Врезаясь в сыпучий песок горячими от натуги колесами, стеня, поблескивая на полуденном солнце черными накрыльниками, автомобиль взбирается на горное кольцо, которым окружена кабульская долина.
Здесь, на вершине небольшого перевала, дорога как бы замирает на несколько секунд, вдыхая свежий ветер, запах полыни, даль, ширь, колючие очертания пагманских гор, и затем стремительно летит вниз десятки верст по прямой, как стрела, белой, как орлиное перо, дороге. За тенью густых тутовых деревьев ле-жат бесконечные пески, усыпанные щебнем, обломками камня и стадами, которые издали тоже похожи на лохматые валуны. Один рабат похож на другой, как деревня -- на деревню. На маленьком базарчике меркнет легкая гарь самоваров, фрукты, блеяние овец, пестрая рвань плащей, низкие стены садов, из-за которых чуть дышат влагой и душистым теплом виноградники, и опять мертвое пространство у подножья голых, сонных, лениво обрисованных гор. Сто верст автомобиль летит этой долиной, с которой вся жизнь соскоблена и брошена на постройку горной цепи. Внизу, на пустыре, остались лишь обломки, мусор и безлюдье.
Верстах в двадцати за Чарыкаром, глиняным городом, над которым висит безжалостный свет, уничтожающий всякую жизнь, пробегает бурная горная речка. За ней весь характер местности круто меняется. Горы с обеих сторон дороги сдвигаются в каменный коридор. Их профиль становится острее, энергичнее и тверже. Это уже не сонные кучи земли, насыпанные до самого неба, а те живые камни, в глубине которых родится вода, соль и металл. Их жесткие склоны то пламенеют киноварью, то отливают матовой свинцовой синевой, железным блеском угля, опаловыми налетами извести и солей, которые, выбившись наружу, стекают вниз, чистые, как ручьи. Ни лес, ни зелень не заслоняют могучих очертаний скал. Они приучают зрение к особенной красоте камней, к неуловимому и бесконечному разнообразию их цветов, к гармонии скалистых пород, которая от ночи угля и железа подымается до жемчуга дыма и облаков, до седых бровей Гиндукуша, сияющих вечной и неомраченной повязкой лазури. Почва ничем не прикрыта и не заглажена, трещины зияют среди острых пик, бесконечно влекущие, как входы в иной, подземный мир. Здесь, среди наготы камней, окрашенных, как орхидеи, блуждает лихорадка первых шахтеров.
В великой тишине ущелий живут неслышные голоса, и каждый зовет к себе и за собой. Тень, упавшая от причудливой вершины, глубокая расселина, убегающая в узкий промежуток между двух прислонившихся друг к другу громад, игра света в отдалении, на еще более крутых и недосягаемых вершинах, стайка горных птиц, переплывающих на высоте от позолоченной солнцем глыбы к влажным расселинам, -- кажутся приметами, призывами и обещаниями. Вот она, родина первых искателей, мучимых неисцелимым, снедающим любопытством. Для их глухого фонаря приуготован весь мрак подземных нор. Их глазам, привыкшим видеть в темноте, обещаны пропасти без дна, их ждут головокружения, каких не знает солнечная земля, восторг открытий, о которых никто никогда не услышит.
И смерть, ожидающая их, благороднее всякой иной. Скалы, повисшие над влажными щелями, ждут их осторожного шага, их голоса, разговаривающего с собой в вечной ночи подземных дорог, чтобы упасть, разбиться, дать дорогу горячему потоку, тысячелетия ждавшему этого часа. И в последнюю минуту им, искателям, является хаос. Они увидят в крушении гор, падающих друг на друга, в пустоте, открывшейся под ногами, отблески того огня, который еще живет где-то, еще безумствует. Его они и искали целую жизнь. Этот дикий пламень блеснул им впервые, когда солнечным утром они вдруг свернули с дороги, бросив внизу своих ослов, верблюдов и жен, чтобы заглянуть в черноту какого-то обвала, чтобы прикоснуться к лукаво играющему золоту камней, венчающих скалистые дворцы. Здесь рядом живут две тайны. Та, которая уходит вниз отвесными пластами, щелями и рытвинами. Та, которая из-под земли просачивается изморозью металлов, густыми тенями, влагой темных вод, сыростью, холодом и глубиной, -- и другая, стрельчатая, готическая, остроконечная. Повинуясь неизъяснимым законам равновесия, эта дневная, небесная, строит каменные замки в пустоте, парит над пропастями, всей своей великой тяжестью побеждая тяжесть.
Да, это готика скал, это такое вознесение, такое ликование линий, гордо отделяющих себя от пространства и света, такое надменное небрежение мистического мрака, прикрытого их гениальной архитектурой.
Дорога вьется по карнизу гор, внизу, прямо под ней, течет мирная река, раздвоенная, расчесанная на шелковистые ручьи ею же нанесенной, плодородной долиной.
Этими голубыми бродами, этими плоскими, яркими, как шелк, пастбищами шел Александр.
Днем его всадники пускали лошадей вскачь, солнце блестело на их играющем оружии.
Азиат с косыми глазами, рябой, желтый и низкорослый, не торопясь вел под уздцы лошадь Искандера, и на водопое, в час недолгого отдыха, вплел на счастье голубой шарик в ее белую гриву.
Верблюды ложились, смешно и аккуратно подгибая могучие колена, спесиво пережевывая, причем над их добрыми отвислыми губами шевелились столбики, плетенные из ремней и крашеного волоса. Латники, накинув на плечи тяжелые шубы варваров, эти скифские шубы, вышитые золотом и пахнущие овчиной, ложились отдыхать и в дремоте видели черные плащи и красные шаровары безобразных азиатских женщин, прятавшихся в камнях, как ящерицы.
Часовые, охраняя лагерь, сбрасывали камень в пропасть, складывали памятник из обломков или ножом выбивали на стене: "Александр Великий... Искандер... когда же кончатся эти горы".
А горы не кончались. За стеной другая стена, за последним каменным кругом опять горы, горы без конца. Ночью лагерь казался таким маленьким и ничтожным. Солдаты, ворочаясь с боку на бок, мучимые усталостью и сомнениями, слушали плеск воды, протекавшей за палатками, топот новобранцев-афридиев, пляшущих вокруг костров под томительную, туманную, завывающую музыку, и думали о том, что вся предыдущая их жизнь, все побежденные царства, пройденные в Доходах, вся слава и кровь -- им только приснились. Воспоминания остались по ту сторону гор -- все, что было до этих громад, висящих над палатками, до живых, переливающихся звезд, до черноты неба и черной тяжести холодных ночей -- все, Греция и море, стало призраком, провалилось, забылось.
И Александр, лежа на своей постели без сна, в первый раз колебался. Кто знает, может быть, именно здесь, на дне этой сырой долины, его впервые обожгло пламенным холодом лихорадки. Жар мешал ему думать прямые и твердые мысли о более короткой дороге, о ценах на клевер и ячмень, он чувствовал, что его воля вдруг гнется, что на ней остаются отпечатки подавляющих гор, как на асфальте, размягченном летним жаром. И захотелось домой, не быть в походе, не слышать, как текут в неизвестность чужие реки и как часовой ходит взад и вперед по постылой земле.
Над головой висят неприступные крепости, страшные ночные дворцы, сверху опускается щит неба со своими жесткими серебряными гвоздями, а дикарка, которую привели ему на ночь из гор, все трогает жадными руками его теплый верблюжий плащ, серьгу, которая лежит так близко от нее на изголовье, браслеты на руках царя -- и не умеет заговорить сердцебиения и бессонницы.
Еще пятьдесят верст -- и опять-новая страна, новые горы; новая глава в истории мира. Здесь гористым пейзажем овладевает успокоение. С острых пик в долину сбегают широкие плащи осыпавшегося песка. Мягкие обвалы сглаживают костистую наготу камней. И из этих порфир, спадающих тяжелыми и мягкими складками, выступают древние, давно остывшие цари земли. Старейшины мира -- мягкий и в то же время вечный песчаник, уступчивый и неразрушимый, золотой и пурпурный на закате. Кажется, что голубое небо держится на его голове, как божественный навес.
Вместо противоречия неостывшей борьбы и заостренности готических хребтов -- здесь господствует золотая кровля плоскогорий, золотая середина могучих карнизов, делящих мир надвое, уступивших небу всю высоту и ширь, но оставивших себе землю, огражденную простым и нерушимым законом равновесия, покойную и плодородную.
Там готика, здесь благородный романский стиль.
Река течет по широкой долине, медленная, ясная и щедрая. Горы вокруг нее раздвинулись, образуя естественную колыбель одной из древнейших культур.
Вами овладевает какое-то смутное волнение, острое предчувствие жизни, которая непременно должна была зародиться на свежих лугах, защищенных со всех сторон золотистыми кубами, как бы приготовленными для постройки.
И вот эта жизнь: в крутой скале зияет черный полукруг пещеры, закопченный, с ямками для факелов, выбитыми над входом и сохранившимися до сих пор. Ни один человек не пройдет мимо этой норы без глубокого волнения. Кровь, старая красная память, текущая в наших жилах, хорошо помнит этот песчаный склон, приютный мрак черных от дыма стен, эти камни у порога и тропинку, протоптанную к реке. Все пусто внутри, стены понемногу осыпаются, время стерло следы крови, и солнце из века в век поливает золотом янтарные кубы плоскогорий. К искусственным норам прибавились естественные. Дожди промыли в песчанике множество трещин и сквозных ходов, соединили старые человеческие жилища таинственной сетью коридоров, создали вокруг них целый необитаемый город, сложный, молчаливый, тенистый.
Но чем ближе к Бамиану, тем правильнее ряды окон, выбитых в скале, тем их больше, п связь между ними определеннее. Скалы, исполинские обломки, нависающие над долиной, были разработаны отдельной семьей, кланом, оторвавшимися от общего пещерного улья. Черный пик подымается, как сторожевая башня, узкие окна, похожие на бойницы, и все гнездо как-то по-своему, надменно н невесело, смотрит на солнечную долину.
Это первобытный индивидуализм, защищавшийся от напора племени каменным топором, платившим отчуждением, голодом и опасностями за право жить в стороне. Мне грезился Каин, убийца брата, отщепенец рода, любивший свою сестру Лилит в этих стенах, черных, как мрамор, где тихое течение подземного ручья смешивалось с позваниванием ее костяных украшений, с волчьим воем, блуждавшим у входа, заваленного камнями в снежные ночи, где дышали медом и летом ее длинные теплые волосы, где пахло дымом, свежей кровью добычи, где дышала первая неправая любовь и окаянная свобода.
Река делает еще несколько крутых дуг и, сжатая, как серебряный кашемирский платок, проходит, вся в пене, сквозь каменное кольцо. Груженый верблюд местами едва поместится в скалистом застенке со стенами, гладкими, как кираса, едва пропускающими свет, и сдавленной речкой, кипящею среди камней. Это последняя естественная преграда перед Бамианом. Дальше поток, взяв разбег, победоносно разливается по долине, и караван гор, тяжелых, медленных и плавных, как верблюды, уходит далеко на восток, оставляя за собою долину, отлогую, как тени на закате.
Это -- левый берег. Правый, весь вырубленный из одного куска песчаника, ровный, как стол, лежит у стены исполинским квадратом. Вся лицевая сторона, весь фасад его испещрен темными пещерными окнами, и между рядами их, чернеющими как четки, в горе вырублены две громадные ниши. И утром, когда каменный город сияет нежнейшими, невесомыми тенями золота, пепла, дыма со всеми его седыми и палевыми отливами, еще издали можно различить обезображенные лица Адама и Евы, которые улыбаются из своих ниш.
Чем ближе к ним подходишь, тем они становятся больше в своих белых плащах, стекающих с поднятой для благословения руки, наискось с плеча и вдоль всего тела равномерными, архаическими складками. От этих складок не оторваться: в их условном расположении неудержимая сила ливня, оплодотворяющего поля, сила белого ледохода. Ни одежда, ни несколько условная поза не отнимают женственности у обеих фигур. При колоссальном росте даже схематическая, правильными завитушками вылепленная прическа кажется вполне естественной. Судя по остаткам исчезнувших красок, лицо было бледно-лимонного и розового цвета, что на расстоянии должно было создавать очень сильное впечатление. Все части тела не прикрыты одеждой, чудно вылепленное ухо с его небольшой, прижатой к голове раковиной, мягкий подбородок, часть благословляющей руки -- указывают на зрелое искусство, давно перешедшее за пределы скучной симметрии и архаической связанности. Левая рука благословляет, правая свободно опущена. Правая нога немного изогнута в круглом, мягком колене, причем сквозь одежду отлично чувствуется сложная и тонкая пластика коленной чашечки. Вся тяжесть тела ложится между тем на левую ногу. Суставы рук, голова и шея связаны без усилия, без напряженного угла, -- движением, жестом. Судя по обрубку кисти, руки были изваяны с благородством, которое обычно отличает статуи Будды. Но всего значительнее самые торсы. Когда стоишь внизу и, закинув голову, смотришь, как солнце обливает теплом и светом классическую, легкую грудь Евы, ее могучие и стройные бедра, дышащий, удивительной красоты живот, все исполинское тело с его живой кожей, живыми мускулами, живой тенью улыбки вокруг закругленного подбородка, становится ясно, что в фигурах праотца и праматери нет ничего страшного. Это большие люди, которым утесы доходят до плеч, перед которыми река течет, как оброненное в траве ожерелье. Как сказано, статуи высечены прямо в скале, они из одного куска с городом, раскинувшим свои ласточкины гнезда под их защитой. Витые лестницы, подымаясь через все этажи города- улья, выводят в узкий коридор над самой головой Шах-Маме (в точном переводе -- царь-мать) и на две площадки, подвешенные под самым куполом, в уровень с обезображенным лицом, которое, улыбаясь, несмотря на разрушение, наклонено к долине, открытой на сотни верст вокруг -- с снисходительным, немного утомленным, ясным, как заря, выражением.
Весь купол над головой матери, все стены ее божницы покрыты тончайшей живописью, сильно поврежденной временем и еще больше варварской местью позднейших завоевателей-магометан. Правоверный фанатизм железной метлой прогулялся по этим драгоценным фрескам. Он, как проказа, обрушился на лица чужих богов, почти уничтожив одно и вырвав глаза, щеки, подбородок и нос у другого.
Живопись пострадала еще больше; ножом, острым камнем, клыком, но каждая фреска исцарапана до неузнаваемости, каждое живое существо, чьи краски и очертания еще светятся на песчаных стенах, как видения какой-то запоздалой неурочной весны,-- перекрещены царапинами, изгрызены злобой. Уничтожены терпеливой и упрямой тупостью мусульман. Там, где они не могли достать рукой, они побивали камнями. Часами, днями, столетиями сидел здесь изувер и, оскалясь, сбивал в пропасть крупную чешую красок и на обнаженных, болящих пролежнях вписывал безграмотное свое имя или плоский, как плешь, нравоучительный стишок Саади. И все-таки, в самом куполе, недосягаемом, как небо, еще уцелели два ангела с коричнево-золотистыми крыльями, и видно радужную дугу святых или героев с их тонкими руками учителей, в белых нимбах, в кольчугах из тщательных и дробных, как стрекозиные глаза, колечек, в одеждах как ветер.
И не только большая пещера богов -- маленькие жилые пещеры людей тоже сплошь покрыты живописью. Да и справедливо ли вообще называть пещерами эти прекрасные сводчатые залы и комнаты, с куполом, искусно вписанным в квадрат стен, с уступами по углам, часто с трех- и четырехъярусным сложней- 1пим потолком, который весь, как вьющимся виноградом, заплетен орнаментом. А если взглянуть пристальнее, то из запутанного орнамента бирюзовых рам смотрят опять-таки ослепленные, но все яще яркие и радостные образы людей с сиянием вокруг головы. Большинство зал покрыто черной скорлупой столетней копоти. Но везде, где эти черные латы почему-нибудь осыпались, сквозь все щели и грязные трещины пробивается древняя живопись, просится наружу и, высвободив тонкую руку, протягивает к свету плечо, отсыревшие во мраке одежды, полуистлевшую улыбку.
Подле каждой большой залы -- меньшая, связанная с ней, а иногда и кухня, и баня с каменными навесами, кладовыми и дымоходами в полу, в свою очередь связанными с общей системой города.
Кто выстроил этот удивительный город? Арийцы, распространившиеся отсюда в Индию, Персию и на Кавказ? Во всяком случае, это было могучее и высокоцивилизованное племя, боги которого оставались человечными, а искусство, перешедшее из алтаря в человеческое жилье, покрыло темные стены неувядаемыми красками, оставив на них идеальный тип арийской красоты. Если люди, жившие здесь тысячелетия тому назад, походили на своих богов, если бледные обрывки одежд, которые вечность не успела стереть со стен Бамиана,-- обрывки их одежд, если золото, которое оставило лимонные тени, на ушах, волосах и шее Шах- Маме украшало их руки и плечи; если улыбка, несколько пре- утомленная и умная, которая сохранилась на лицах праотца и праматери, была улыбкой их жрецов, художников и купцов -- то это было рослое, стройное, длинноголовое племя, с золотистым цветом лица, с продолговатыми глазами, мягким подбородком,-- словом, тип которого Будда унаследовал вместе с грустной добротой, созерцательностью и мудростью.
Племя, которое в этой долине, огороженной и защищенной со всех сторон горами, достигло высшей точки своего развития и утончения и затем повернулось к закату, такому пурпурному, золотому и великолепному, как последнее зарево позднего Ренессанса.
Камень сохранил нам все пласты этой социальной геологии. От темных нор первых строителей до классических пещер с куполами, контрфорсами и грудным контральто эха, где камень долбили рабы, а стены украшались руками гениальных монахов- живописцев. От первого факела, вбитого в закопченную стену, до света лампад, блистающих ночью в десятках тысяч окон. От вольных купцов, от царей-грабителей и землевладельцев, создавших Адама и Еву по образу и подобию своему, к сложной иерархии священства, к образованию монастырей и каст, к глухой борьбе царей и первосвященников, которая велась на этих витых лестницах, скользких от крови, когда раненых выбрасывали из окон вниз, к ногам неподвижных идолов. А восстания? -- были и они. Троглодиты нижних этажей брали штурмом ими же выстроенные улья, и тогда раздробленные черепа обрызгивали фрески, и дым от костров, в который летели ковры, драгоценные пергаменты и выпотрошенные яхтаны, ел глаза осажденных, ливших горячую смолу и кипяток с плеч и улыбающейся головы идолов на ревущий строй бунтующих рабов. Здесь началась, прошла все свои неизбежные фазы и потухла под ножом косоглазого монгола одна из древнейших культур. И эти боги, как и все другие, не шелохнулись, когда первые татарские орды ворвались в этот город, в котором процветал поздний китайско-греческий декаданс. Боги не шелохнулись, когда кривоногий всадник, после убийства и погрома, волоча за волосы побежденных, пьяный от крови и отданного ему на потоп золота, золота, золота... вдруг остановился перед лицом, написанным на стене, и в первом порыве ненависти, от которого у него заболели скулы, вытер замызганную кровью лапу о невозмутимое лицо Будды. И ночи и дни из окон шел дым, пламя лизало карнизы, внизу уже стояла тишина, а наверху все еще трещали чудно изукрашенные, тонкие мечи, ломаясь о воловьи татарские латы, каменные черепа и каменные палицы.
Источник текста: Рейснер Л. М. Избранное / [Вступ. статья И. Крамова, с. 3--18; Сост. и подготовка текстов А. Наумовой Коммент. Наумовой и др.]. -- Москва: Худож. лит., 1965. -- 575 с., 1 л. портр.: ил.; 21 см.