все, что ни сделает барин, он знает отлично за что и зачем. Конечно, такой порядок вещей мог продолжаться только до тех пор, пока большинство тех и других считали его законным.
   Дядя неизменно держался этого же образа жизни и практического хозяйства без нововведений, без риска и больших затрат; по достаточным средствам своим он не отказывал себе ни в довольстве, ни в некоторой роскоши. Крестьяне у него работами не отягощались, но с них строго взыскивалось добросовестное исполнение барщины. Равномерно взыскивалось исполнение возложенных обязанностей как с дворовых людей, так и с комнатной прислуги. Дворовых и комнатных, состоявших при различных хозяйственных должностях, насчитывалось в Чертовой более полутораста человек. При взрослой прислуге для посылок держались девочки и мальчики-казачки, которые воспитывались щелчками и подзатыльниками. Кроме народа при деле, состояло до двадцати пяти человек при псовой охоте -- утешении дяди. Со дня своего водворения в деревне и до кончины дядя ни на волос не изменил ни системы хозяйства, ни образа жизни: вставал он в шесть часов утра, пил чай один и в это время читал газеты, затем ехал верхом осматривать полевые работы и другие хозяйственные заведения; возвратясь домой, осматривал сад, оранжереи, парники, завтракал, гулял, велись разговоры, в два часа обед, десерт, затем ложились отдыхать, и по дому распространялась непробудная тишина. Отдохнувши, развлекались прогулкой, полдником, разговорами; в шесть часов чай, в девять ужин, отдавался приказчику приказ по хозяйству, и в десять часов весь дом спал.
   Эта жизнь не мешала им быть здоровыми и нередко доживать до глубокой старости {Дядя скончался ста лет, сидя на подвижных креслах, насвистывая марш. Отец его скончался ста десяти лет, прилегши на кровать, сложивши руки на крестное знамение, -- оба без страдания. (Прим. Т. П. Пассек.)}.
   Однообразная, неподвижная жизнь в доме дяди была до того глубока, что втягивала в себя всё и каждого, кто к ней ни соприкасался. Вещи многими годами стояли и лежали на одних и тех же местах, прислуга ходила одними и теми же неслышными шагами, смотрела так же почтительно и так же подобострастно служила. Самое время в Чертовой как бы остановилось на одном моменте и отмечало свое движение единственно изменением черт лица ее жителей. Порой мы точно просыпались, чувствуя что-то похожее на упрек совести -- в праздности и умственном застое; но это скоро проходило. Мирно потекли дни наши в Чертовой. Какая-то нега праздности охватила нас, отталкивала не только что от дела, но даже от серьезных интересов. Мы целые дни гуляли, ели, отдыхали, упивались в оранжерее запахом ^жасмина и гардений, забавлялись, как "не тронь меня" трепетно сжимается и быстро опускает ветки от прикосновения к ней руки, как "мухоловка" удерживает опускавшихся на нее насекомых, и читали романы. Иногда после обеда, когда весь дом ложился отдыхать, мы приходили в комнату Натальи Ивановны и помещались там на ее кровати; старушка придвигала свои глубокие кресла к маленькому столику, стоявшему у ее постели, ставила на столик тарелочку с прозрачным желе, графин воды со льдом, садилась против нас, и у нас начинался разговор о бабушках и прабабушках, при которых она служила с детских лет в различных должностях, или толковали сны и гадали на Мартыне Задеке12.
   Спустя дня три-четыре по приезде нашем в Чертовую, сидели мы одним вечером с дядей в его кабинете, на турецком диване, огибавшем три внутренние стены, и, разговаривая о том о сем, склонили речь на литературу. При этом дядя, как-то кстати, сказал, что одна из его горничных девушек имеет большую наклонность к поэзии и музыке и, не зная грамоте, по слуху выучила несколько баллад Жуковского, да самоучкой играет недурно на гитаре и поет, -- и предложил нам ее послушать. Мы изъявили желание.
   -- Позвать Авдотью Васильевну, -- крикнул дядя казачку, постоянно дремавшему за дверью его кабинета.
   Через несколько минут в комнату вошла полная белокурая девушка среднего роста, лет двадцати семи. Румяное лицо ее было осыпано веснушками, узкий лоб показывал тесный ум, маленькие глаза смотрели простодушно. Она почтительно остановилась у двери, сложивши руки под большим купавинским платком, покрывавшим ее полные плечи. Я знала эту девушку с моего детства и в прежние времена часто сиживала с нею на ступеньках заднего крыльца, смотрела, как она усердно чистила толченым кирпичом тазы и самовары, и вела с нею ребяческий разговор. Я ее любила за простоту и загнатость. Все домашние иначе не называли ее, как "галка", а потом она стала Авдотьей Васильевной Галкиной.
   -- Садитесь, Дуняша, на диван, -- сказала я ей шепотом.
   -- Как еще дяденька позволят, матушка Татьяна Петровна, -- отвечала она вполголоса.
   Дядя приказал ей сесть, спросивши наперед нашего позволения. Она приткнулась на краешке дивана и, по приказанию дяди, поломавшись и краснея немного, стала говорить, и очень недурно, балладу Жуковского "Людмилу"13. В комнате все притихло -- слышался только робкий голос Дуняши. Как бы в помощь ей, для усиления производимого ею впечатления, когда она говорила:
  
   Вот и месяц величавый
   Встал над тихою дубравой,
   То из облака блеснет,
   То за облако зайдет... --
  
   полный месяц, перебегая из облака в облако, от времени до времени заглядывал в открытое окно кабинета. Переставши говорить балладу, Дуняща взяла гитару, постоянно лежавшую на диване, и, наклоняясь над нею, с затруднением перебирая лады и струны, наладила песню и запела:
  
   Гусар, на саблю опираясь,
   В глубокой горести стоял...14
  
   Дядя просветлел, приободрился и принялся ей подтягивать, входя в роль гусара, отъезжающего на войну. Затем сам взял гитару, заиграл плясовую, дети пустились припрыгивать, какая-то душевная теплота распространилась между всеми и вызвала на лице дяди выражение признательности к нам, что не чуждаемся близких его сердцу и не затрудняем его привычной жизни.
   И за что же бы иначе?
   Отправивши на покой веселую компанию, дядя еще долго продержал нас в кабинете, насвистывал марши, рассказывал о сражениях, в которых участвовал, об Алексее Петровиче Ермолове {А. П. Ермолов весьма любил и уважал моего дядю А. И. Кучина; это видно, между прочим, из писем к нему Ермолова, напечатанных в "Русской старине". (Прим. Т. П. Пассек.)15}. Между прочим, рассказал одно странное событие, случившееся с Алексеем Петровичем в его молодости, слышанное им от него самого. Если бы это рассказал не дядя, известный своей правдивостию, я бы не поверила.
   Как необъяснимую странность, вписываю этот рассказ в мои воспоминания.
   "Алексей Петрович Ермолов, будучи только что произведен в офицеры, взял отпуск и поехал в деревню к матери. Это было зимою. Ночью, не доезжая нескольких верст до своего имения, он был застигнут такой сильной метелью, что принужден был остановиться в небольшой деревушке. В крайней избе светил огонек, они к ней подъехали и постучались в окно, просясь переночевать. Спустя несколько минут, им отворили ворота, и путники въехали в крытый двор. Хозяин ввел их в избу. Изба была просторна и чиста. Перед широкими, новыми лавками стоял липовый стол; в правом углу перед образами в посеребренных венцах теплилась лампадка, -- на столе горела сальная свеча в железном подсвечнике. Наружность хозяина поразила Алексея Петровича. Перед ним стоял высокий, бодрый старик с окладистой бородой и величавым видом. В голубых глазах его светился ум и была какая-то влекущая сила. Денщик внес самовар, погребец с чаем и ром; Алексей Петрович, раскутавшись, расположился на лавке и, когда самовар был готов, пригласил хозяина напиться вместе чаю. Разговаривая с хозяином, Ермолов дивился его здравому уму и чарующему взгляду. Когда разговор коснулся таинственных явлений, Алексей Петрович сказал, что ничему такому не верит и что все можно объяснить просто; тогда хозяин предложил ему показать одно явление, которое он едва ли объяснит себе. Алексей Петрович согласился. Старик принес ведро воды, вылил ее в котелок, зажег по его краям три восковые свечки, проговорил над водой какие-то слова и велел Ермолову смотреть в воду, думая о том, что желает видеть, сам же стал спрашивать, что ему представляется. "Вода мутится, -- отвечал Алексей Петрович, -- точно облака ходят по ней; теперь вижу наш деревенский дом, комнату матери, мать лежит на кровати, на столике горит свеча, перед матерью стоит горничная, по-видимому, принимает приказ; горничная вышла, мать снимает с руки кольцо, кладет на столик".
   -- Хотите, чтобы это кольцо было у вас? -- спросил старик.
   -- Хочу.
   Старик опустил руку в котел, вода закипела, смутилась. Алексей Петрович почувствовал легкую дурноту. Старик подал ему золотое кольцо, на котором было вырезано имя его отца, год и число брака.
   На другой день Ермолов был уже дома; он нашел мать нездоровой и огорченной потерею своего венчального кольца.
   -- Вчера вечером, -- говорила она, -- я велела подать себе воды вымыть руки, сняла кольцо и положила на столик, как почувствовала дурноту и позабыла о нем. Когда хватились, его уже не было и нигде не могли отыскать.
   Спустя