Подъячев Семен Павлович
Новые полсапожки

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Семен Подъячев

Новые полсапожки

   Советский рассказ 20--30-х годов / Сост. и ком. Г. П. Турчиной и И. Д. Упенской
   М., "Правда", 1987
  

I

   Задолго еще до праздника, когда только что подуло теплом и начало помаленьку таять, жена Ивана Захарыча стала приставать к нему насчет полсапожек.
   -- Девке четырнадцатый год пошел,-- говорила она,-- скоро замуж выдавать думать надо, праздник великий на дворе, а она босиком ходит. Обуться не во что. Иди в город, купи тама ей хоть какие-нибудь подержанные. Сам посуди: праздник, все радуются, гулять пойдут на улицу, а она дома сиди.
   -- Ладно,-- всякий раз давал ей на ее слова согласие Иван Захарыч,-- куплю. Готовь лимонов, а купить дело не хитрое: пошел да купил -- всего и дела. Лимонов, говорю, готовь, а за мной дело не встанет -- куплю. Только вот где взять-то их? Родить ежели,-- не могу: канплекция не та. Может, ты не родишь ли, а?
   -- А уж ты дурака-то не валяй! Не молоденькой небось! Тятя детям. Тебе, дураку, во всем смешки. Добыть надо. Достать.
   -- Укажи, откеда достать-то, я достану.
   В таких разговорах дело дотянулось до страстной, и накануне четверга, когда в городе обыкновенно был рынок, жена пристала "без короткого" к Ивану Захарычу, чтобы он рано утром шел в город и покупал бы там дочери, тринадцатилетней девочке Феньке, полсапожки. Лимонами они к этому времени сколотились.
   В четверг утром она разбудила его чем свет, "до петухов", когда только что еще чуть-чуть начало белеть в окнах.
   Спавший по привычке на печке, несмотря на страшную духоту и теплынь в вросшей в землю небольшой восьмиаршинной избенке, Иван Захарыч нехотя, с ворчанием спустился оттуда и в полупотемках, осторожно шагая через спавших вповалку на полу ребятишек, прошел к столу в передний угол.
   -- Зажгла бы ты покеда лампочку, что ли,-- сказал он,-- не видать ни фига. Эк тебе не спится! Ранину эдакую подняла. Не успею, что ли?
   -- Когда мне спать-то? -- ответила ему на это худенькая, маленького роста, востроносая жена его.-- Спать-то некогда. Бегаю все в хлев, гляжу: не дал ли бог коровку? Не отелилась ли? Жду с часу на час.
   -- Другая неделя пошла, ты все ждешь,-- сказал Иван Захарыч.-- Ничего-то вы, бабы-дуры, не понимаете...
   -- Ты много понимаешь! Молчи уж! Нонче жду. Беспременно должна быть. Все вымя, как распорками, расперло у ней.
   -- Дай бог,-- сказал Иван Захарыч,-- не худое бы дело для праздника.
   -- Ежели, бог даст, телочку принесет, на племя пустим, а бычка попоим недельки две да продадим. Каки деньги охватим! -- сказала жена, заранее радуясь будущему бычку или телке.-- Только бы благополучно растелилась. Нонче, говорят, поветрие, что ли, такое, все с баранцами, все неблагополучно.
   Иван Захарыч промолчал и начал обуваться. Пока он копался с сапогами, натягивая их на грязные портянки, пока ходил на мост за дверь умываться,-- в избенке делалось светлее. Свет как-то, точно боясь чего или стыдясь того, что он осветит, робко и медленно вливался через маленькое оконце в избу.
   На полу, на разостланной соломе, прикрывшись сверху какими-то дерюжками, спали ребятишки Ивана Захарыча -- три мальчика и девочка, та самая Фенька, для которой он шел сегодня в город за полсапожками. Фенька эта спала с краю, ближе к двери, и, проснувшись, молча лежала, слушая, о чем говорят тятька с мамкой. Когда Иван Захарыч совсем срядился в поход, она приподнялась и робко сказала:
   -- Тять, ты мне на высоких каблуках, смотри, выбирай! Таки, как у Машки Звонцевой.
   -- Рожна тебе! "На высоких каблуках". Спи! -- сказал ей на это Иван Захарыч.-- "На высоких каблуках",-- передразнил он ее.-- Давай денег -- на высоких куплю. Баловство одно. Спроси вон у матери, она росла, в твои годы, спроси, что носила?
   -- Ну, мало что прежде было! -- отозвалась жена.-- Теперь по-другому пошло. Люди не те. Да и что ж, самделе, не разумши же девке ходить.
   -- Пойдешь и разумши,-- сказал Иван Захарыч и добавил: -- От чужого добра не стыдно и заплакамши пойти. Ну, я готов. Как погода-то? Не подстыло? Эх, да и ходьба-то теперь горевая! Так вот уж только мать баловница пристала, а то бы ни в жись не пошел.
   -- Ладно уж, ладно, а ты иди знай! Будешь теперь собираться пять часов. Не дождешься тебя. Деньги-то взял? На хлеба. Смотри, мешочек не потеряй, назад принеси. Приходи скорей. Делать тебе там нечего -- купил да назад.
   -- По эдакой дороге не много наскачешь,-- ответил Иван Захарыч, надевая картуз и беря мешочек с хлебом.-- Дожидайтесь. Приду ужо -- самовар готов бы был. Лошади-то не забудь дать. Немного сена давай. Поаккуратней. Не вали зря-то! Сена-то всего ничего остается, а весна-то вон она нонче какая, не то, что летось: об эту пору пахать выехали.
   -- Иди, иди! Ладно уж! Диви я не знаю.
   Иван Захарыч поправил на голове картуз и, сказав: "Ну, покеда всего хорошего",-- вышел из избы. Жена нагнулась к окну и посмотрела, как он сошел с крыльца и, выйдя под окнами на дорогу, направился по ней к видневшемуся вдали лесу.
   -- Пошел,-- сказала она.-- Ну, дай бог в час! Фенька, не спишь?
   -- Нет, мамынька, не сплю. Я уж давно не сплю, слушаю! -- отозвалась с полу дочь каким-то возбужденным, радостным голосом.-- Не сплю.
   -- Рада небось? -- спросила мать тоже веселым голосом.
   -- Страсть! А купит?
   -- Ну, вот! Знамо, купит. За этим и пошел. Нешто ему жалко? Он из последнего рад. Бедность вот только нас одолела. Ну, да авось поправимся. Теперь усе уж не то, что допрежь было. Забыла, как по миру-то ходила?
   -- Помню, мамынька, где забыть!
   -- А теперь, слава богу, не ходим. Другим подаем. Корова отелится, нонче жду, молоко будет. Хлебушка еще покеда есть. Картошка. Живы будем. Полсапожки у тебя будут.
   -- Я их в праздник надену!
   -- Знамо, наденешь,-- и, отвечая, очевидно, на свои мысли, продолжала: -- Мы-то что живем -- в тепле, в сухоте, как-никак сыты, а вот люди-то живут. Отец вон говорил про голодающих, в ведомостях читали намедни,-- мертвых едят. Вот где горе-то! Да в эдакой-то, не дай бог, праздник. Подумать, дочка, только! А мы здесь что видим? Н-да! Так-то вот! А ты вставай-ка! Все равно уж теперь не уснешь. Иди-ка убирай скотину, а я печку затоплю, за водой сбегаю. Вставай, матушка, привыкай!
   -- Эх, принесет ужо тятя полсапожки на высоких каблуках, надену... Эх! -- сбросив с себя дерюжинку и вскочив на ноги, радуясь, воскликнула Фенька.-- Хорошо-то как, мамынька, весело!
   -- То-то, дура,-- ответила, улыбаясь, мать.-- А ты отца благодари. Хороший он у нас, простой. Ну, одевайся, иди, а я затоплю печку, сварю картошки. Поедим да убираться к празднику в избе будем.
  

II

  
   Иван Захарыч выйдя из избы, отправился по дороге через поле, почти уже совсем оголившееся от снега, над которым, радуясь разгоравшейся зорьке, трепеща крылышками, пели как-то особенно радостно, точно звонили в серебряные колокольчики, жаворонки.
   Деревня, где жил Иван Захарыч, стояла в глухом месте, и от большой дороги далеко, и от станции далеко, и от города, куда он шел, тоже не близко. Деревня была небольшая, всего двенадцать дворов. Езды к ней и из нее было мало, разве только свои мужики проедут. Дорога до леса, где он шел, местами еще была покрыта ледком, и идти приходилось то через лужи, то по льду, то по грязи. Не доходя до лесу, дорога заворачивала влево, около болота, покрытого водой. Около берегов этого болота летали с каким-то особенным, похожим на плач, криком чибисы.
   В лесу еще там и сям лежал снег, и от него поднимался какой-то особенный, пахучий туман. Лес уже жил новой, весенней жизнью. В него уже налетели пернатые гости, наполняя и пробуждая его от зимней спячки своими разнохарактерными голосами. Деревья -- то высокие, могучие и прямые, как свечи, ели, гордо возносящие свои зеленые кроны к голубому весеннему небу, то развесистые березы, то толстые корявые осины -- стояли тихо и как-то задумчиво-величаво, точно какое могучее, знающее свою силу войско.
   Иван Захарыч выломал себе палку и, помахивая ею, шел не торопясь через этот лес. Когда он миновал его и опять вышел в поле, солнце уже взошло и било ему прямо в лицо. Здесь, где он шел теперь, дорога была лучше, и идти было весело. По сторонам бежали ручейки, и рокочущие струйки воды блистали, переливаясь на солнышке, как серебряные. Где-то за полем, на опушке мелкорослого осинника, слышно было, как токовали тетерева и кричали, перелетая с места на место, белоносые грачи.
   До города считалось верст семнадцать. Расстояние это, несмотря на плохую дорогу, Иван Захарыч прошел как-то незаметно. Человек он был нрава веселого, по-своему любил природу, радовался и весеннему дню, и яркому солнышку, и пению птиц, и открывшимся из-под снежного покрова озимым, покрытым еще зимней плесенью, как паутиной. Шел он, думал свои думы и улыбался про себя, представляя картину, как купит своей дочке полсапожки, принесет их ужо домой, как она их примеряет, как будет рада и как ему самому, видя ее радость, тоже будет радостно. Несколько раз он принимался петь тоненьким голосом любимую свою песню: "Когда я был слободный мальчик",-- но пение как-то не выходило, он бросал и, присев, где посуше, доставал кисет, зажигал "динаму", закуривал и сидел несколько минут, отдыхая и греясь на солнышке.
   Версты за три до города он догнал знакомого нищего Маркелыча, который тоже зачем-то шел в город, и остальную дорогу вплоть до города шел вместе с ним. Маркелыч шел в грязных, растоптанных лаптях, с сумочкой за спиной и, после того как поздоровался с Иваном Захарычем, видимо обрадовавшись ему, принялся жаловаться на свою жизнь и ругать Советскую власть. С его слов выходило, что виноват не он сам, Маркелыч, не умевший устроить свою жизнь, а виноваты "энти-то вот, дьяволы-то, которые все по-своему-то сделали".
   -- Допрежь,-- говорил он, спотыкаясь на ходу, поспешая за Иваном Захарычем, шлепая лаптями по грязи,-- бывало, к празднику-то Христову все у меня было. Подавали-то нешто так? Бывало, отворотят тебе ломоть-то во какой -- фунта три, а нонче погодишь. Не дают. Боятся. Другой и дал бы, да боится, напуган: "А-а-а, скажут, у него, знать, хлеба много. Отобрать!" Придут да отымут -- всего и дела. Безобразие пошло во всем. Разбежалось стадо без пастуха. Некому загонять. Загулял пастух. Сам ты посуди, Иван Захарыч, нешто без царя мысленно?
   -- Н-да,-- соглашался Иван Захарыч,-- пастух нужен, да только не для всех, а для овец круговых. Это ты верно сказал. Ну, а я про себя скажу, мне все едино -- есть царь, нет ли, я, нечего бога гневить, худого не видал от нынешней власти. Я, прямо надо говорить лучше живу, ничем прежде жил. Ей-богу, не вру!
   -- А чем лучше-то?! -- как будто даже обидевшись, воскликнул Маркелыч.-- Нашел чего хвалить! Говорить-то об них нехорошо, не токмо что. Слышал, нонче вот, говорят, из собора обирать будут украшения.
   -- Нет, не слыхал.
   -- Ну вот, а толкуешь. Вот до чего дело дошло: храмы грабить. Золото, серебро, каменья драгоценные давай, значит, им, а они ишь продадут их да хлеба голодающим купят. Вот ведь что удумали, а?! Что скажешь насчет этого?
   -- Да что скажу: ежели по себе судить, как я голодал, бывало... Жена брюхата ходила, тяжелая, мы все дома сидим, а она побежит, бывало -- да зимнее-то время, холодище, вьюга -- по миру. Ждем, ждем ее! Придет к вечеру пустая. Взвоет, бряхнется, а ребятишки -- на нее глядя, а я сижу, молчу. Так вот, думается, в те поры не токмо что украшенье с иконы украсть да продать, а самое бы икону-то продал на хлеб. Ей-богу, и греха нет. Так и здеся. Ежели точно взято да на хлеб голодным -- хорошее дело. Я тоже за это стою.
   -- Чудак человек! -- воскликнул Маркелыч.-- Да нешто голодным-то попадет?! Гы, ro-o-лодным! Ничего им не попадет -- все сами хлопают. Жидовская штука, дураку, кажись, и тому понятно.
   -- Болтай ногами-то! -- перебил его Иван Захарыч.-- Нельзя этого сказать. Не верю я. Врут, кому надо, а по-моему, опять скажу, хошь ты сердись, хошь не сердись, хорошее дело.
   -- Ты что же,-- пройдя немного молча, спросил Маркелыч,-- комуния тоже, что ли, а? Больно за них стоишь-то!
   -- Комуния не комуния, а по правде надо делать, помогать друг дружке. Я вот, недалеко ходить, про себя скажу, про наших православных хрисьян. У меня вот изба падает, а лесу мне отвели, дали, привезти его на место надо теперь. И недалеко перевозить-то, а что я один сделаю? Думаю: дай попрошу помочь православных! Попросил: так, мол, и так, православные, давайте всей деревней перевезем. По разу, по два всего и съездить придется. Так что же думаешь, поехали? Ни один не поехал. У того лошадь отощала, у этого -- подсанков нет. Так и не поехали. А что, кажись, мирским бы делом, плюнуть всего! Вот в чем, друг, дело-то. А кабы мы все-то объединились, у нас бы дело-то скорей бы пошло, а одному-то -- пословица говорит -- и у каши не споро.
   -- Всяк о себе должен прежде всего думать,-- упрямо сказал Маркелыч,-- а это что за человек, коли своя крыша упала, а он чужую кроет? Грош ему цена.
   -- Да ты вот весь век по миру ходишь, а все у тебя ничего нет, у одного-то,-- сказал Иван Захарыч.-- Ешь мирской хлеб, а сам ничего никому не даешь.
   Маркелыч обиделся.
   -- Я -- убогий человек,-- сказал он.-- С меня взять нечего. Я -- нищий.
   -- Какой ты убогий! Набаловался ты, не в обиду будь тебе сказано, работать не любишь, вот тебе поэтому большевики-то, комуния-то, и не по вкусу. Как-никак, а они всех, брат, работать приучили.
   -- Работа дураков любит! -- ответил на это Маркелыч и больше до самого города не стал говорить с Иваном Захарычем, как тот ни старался навести его на это.
  

III

  
   В городе они расстались. Маркелыч побежал к собору узнать, что там делается, а Иван Захарыч по старой привычке, прежде чем идти на рынок, направился в трактир. Трактир был около рынка, переполненного уже народом. Двери трактира не успевали затворяться, и Иван Захарыч, войдя в этот трактир, долго не мог найти места. Наконец ему собрали, но не одному, а вместе с какими-то двумя бабенками. Сидя за чаем, он разговорился с этими бабенками. Рассказал, кто, и откуда, и зачем пришел. Бабенки, выслушав его, дали ему совет, где и у кого покупать полсапожки.
   -- Ты гляди, родной,-- говорили они,-- кимряки туда, привозят. Смотри, у них не вздумай взять. Наградят таким товаром -- бросишь.
   -- А я почем знаю: кимряки ли, нет ли,-- сказал Иван Захарыч.-- Кто их разберет, на лбу не написано.
   Бабенки охотно, точно это было ихнее собственное дело и забота, научили его, где и у кого купить.
   -- Подороже дашь, да зато благодарить будешь.
   Иван Захарыч послушал их и, напившись чаю, пошел покупать. Сверх всякого чаяния, он очень скоро нашел и сторговал полсапожки такие именно, как надо, как просила Фенька, на высоких каблуках. Обрадовавшись покупке, он, довольный и веселый, пошел пошляться по рынку. Домой еще обратно идти было рано, а на рынке было весело, и для него, давно не бывавшего в городе, любопытно. Он ходил, приценялся к товару, который ему вовсе был не нужен, ахал, узнав цену, и отходил, говоря: "Нет, не надо. Не для нашего рыла", слушая посылаемые ему вдогонку ругательства.
   Утомившись от бесцельного шатанья по рынку в толпе незнакомых людей, слушая крик, ругань, божбу, Ивану Захарычу захотелось посидеть, отдохнуть да и потом трогаться ко дворам. Подсчитав свои капиталы, он подумал что-то, усмехнулся, махнул рукой и опять пошел в трактир.
   -- Посижу маленько еще,-- сказал он сам себе,-- отдохну. Послушаю, про что люди говорят, да и домой.
   В трактире на этот раз народу было гораздо меньше, и Иван Захарыч без всякого труда занял в заднем отдаленном углу, около ободранной печки, стол, Грязный, худой, как скелет, половой, измученный и злой, швырнул ему на стол "пару", потребовал вперед деньги, долго разглядывая их на свет -- не фальшивые ли,-- ушел.
   Несколько раз, пока Иван Захарыч сидел, к его столу подходили какие-то подозрительные попрошайки-нищие, "коты", которым Иван Захарыч отказывал, говоря каждый раз: "Бог подаст". Под конец, когда он думал было уходить, к его столу подошла откуда-то взявшаяся -- Иван Захарыч не заметил откуда,-- какая-то баба вместе с девочкой-подростком, одинаковой по росту с его дочерью Фенькой. Она, эта баба, а сбоку у ней девочка, как-то крадучись, робко и боязно, пододвинулась к столу, где сидел Иван Захарыч, и баба, поклонившись сперва глубоким поясным поклоном, тихо и жалобно сказала:
   -- Подай, Христа ради, голодающим...
   Пока она говорила, ее девочка, стоя сбоку, жадными, голодными глазами смотрела на ломоть хлеба, лежавший на мешочке на столе у Ивана Захарыча. Иван Захарыч заметил, как она смотрит, и, зная по опыту, что это значит, молча взял ломоть и, подавая его девочке, сказал:
   -- На-ка, ягодка, покушай!
   -- Спасибо тебе, кормилец,-- еще ниже поклонившись, сказала баба, а девочка взяла ломоть и сейчас же поднесла его ко рту, жадно впустив в мягкий, душистый край его белые острые зубы.
   Иван Захарыч глядел на нее, вспомнил вдруг почему-то свою Феньку и почувствовал, как у него защекотали подступившие к горлу слезы. Человек он был, как уже и говорено, добрый, мягкосердечный, отзывчивый на чужое горе, не понимавший пословицы, что, мол; "сытый голодного не разумеет" или "сытое брюхо к добру глухо".
   -- Давно ты эдак-то? -- спросил он бабу.
   -- Хожу-то?
   -- Да. Дальняя, что ли? Откуда? Как ты сюда попала-то?
   Баба стала рассказывать долгую, грустную и страшную повесть о том, что она дальняя, с Волги, что у них "божьей немилостью" все выгорело в поле, что есть стало нечего. Рассказывала, как они бились, как, не находя больше никакого выхода, бросили все и пошли куда глаза глядят. Как добрались до Москвы, как муж ее заболел здесь и умер ("хоронить было не в чем, завернуть не во что"), оставя ее одну с девочкой, и как она теперь вот ходит, не знамо где, просит и живет, как она выразилась, "хуже последней собаки".
   -- А ты где-нибудь девочку-то пристроила бы,-- сказал, выслушав ее, Иван Захарыч.-- В люди бы отдала. Гляди, ишь она у тебя вовсе извелась, вся, разута, раздета.
   -- Пробовала, батюшка, кормилец, просить. Не берет никто. Кому мы эдакие-то нужны? Смерть моя. Связала она меня по рукам, по ногам. Здоровье мое вовсе плохое, спаси бог, свалюсь, куда ее деть? Об себе-то и не тужу, я стерплю, а ей-то, родной ты мой, тяжко. Дитя ведь еще. Сам ты посуди. Подумай-ка, легко ли?
   Она не удержалась, не могла больше говорить и заплакала.
   Ивана Захарыча эти слезы и весь вид ихний, в особенности девочки, резнули по сердцу. Жалко ему стало их той особенной, глубокой, захватывающей, человеческой жалостью, которая вместе и терзает сердце, и наталкивает его на все хорошее. Он молчал, но у него уже там где-то, на дне души, кто-то шевелился и шептал ему, что надо делать.
   -- Мне бы ее хоть на эти дни-то куда девать,-- продолжала баба,-- на праздник-то на светлый принял бы кто. Ножки бы, кажись, тому расцеловала! Пожила бы, покеда просохнет, а там бы я ее взяла. Наказанье мне с ней. Как ходить-то теперь? Вон она в чем ходит!
   Иван Захарыч давно уже видел без этой указки, "в чем она ходит", и вдруг как-то совершенно неожиданно, точно кто-то другой заставил его сделать так, сказал:
   -- Я, пожалуй, возьму у тебя ее на время, а там увидим, что делать.
   И как только он сказал это, сразу почувствовал, точно какая-то гора свалилась с плеч и что душу его заливает какое-то особенное чувство, хочется плакать и смеяться.
   Баба повалилась ему в ноги и заплакала.
   -- Батюшка, отец родной, кормилец,-- лепетала она, захлебываясь слезами.-- Да не господь ли тебя на нас послал для праздника? Ба-а-тюшка! Кормилец!
  

IV

  
   Часа через полтора, рассказав бабе, где ей его найти, как называется деревня, как пройти к ней, Иван Захарыч вышел за город уже не один, а с девочкой, с новой дочкой, как он называл ее.
   Ноги у девочки обуты были в какие-то рваные калижки, обмотанные грязными мокрыми тряпками. Она хлюпала ими, идя за Иваном Захарычем, и он видел, что идти ей дальнюю дорогу так, как она шла, нельзя.
   "Все равно, что босиком идет",-- думал он, глядя на нее, и, пройдя верст шесть-семь, не вытерпел, остановился, сел на бережок канавы, где посуше и где грело солнышко, и сказал:
   -- Ну-ка, садись, разувайся! Надевай-ка, на, эти вот новые-то полсапожки. Ничего им не сделается. Обновляй! А там, дома, увидим, что делать. Не убьют небось! Поругают да бросят. Простуду тебе, что ли, сам-деле, схватить? Это выходит: шуба висит, а шкура дрожит... Обувай-ка!
   Девочка послушно и робко стащила с своих ног грязные тряпки вместе с калижками. Обтерла полой ноги и обула новые полсапожки, как раз пришедшиеся ей по ноге.
   -- Важно-то как! -- воскликнул Иван Захарыч.-- Ей-богу, чисто вот на тебя сшиты! Идем теперь. Вот, придем, удивятся дома-то! Ждут небось!
   Дома его действительно ждали, и Фенька проглядела все глаза, сидя у окошка и глядя на дорогу.
   Она первая увидала идущего по дороге со стороны леса Ивана Захарыча и закричала:
   -- Мамынька, гляди-ка, тятя идет! Не одни идет. Ведет с собой девочку какую-то.
   -- Ну, болтай там не дело-то! Какую девочку? -- сказала мать.
   -- А эна, гляди. Ей-богу, ведет кого-то!
   Мать поглядела в окно и сказала:
   -- Взаправду ведет кого-то. Может, попутчица какая.
   Между тем, пока они делали разные предположения относительно того, кто это идет с ним, Иван Захарыч подходил к избе и знал, что ему сейчас попадет. Девочка, робея, маленькими шажками следовала за ним.
   Подойдя к избе, он пропустил девочку на крыльцо вперед, вошел с ней на мост и, отворив дверь в избу, пропустил опять девочку вперед через порог и вошел в избу.
   Жена, дочь, мальчишки -- все сгрудились около стола, и, разинув рты, глазели на вошедших.
   -- Вот и я! -- сказал Иван Захарыч, снимая картуз.-- Здорово живете? Бог милости прислал,-- улыбаясь виноватой улыбкой, добавил он, глядя на свою бабу.
   -- Это кого же ты привел-то? -- спросила жена.
   -- А так... сиротинка одна... голодающая.
   -- А полсапожки купил? Где они?
   -- Купил. Знамо, купил. Эна они на ней, на сиротинке, надеты. Идти ей не в чем. Разумши она. Дал надеть, покуда до дому. А чего им сделается-то?
   -- Мошенник! -- закричала жена.-- Да что же это такое, а? Да зачем ты ее привел-то? Полсапожки новые надел. С ума сошел, знать, а?
   Фенька, молча стоявшая, слушавшая и наблюдавшая все это, заплакала.
   -- Своя дочь разута, а он чужую обул. Мошенник ты, мошенник! Ра-а-сточитель! Не хозяин ты дому! Как не хотела за тебя идтить, нет, уговорили добрые люди. Пошла, дура! Вот теперь и майся!
   -- Чего вы орете-то? Она сейчас скинет их. Чего им сделалось-то?
   И, обратившись к вновь прибывшей девочке, сказал:
   -- А ты их не бойся, ягодка! Они ничего. Так это они. Разувайся, сымай. Теперь, пришли домой, и босиком хорошо.
   Девочка поспешно сняла башмаки и виновато стояла, не зная, что делать.
   -- Ну, вот, на тебе твои полсапожки на высоких каблуках,-- сказал Иван Захарыч, подавая Феньке полсапожки.-- Чего ты плачешь-то? Съела она их, что ли? Обувай, на, меряй. Оботри сперва.
   Фенька просветлела. Схватила полсапожки, села на пол и начала примерять.
   -- В самый раз, тять,-- сказала она, обувшись,-- аккурат по ноге.
   -- Ну, то-то вот, а ты плакать! Чего им сделалось? Сказал -- куплю, и купил. Давайте теперь чай пить. Собирайте на стол.
   -- А эту-то куда ж ты привел? Зачем? -- кивнув на девочку, спросила жена.
   -- Куда привел? Домой, к нам,-- ответил Иван Захарыч и, закурив, начал рассказывать жене то, что произошло с ним в городе.
   Жена, по мере того как он говорил, все чаще поглядывала на девочку, робко стоявшую на полу, босую и жалкую в своем убожестве.
   -- О, господи! -- воскликнула она, дослушав рассказ.-- Вот горе-то! Подумать только!
   И, помолчав немного, спросила:
   -- Что ж нам с ней делать-то?
   -- А пущай живет, господь с ней! -- просто и весело ответил Иван Захарыч.-- Чай, не объест. Обмыть ее надо.
   -- Сами-то мы...-- начала было жена, но не договорила и заплакала.
   -- Об чем ты, дура?! -- крикнул Иван Захарыч, удивившись ее слезам.-- Эва, дура-то! Возьмите ее! Глаза-то у тебя на мокром месте.
   -- Об себе я вспомнила,-- всхлипывая, ответила жена.-- Мы, бывало, тоже. Я по миру-то, бывало, а не подает-то никто. Придешь, бывало, а вы голодные... рев! О, господи, батюшка! Вспомнишь вот, как самим-то было, так и другим поверишь. Ну что ж, Христос с ней, пущай живет. А тебя как звать-то? -- обратилась она к девочке.
   -- Наськой! -- ответила та и улыбнулась, показывая белые зубы.
   А вечером, когда горела в избе лампочка и было тепло и прибрано, можно было наблюдать такую картину: Фенька, новая девочка, мальчишки с белыми головами сидели на полу и поочередно примеряли новые полсапожки, а Иван Захарыч сидел на скамейке, курил и, посмеиваясь, говорил им:
   -- А вы, робят, свою комуну устройте: один, значит, походит в полсапожках -- другому даст, другой походит -- третьему даст. Так у вас дело-то и пойдет кругом, и никому не обидно.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   Впервые -- "Беднота", 1922, 14 апреля.
  
   Стр. 68. Страстная неделя -- последняя перед пасхой неделя великого поста.
   Стр. 69. ...восьмиаршинной избенке. Аршин -- русская мера длины, равная 0,71 м.
   Стр. 71. Отец вон говорил про голодающих, в ведомостях читали намедни,-- мертвых едят.-- В 1921 году в обширном районе Поволжья, Приуралья, Кавказа, Крыма, части Украины засуха уничтожила все посевы. К началу 1922 года в этих местах голодало около 22 млн. человек, к маю 1922 года от голода умерло 1 млн. человек.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru