Павлушка засел на второй год в приготовительном классе.
Только он один и был второгодником.
Сидел Павлушка на последней скамейке у шкапчика: у шкапчика всегда второгодники сидели.
Место было не простое, особенное.
Всякий день после молитвы, когда учитель Иван Иванович запирал в шкапчик журнал, чернильницу и ручку, только с Павлушкина места можно было заглянуть в этот шкапчик.
И чего-чего только в шкапчике не хранилось: разные коробочки, ножички, картинки, кораблики, раковинки, стрелки.
Так повелось: если кто из учеников приносил в класс какую-нибудь любопытную вещицу, Иван Иванович отбирал ее и прямо в шкапчик.
Гимназия была старая, Иван Иванович -- старый, шкапчик -- битком набит.
Раз Павлуша слоненка подсмотрел.
Серый слоненок, как настоящий, с хоботом и клыками, а уши мягкие, большие, и хвостик.
"Там, пожалуй, и еще кто-нибудь такой сидит, какая-нибудь заводная машинка, пистолет или обезьянка!" -- подумал Павлушка, и завертело:
как бы это устроить, чтобы в шкапчик пробраться, потрогать все, посмотреть и с собою взять.
Долго ломал он голову, а придумать ничего не придумал, -- одному невозможно.
Хорошо, что Доронин и Воскресенский, с которыми сидел Павлушка, оказались ему наруку.
Доронин -- Трясогузка, востренький, розовенький, и озорничал, а виду не показывал, все оставалось шито-крыто.
Воскресенский -- Пугало, вихрастый и веснушчатый, лез прямо на рогатину, сух из воды никогда не выскакивал.
Прежде всего Павлушка экзамен им задал, удочку закинул.
И не ошибся. Поверил. И все трое, как один, сговорились.
Уговор лучше денег -- чур! никто никого не выдаст.
Приходили они спозаранку и приступали.
Трясогузка у дверей караулил, Павлушка с Пугалом работали.
Ковыряли замок по-всякому: и пером и ручкой, и шпилькой и гвоздиком.
Хоть бы что -- дудки!
-- Надо стамеской, -- сопел Пугало.
-- Винти уж! -- подгонял Павлушка.
Ни с места.
И бросали, и опять сызнова.
Как-то шпилька и переломилась.
Туда -- сюда -- пропали! Кусочек засел в нутре.
Пришел Иван Иванович, прочитали молитву, стал Иван Иванович отпирать шкапчик. Туго. И так вертел, и сяк.
Пыхтел, пыхтел, насилу отпер.
-- Кто? -- спрашивает, а сам из-под очков смотрит.
Молчат.
Никто, как Павлушка с Пугалом.
Отпирались.
Не вывезло. Хуже.
-- В карцер на два часа.
Засадили их в карцер.
Сидят. А дума одна:
как шкапчик открыть, чтобы все посмотреть, потрогать и с собою взять.
-- Надо подпилком, -- решает Пугало.
-- Подпилком что! -- шурупом, раздобыть шуруп, повинтить -- и готово дело.
2
На дворе октябрь.
Кончается четверть. Скоро станет Иван Иванович баллы выводить. А у Павлушки едва тройка выходит, тройка с минусами.
Падал мокрый снег и, не долетая до мостовой, где-то ног таял.
Таял снег на крышах, только на дровах дровяного двора лежал легким белым слоем.
Было скользко, ноги не слушались.
Голодный, в длинной, сшитой на рост шинели, таща на уцелевшем ремне изодранный ранец, плелся Павлушка домой из гимназии.
И почему это он не может, не запинаясь, как Медведев, считать по порядку? И хитрости-то тут нет никакой: веди счет сзаду наперед, и только:
"33, 32, 31, 30"...
Вот и не сшибся, а тогда в классе ни с места: стал перескакивать, мяться.
"Тупая голова!" -- сказал тогда Иван Иванович и поставил двойку.
-- Тупая голова! -- Павлушка снял картуз и потрогал себя за голову, -- тупая голова... на третий год не оставят.
-- Выгонят, -- будто ветром донесло с дровяного двора.
Павлушка расстегнулся и, запрокинув голову, принялся ловить ртом снежинки.
Так невесело, так ему было невесело, -- плакать хотелось.
И представлялось, как его из гимназии выгонят, как тогда он до дому дойдет, как придет домой.
"А дальше?"
"Дальше вот что, -- будто говорил ему кто-то на ухо ты запрись там, ну, приноровись, да головой бух в дыру или застрелись ружьем".
"А если не выгонят?"
"На третий не оставляют".
-- 33, 32, 31, 30... -- шептал Павлушка.
"Вот, вот, здорово!" -- одобрял и пытал чей-то голос, то суровый, то ласковый.
Павлушка вошел к себе в дом.
Дома мыли пол.
Все было подоткнуто и перевернуто.
Слонялся Павлушка по столовой, отщипывал мякиш.
И только после обеда, когда все уложилось, и кухарка Маланья -- Аксолот пошла в баню, Павлушка присел к своему столику, но ранца не расстегнул и к книгам не притронулся -- завтра!
Так просидел он, пока не стало смеркаться и не ударили ко всенощной.
Уши горели у него, как на улице, и ничто не занимало, думалось тяжело об одном.
Стеклянный козленок из-под духов -- любимец Павлушкин, -- как повалился, когда передвигали столик, так и оставался лежать на боку.
"И пускай себе лежит, эка!"
Лень было руку протянуть и навести порядок.
А Павлушка такой аккуратный. Всякую пылинку сдует, соскоблит, подчистит. Старшая сестра Катя, у которой жил Павлушка, звала его Кротиком: "Кротик все соберет, ничего так валяться не оставит!"
На этот раз Павлушка не прибрал стол Кати.
"Пускай, только бы ружье достать".
3
В церкви за всенощной Павлушка стоял сумрачно, букой. Смотрел он в темный лик Божьей Матери, смотрел на драгоценные камни и жемчуга белой ризы.
Разноцветные лампадки, полные масла, разноцветно горели, и от света играли камни и жемчуга таяли.
Но душа Павлушкина была в потемках.
Крестился он, когда крестились, кланялся, когда надо было кланяться.
И чудился ему какой-то запах.
Пение и молитвы будто выплывали из этого запаха и так плавали пропитанные.
Ладан не гасил, а распускал его по всей церкви.
"Утром за обедней отпевали жену бондаря. Бондариха испортилась. Вот и не продохлась", -- решил Павлушка.
Впереди, у амвона, стоял бондарь в чуйке и, широко крестясь, бухался в землю.
Павлушка и раньше слышал, что бондариха давно хворала, что ее много лечили и даром -- ничего не помогало, а бондарь жаловался на обузу.
"Это он и бухается от радости, что Бог ее прибрал, надоела она ему. Думает, померла, и крышка, не увидит... Не-ет!" -- Павлушка пискнул от злорадства: он знал, что бондариха тут, в церкви, стоит где-нибудь в уголку, все видит, все понимает, только ее не видно. Как в шапке-невидимке.
"Надеть шапку-невидимку, вынуть из кармана у Ивана Ивановича ключи, отпереть шкапчик, вытащить слоненка... двойки переправить на пятерки, а потом что-нибудь такое"...
В алтаре вдруг поднялась суматоха.
Дьякон бросился от жертвенника к престолу, псаломщик, читавший шестопсалмие, остановился.
В тишине, недоумевая, переглядывались.
Наконец, разрешилось: из алтаря под руку вывели священника.
Измученный, с открытым ртом, ткнулся старик священник с заплаканным лицом в темный лик Божьей Матери:
-- Владычица, прости меня!
И пошел из церкви.
Служба продолжалась, псаломщик читал шестопсалмие. Голос его звучал твердо и уверенно.
И все, кто был в церкви, теперь знали твердо и определенно, что священник уже не вернется в церковь, что он умрет, дорогой ли, дома ли у себя, все равно, умрет.
-- Все умрем, -- говорило что-то в словах псаломщика, -- умрем, и принесут сюда, поставят тут перед амвоном...
И вспомнилось Павлушке, как хоронили одного актера. Тоже старика. В церкви на отпевании рассказывали, будто играл актер на театре и помер. Моментально помер. Смыли с лица краску, положили его в гроб, принесли в церковь. Церковь была полна актеров, бритых и чудных, да актрис в больших шляпках. Когда кончилось отпевание, священник дал покойнику рукописание, полил маслом, поклонился и пошел в алтарь. А с паперти уж несли крышку белую, глазетовую. И покрыли гроб крышкой, стали гвозди вбивать... Жутко было. И было еще какое-то успокоение, уверенность, что вот заколачивают гвоздями и сейчас понесут на кладбище, и там опустят в яму и землей завалят --
-- Не тебя! -- чуть не взвизгнул Павлушка, как и тогда на отпевании, как тогда от нахлынувшей радости.
Тут стал перед глазами другой случай.
Тоже раз зашел Павлушка в церковь: тоже покойник был. Уж прощались. Прощались как-то робко, руку не целовали. Только смотрели на огромные стеклянные руки. И вот женщина старая, горбатая от горя, одна целовала эти руки, целовала лицо, полузакрытое желтой ватой, целовала рот, а изо рта темной струйкой бежала сукровица.
"И меня!" -- казалось, надрывалось что-то в этих поцелуях единственных... она не хотела остановиться, не хотела перестать, не могла оторваться, и целовала и лицо и руки, а с паперти уж несли крышку белую, глазетовую.
"И тебя! все равно... принесут!" -- злорадствовал тогда Павлушка и, теперь вспомнив, похолодел весь.
-- Принесут... чтобы меня не приносили, чтобы не умереть мне, Божия Матерь, сделай Ты... ведь я маленький! -- Павлушка стал на колени и, кланяясь в землю, ударялся лбом о холодные плиты.
Играли камни на белой ризе, жемчуга таяли, и казалось ему, лик Божьей Матери участливо глядел на него.
Знал Павлушка твердо, все Она даст ему, ни в чем не откажет... не будет двоек, слоненок у него будет... он, ведь, ни в чем не виноват...
"А бондарь виноват?"
Бондарь, бухаясь в землю, вытягивал ноги. На тяжелых сапогах сверкали подковки.
Павлушке вдруг захотелось подковок.
"Ты отними от него, дай их мне!"
И он протянул руку к сапогу бондаря попробовать, не отвалились ли чудом подковки, и пораженный, остановился: справа и слева сверкали такие же подковки.
А почему у него нет подковок? Почему только один он стоит маленький, ни в чем не виноватый и всем чужой?
И вдруг понял.
Кругом были грешные, несчастные, грешные, как бондарь.
Они молились --
"Кто их услышит? Ты их услышишь!"
Они просили --
"Им будет ответ? Ты им ответишь!"
-- Мне будет ответ, я не виноват ни в чем, -- шептал Павлушка, и ему до боли стыдно, что он не виноват ни в чем...
-- СлаваТебе,показавшемунамсвет! -- дьякон растворил царские врата, и запели певчие: Слава в Вышних Богу.
Павлушка стоял, как пригвожденный, не засматривал в окно, как всегда засматривал: не увидит ли свет показавшийся?
Мимо неслось Великоеславословие, он повторял одно слово черное, звал темное с подковками, с серебряными.
-- Пускай мне двоек наставят, пускай меня выгонят, пускай меня черт возьмет! -- шептал Павлушка, прося и требуя.
Всенощная кончилась.
Бочком вышел Павлушка из церкви и побрел домой. Шел он домой оголтелый, распахнувшись, нес он не сердце, а комок вместо сердца.
Хотело сердце, ни в чем не виноватое, быть грешным, повинным.
Хотели глаза, ни в чем не виноватые, плакать от отчаяния.
Молить --
"Кто их услышит? Ты их услышишь!"
Просить --
"Им будет ответ? Ты им ответишь!"
Хотел Павлушка, чтобы черт сцапал его, чтобы черт посадил его к себе на закорки и пустился бы с ним по белому свету, куда хочет, куда глаза глядят.
Хотел, чтобы рука огромная, стеклянная покойницкая схватила его и тут бы на месте прихлопнула.
Быть бы ему вот этим отходником, трясущимся на бочке, ехать бы, трястись ему оборванному и голодному в ночь на грязную работу, нюхать этот отвратительный запах и копаться в зловонной бурде.
Павлушка стремительно повернул с тротуара и пустился за бочкой, стараясь как можно больше надышаться мерзостью и норовя выпачкаться.
4
Спинка. Брюшко
Рак. Лягушка.
Детская игрушка
-- пели -- выговаривали хором: Трясогузка тонко, Павлушка потолще, а Пугало толсто, и выделывали при этом руками разные финтиклюшки, заканчивавшиеся дружным кукишем.
-- Павлушка, -- просунулась в дверь Маланья-Аксолот, -- поди-ка сюда, что я тебе скажу.
Все повскакали к Аксолоту.
-- Мухтар пришел, ворону приволок, варить что ли?
Павлушка погрозил пальчиком, и на цыпочках всей гурьбой двинулись гимназисты в кухню.
Главное, надо было все от сестры Кати скрыть, а то Катя еще возьмет, да и выбросит ворону за окошко. А о вороне Павлушка давно умом раскидывает. Ему как-то попалась одна книжка, в книжке всякие звери и птицы нарисованы были, и рядом с птицами что-то вроде смерти. "И не смерть это, -- объяснила Катя, -- это скелет, а скелет можно и самому сделать из вороны". И с тех пор засела ворона Павлушке в голову, колом не вышибешь, непременно захотелось ему скелет устроить, и чтобы скелет него на столике стоял со стеклянным козленком.
Мухтар, лохматый дворник в валенках, и весь какой-то будто сделанный из валенок, топтался в кухне, кадя себе под нос дохлой вороной.
Обступили гимназисты Мухтара, выхватили из рук ворону.
Положили ворону на грязную табуретку из-под помойной лоханки, подсучили рукава и уселись кружком на корточки. Трогали ворону пальцами, рассматривали всю кругом, расправляли крылья, потом за клюв принялись, раздирали задеревенелый клюв.
-- Ворона старая, -- сказал Павлушка, -- ни одного целого зуба.
-- Ворона жрет десной, у их сестры зуба не водится, -- Аксолот-Маланья поставила на плиту доверху полный поганый чугун.
-- Нет, водится, -- заступился Пугало, -- вот такие в семь аршин, круглые...
-- Круглые! -- передразнила Маланья, -- круглый-то зоб, как яйцо.
-- Зоб вон, под шейкой, там камни хранятся, не знаешь ты!
Маланья подкладывала дров в печку. Вода нагревалась.
А ворону гимназисты щипали. Перья складывали они в кучку. И тряслись над каждой пушинкой, чтобы потом из вороньего пуху Аксолоту перину сделать.
А как ощипали, зажгли лучинку и стали лучинкою палить ворону, чтобы все пенушки вывести.
И вывели они пенушки, принялись потрошить.
Обломанным перочинным ножиком взрезали зоб: искали камней, но камней не было, а была какая-то липкая труха.
Перемазались, все перемазали: и руки, и лицо, и курточку.
Не отрубая головы, положили ворону в чугун. Закипела ворона.
И пошел по всем комнатам такой смрад, такой дух, хоть из дому беги.
Прибежала Катя, рассердилась, ворону велела в сени вынести, а детей прогнала из кухни.
Вот тебе и ворона!
Гимназисты потащили за собою Мухтара. Мухтар был выпивши, а когда Мухтар выпивши, с ним весело, и вороны не надо.
-- Мухтар, а Мухтар, покажи, как ты... это делаешь? щипали и подпихивали дворника, напихивая на него вертлявого Трясогузку.
-- Нельзя, нельзя, -- отбрыкивался Мухтар.
-- Да не умеешь! да ты не умеешь! да ты не умеешь! -- дразнили, поддразнивали дворника, пока его не прорвало.
И Мухтар облапил Трясогузку.
А Трясогузка-Доронин дал ему подножку, вывернулся, да и был таков. И полетел Мухтар к черту на кулички грохнулся об пол.
И ползая по полу, хорохорясь, представлял дворник и выделывал разное такое.
Грохотали от удовольствия гимназисты, покатываясь со смеху.
-- Ну, теперь спой, Мухтар, спой нам, пожалуйста!
И поднявшийся на ноги, разморенный, запел Мухтар песню несуразную и таким же, как весь валенный, каким-то валенным голосом:
Что же ты, Матрена,
К лесу не пришла,
Али ты, дурёна,
Другого нашла.
И остановился:
-- А дальше нельзя.
-- Нельзя! нельзя! нельзя! -- задразнили снова Мухтара.
Просунулась в комнату Аксолот-Маланья, позвала Мухтара: его в сторожке спрашивают.
Мухтар обозлился и ругался.
И, ругаясь, вышел.
Ушел Мухтар. Чего бы еще выкинуть? Сидеть так, сложа руки, -- скучно. Раздумывали.
Павлушка подговаривал впотьмах на чердак лезть, да дело не выгорело: поймают, изобьют, как жуликов.
Наконец, выдумали игру.
Пересчитались, кому водить, и начали.
Трясогузка и Павлушка хлестали ремнями Пугалу, а Пугало, взобравшись на стул, отхлестывался.
Вся игра в том только и заключалась, чтобы отхлестываться.
Сначала все шло мирно, хлестались понарочну, потом перешли и позаправду, норовя двинуть пряжкой.
Павлушка хватил Пугалу по лицу, Пугало не удержался и кувырнулся со стула. Кувырнулся Пугало, ударился об пол, -- заплакал.
Задрало остальных.
-- Нюня! Нюня! Нюня! -- принялись дразнить.
-- Пугало! Пугало! Пугало! -- поддразнивали.
-- Сам Пугало! второгодник! -- отбрыкнулся было Пугало на Павлушку.
-- А твой отец -- пропойца, сосуд за обедней уронил.
-- Пропойца! Пропойца! Пропойца! -- наступали на Пугалу.
Пугало плакал.
И чем бы все кончилось, кто его знает, да за Трясогузкой горничная пришла домой уводить.
Поднялся было и Пугало, да опять сел. Увела горничная Трясогузку. Пугало с Павлушкой одни остались.
И стало вдруг Павлушке стыдно, что обидел он Пугалу.
Павлушка отыскал тряпочку, бережно закутал в тряпочку стеклянного любимого козленка, чтобы козленку холодно не было, и подал его Пугале.
-- Вот тебе, Пугало, бери!
Пугало встал, вихры торчали и щеки горели.
-- Павлушка, -- сказал Пугало не по-своему, -- ты... папашу... в заштат выгнали... благочинный. Мы, Павлушка, с голоду помрем.
5
Утром на следующий день Павлушка в гимназию не пошел. Надел было ранец, и подкосило.
Поставили Павлушке градусник: жар. Хотели в постель уложить, заартачился, не хотелось ложиться.
Пошел ходить по комнатам.
В окно смотрел.
За окном падал мокрый снег и, не долетая до мостовой, таял.
Таял снег на крышах, только на дровах у сарая лежал легким слоем.
И так тянулось время, так невесело.
Так Павлушке было невесело, -- плакать хотелось.
Столик стоял сиротливо, -- козленка не было. Жалко стало козленка. Зачем его отдал? Теперь у него нет ничего. И у Пугалы тоже нет ничего... с голоду помрет. И козленок и Пугало.
"А слоненок?"
Закрыл Павлушка глаза, стал на пальцах гадать: принесет Пугало слоненка или не принесет?
-- Нет. -- Нет. -- Нет, -- шептал, гадая, Павлушка.
А ну, как никакого слоненка и нет в шкапчике, а так он его себе выдумал? И откуда взяться слоненку в шкапчике?
А если слоненок на самом деле сидит в шкапчике, то дастся ли слоненок взять себя? Пойдет ли к нему? Не всем ведь дается слоненок, не ко всякому идет. К Пугале пойдет, а к нему?
Закрыл Павлушка глаза, завертел пальцами.
-- Да. -- Да. -- Да, -- шептал он, гадая.
В комнату сестры Кати вошел настройщик, стал пьянино настраивать.
-- Серый слоненок, серая мордочка, -- будто выговаривая, ударяла нота.