Премиров Михаил Павлович
Из детства

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Из детства

Рассказ

   Я ещё далеко не старик, но, несмотря на это, всегда с большим удовольствием и искренним чувством останавливаюсь на воспоминаниях моего раннего детства. Сколько там было свежести, теплоты и святой, чистой любви!
   И когда я погружаюсь в эти отрадные воспоминания о моём детстве, всегда из далёкого прошлого выступает в моей памяти образ нашего приходского священника, ещё нестарого, с добрым, чрезвычайно симпатичным лицом и глазами, устремлёнными на меня (из-за очков) с любовью и лаской.
   Уже после, когда я стал сознательно относиться к жизни, т.е. когда я вырос и развился, я понял, как я любил его, любившего меня и всех вообще детей. Мне почему-то с особенной яркостью вспоминается одна всенощная на страстной неделе в четверг. Я любил эту службу и всегда охотно посещал её, причём мне чрезвычайно нравилось стоять с горящей свечой в руках и слушать Евангелие, а потом тушить свечу и опять зажигать.
   Я стоял обыкновенно в алтаре, в уголке, и наблюдал за действиями служащего священника. Церковь у нас была маленькая, деревянная и старинная: голые, потемневшие стены, тусклый со старыми образами иконостас, представлявшийся мне в то далёкое время верхом роскоши и блеска.
   С нетерпением дожидался я звона церковного колокола, призывавшего народ православный к любимой мною службе. Ещё задолго до её начала одевался я в новую рубашечку, спрашивал у матери пятачок на свечу и сидел где-нибудь в тёмном углу в религиозно-торжественном настроении. А там, за тонкой перегородкой, собирались богомольцы (мать моя была просвирней и обитала в церковном доме) и тихонько калякали, ожидая, как и я, звона ко Всенощной.
   Но вот в тишине вечера раздавался первый удар большого праздничного колокола, казавшийся мне таким мощным, густым, - раздавался удар, и я проворно крестился три раза, торопливо одевался и бежал к близко стоявшей от дома церкви. Забравшись в уголок алтаря, я стоял, и слушал, и смотрел, что делает священник.
   Живо представляю я и теперь этого человека; вижу его кротко-спокойное, обрамлённое тёмными волосами и небольшой такого же цвета бородой, лицо; вижу его неторопливые, истовые движения; слышу тихий, но ясный и приятный голос, с таким чувством и проникновенностью произносивший святые слова Евангелия.
   В алтаре полумрак. Стоишь и смотришь на трепетно озаряемую восковыми свечами икону Спасителя за престолом, и кажется, будто Он так нежно, с такою любовью глядит на меня, и сердце наполняется каким-то неясным чувством благоговения и детски-сыновней любви ко Христу. Я часто сравнивал эту икону с лицом нашего батюшки и находил между ними значительное сходство: такие же волнистые тёмные волосы, такая же короткая, чуть-чуть раздвоенная бородка и та же печать чистой любви на лице. Только очки портили дело, и я постоянно негодовал на этот прибор и удивлялся, зачем батюшка носит его.
   Я особенно любил слушать пение тропаря "Егда славний", и хотя певцы наши, во главе с псаломщиком-стариком, не отличались приятными голосами и большим искусством, однако эта песнь, исполняемая ими, слушалась мною с большим удовольствием и искренним чувством.
   Но вот дождался я и чтения евангелий. Пора и свечу зажигать. Я подхожу к недалеко от меня висящей лампадке и зажигаю свою пятачную, из белого воска, с узкой золотой полоской, свечу. Слышно, как шевелится в церкви народ; проходит минута, и в алтарь сквозь открытые царские двери проникает яркая полоса света от сотни зажжённых свечей, - проникает и ложится на престол, на фигуру священника, склонённого над Евангелием и читающего святые слова. Широкая полоса света не разгоняет совсем около стен и в углах царящего в алтаре сумрака, который ещё усиливается от равномерно разлитого в воздухе кадильного дыма, и в этом таинственном полусвете тихо колеблется окаймлённое радужным кругом пламя свечки в руках священника. Я смотрю на эту яркую точку, смотрю не мигая до тех пор, пока наконец вижу только её, а всё окружающее покрывается в моих глазах полнейшим мраком; мне это нравится, и, стараясь не мигать, я смотрю и слушаю Евангелие.
   В храме тихо; лишь звучит мягкий голос священника, негромко, но ясно и благоговейно-любовно произносящего прощальную речь Иисуса, полную нежно-отеческой любви к ученикам: "Чадца, ещё с вами мало есмь: взыщете Мене...".
   Многого не понимаю я в словах Евангелия, но внимательно слушаю чтение и своей детски-незлобивой, ещё чистой душой чую заключающуюся в этих Божественных словах всю полноту святой бесконечной любви. И моё маленькое сердце размягчается, и мне так отрадно и хочется плакать... В промежутки между чтениями Евангелия полумрак в алтаре становится гуще; его усиливают клубы кадильного дыма, и мне нравится эта мягко освещённая обстановка святого места, нравятся благоговейно-спокойные действия священника, его тихая, неслышная походка. Я смотрю на него и любуюсь и слушаю пение священных песней.
   На клиросе набралось порядочное число певцов-любителей, но над всеми разнообразными голосами их возвышается высокий приятный тенор церковного старосты. Он очень любит духовное пение, часто становится на клирос, и его ещё молодой светлый голос согласно сливается с слабым и старым, дребезжащим голосом псаломщика. Теперь староста особенно в ударе: с чувством поёт он умилительные песни церковные, и разливается, и плачет его голос...
   "Какой у него хороший голос, - думаю я: - если б у меня был такой..."
   Обладание таким голосом кажется мне высшим счастьем.
   "И добрый какой он, продолжаю я думать: - как угощает, когда приходишь к нему, а на Рождество и на Пасху деньги дарит. Наверное, и теперь на Пасху подарит что-нибудь. Прошлый год какое красивое яичко подарил он мне: сахарное, со стёклышком; поглядишь туда, - Ангел стоит в белых прозрачных облаках. Мама говорит, что они сделаны из ваты... А на Рождество двугривенный подарил новенький, блестящий; он и теперь у меня хранится... Да! Он добрый, и батюшка добрый; он ещё добрей старосты, потому что он священник... Книжки мне даёт читать... А какая это хорошая книжка "Горячие уголья"; мне очень понравилась, и я всегда так буду делать, как в этой книжке рассказывается: "платить за зло добром; добро жжет обидчика, как горячие угли"...
   И я думаю, и забывшись, не зажигаю своей свечи, а яркая волна света врывается в алтарь и прерывает течение дум моих. Я торопливо зажигаю свечу и, прислонившись спиной к табуретке, на которой положено верхнее платье священника, стою и слушаю евангельское повествование.
   "Тогда убо Пилат поят Иисуса, и би Его. И воини, сплетше венец от терния, возложиша Ему на главу, и в ризу багряну облекоша Его, и глаголаху: радуйся, царю иудейский! И бияху Его по ланитома..." - читает священник.
   Слушаю я, устремив глаза на ярко освещённый теперь лик Спасителя, и представляется мне поляна в лесу, где я часто играл в летние дни, - цветущая, благоухающая, вся заросшая кустами шиповника, озаренная мягко-розовым светом скрывающегося за деревьями солнца. И здесь, под развесистым дубом, который я так люблю, стоит Христос, страдающий, измученный, окружённый врагами, с терновым венцом на главе. И мне так жаль Его и так хочется разогнать, уничтожить эту толпу злых мучителей, окружающих Его, смеющихся над ним, злорадствующих...
   Я смотрю на кротко-страдающее лицо Спасителя, и вдруг узнаю в Нём нашего батюшку.
   "Да, это он! Как это я не узнал его раньше?.. И как смеют они мучить его?.. Да, и одежда его - коричневая новая ряса, и венок из шиповника на голове, надетый злодеями... За что они мучают его?"...
   А кругом так спокойно, так мирно догорает летний вечер; трещат кузнечики, тихо шелестят листья осины...
   Грубый смех святотатственно заглушает тихие звуки засыпающей природы и раздаётся звонкий звук пощёчины.
   Я дрожу от негодования и жалости; с замирающим сердцем смотрю я на оскорблённого батюшку, опустившего на грудь свою голову, украшенную колючими цветами и каплями крови, как цветами.
   Снова поднимается рука мучителя на его склонённую голову... Я не выдерживаю; вся кровь зажигается во мне; стремительно, с диким криком и плачем, бросаюсь я в толпу воинов, бью, толкаю, топчу, падаю сам, на меня наступают, топчут...
   - Встань, ты спас меня; они ушли... Пойдём отсюда! - звучит надо мной чей-то ласковый голос, и нежная рука поднимает меня и куда-то ведёт. Я прихожу в себя и вижу батюшку в той же одежде, в том же багровом венке из колючих цветов и с каплями крови на бледном лице.
   - Батюшка, они ушли? - спрашиваю я.
   - Ушли, милый, - говорит он, - но они опять придут и опять будут мучить меня, потому что так надо... Да ты не плачь, - утешает меня батюшка, заметив, как дрожит мой подбородок, и глаза наполняются слезами: - ты не плачь, ведь это так надо...
   Нежно-любовно звучит его тихий голос, глаза успокаивающе смотрят на меня, и рука чуть слышно гладит мою голову.
   Мы уже прошли цветущую поляну и вступили на узкую тропинку в самую чащу леса. Здесь гораздо темнее; свет уже готового скрыться за горизонтом солнца не проникает сквозь плотную стену стволов, и только узкий просвет ещё яркого неба несколько освещает нам путь.
   - Батюшка! Куда мы идём?.. Батюшка! Не ходи страдать, не ходи к ним, - они убьют тебя; не ходи, не страдай!.. - умоляю я его и с тоской смотрю ему в глаза.
   - Нельзя, милый! Мне нужно пострадать... Ведь ты ещё не понимаешь: ты ещё дитя. Вот вырастешь, будешь большим, тогда всё поймёшь, - поймёшь, что мне необходимо пострадать за людей, пострадать за тебя, за всех, умереть одному, чтоб не умерли все.
   Моё сердце сжимается от жалости, от сознания своего бессилия, и слёзы обильно, но тихо, без спазм льются на землю.
   - Батюшка, - тоскливо умоляю я, - батюшка!..
   А кругом тишина; чёрная ночь, безмолвная, тайная и страшная, своей загадочностью уже наполнила лес.
   - Батюшка, не ходи! Не страдай!..
   А нежная рука тихо водит по моим волосам, и чуть слышный страдальческий вздох раздаётся в молчаливом воздухе и замирает бесследно... Опять тишина, и мнится, будто навеки уснула, умерла природа, возмущённая злом человека...
   Мне страшно смотреть и ничего не видеть в этой мёртвой тьме леса, и я закрываю глаза и, вздрагивая всем телом, прижимаюсь к ногам батюшки.
   - Батюшка, не ходи! - в отчаянье и ужасе восклицаю я. - Мне страшно; не ходи к этим злым фарисеям!
   Он останавливается, обнимает меня и ласкает свободной рукой.
   - Ну, чего ты боишься, мой маленький-маленький? - с невыразимой нежностью говорит он. - Чего ты боишься? а? Ведь я с тобой, дитя! Я - Христос, тот Христос, что так любил детей маленьких, таких же, как ты... Я, сам Христос, с тобою!..
   Мне вдруг делается так легко, спокойно и сладко-приятно: я уже не боюсь, с доверием и детски-безграничной любовью я прижимаюсь к Нему и целую ласкающую руку.
   - Лёля, Лёля! Вставай! Ах как ты заспался; вставай; вставай, уж и всенощная кончилась! - звучит надо мной ласково-укоризненный голос, и чья-то рука мягко тормошит меня, треплет.
   Я вздрагиваю, полуоткрываю глаза и в кротком полусвете вижу склонённого надо мной батюшку в той же коричневой рясе, но на челе его уже нет колючего венка из цветов.
   - Проснулся; ну вот и хорошо; пойдём-ка, давно уж пора.
   - Не ходи, батюшка! Они убьют, убьют тебя; не ходи к ним!.. - молю я и плачу тихо, беззвучно.
   - Что ты, Лёля? Христос с тобою! Или сон какой видел? А? ну проснись! Видишь - мы в церкви: нужно идти домой; служба уж кончилась, - говорит батюшка и тихо приподнимает меня и ставит на ноги.
   Я смотрю и не могу понять, что со мною. В алтаре сумрак. Одинокая свеча горит на аналое, тускло освещая тёмные стены его.
   "Где я? Как я здесь очутился? Ведь в лесу был сейчас, и со мной был Христос... Христос", - думаю я и осматриваюсь: на ковре под ногами лежит обгорелая потухшая свеча, за спиной табуретка с верхней одеждой священника.
   "Да ведь я спал, - мелькнуло у меня в голове, - прислонился к табуретке и заснул; да, да! И сон видел... Так это был сон, только сон..."
   - Ну что, опомнился, а? - спрашивает меня батюшка. - Вот как ты заспался! Устал, видно, и заснул; да, устал? Ах ты, мой мальчик!.. Ну, пойдём теперь домой; мама давно уж, чай, ждёт тебя. Пойдём; давно пора.
   Я молча одеваюсь и выхожу вместе с батюшкой из церкви.
   - Не упади, теперь скользко; дай руку, - говорит батюшка.
   Мне не хочется говорить. Я ещё не совсем освободился от грёз, ещё не опомнился совершенно после странного сна. А на душе легко. Звёздное небо тихо раскинулось над спящей землёю; в воздухе освежительно-прохладно, и святая весенняя ночь наполнена воспоминаниями великих и страшных событий.
   "Не сон ли это ещё? - думается мне; - ведь так же я шёл куда-то с батюшкой, так же держал он мою руку и так же время от времени задумчиво и нежно водил по моим волосам свободной рукой".
   - А долго я спал? - спрашиваю я с целью убедиться, реально ли я живу сейчас, или ещё сплю, и сон продолжается.
   - Да, видно, порядочно-таки поспал. Я увидал, что ты спишь уже перед пятым чтением Евангелия. И свечечка твоя лежит на полу, а сам ты совсем сполз на пол и спал сидя. Устал, видно, ты? А? устал, Леля?
   - Нет, батюшка, я и не заметил, как заснул; всё слушал, слушал, да и заснул вдруг. А сон какой я видел, батюшка! Будто тебя били фарисеи, надели венок из шиповника, и будто ты - Христос. А мне жаль тебя стало, я заступился за тебя, а потом мы куда-то пошли с тобой лесом по дорожке, а уже ночь, темно... Страшно как мне было. Я всё просил тебя не ходить к ним страдать, а ты говорил, что это нужно.
   Батюшка слушает меня и тихо ласкает и улыбается.
   - Так ты и видел, будто я Христос? - спрашивает он.
   - Да, да! Потом ты сам сказал, что ты Христос...
   Батюшка задумчиво молчит.
   Но вот я уж и дома. Мама встречает нас и осведомляется, где я так долго пропадал. Батюшка объясняет маме, в чём дело, и, поцеловавши меня и благословивши, уходит домой.
   Мне уже приготовлена постелька. Быстро раздевшись, я бросаюсь в неё, и мне приятно лежать близ мамы и думать про сон, и хочется снова увидеть Христа. Теперь я уже не тот, что был в детстве. Жизнь - борьба своей грязью и тьмою заглушила во мне то светлое, чистое и святое, что только присуще детскому возрасту, и чего нет уже в нас, взрослых, больших людях. Нет уже во мне той чистоты мысли, хотя ещё и неразвитой, той бескорыстной, нежной любви неиспорченного детского сердца, которую так высоко ценил Христос, когда говорил: если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное (Мф. 18, 3).
   И горько становится на сердце от сознания того, что ты испорченный человек, - горько и жаль своего детства, своей непорочности и любви... Братья! Будемте, как дети!

Михаил Премиров

   Оригинал здесь.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru