--Сидите здесь и не двигайтесь! Если кто-нибудь вас увидит и заговорит, молчите!
Стукнула дверь, шахтерский фонарик закачался по направлению к шахтерской будке. На столе фабзавкома, как белые листы, лежат полосы света из окон соседней электрической станции. Стены его пусты, в тени раздается сильный храп. Так, по крайней мере, кажется. Это дышит компрессор, нагнетая воздух под землю. С бесконечной ревностью считаешь и меряешь эти вздохи. Лучше, чем у нас, или нет? Мимо проходят инженеры, чтобы спуститься на ночь под землю. Тени их взмахивают рукавами на полу.
И уже подъемник летит в пропасть. Маленькая бедная клеть. И шахта невелика. Занято на ней человек восемьсот, -- держится только тем, что свой уголь бросает прямо в Рейн. Но ведь это Рур, самая высокоразвитая техническая область Германии.
Двести метров, триста. В черной глотке колодца мелькают золотые щели этажей. Они лязгают колесами вагонеток, и опять площадка стоит, и навстречу ей с неописуемой скоростью несется влажная слизь стен, гудящий мрак, глубина. Дольше, чем весь полет, длятся несколько секунд, в течение которых клеть приостанавливается и осторожно садится на какие-то рычаги, протянутые ей навстречу. Она слепая и ощупью ищет порога, хотя прямо перед ней подземный вокзал со своим ярким светом, поездами и людьми.
Из ушей уже вытекла вата нагнетенного в них воздуха.
Как будто кто-то по-русски позвал из черных ходов, -- так внятно говорит слуху эта пара рельс, исчезающих в темноте к кашам натоптанной грязи между ними, ржание лошади и запах навоза из близкой конюшни и тихое пение воды по углам, заплетающей в косы свои ручьи. С тайным трепетом, с каким-то глубоким волнением читает иностранец, откуда бы он ни пришел, знаки интернационального труда на этих немецких стенах. Потому что тишина шахты полна тихой речи, одинаковой во всем мире. Азбука земли еще проще перестукивания заключенных. Ее руны сделаны из крепкой сосны, из ветвей и верхушек дуба. Усмехаешься невольно! Какие тонкие стволы идут здесь на костяк шахты, какие стройные, худощавые деревья. В предгрозовом молчании они стоят, как на опушке леса, согнутые в одну сторону. На них лежит тяжесть горы. Они послушны направлению хребтов, согнуты их неподвижным движением. Пустота за деревянными переборками должна быть плотно забита камнями. Без конца ходит штейгер вдоль этих сплетенных из дерева клеток. Выглядывая между прутьями, камни дотрагиваются до его руки тупыми мордами, своими холодными звериными носами. Нет ли там пустоты? Не втиснулся ли сзади дьявол тяжести, сдавленный, как в могиле? Не распирает ли он ее, уперевшись ногами в живот земли, отодвигая ее от себя неутомимыми руками?
* * *
Берегись! Шахта деревянными перекладинами пишет на мокрой стене предостережение за предостережением, как глухонемой, который складывает буквы из спичек. Разве вы не видите, -- работа сделана плохо? Каменные завалы издают глухой звук. Из щелей течет холод. Там нет ничего, там пустое, там ползет, сыплется и скользит. И давит, давит невыносимо.
С виду все в порядке. Чистенькая, аккуратно сделанная шахта даже похожа на подземную ферму. Нет роскоши, нет особого богатства, но все прибрано и крепко. Чисты бетонные дворы, как золото, блестит свежая солома конюшни. Толстые и сытые кони водят по пятнадцать груженых вагонеток и до четырех грудью толкают перед собою. Вода, пущенная сюда из других этажей, шумит мирно, как на деревенской мельнице. В конце западного хода, как крепость, стоит плотина. За ней заперт колодец,-- пьяница, опившийся и утонувший несколько лет назад. Пробовали двигаться в этом направлении, но с таким злым шипением летели оттуда змейки воды и так силен и неожидан был их напор, что брешь поскорее забили бетонной пробкой. С тех пор и в этой опасной половине тишина и порядок; коногоны, как пастухи, просто перестали гонять туда свои стада.
Но с первых же шагов, с первых же ответвлений, идущих в сторону от главного ствола, продолжаются тревожные сигналы. Почему так давно не меняли креплений? Поближе к свету стоят сухие стволы, пропитанные особым составом, предохраняющим от сырости. Дуб как железо. Но, видно, давно бросили эту дорогую затею. Сырость спокойно цветет повсюду пенистыми губками. Чистые дерева сразу целыми рядами болеют ею, как дурной болезнью. Стоят, молчат и друг друга не выдают. Только вода тихо хихикает, когда штейгер крюком своего фонаря, распоров рыхлую кожу, вдруг видит покрасневшее мокрое мягкое мясо.
Шаги, шаги. Скорее в темную боковую нору. Мои открытые ноги нащупывают верхнюю перекладину; крышка, прижимая голову, опускается. Здесь старые коридоры, где больше не берут угля. Они выглядят как пьяные; бредут то с одной, то с другой стороны, получая пинки от напирающих глыб. Они еле добираются до выходов, роняя свои гнилые костыли, чувствуя, как потолок садится на шею. Везде сломанные, перебитые, раздавленные крепления. Шахта выглядит как после погрома. На ней явственный отпечаток запущенности, скопидомства и нищеты. На каждом шагу натыкаешься на следы преступной бережливости, жалкого страха расходов.
* * *
Шаги, медленно прошедшие мимо нас за стеной, принадлежали зятю хозяина, бывшему прусскому офицеру. Во время угольного кризиса экономия перекинулась и на личный состав копей. Еще в восемнадцатом году этот молодой человек ничего не смыслил в горном деле. Но успел окончить какое-то училище, получить диплом и теперь, в трудные времена, заменяет уволенного штейгера. С тех пор как началась экономия на дереве, на гвоздях, даже на ламповом масле, беспокойство все чаще загоняет под землю этого человека со старым солдатским пониманием долга. Он кричит на рабочих, упрекая их в расточительности, в том, что они не умеют беречь материал, а потому, чуть люди отвернутся, бежит в забой, изучает перекладины, ползает по всем углам "Веселой" и с трясущимся сердцем выстукивает и подслушивает опасность. Трудно сказать, за что рабочие острее ненавидят это лицо, тревожащее их и днем и ночью своим неожиданным появлением: за деланное ли спокойствие, с которым он гонял их на работу в опасных, плохо укрепленных местах, или за эти жалкие угрызения, этот страх ответственности, сочащийся из каждой поры одутловатого, бледного лица, за бесконечную неуверенность в себе,, отнимающую мужество у других. Грубое животное, которое само ни о чем не думает и у других отшибает страх, было бы лучше, чем этот несчастный фельдфебель, у которого старомодная честность гниет и воняет в душе, как больной зуб.
В эту долгую ночь подземных блужданий мы все-таки наткнулись на него в одном из переулков. Он сидел на земле, прислонившись к стенке, поставив фонарь между острых колен. Двое рабочих молча убирали рухнувшие камни с рельсовой дорожки под монотонное его наставительное бормотание. На их голых спинах блестел пот; стекая вдоль ребер, он промывал белые рубцы на черной коже. А управляющий все сидел и полосовал их розгами своего скучного разговора. Мускулы работающих пухли и ползали перед ним в молчании.
-- А я вам говорю: если бы вы не ударили нам в спину в тысяча девятьсот восемнадцатом году, все было бы иначе. И семи- часовый рабочий день, и не приходилось бы экономить каждый пфенниг. Вот, например, этот потолок может свалиться, убить кого- нибудь из вас. Кто будет виноват? По-вашему -- хозяин. Нет, не хозяин. Вы сами. Не надо было делать революции.
Вдруг штейгер замолчал, и уши его, как у животного, заострились. Чего испугался? Правда, поблизости есть котел, в котором идущий сверху воздух оставляет свою влагу. Каждый стук, каждый удар, раздавшийся в самой отдаленной части шахты, звучит в его глубине тихим шорохом. Лежит котел, слушает и, как раковина, полон звона в тишине.
Что это? .Или мне показалось? Конечно, показалось. Чугун опять жужжит, как будто укачивает ребенка, крикнувшего во сне. Страх как рвота. Увидишь, как другой блюет, и сам заболеешь. Один из рабочих поднял на надсмотрщика глаза, полные глубокой ненависти, но скорее потащился дальше.
* * *
Шахта -- черная книга. В ней написано, как земля воюет с человеком и как человек-хозяин тут же, под землей, воюет со своими рабочими. Вода подмывает стены, долбит потолки, гноит строительный лес. А за спиной углекопа ходит предприниматель, заставляет его работать быстро и небрежно, ворует в свою пользу дерево креплений, тащит из забоев каждый лишний столбик, каждый кусок дерева выдергивает из ползучих стен, каждую лишнюю перекладину выхватывает из мокрых, грозно нависших потолков. Он спускает опасность с цепи, он смерти развязывает руки, чтобы выгадать лишнюю копейку. Это -- мародер, грабящий собственную армию, посылающий ее в бой с гнилым оружием в руках, на позиции, которые сам подкопал, ослабил и продал.
Завком делает все возможное, чтобы помешать этой "деятельности" шахтовладельца. Мой вожатый -- не назову ни имени его, ни лица, пусть поля шахтерской шляпы хорошенько закрывают его вьшачканные углем черты,-- качнув вправо и влево фонарем, чтобы отогнать назойливый мрак, со всех сторон напиравший, не раз хлопал рукой по стене, поглаживал уголь, как черного коня с мокрой от росы гривой, и говорил с гордостью: "Это наша, работа. Вот железные крюки, придерживающие крутые лестницы. Прежде они стояли свободно. Шахтер рисковал жизнью, пользуясь ими. Вот четырехугольный люк в полу, накрытый деревянным щитом. Дирекция торговалась из-за него, пока один из рабочих, фонарь которого случайно погас, не сорвался вниз и не погиб. Видите вы эти два стальных засова, две палки, торчащие в том месте, где рельсовая дорожка вдруг обрывается на краю колодца? Они стоили жизни нескольким из нас и добыты ценой забастовки. Раньше их не было. Лошадь со своей вагонеткой спокойно бежала вперед, ставила уголь на площадку и возвращалась назад. Иногда лифт опаздывал, и тогда вагонетка, лошадь и коногон летели вниз, в пустоту. Вот в стене свежая подпорка. Из нее торчат несколько гвоздей. Я имею право вырвать ее вон, снести в контору, оштрафовать штейгера за небрежность, потому что в случае самого малого оползня эта штука с гвоздями на конце может убить человека. Еще два-три года назад я бы не мог этого сделать".
Так по всем копям разбросаны доказательства небольших побед фабзавкома, но в глубоких колодцах шахты, как в могилах, лежат ее поражения. Оттуда подымается глухой ропот скрученных реакцией подполий. Там заживо погребенные в бессильном гневе подымают кулаки в крышке своего земляного гроба. Там все раздавлено, разочарованно, полно недоверия и отчаяния.
* * *
Забой. Еще издали движения шахтеров как-то странны. Или это через угольную пыль при смутном свете фонаря так кажется? Если бы лунатики могли продолжать свою работу, не отрывая глаз, руками, скованными непробудной дремотой, они, наверно, двигались бы, как эти забойщики, починяющие подъем-1 ный канал. Старший из трех товарищей сидит несколько в стороне, на куче свежих досок, и смотрит нам навстречу совершенно белыми глазами. Он глубоко спит, и не запачканные углем веки стоят посреди лица двумя бельмами. Он уже слышит произнесенное свое имя, в бледные пленки ударил свет наших фонарей, а он все не может открыть ях. Видно, как воля изо всех сил дергает веревку истрепанных нервов, чтобы сдвинуть с глаз эти тонкие синеватые ставни. Они поднялись наконец медленно, как железный занавес.
-- Почему вы еще здесь?
-- Мы не уходили вовсе.
-- Ваша смена давно кончилась.
-- Мы здесь уже третью смену. Он не велел нас выпускать.
До сих пор хозяин разрешал этим трем товарищам, живущим верстах в пятидесяти от Д, и приезжающим на работу по железной дороге, уходить из забоя на десять минут раньше срока. Не по доброте сердечной, а потому, что артель товарищей -- едва ли не лучшая на копях и терять таких людей из-за нескольких минут невыгодно. Сегодня мастер встретил их у машины с часами в руках и вернул обратно. Поезд, конечно, ушел. Ехать домой, среди ночи, со следующим, значит, опоздать к утренней смене. Опоздание -- расчет. Пролежав два часа на вокзале, они вернулись под землю. И вот ползают тут, не зная, что делать, униженные, усталые, может быть, уже безработные. Уголь под их кайлами искрится, как снег этой жесткой зимы, о которой они все думают, тоскливо подымая головы к узкой щели, как будто там сквозь толщи земли забрезжит утро.
Два беспартийных и один старый, убежденный с. п. д. Узнав, в чем дело, рабочий-меньшевик быстро положил свой инструмент и опустился вниз, чтобы стать на страже у ближайшего перекрестка-
-- Но смените меня, когда наговоритесь сами. Я тоже хочу узнать о России.
* * *
Уже три раза ночь качнула тяжелое коромысло своих часов, три раза наверху звонил колокол, а шахта в своих черных глубинах не слышала этого звона. Свесив ноги через край своей ямы, поставив фонари поближе и блестя ночниками своих обведенных углем глаз, забойщики вели и не могли довести до конца бесконечный обвинительный акт, которым был и долгий ночной рассказ. Они сменяли друг друга, -- отдавали друг другу слово, как один рабочий, устав, передает свою кирку другому. Никто из них не помнил опыта революции в целом. Для них она -- история плохо проведенных и проигранных забастовок, растянувшаяся на целое десятилетие. Человек не помирает от всех ран, которые получил. Каждый из углекопов потерял веру в социализм от одной какой-нибудь измены, от одного предательства. Тут старик, как ядовитыми газами, отравился статьями "Форвертса" против России; там -- молодого искалечили осколки разбитой забастовки. Над третьим, как шрапнель, лопнула какая-то речь Носке. Есть и совсем свежие раны, которым всего несколько дней или недель.
Рабочий с. п. д., например, тот, что стоял на часах, погиб недавно, в 1924 году, когда профсоюзы сломали последний большой штрек рурских горняков, сломили его за три дня до приговора согласительных комиссий, вопреки воле масс, несмотря на то что стачка держалась двадцать пять дней и могла продержаться еще столько же. Они разбили солидарность движения, помешав союзу транспортников выступить на помощь угольщикам, помогли металлистам предать своих товарищей так, что до сих пор между рабочими не забыта эта измена.
Они раздули рознь, но сеяли кастовую вражду между отраслями труда, посолили и раздразнили эту рану на теле пролетариата. Забыв всякую осторожность, тов. Т. уже не говорил, а кричал полным голосом. Борода его, жесткая от угля, топорщилась перед лицом, как кол.
-- Заар бастует, а мы работаем. Видели вы? На всех вокзалах приготовлены сотни поездов? Они тронутся, как только в Англии начнется забастовка. Их так и называют "английский уголь".
-- Я -- старый социал-демократ, эти двое -- честные рабочие, а все вместе -- мы штрейкбрехеры. И наша партия подгоняет рабочих в их работе изменников. Да, профсоюзы говорят с нами, как раньше говорил кайзер: "Kumpels, raus oder du kriegst eine" (Угольщик, выходи или получай по шее). Чем все это кончится? Куда они денут сто тысяч безработных? -- Старик смеется, лицо его вокруг глаз потемнело, как намокший на дожде кусок парусины.-- Ну, поставят в каре, а кругом пулеметы. Sie haben noch Matzger genug! (У них еще достаточно палачей!) Darum kriegen wir Schlage wie junge Hunde. (Потому мы и получаем удары, как молодые щенки).
Напрасно ходят коммунисты к старику, напрасно предлагают ему свое миросозерцание, не запачканное изменой пролетариату.
Люди так недоверчивы, так боязливы после великого разочарования, принесенного им социал-демократией, что ничего больше не хотят брать из чужих рук. Пусть этот коммунизм бьет капиталиста, как хорошая винтовка. Они разломают его на части (нет ли тут какого-нибудь обмана) и из испорченных, разрозненных кусков свяжут себе наивное, домодельное оружие, профсоюзы. Поражения последних лет показали: без них борьба невозможна. Копаясь в темных норах, кумпельсы выдумали себе утопию. Она сложилась вокруг имени Ленина, из обрывков его учения, уже проникших сюда, под землю. Ленин сказал: ячейка должна быть в самом производстве. Они много раз и так и этак укладывали себе эту мысль. Почему партия идет за рабочими на фабрику, в шахту, не боится его грязной квартиры, а профсоюзы сидят где-то наверху, на недосягаемой высоте, и только командуют? Сюда их, под землю, в забой, чтобы профсоюз так же легко было взять за шиворот, как вот протянуть руку за фляжкой на стене, чтобы напиться.
-- Kein Berlin, keine grosse Menschen. Hier, hier, mit uns! (Долой Берлин, не надо нам больших людей. Здесь, здесь с нами!) -- Не зная, как еще лучше выразить свою мысль, тов. Т. поднял фонарь к свежим столбам, вбитым в стену. Там, в сумерках, вокруг обрубка сосны, роились какие-то серые слепые подземные бабочки. Где дерево, там и эта полупрозрачная моль; ест с ним сырость, пьет темноту, вместе заводится и вместе гниет.-- Такими должны быть наши профсоюзы! .
-- Прощайте, товарищи! Может быть, увидимся еще при других обстоятельствах.
-- Нет. Мы уже, наверное, не доживем.
* * *
Не помню, в каком конце лабиринта, высоко или низко под землею, может быть, даже на деревянных нарах коногона, в скрытом углу, куда не часто заглядывает штейгер, где можно на полчаса вытянуться, блаженно не чувствуя ног и только слыша, как тихо сквозь щели этой жесткой постели, сквозь платье к телу снизу вверх текут такие сквозняки, особый холодок течет, земля дышит,-- на этих нарах -- могучий старик, баварский крестьянин. Как стога на поле, стоят за ним ряды отработанных лет. Он их не считал и назад не оглядывался. Политики не знал, колол уголь, держась за землю крепкими скобами мужицких ног. Два раза ходил на войну, и то не проснулся, -- работник без размышленья, батрак на всю жизнь. Только последний закон рейхстага об инвалидах и заставил его поднять голову. По этому закону шестидесятилетние углекопы не получают от государства ничего. Им надо вернуться в шахту еще на пять лет, чтобы дождаться подаяния. Как вол идет домой с тяжелого Поля, смутно мечтая об отдыхе и ночлеге, шел старый Г. к своей пенсии сквозь горы угля. И вдруг у самых ворот, когда уже слышен запах жилья, лай собак и видны освещенные окна, надо поворачивать, идти назад, в ночь, холод, в глубокую землю. Громадные руки Г.-- грабли, которыми он сгреб так много угля за свою жизнь, лежат у него на коленях, и он их рассматривает: они слишком тяжелы. Он хотел бы их снять и поставить в угол с лопатой, с киркой.
-- Надо будет после работы выпить рюмку водки в трактире.-- И вдруг медленная боль разливается по всему телу: нету денег на эту рюмку. Как же они считали? Работал шестьдесят дет и не наработал себе на шнапс. "Schuften und schuften auf meine alte Tag" [Надрываешься и надрываешься в такие годы (нем.)] Дед и прадед были крестьянами. Он тоже пахарь, -- пахал целую жизнь: разворачивал, перекапывал землю, бросал в черные борозды шахт семя своих могучих мужицких лет. Сеял, сеял, и ничего не выросло. Ни одно зерно не взошло. Ни одно не принесло урожая. На низком логу бродит смутная мысль о нелепости и безобразии жизни, и ирония, как ручей из-под камня, пробивается сквозь глыбы оцепенелого мозга.
-- Подожди, когда подохну, то и я засуну руки в карманы!
Только поблуждав вот так под землей, греясь то у одного, то у другого фонаря, как костер светящегося посередине забоя, вглядываясь в десятки лиц, одно за другим выходящих из мрака, слушая эти голоса, идущие из темных скважин земли, -- начинаешь понимать, что для немецкого рабочего теперь, в эти годы поражения, связано с Россией. Не было щели, не было норы, на дне которой не говорили бы о Стране Советов, как изгнанники в ссылке говорят о далекой родине.
Самые темные, самые отсталые, самые побежденные, на которых всей своей тяжестью лежит стабилизация. С мыслью о России связана еще одна надежда, которую лелеют и растят в глубокой темноте шахт, о которой и тысячи думают, каждый по-своему, ревниво оберегая от растлевающего прикосновения победителей. Это пока только бледный слабый росток, выросший без солнца, при свете жалкого шахтерского фонаря. Это -- мысль о единстве рабочего класса.
В первом забое: "Один человек сделал войну -- почему же невозможно единство в мире?" Пусть только вернется наша делегации. Что она скажет -- все решит. "Nach dem wird sich alles richten".
В другом: "Wenn die Verbande nicht in einem Topfgekocht werden -- sind wir kaput" (Если профсоюзы не будут вариться в одном горшке -- мы пропали).
-- Почему капиталисты объединены, а мы нет?
-- Почему железнодорожники смеялись, когда мы бастовали?
-- Mensch, man hat a Spass daran, wenn die Hand gehen (Весело, парень, когда рабочие идут рука об руку).
В третьем, самом глубоком и черном: "Передай, пожалуйста, русским рабочим, что мы им шлем благодарность за хлеб, присланный на забастовку в 1924 году, только он и дошел до нас в нужде. Все другое украли наши профсоюзы; большими ложками жрали из забастовочной кассы".
Источник текста: Рейснер Л. М. Избранное / [Вступ. статья И. Крамова, с. 3--18; Сост. и подготовка текстов А. Наумовой Коммент. Наумовой и др.]. -- Москва: Худож. лит., 1965. -- 575 с., 1 л. портр.: ил.; 21 см.