Рэнсом Артур
Шесть недель в Советской России

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Six Weeks in Russia in 1919)
    Впечатления английского журналиста.
    По пути в Петроград
    Смольный
    Из Петрограда в Москву
    Первые дни в Москве
    Исполнительный Комитет и ответ на предложение о Принцевых островах
    Каменев и Московский Совет
    Экс-капиталист
    Теоретик революции
    Результаты блокады
    Вечер в опере
    Исполнительный Комитет и террор
    Из моих бесед с Лениным
    Оппозиция
    Левые социалисты-революционеры
    Меньшевики
    Правые с.-р.
    Третий Интернационал
    Мой последний разговор с Лениным
    Возвращение.


Артур Ренсом.
Шесть недель в Советской России

Впечатления английского журналиста

Six Weeks in Russia in 1919
by
Arthur Ransome

0x01 graphic

0x01 graphic

По пути в Петроград

   30 января (1919 г.) мы, четверо газетных корреспондентов -- два норвежца, один швед и я, -- покинули Стокгольм, чтобы отправиться в Россию. Мы ехали с членами посольства Советского правительства, с Воровским и Литвиновым во главе, которые возвращались в Россию после разрыва официальных отношений со Швецией. Несколько месяцев тому назад большевики разрешили мне приехать в Россию, чтобы собрать новый материал для моей "Истории революции", но в последний момент появились некоторые препятствия и, по-видимому, мне хотели отказать в разрешении. По счастью в Стокгольм попал номер газеты "Морнинг Пост", в котором было сообщение о докладе г. Локкарта, где говорилось, что я после шестимесячного отсутствия из России не имею больше права сообщать в газеты о ее внутреннем положении. Таким образом я мог доказать, насколько важна была для меня поездка, чтобы я лично мог ознакомиться со всем происходящим. После этого больше препятствий к въезду в Россию для меня не оказалось.
   Наш пароход с трудом пробивал себе дорогу через ледяные глыбы в Або. Оттуда мы поехали по железной дороге до русской границы. Путешествие продолжалось дольше обыкновенного, встречались разные препятствия, которые финская администрация пыталась оправдать разными причинами. Нам говорили, что русские белогвардейцы собирались устроить нападение на поезд. Литвинов спросил, улыбаясь: "Не нарочно ли медлят, чтобы дать им время для организации нападения?"
   Более нервные из нас считали это возможным. В Выборге, однако, нам сообщили, что в Петрограде начались сильные волнения, и что финны не имеют охоты ввергнуть нас в хаос восстания. Кто-то нашел газету, и мы прочли подробный отчет о том, что случилось. На обратном пути я узнал, что это сообщение, так же как и многие подобные, были прямо протелеграфированы в Англию. Сообщалось, что в Петрограде произошло серьезное восстание. Семеновский полк перешел к восставшим, им удалось захватить в свои руки город. Правительство бежало в Кронштадт, который обстреливал Петроград из тяжелых орудий.
   Это казалось малоутешительным, но что было делать? Мы решили кончать партию в шахматы, которую начали на пароходе. Выиграл эстонец. Я шел вторым. Неожиданным удачным ходом я обыграл Литвинова, который, по существу, был лучшим игроком, чем я. В воскресенье ночью мы приехали в Териоки, а в понедельник утром мы медленно приближались к границе Финляндии у Белоострова. Отряд финских солдат ожидал нас. Никто не имел права войти в здание станции, и тщательно следили за тем, чтобы ни один опасный революционер не вступил на финскую территорию. Лошадей не было, но нам дали трое маленьких саней. На них мы положили наш багаж, а сами под конвоем финнов пошли пешком к границе. Финский лейтенант шел во главе нашей маленькой группы, беседовал с нами по-немецки и шведски с видом человека, который считает нужным быть любезным с несчастными, которых собираются бросить в адский котел.
   Несколько сот метров двигались мы вдоль рельс, а потом пошли по тропинке в снегу, которая вела через лесок, и подошли к маленькому деревянному мостику, переброшенному через узенькую замерзшую речку, отделявшую Россию от Финляндии. На обоих концах этого мостика, едва достигавшего двадцати метров в ширину, находилось по шлагбауму, по две будки и по два часовых. На русской стороне как шлагбаум, так и будка были полосатые: черные с белым -- цвета, обычные для старой русской империи. Финляндцы же, очевидно, не имели еще времени покрасить шлагбаум и будку на своей стороне.
   Финны подняли шлагбаум и финский офицер, как наш предводитель, торжественно прошел до середины моста. Здесь был выгружен наш багаж, а мы в это время наблюдали, как старенький дряхлый мостик скрипит под тяжестью нашего скарба, так как мы взяли с собой столько съестного, сколько это было возможно. Никто из нас не имел права ступить на мост, пока офицер и несколько солдат с русской стороны не пошли нам навстречу; только маленькая Нина, десятилетняя дочка Воровского, болтавшая с финнами по-шведски, получила разрешение перейти через мостик. Робко перешла она на другую сторону и заключила дружбу с солдатом Красной армии. Он стоял с ружьем в руке и ласково наклонился к ней, чтобы показать ей значок Рабоче-Крестьянской Республики, который был на его фуражке и состоял из перекрещивающихся серпа и молота. Наконец, финский офицер взял список конвоируемых и громко прочел фамилии: Воровский, его жена и ребенок. Улыбаясь, он через плечо посмотрел при этом на Нину, которая в это время любезничала с часовым. Затем он вызвал: "Литвинов". Одного за другим вызывал он всех русских, их было около тридцати. Мы, четверо иностранцев, Гримлунд -- швед, Пунтервальд и Штанг -- норвежцы -- и я были последними. Наконец, после общего прощания и восклицания Нины: "Helse Finnland", финны вернулись обратно к своей культуре. Мы же пошли вперед, к борющейся за свое существование новой цивилизации России. После перехода моста мы попали из одного миросозерцания в другое, от одной крайности классовой борьбы к другой, от диктатуры буржуазии к диктатуре пролетариата.
   Различие сразу бросалось в глаза. На финской стороне мы восторгались новой, великолепной постройки станцией, которая была по размерам больше, чем нужно, но давала правильное понятие о духе новой Финляндии. На русской стороне мы увидали тот же серый, старый деревянный дом, который знаком всем путешественникам, приезжающим в Россию, как из-за своего международного значения, так и из-за трудностей с паспортами, которые там чинили. Носильщиков не было; это не могло удивить, так как всюду на границе были проволочные заграждения, и нейтралитет был крайне враждебного свойства, так что всякая торговля прекратилась. В очень холодном буфетном зале нельзя было купить ничего съестного. Длинные столы, когда-то нагруженные икрой и другими закусками, были пусты. Правда, стоял самовар. Мы взяли чай -- по шестьдесят копеек стакан, и сахар -- по два рубля пятьдесят копеек за кусок. Мы пили чай в комнате, где проверялись паспорта и где только накануне, по-видимому, топилась печка. Шведский хлеб Пунтервальда показался нам очень вкусным за чаем. Мне очень трудно передать ту странную смесь подавленности и веселья, которая охватила наше общество при взгляде на эту заброшенную изголодавшуюся станцию. Мы знали, что нас больше не стерегут и что мы более или менее можем делать что хотим. Общество разделилось на две части, из которых одна плакала, а другая пела. Г-жа Воровская, которая с первой революции не была в России, горько плакала. Литвинов и более молодые члены нашего общества становились веселее, несмотря даже на отсутствие обеда. Они пошли по деревне, играли с детьми и пели. Пели не революционные песни, а какие-то красивые мелодии, которые приходили им в голову. Когда мы, наконец, попали в поезд и убедились, что вагоны не топлены, кто-то взял мандолину и мы согревались танцами. В этот момент я думал с огорчением о тех пяти детях, которые ехали с нами и для которых страна, испытавшая войну, блокаду и революцию, была малоподходящим местопребыванием. Но детям передалось душевное состояние родителей-революционеров, возвращавшихся к своей революции, и они бегали возбужденно взад и вперед по вагону или садились на колени то к одному, то к другому пассажиру. Были сумерки, когда мы прибыли в Петроград.
   В то время, как станция в Финляндии была совершенно безлюдна, здесь мы нашли четырех носильщиков, за двести пятьдесят рублей перенесших с одного конца платформы на другой весь наш багаж.
   Мы сами, как и в Белоострове, погрузили наши вещи на подводу, для нас приготовленную. Много времени ушло на то, чтобы распределить между нами по жребию комнаты в гостинице. Воспользовавшись этим, мы вышли на улицу, чтобы расспросить о восстании и бомбардировке, о которой мы слышали в Финляндии. Никто об этом не имел ни малейшего понятия.
   Как только закончилось распределение комнат по жребию -- мне, по счастию, досталась комната в отеле "Астория" -- я направился в город через Литейный мост. Трамваи шли. Город казался абсолютно спокойным. На противоположной стороне реки я увидел во тьме -- которая, впрочем, зимой никогда не бывает полной из-за снега -- слабые контуры крепости. Все, что я так часто видел за последние шесть лет, опять предстало перед моими глазами: Летний сад, Английское посольство и обширная площадь перед Зимним дворцом.
   На ней стояли во время июльского восстания вооруженные грузовики, на ней во время корниловской авантюры расположились бивуаком солдаты, а еще раньше на ней же Корнилов проводил смотр "юнкерам".
   Мои мысли обратились к Февральской революции. Я снова видел перед собой бивуачные огни революционеров на углу площади в ту ночь, когда последние члены царского правительства, потерявшие рассудок, выпускали обращения к народу, в которых они требовали, чтобы народ оставил улицы, требовали в тот момент, когда сами они уже были осаждены в Адмиралтействе.
   Я видел ту же площадь еще раньше, в день объявления войны, запруженную толпами народа, когда царь на один миг показался на балконе дворца.
   На этом мои воспоминания прервались. Мы остановились около "Астории", и я должен был заняться другими делами.
   Снаружи "Астория" представляет теперь убогое зрелище, внутри в ней довольно чисто. Во время войны и в начале революции в ней жили, главным образом, офицеры. Некоторые из них во время первой революции совершили глупость и стреляли в мирно настроенных матросов и солдат, которые пришли с единственной целью просить офицеров пойти с ними. В происшедшей затем борьбе здание сильно пострадало. Я помню еще, как я и майор Скель повесили на стене гостиницы экстренный выпуск о падении Багдада. Это случилось в ночь обстрела или накануне его. Собралась толпа в уверенности, что это новые сообщения о течении революции. Когда же поняли, о чем шла речь, все досадливо отворачивались.
   Теперь все повреждения исправлены, только красные ковры исчезли; может быть, из них сделали знамена. Электричество горело не повсюду, вероятнее всего из-за сокращения в отпуске тока.
   Я дал снести мой багаж наверх, где мне была предоставлена довольно хорошая комната.
   Каждый этаж гостиницы будил во мне особые воспоминания. В одной из комнат жил офицер, реакционер, который гордился тем, что он принял участие в набеге на большевиков, и при этом он показывал, как на победный трофей, на шляпку г-жи Коллонтай.
   В другой комнате я обыкновенно слушал Персифаля Гиббона, рассказывавшего мне о том, как нужно писать маленькие рассказы, или объяснявшего, какие явления могут быть при инфлюэнце.
   Здесь была комната, где мисс Битти угощала чаем усталых революционеров и не менее усталых исследователей революции. Это она написала единственную до сих пор книгу, которая дает наиболее правдивую картину незабвенных дней.
   Там была комната, в которой бедный Дени Гарстен мечтал об охотах, в которых он будет участвовать по окончании войны.
   Я хотел заказать себе кушанье, но узнал, что в гостинице, кроме горячей воды, ничего нельзя было получить. Тогда я отправился на небольшую прогулку. Правда, я не особенно охотно вышел на улицу со своим английским паспортом, без всяких других бумаг, дающих право на пребывание в России. Мне, как и другим иностранцам, обещали дать такую бумагу, но я ее еще не получил. Я направился в "Регину", ранее одну из лучших гостиниц города. Те из приехавших, кто попал туда, очень жаловались на свое помещение. Я там не остался, вышел и пошел к Невскому по Мойке, а затем обратно к своей гостинице. На улицах, так же как и в гостинице, было неполное освещение. В редких домах были освещены окна. В старом овчинном полушубке, который я носил еще на фронте, в своей высокой меховой шапке я казался сам себе призраком старого режима, который блуждает по мертвому городу. Тишина и спокойствие на улицах еще усиливали это впечатление. И все-таки редкие прохожие, которых я встречал, оживленно разговаривали между собой, а проезжавшие изредка извозчики и автомобили двигались по относительно хорошей дороге. Улицы были подметены чище, чем в последнюю зиму при царском режиме.

Смольный

   На следующее утро я получил чай и хлебную карточку. На купон мне дали маленький кусок черного хлеба, качество которого было, однако, значительно лучше, чем та смесь из отрубей и соломы, от которой я так хворал прошлое лето в Москве. Затем я вышел, зашел за Литвиновым, и мы отправились в Смольный институт, где воспитывались раньше дочери дворян. Позже здесь была штаб-квартира Советского правительства, а потом, после переезда правительства в Москву, здание это было предоставлено Северной Коммуне и Петроградскому Совету. При дневном свете город казался менее заброшенным. Разгрузка Петрограда, довольно безрезультатно предпринятая при Керенском, теперь до известной степени осуществилась. Город обезлюдел отчасти из-за голода, отчасти вследствие остановки фабрик, которые, в свою очередь, должны были закрыться из-за невозможности доставить в Петроград топливо и сырье.
   Что больше всего бросается в Петербурге в глаза после шестимесячного отсутствия, это -- полное исчезновение вооруженных солдат. Городу, казалось, возвращен был мир, революционные патрули больше не были нужны. Встречные солдаты не вооружены, живописные фигуры революции, опоясанные пулеметными лентами, исчезли.
   Второе, что обращает на себя внимание, особенно на Невском проспекте, раньше пестревшем чрезвычайно элегантной публикой, это полнейшее отсутствие новой одежды. Я не видел никого, кто носил бы что-либо, что казалось купленным за последние два года, кроме некоторых офицеров и солдат, которые были одеты теперь так же хорошо, как и в начале войны. Петроградские дамы обращали раньше особенное внимание на обувь, а в обуви сейчас абсолютный недостаток. Я видел молодую женщину в хорошо сохранившейся и, как оказалось, очень дорогой шубе, на ногах которой были лапти, обвязанные полотняными тряпками.
   Мы довольно поздно вышли и потому на Невском проспекте сели в трамвай. Трамвайных кондукторов все еще заменяли женщины. Проездной билет стоит один рубль, платят обыкновенными почтовыми марками. Раньше поездка стоила гривенник.
   Бронированный автомобиль, который раньше обыкновенно стоял перед входом в Смольный, исчез, вместо него стояла теперь ужасающая статуя Карла Маркса, грубая и тяжеловесная на неуклюжем пьедестале; огромная шляпа, которую он держит на спине, похожа на отверстие восемнадцатисантиметровой пушки.
   Единственные признаки охраны -- два легких полевых орудия, немного пострадавшие от непогоды; они стоят под сводами входа, который они разнесли бы на тысячи кусков, если когда-либо пришлось бы из них стрелять.
   Когда я вошел внутрь, чтобы получить пропуск в верхние этажи, мне едва верилось, что я столько времени отсутствовал. Здание было менее оживлено, чем раньше. В коридорах не сновала уже шумная толпа делегатов, выбирающих себе революционную литературу у книжных стоек, как это было в те дни, когда маленький серьезный рабочий из Выборга стоял на часах у двери Троцкого и когда из окон ниши можно было видеть большую залу, откуда доносились отзвуки нескончаемых прений Петроградского Совета. Литвинов пригласил меня пообедать с представителями Совета. Я принял приглашение с радостью: первое -- я был голоден, второе -- я считал лучшим встретиться с Зиновьевым здесь, чем где-либо в другом месте. Я хорошо помнил, как мало он был ко мне расположен в первые дни революции. Зиновьев -- еврей, у него густая шевелюра, круглое гладкое лицо и очень быстрые движения. Он был против Октябрьской революции, но, когда она свершилась, он опять сблизился с Лениным, сделался представителем Северной Коммуны и остался в Петрограде, когда правительство переехало в Москву. Он -- ни оригинальный мыслитель ни хороший оратор, исключая моментов дискуссии, когда надо ответить оппозиции. В этом он чрезвычайно ловок. После убийства его друга Володарского и Урицкого в прошлом году у него было сильное нервное потрясение. Я не замечал никогда ничего, что дало бы повод думать, что он германофил. Несмотря на то, что он марксист, против англичан у него ярко выраженное предубеждение. В первые дни революции он принадлежал к тем коммунистам, которые мне, как "буржуазному" журналисту, чинили препятствия. Я слышал также, что он с большой подозрительностью отнесся к моей дружбе с Радеком.
   Я испытал большое удовольствие, наблюдая за выражением его лица, когда он вошел и увидел меня сидящим за столом. Литвинов представил ему меня и очень тактично рассказал ему о выходке Локкарта по отношению ко мне, после чего он стал очень любезен ко мне и сказал, что если я на обратном пути из Москвы задержусь на несколько дней в Петрограде, то он позаботится о том, чтобы меня ознакомили с историческим материалом, касающимся деятельности Петроградского Совета в мое отсутствие. Я сказал ему, что удивляюсь, что он здесь, а не в Кронштадте, и спросил его о восстании и об измене Семеновского полка. Громкий смех ответил мне, и Позерн объяснил, что Семеновский полк вообще не существует и что люди, сочинившие эту историю, хотели придать ей правдоподобие тем, что упоминали имя полка, который четырнадцать лет назад играл главную роль при подавлении Московского восстания. Позерн, худой, бородатый мужчина в очках, сидел на другом конце стола; он был военным комиссаром Северной Коммуны.
   Обед в Смольном прошел так же непринужденно, как в былые дни, только еды было гораздо меньше. Делегаты, мужчины и женщины, приходили прямо с работы, садились на свои места, ели и возвращались к своим занятиям. Зиновьев задержался только на несколько минут. Обед был чрезвычайно прост: суп с куском конины, которая была вкусна, каша с чем-то белым, не имевшим никакого вкуса, и чай с куском сахара.
   Разговор вертелся, главным образом, около вопроса о возможности мира, и довольно пессимистические сообщения Литвинова были приняты с разочарованием. Когда я кончил обед, пришли Воровский, г-жа Воровская, маленькая Нина, оба норвежца и швед. Я узнал, что половина нашей компании собиралась сегодня же вечером уехать в Москву; я решил поехать с ними и поспешил в мою гостиницу.

Из Петрограда в Москву

   Перед отъездом, конечно, было много волнений. Некоторые из нас в последнюю минуту не были готовы. У девяти человек с маленьким ручным багажом был в распоряжении только один автомобиль. За ним был подан грузовик для больших вещей, я предпочел ехать на грузовике, и меня порядочно трясло дорогой. Эта поездка напомнила мне поездки в первые дни революции, но те поездки были гораздо веселее. Тогда грузовики были нагружены пулеметами, солдатами, ораторами, энтузиастами всякого рода и всяким другим людом, которому удавалось туда забраться.
   На Николаевском вокзале отправка произошла в полном порядке. Когда мы вошли в вагон (старый вагон третьего класса), мы увидели, что на наших местах, занятых для нас одним из нашей компании, сидели, не имея на это права, чужие. Но даже этот инцидент был мирно разрешен -- год или даже шесть месяцев назад это было бы невозможно.
   Перегородка с дверью делила вагон на две части, отделения были открытыми и боковые скамейки могли служить для спанья. Мы спали в три этажа один над другим на деревянных полках. У меня было довольно удобное место на второй полке. К счастью, верхняя полка над моей головой была занята вещами; таким образом, я мог сидеть согнувшись, а мои ноги болтались над головами матерей, маленьких детей и большевиков. На каждой станции начиналось всеобщее хождение через вагон, каждый, у кого был котелок, кофейник, кувшин или даже пустая жестянка, проталкивался через вагон, чтобы достать кипятку. У меня были два термоса. Я взял их и пошел вслед за другими. Из всех вагонов вылезали пассажиры и спешили в буфет. Никакого надзора за порядком не было, но сильный инстинкт общественности, который так отличает русских, сделал то, что люди автоматически встали в очередь, а когда поезд двинулся дальше, все опять заняли свои места и стали пить чай. Это продолжалось всю ночь. Засыпали, просыпались, пили чай и принимали участие в разговорах, которые велись в разных концах вагона. С моей высоты я слушал то одних, то других. Одни ворчали на дороговизну продуктов, другие не могли понять, почему остальные нации все еще ведут войну против России. Один рабочий рассказывал, что приехал окольным путем из Архангельска; он описывал царившее там недовольство и рассказал историю, которую я передам как пример того, что говорят в России небольшевики. Несмотря на присутствие многих коммунистов, этот человек не скрывал своей антипатии к теории и практике большевиков. И все-таки он рассказал следующий случай.
   Какие-то части русских войск в районе Архангельска отказывались идти на фронт. Их начальство было не в состоянии воздействовать на них, и было заменено другим. Были вызваны американские войска, которые окружили бараки и потребовали от русских, отказывавшихся идти на фронт, убивать своих земляков, и чтобы они выдали своих зачинщиков, угрожая, что в противном случае каждый десятый из них будет расстрелян.
   Двенадцать вожаков были после этого выданы, должны были сами вырыть себе могилы, и были расстреляны.
   Вся эта история могла быть выдумана, но она типична для того времени.
   В другом конце вагона начались горячие споры о сущности эгоизма, причем спорившие подкрепляли свои взгляды примерами, взятыми из поведения противной стороны. На маленькой станции произошел забавный ругательный поединок между кондуктором и кем-то, пытавшимся влезть в наш вагон, в то время как место его находилось в другом вагоне. Оба располагали фантастическим запасом проклятий. Даже человек из Архангельска прервал свой рассказ, чтобы послушать ругающихся. Я помню, как один горячо желал, чтобы рука другого отсохла, но и тот тоже не отставал и желал первому, чтобы такая же участь постигла его голову. В Англии такая горячая ссора кончилась бы дракой, здесь же ничего подобного не случилось, собралась только небольшая кучка людей, которые сочувственно слушали словесный поединок и беспристрастно и восторженно одобряли то одного, то другого.
   Наконец, я попытался заснуть. Воздух был такой затхлый, что можно было задохнуться. Пахло дымом, маленькими детьми, поношенным платьем и тем особым запахом русского мужика, которого никогда не забудет тот, кто его раз испытал. Было невозможно спать. Но все же я ехал с некоторыми удобствами. Я постарался поэтому не обращать внимания на гудящие кругом разговоры, мысленно представил себя в Англии на рыбной ловле и пытался доставить некоторое облегчение моим ноющим костям тем, что время от времени менял положение на моем твердом ложе.

Первые дни в Москве

   Был очень холодный день, когда я пробирался сквозь толпу на вокзале в Москве. Я долго торговался с извозчиком, который потребовал сто рублей за поездку до "Метрополя". Улицы в глубоком снегу казались в меньшем порядке, чем в Петрограде, но все же были чище, чем год назад. Трамваи шли. Извозчиков было, по-видимому, столько же, сколько их было раньше. Лошади казались в лучшем состоянии, чем прошлым летом: тогда они еле передвигали ноги. Я спросил о причине этого улучшения; извозчик рассказал мне, что лошади теперь имеют паек, подобно людям, и, таким образом, каждое животное получало теперь немного овса. На улицах было много людей, но большое число закрытых магазинов угнетающе действовало на меня. Тогда я еще не знал, что причиной этого была национализация торговли. "Общественная" торговля преследовала цель подорвать в корне спекуляцию мануфактурой и другими товарами, в которых был большой недостаток. В течение моего пребывания в России во многих из этих магазинов были устроены городские лавки, похожие на наши народные кухни. Теперь, если кому-нибудь нужен новый костюм, он должен идти со старым костюмом в отдел снабжения и должен доказать, что он действительно нуждается в платье; тогда ему выдают ордер, по которому он получает новый костюм. Это было попыткой прекратить спекуляцию и устроить более или менее правильное распределение товаров, в которых был недостаток.
   Литвинов дал мне письмо к Карахану в Комиссариат иностранных дел, которое содержало его просьбу озаботиться предоставлением мне комнаты. Я нашел его в "Метрополе" таким же, каким он был шесть месяцев назад, с его неизменной папиросой. Он сердечно приветствовал меня и сказал мне, что все иностранные гости помещаются в Кремле. Я объяснил ему, насколько охотнее поместился бы в гостинице. И он немедленно принялся за поиски комнаты. Это было нелегко, несмотря на то, что Свердлов -- председатель Исполнительного комитета выдал ему мандат на право для меня поселиться или в "Метрополе", или в "Национале". Обе были переполнены, и, в конце концов, я получил комнату в старой "Лоскутной гостинице", которая называлась теперь "Красный флот".
   После небольшого разговора я и Карахан отправились в Комиссариат иностранных дел, где мы встретили Чичерина, который показался мне значительно постаревшим. Отнесся он ко мне, казалось, не так сердечно, как Карахан, но, может быть, это было его манерой. Он осведомился об Англии, и я ему ответил, что Литвинов может ему больше рассказать о ней, чем я, так как он только недавно вернулся оттуда.
   Потом я встретил Вознесенского, левого социалиста-революционера, работающего в отделе Востока. Он резко осуждал отношение большевиков к его партии. Вознесенский достал мне карточку на обед в "Метрополе". Обед состоял из тарелки супа и маленькой порции какого-то другого блюда. В разных частях города устроены советские столовые, которые тоже дают подобные обеды; стакан слабого чаю без сахара стоит тридцать копеек. Моя сестра накануне моего отъезда из Стокгольма прислала мне маленькую бутылочку сахарина. Было трогательно видеть, с какой радостью некоторые из моих друзей пили сладкий чай.
   Из "Метрополя" я пошел в "Красный флот", чтобы привести свою комнату в порядок. Шесть месяцев тому назад здесь можно было получить относительно чистое помещение. Но матросы привели гостиницу в ужасный вид и теперь грязь здесь неописуемая. Я попросил служащего немного прибрать и заказал самовар. Он не мог принести мне ни ложки, ни ножа, ни вилки, и только с большим трудом я уговорил его достать мне стакан.
   Телефон все же работал. После чая я позвонил г-же Радек, которая из "Метрополя" переехала в Кремль. Я еще не имел пропуска в Кремль. Поэтому мы условились встретиться, чтобы вместе взять у коменданта пропуск. Я шел по снегу к белой стене в конце моста, который круто поднимается над садом. Здесь горел костер и три солдата сидели вокруг него. Г-жа Радек уже ждала меня, она грела руки у огня. Вместе мы вошли в цитадель Республики.
   Конечно, г-жа Радек спросила меня о том, что я слышал о ее муже. Я сказал ей, что в стокгольмских газетах я читал, будто он переехал в Брауншвейг и живет там во дворце.
   Она очень боялась, не вернулся ли он в Бремен в то время, когда город заняли правительственные войска. Она не верила, что он когда-либо вернется в Россию. Потом она спрашивала меня, не замечаю ли я необычайных успехов, которые сделала революция за последние шесть месяцев (я это действительно находил).
   В моей комнате в "Красном флоте" в эту ночь было настолько холодно, что я лег в постель в овчинной шубе и покрылся всевозможными платками, одеялами и даже матрацем. И все-таки я очень плохо спал.
   На следующий день я напрасно пытался найти лучшую комнату. Во время моей прогулки по городу я видел всюду революционные скульптуры. Одни были очень скверные, другие очень интересны, но все они были сделаны наспех к торжеству годовщины Октябрьской революции. Художники тоже приняли участие в украшении города. И, хотя погода сильно испортила большинство картин, все-таки уцелело достаточно, чтобы дать понятие о праздничном впечатлении, которое они производили. Там, где фасады каких-нибудь домов были для ремонта обнесены лесами, художники использовали всю гладкую поверхность, чтобы на них нарисовать огромные панно, изображающие символические фигуры революции. Больше всего мне понравился ряд деревянных ларьков против "Националя" в "Охотном ряду". Футуристы и им подобные художники разрисовали их. Ларьки были очаровательны, и их яркие краски и наивные мотивы так шли к Москве, что я не мог представить себе города без них. (Раньше они были монотонного, грязновато-желтого цвета.)
   Чистые основные краски -- синяя, красная, желтая, -- примитивные узоры цветов на белом или пестром в клетку фоне казались теперь, по контрасту со снежными массами на улицах, с пестрыми головными уборами женщин и с желтыми овчинными полушубками мужиков, менее футуристическими, чем памятники средневековой Москвы.
   Может быть, будет интересно отметить, что некоторые упрямые ригористы во время моего пребывания в Москве подняли серьезный протест против слишком большой свободы, которую дали футуристам, и было предложено, чтобы искусство революции было более доступным и менее кричащим.
   Однако эта критика не относилась к росписи вышеупомянутых деревянных ларьков, смотреть на которые мне всегда доставляло удовольствие.
   Вечером я посетил Рейнштейна в гостинице "Националь". Рейнштейн -- маленький старый человек, член Американской Социалистической партии. Он в прошлом году неутомимо пытался помогать американцам. Его познания в области революции поразительны. Ему около семидесяти лет, но он не пропускает ни одного заседания Московского совета или Исполнительного комитета. В семь часов утра он встает и идет из одного конца города в другой, чтобы читать лекции молодежи, готовящейся стать офицерами Советской армии. Он наблюдает за английскими военнопленными, к их успехам в большевизме он относится крайне пессимистически. Кроме того, он занимает официальный пост заведующего отделом английской пропаганды, отдел совершенно ненужный, где печатаются сотни брошюр, которые никогда не достигают английского побережья. Он был очень разочарован, что я не привез никаких американских газет и очень жаловался на недостатки транспорта. Жалобу эту я слыхал во время моего пребывания в Москве от самых разнообразных людей по крайней мере три раза в день. Он находил политическую ситуацию великолепной, хозяйственную же -- очень скверной. Если где-то и был хлеб, то его нельзя было доставить в город из-за недостатка паровозов. Эти хозяйственные затруднения должны были раньше или позже повлиять на политическую ситуацию.
   Он говорил об английских военнопленных: солдаты были привезены в Москву, где им выдали особые разрешения, с которыми они имеют право ходить по городу без охраны. Я спросил об офицерах, он сказал мне, что они в тюрьме, но имеют все, что им нужно. Член международного Красного Креста, работающий совместно с американцами, аккуратно их посещает и приносит им пакеты. Дальше он рассказал мне, что при получении первых известий о попытках братания на архангельском фронте он с двумя военнопленными, одним англичанином и одним американцем, поехал туда. С трудом удалось устроить свидание: два офицера и один сержант со стороны союзников, Рейнштейн и два военнопленных со стороны русских сошлись на мосту между враждебными линиями. Разговор шел, главным образом, об условиях жизни в Америке и о тех причинах, которые в конце концов заставят союзников вернуться домой, предоставив Россию своей судьбе.
   В конце разговора представители союзников (вероятно, американцы) предложили Рейнштейну поехать с ними в Архангельск и там изложить свои доводы. Ему был обещан пропуск туда и обратно. Один из двух приблизившихся между тем русских нагнулся, чтобы на его спине можно было написать пропуск для Рейнштейна. Рейнштейн показал мне этот пропуск. Он сомневался в его действительности и сказал представителям, что без дальнейших инструкций из Москвы он не может им воспользоваться.
   Когда стемнело, стали расходиться. Офицеры сказали военнопленным: "Как? Вы с нами не пойдете?" Оба покачали решительно головой и ответили: "Нет, спасибо".
   Я узнал, что кто-то на следующий день хочет покинуть "Националь", чтобы ехать в Харьков, очевидно, я мог получить освобождающуюся комнату. После моего, довольно позднего, чаепития с Рейнштейном, я пошел домой, зарылся в гору всевозможных одежд и уснул.
   На следующее утро мне удалось переехать в комнату в "Национале". Выяснилось, что это было очень милое помещение, расположенное около кухни и потому довольно теплое.
   Продолжалось довольно долго, пока перенесли мои вещи; переезд из одной гостиницы в другую стоил, несмотря на близкое расстояние, сорок рублей. Я устроился по-домашнему, купил несколько книг и составил два списка: документов, необходимых для моей работы, и тех людей, которых я хотел видеть.
   Комната была чрезвычайно чистая, чистота была, очевидно, предметом гордости горничной, которая пришла для уборки комнаты. Я ее спросил, как нравится ей новое правительство. Она ответила, что, правда, голодно, но она себя чувствует гораздо свободнее, чем раньше.
   После обеда я отправился на кухню гостиницы, где постоянно можно было достать кипяток; обширная кухня находилась в распоряжении жителей гостиницы. Здесь нашел я множество людей, которые старались всячески использовать огромную плиту.
   Тут был, например, казак с седыми волосами, одетый в красную черкеску с патронами на груди. Он разогревал свой суп рядом с маленькой еврейкой, которая пекла картофельный пирог. Видный, немолодой уже член Исполнительного комитета был усердно занят приготовлением небольшого куска мяса. Две маленькие девочки варили в старых жестянках картошку. В другом помещении, которое было приспособлено для прачечной, маленькая, длинноволосая революционерка стирала юбку. Женшина, повязанная синим головным платком, гладила блузку. Другая усердно кипятила постельное белье или что-то в этом роде в большом котле. И непрестанно приходили люди со всех этажей гостиницы с кувшинами и чайниками, чтобы получить кипяток для чая. В другом конце коридора, в большом окне, отделяющем вторую кухню от первой, находилась форточка: здесь ждала большая очередь людей с собственными тарелками и мисками, чтобы получить свою порцию супа и мяса по обеденному купону.
   Мне сказали, что по общему мнению, порции здесь больше, нежели те, которые подают в ресторане. Я тщательно следил за раздачей и пришел к выводу, что утверждение -- результат воображения.
   Когда я в начале недели платил за комнату вперед, мне выдали карточку, по краям которой были напечатаны все дни недели. По этой карточке я имел право получать каждый день обед. Каждый день от карточки отрезался купон, так что я никаким образом не мог получить обед два раза. К обеду давали очень хороший суп и кусок мяса или рыбы. Цена колебалась между пятью и семью рублями. Обед выдавался от 2 до 7 часов.
   До обеда голодали. В два же часа сознание, что каждую минуту можно пойти поесть, действовало так успокаивающе, что я все время откладывал и большей частью обедал в пять или шесть часов.
   В гостинице было что-то вроде кооператива, и вот однажды я прочел на лестнице объявление, что, подав заявление в продовольственный отдел гостиницы, можно получить горшок повидлы. Таким образом, я раз получил повидлу, другой раз мне выдали маленький кусок украинской колбасы.
   Кроме предметов первой необходимости, покупаемых по карточкам, съестные продукты можно было доставать и у спекулянтов по баснословным ценам. Фунт хлеба по карточке стоит один рубль двадцать копеек, а у спекулянта от пятнадцати до двадцати рублей. Пайковый сахар стоит двенадцать рублей фунт, в вольной продаже -- не менее пятидесяти рублей. Из всего этого ясно, что отказ распределять продукты по карточкам привел бы к тому, что богатые ели бы досыта, а бедные бы недоедали.
   Также нельзя отрицать того, что здесь страдают от холода. Я меньше стал ощущать мои страдания, когда узнал, что правительственные чиновники были не в лучших условиях, чем простой народ. Даже в Кремле я видел архивариуса, работавшего в старой овчинной шубе и в валенках. От времени до времени он вставал и хлопал руками, как то в старые времена делали лондонские извозчики, чтобы привести в движение стынущую кровь.

Исполнительный Комитет и ответ на предложение о Принцевых островах

   Как известно, Мирная конференция сделала предложение, чтобы все фактически сосуществующие правительства России после заключения предварительного перемирия собрались на островах в Босфоре для переговоров. Советское правительство не получило прямого приглашения. Чичерин узнал от редактора социалистической газеты подробности и послал 4 февраля обстоятельную ноту союзникам. 10 февраля в заседании Исполнительного Комитета обсуждалось международное положение.
   Исполнительный Комитет собрался довольно поздно, как обычно, в большом зале гостиницы "Метрополь". Заседание должно было начаться в 7 часов. По наивности я думал, что русские за последние 6 месяцев изменили своим привычкам. Но когда я ровно в 7 часов вошел в залу, я нашел ее почти пустою, так как партийное собрание коммунистов в соседней комнате еще не закончилось. Зал производил то же впечатление, что и всегда. Над возвышением для президиума висело красное знамя. Другое знамя украшало противоположную стену. На знаменах были надписи "Всероссийский Исполнительный Комитет", "Пролетарии всех стран, соединяйтесь" и т. д. Постепенно зал стал заполняться народом, и я встретил много старых знакомых.
   Вошел старый профессор Покровский; он мигал глазами и шел согнувшись. В своем старом, поношенном пальто, в маленькой фетровой шляпе, с руками, заложенными за спину, он выглядел так же, как в Брест-Литовской крепости, когда во время второго периода мирных переговоров он, как мне рассказывали, в отчаянии ходил взад и вперед. Я не думал, что он меня узнает, однако он сейчас же подошел ко мне и напомнил, как мы укладывали архивы, когда существовала опасность, что немцы займут Петроград. Он сообщил мне, что в Германии сейчас публикуется много документов о причинах войны. Из всего, что он говорил, было ясно, что вина Англии была меньше, чем других, зато Россия и Франция выступали в очень плохом свете.
   Как раз в этот момент вошел поэт Демьян Бедный, который сильно растолстел за это время (поклонники из деревни снабжали его продовольствием). Этот поэт революции, с круглым лицом, смеющимися умными глазами и циничным ртом казался типичным крестьянином. Он был довольно хорошо выбрит, его маленькие желтые усы вились, он был одет в новые кожаные брюки и производил впечатление поэта, которому хорошо живется, и совсем не был похож на того обтрепанного человека, которым он был, когда я с ним познакомился год назад, когда его сатирические стихотворения в "Правде" и др. революционных газетах еще не были так популярны, как теперь. С большою радостью он рассказал мне, что его последняя книга вышла в количестве двадцати пяти тысяч экземпляров, что все издание было распродано в течение двух недель и что теперь выдающийся художник пишет его портрет.
   Вошла г-жа Радек и села возле меня. Год назад она с большим искусством готовила нам бутерброды и работала как председательница комитета помощи русским военнопленным. Теперь она горячо жаловалась на то, что кремлевские власти желают выселить ее из великокняжеских покоев. В покоях же предполагают устроить исторический музей Романовых.
   Стеклов из "Известий", г-жа Коллонтай и много других лиц, имена которых я позабыл, находились в зале. Маленький Бухарин -- редактор "Правды", один из самых интересных ораторов Москвы, который всегда готов спорить на любую философскую тему: о Беркли и Локке, о Бергсоне или Вильяме Джеймсе, перебегал от группы к группе, пожимая руки.
   Наконец, на возвышении для президиума произошло движение, и заседание началось. Худой, длинноволосый Аванесов занял место секретаря; Свердлов, председатель, нагнулся слегка вперед, позвонил и объявил, что заседание открыто и слово предоставляется товарищу Чичерину.
   Речь Чичерина была обзором международного положения. Он говорил глухим голосом чревовещателя или полумертвого человека. Он в действительности наполовину мертв. Он никогда не знал искусства возлагать менее важные дела на своих подчиненных и тем облегчать свою работу. Он всегда переутомлен до крайности. Кажется жестокостью здороваться с ним, когда его встречаешь: всем своим обликом он как будто умоляет оставить его в покое. В своем отделе Комиссариата иностранных дел он установил необычное для работы время -- от пяти часов пополудни до четырех часов утра; отчасти для того, чтобы избежать посетителей, отчасти потому, что он привык работать ночью.
   Фактический материал доклада Чичерина был очень интересен, но не было ничего в его манере изложения, что способно было возбудить энтузиазм.
   После Чичерина выступал Бухарин. Это -- маленькая подвижная фигурка, одетая в коричневый, хорошо сохранившийся костюм, который куплен был, вероятно, в Берлине, когда Бухарин был там в качестве члена экономической комиссии. Его хорошо слышно, хотя голос его временами своеобразно ломается. Он сравнивал настоящее положение с положением перед Брест-Литовском. Он был вместе с Радеком, я помню это очень хорошо, одним из самых страстных противников Брестского мира. В настоящее время он признавал, что тогда Ленин был прав, а он ошибался.
   Литвинов говорил после Бухарина. Это плотный, солидный и представительный мужчина; на голове у него была серая меховая шапка, и он казался еще толще в своем пальто с меховым воротником. Его кашне болталось около шеи, и пенсне упало с носа, когда он стремительно направился к трибуне. Он разделся, бросил свои вещи на стул и взошел на трибуну. Волосы его были всклокочены, лицо носило выражение крайней серьезности, и голос его поразил звонкостью и силой меня, никогда раньше не слыхавшего его в публичных собраниях. Он говорил очень хорошо, с гораздо большей убедительностью и живостью, чем Бухарин, и сделал общий обзор внешнего положения. Он сказал, между прочим, что враждебность других государств по отношению к Советской России стоит в прямой зависимости от страха перед революцией в своей стране.
   Последним говорил Каменев, нынешний председатель Моссовета. Он возражал Бухарину, который сравнивал Брест-Литовский мир с тем, которого добивались сейчас. Тогда мы переживали эпоху исканий и экспериментов. Теперь же весь мир должен был убедиться, что единство России было возможно только под властью Советов. Враждебные державы должны были признать этот факт.
   К концу заседания Исполнительный Комитет принял единогласно резолюцию, в которой он приветствует каждую попытку, клонящуюся к заключению мира, и одновременно "шлет братский привет Красной Армии Рабочих и Крестьян, которая борется за независимость Советской России".
   Шел густой снег, когда я возвращался домой. Двое рабочих шли впереди меня и разговаривали:
   -- Если бы только не было голода, -- говорил один.
   -- Будет ли когда-нибудь иначе? -- произнес другой.

Каменев и Московский Совет

   Литвинову очень не повезло с комнатой в "Метрополе", она была маленькая, темная и более холодная, чем моя. Он чувствовал себя больным. В то время, как я был у него, Каменев по телефону сообщил ему, что его внизу ждет автомобиль и что он должен сейчас поехать в Моссовет, чтобы говорить о международном положении. Литвинов хотел отговориться, но это ему не удалось; тогда он сказал мне, чтобы я сопровождал его, если хочу видеть Каменева. Через несколько минут маленький автомобиль Форда мчал нас в Московский Совет. Совет заседал в Малом зале бывшего Политехнического института. Когда мы приехали, происходило партийное заседание. Мы -- Каменев, Литвинов и я -- прошли за эстраду в маленькую пустую комнату, где нас встретил член Совета, имя которого я забыл. Здесь произошел первый разговор Литвинова с Каменевым после возвращения первого из-за границы. Казалось, они совсем забыли о моем присутствии. Каменев спросил Литвинова, чем предполагает он заняться. Тот ответил, что он хотел бы приняться за организацию особого контрольного учреждения, которое принимало бы всякого рода жалобы, наблюдало бы за деятельностью различных комиссариатов, разграничило бы компетенцию должностных лиц и т. д.; словом, это должно было быть самое непопулярное учреждение Москвы.
   Каменев рассмеялся: "Не думайте, что вы первый, кому в голову пришла подобная идея. У всех, возвращающихся из заграничных командировок, у всех, без исключения, возникает та же мысль. Приезжая из-за границы, они замечают лучше, чем мы, все наши несовершенства, и каждый из них думает, что он сможет сразу, одним ударом, исправить дело. Раковский сидел здесь в течение ряда месяцев и мечтал только об этом. Иоффе делал то же самое, вернувшись из блещущего порядком Берлина. Теперь наступил ваш черед, а когда вернется Воровский (он все еще был в Петрограде), я готов спорить, у него в кармане будет готовый план системы общего контроля. Но таким путем ничего достигнуть нельзя. Единственное средство, если дело не идет на лад, это возложить ответственность за него на лицо, которому можно вполне доверять. Предположим, что недостает мыла. Великолепно. Назначьте специальную комиссию, и мыло исчезнет бесследно. Попробуйте возложить поручение на какого-нибудь дельного человека -- и мыло, так или иначе, появится". Я стал расспрашивать Каменева о положении школ. Он ответил мне, что необходимость разместить большое количество солдат мешает школьным занятиям. Солдаты новой Красной армии в большинстве -- рабочие; они привыкли к большим удобствам, чем солдаты старой армии, состоявшей почти исключительно из крестьян. Красноармейцы, например, не желают спать на нарах старых, переполненных и антисанитарных казарм.
   Троцкий, который повсюду ищет помещений для расквартирования своих любимцев, не нашел ничего более подходящего, чем помещения школ, "и нам приходится, -- добавил Каменев, -- вести упорную борьбу за каждую школу". Так же плохо обстоит дело с учебниками. Руководства по истории, например, составленные в условиях цензуры и в духе старого режима, теперь совершенно непригодны. Новых же еще нет как потому, что невозможно достать бумагу и дать их отпечатать, так и потому, что они еще не написаны. И, однако, многое уже сделано. Ни одному ребенку в Москве не угрожает голод. Свыше 100 000 пар валенок распределено между нуждающимися детьми. Число библиотек значительно увеличено.
   Когда партийное заседание окончилось, мы вернулись в зал, где члены Совета уже заняли свои места. Я был изумлен почти полным отсутствием публики, которая раньше обычно заполняла галереи. Политическое возбуждение революции улеглось, и теперь здесь было не больше посетителей, чем бывает в нижней палате в Лондоне. Литвинов повторил свой вчерашний доклад, придав ему, правда, более революционный характер. Он подчеркнул, что после победы Антанты Советская Россия является единственной страной, которая не находится под гнетом капитализма.

Экс-капиталист

   Я пил чай со своим знакомым из провинции, коренным русским, который до революции был владельцем фабрики кожевенных изделий и работал в тесном контакте с кожевенным заводом своего дяди. Он познакомил меня с тем, что произошло в его семье. Его дядя начал свое дело с небольшим капиталом. Во время войны он обогатился настолько, что купил в собственность завод, в котором раньше был лишь участником. История его жизни со времени Октябрьской революции -- поучительный пример того, как в России теория воплощается в практику.
   Во время первой революции, т. е. с марта по октябрь 1917 года, он вел упорную борьбу против своих рабочих и был одним из основателей совета промышленников, которые ставили своей целью привести к крушению стремления рабочих Советов. Этот совет промышленников прекратил свое существование с момента Октябрьской революции. "Дядя внимательно следил за газетами, и ему стало ясно, что всякое сопротивление безнадежно. Тогда он решил сделать все от него зависящее, чтобы не потерять окончательно своего предприятия".
   Он собрал своих рабочих и предложил им организовать артель и взять в свои руки ведение дел завода. Каждый рабочий должен был внести тысячу рублей на образование оборотного капитала. Конечно, ни у одного из рабочих не оказалось тысячи рублей, дядя предложил им внести за них деньги с тем условием, что деньги будут позже ему возвращены. Он и не рассчитывал, конечно, на возвращение долга, но надеялся сохранить таким образом контроль над кожевенным заводом.
   "Долгое время дела шли гладко. Был избран заводской комитет. Дядя был избран председателем, я -- товарищем председателя, кроме нас, были выбраны трое рабочих. Таким образом мы до сих пор ведем дела. Дядя получает 1 500 руб. в месяц, я -- 1 000 и бухгалтер тоже 1 000. Единственное затруднение состоит в том, что рабочие смотрят на дядю, как на хозяина, и это может стать опасным при малейшем осложнении.
   Скоро настали неприятности. Имущие классы должны были внести большой налог. Мой дядюшка предусмотрительно перестал быть собственником. Он уступил свой дом заводу, и сам занял только несколько комнат, как председатель заводского комитета".
   Он действительно был не в состоянии платить, когда представители райсовета заявили ему, что он обложен налогом в 60 000 руб. Он объяснил им положение дел. Племянник присутствовал при этом и поддерживал точку зрения дяди. После этого представитель Совета вынул какую-то бумагу, прочел ее и сказал: "Вы тоже обложены налогом в 20 000 руб., пожалуйста, оденьтесь".
   Это означало, что они арестованы. Племянник ответил, что у него есть только 5 000 руб., что он их отдаст, но что больше у него ничего нет. Достаточно ли с них этого?
   -- Прекрасно, -- сказал представитель Совета. -- Принесите их.
   Племянник принес деньги.
   -- Одевайтесь.
   -- Но вы согласились, чтобы я внес 5 000 руб.
   -- Это единственный способ общаться с людьми, подобными вам. Мы согласны, что ваше положение затруднительно, но мы думаем, что вы как-нибудь выкрутитесь. Совет приказал нам либо принести весь налог, либо привести тех, кто отказывается платить, в противном случае нас самих посадят в тюрьму. Вы ведь не можете ожидать, чтобы мы из жалости к вам согласились сесть в тюрьму? Одевайтесь и следуйте за нами.
   Они пошли. В милиции их посадили в комнату, у которой окна были с железными решетками, где к ним скоро присоединились остальные богачи города. Все были глубоко возмущены. Некоторые из них были возмущены дядей, который к происходящему относился спокойно. Дядя же беспокоился только об одном: что будет с заводом и его кожами в то время как мы оба сидим под замком.
   К собранной таким образом в маленькой комнатке милиции буржуазии пришли жены. Они подошли к окнам и разговаривали с мужьями. Мой рассказчик был неженат; чтобы не остаться одиноким, он послал извещение об аресте двум-трем своим друзьям. Поднялся ужасный шум, в конце концов, представитель милиции выбежал на улицу и арестовал одну из женщин. Когда же она распахнула свою шаль, он был очень смущен, узнав в арестованной хозяйку дома, в котором жил. Он дал ей возможность скрыться. До самой темноты продолжались разнообразные разговоры между богатыми людьми, их женами и друзьями, которые, как стая ворон, облепили окна. На следующий день в милицию явились рабочие завода и доказали, что дядя, действительно, перестал быть членом имущих классов, что он им необходим как председатель заводского комитета и что они готовы выкупить его, заплатив из заводских денег половину налога. Сам дядя собрал 30 000 руб., завод дал столько же, и его отпустили. Ему выдали свидетельство, что он больше не эксплуататор и не собственник, что поэтому он в дальнейшем освобождается от налогов, так же, как и все рабочие. Племянника тоже освободили под тем предлогом, что он необходим для ведения дел завода.
   Я спросил его, как обстоит дело теперь.
   -- Довольно хорошо, -- ответил он, -- только дядя огорчается, так как рабочие до сих пор зовут его "хозяином". Всем же остальным он доволен, так как он уговорил рабочих отложить большую часть прибыли для того, чтобы расширить дело и выстроить новый заводской флигель.
   -- А как работают рабочие?
   -- Мы, правда, думали, что они будут работать лучше, когда завод будет принадлежать им, но, кажется, дело обстоит не так. Разница, во всяком случае, мало заметна.
   -- Значит, они работают хуже?
   -- Нет, и этого нельзя сказать.
   Я попробовал его расспросить о его политических взглядах. Прошлым летом он утверждал, что Советское правительство не продержится больше двух-трех месяцев. Он заранее радовался его падению. За это время его симпатии к правительству не увеличились, но он боялся войны и еще больше ее ужасных последствий. Меня поразила его странная гордость тем, что русская республика приближается к своим прежним границам.
   -- Раньше никто не думал, что Красная армия может что-либо сделать, -- сказал он, -- конечно, нечего ожидать от этого правительства, но оно смотрит за порядком, при таких условиях можно работать и постепенно налаживать дело.
   Было смешно наблюдать, что он одновременно ругал революцию и осведомлялся боязливо о том, прошла ли опасность и не могут ли возникнуть опять новые беспорядки.
   Так как я знал, что в провинции происходили ужасные бесчинства, то я спросил его, как в их районе проявлял себя красный террор, который последовал за покушением на жизнь Ленина. Он стал смеяться: "Мы отделались очень легко. Произошло только следующее: у богатой купеческой вдовы был большой дом, полный всякого рода вещами, прекрасными ножами, вилками, одним словом, дом -- полная чаша. У нее было, например, двадцать два самовара разной величины, это был типичный купеческий дом. У нее было столько скатертей, что она не могла бы их употребить все, проживи она хоть до ста лет. Однажды, в начале прошлого лета, к ней пришли и сказали, что ее дом нужен и что она должна выехать. Два дня она бегала повсюду в надежде изменить решение. Но когда она убедилась, что ничего добиться не может, то сложила все, что у нее было: самовары, ножи, вилки, сервизы, белье, пальто (у нее было больше дюжины шуб) и т. п. на чердак, заперла, запечатала и просила председателя Совета прийти и наложить свою печать. Все происходило так мирно, что председатель поставил у дверей часового, чтобы не сорвали печать. Скоро появились сведения о красном терроре в Петрограде и Москве. Совет устроил заседание и решил действовать. Но так как отношения между всеми нами были слишком хороши, то они не решались причинить кому-нибудь настоящее зло. Тут вдруг вспомнили о чердаке бедной Марии Николаевны. Сорвали печати и вытащили оттуда кухонную посуду, ножи, вилки, тарелки, мебель, двадцать два самовара, шубы, погрузили все это на телеги, повезли в Совет и там объявили все вещи национальной собственностью. Неделю или две позже праздновали свадьбу дочери одного из членов Совета, и неизвестно как, но на столе очутились ножи и вилки, а самоваров оказалось столько, что можно было угостить чаем сто человек".

Теоретик революции

   После моей вчерашней беседы с капиталистом, жертвой революции, я рад, что могу сегодня, наоборот, сообщить о беседе, которая произошла у меня с одним из главных теоретиков революции. Владелец кожевенного завода был поучительным примером того, какое действие производит революция на отдельного человека. Теоретик революции был неспособен принять в соображение ни свои личные интересы, ни интересы других лиц, он рассматривал все через призму гигантского коллективного процесса, в котором переживания отдельной личности имеют не больше значения, чем переживания муравья в муравейнике. Бывший член экономической миссии в Берлине, яростный противник Брестского мира, редактор "Правды", автор многих книг по экономической политике и революции, неутомимый теоретик нашел меня пьющим чай в зале отеля "Метрополь". Я только что купил номер газеты, в которой была воспроизведена карта всего света, где большинство европейских государств было окрашено в красный или розовый цвет в зависимости от того, восторжествовала ли там революция или только ожидалось ее наступление. Я показал эту карту Бухарину и сказал ему: "Что же вы теперь удивляетесь, если за границей о вас говорят, как о новых империалистах?"
   Бухарин взял карту и начал ее рассматривать.
   -- Идиотство, совершенное идиотство! -- сказал он. -- Впрочем, -- добавил он, -- я думаю, что мы вступили в период революции, которая может продолжаться лет пятьсот, до тех пор, пока революция не восторжествует во всей Европе и вообще в мире.
   У меня в резерве была теория, которую я обыкновенно рассказывал всякого рода революционерам и почти всегда с интересными результатами. Я сообщил ее Бухарину.
   -- Вы всегда говорите, -- сказал я, -- что в Англии будет такая же революция. Но вы никогда не принимали в соображение, что Англия по существу представляет из себя фабрику, а не хлебный амбар, так что при революции мы немедленно были бы отрезаны от всякого подвоза продовольствия. По вашей же теории английский капитал соединился бы с американским, и через шесть недель нам нечего было бы есть. Англия не Россия, которая может прокормиться, передвигаясь с места на место. Шесть недель революции в Англии, и у нас были бы голод и реакция одновременно. Я даже того мнения, что революция в Англии может скорее повредить России, чем принести ей пользу.
   Бухарин засмеялся:
   -- Вы старый контрреволюционер. Это все было бы, верно, но вы должны быть более дальновидным. В одном вы правы. Если революция распространится в Европе, то Америка прекратит всякий подвоз продовольствия. Но к тому времени мы получим хлеб из Сибири.
   -- Но неужели бедная Сибирская железная дорога сможет снабжать хлебом Россию, Германию и Англию?
   -- Когда дело дойдет до этого, тогда уже не будет Пишона и его друзей. Нам придется кормить и Францию. Вы не должны еще забыть, что в Венгрии и Румынии много хлеба. Как только гражданская война в Европе прекратится, Европа сама себя прокормит. С помощью немецких и английских инженеров мы скоро превратим Россию в настоящую житницу, которая будет в состоянии прокормить все рабочие республики Европы. Но и тогда мы будем стоять у начала нашей задачи. В тот момент, когда вспыхнет революция в Англии, все английские колонии присоединятся к Америке, тогда наступит черед Америки. И, наконец, настанет момент, когда все мы должны будем соединиться, чтобы разрушить последний оплот капитализма в какой-нибудь буржуазной республике Южной Африки.
   -- Я хорошо представляю себе, -- сказал он, и его маленькие блестящие глаза мечтательно смотрели сквозь потемневшие стены столовой, -- что рабочие республики Европы будут вести колониальную политику, противоположную политике сегодняшнего дня. Как теперь завоевывают низшие расы для того, чтобы их эксплуатировать, так потом придется завоевывать колонистов, чтобы отобрать у них средства для эксплуатации.
   -- Одного только боюсь!
   -- Чего именно?
   -- Иногда боюсь, что борьба будет такая озлобленная и такая бесконечная, что вся европейская культура может погибнуть.
   Я вспомнил о моем владельце кожевенного завода и о тысячах испытаний, которые выпадают на долю каждого отдельного человека в этой революции, не говоря уже о смерти и о гражданской войне. Я думал еще о многом другом, и так как я испытывал какое-то жуткое чувство, то молча пил свой чай.
   Бухарин же, беззаботно изложив мне эти грандиозные перспективы, проглотил чай, подслащенный моим сахарином, и напомнил мне о своей болезни прошлым летом, когда Радек обегал весь город, чтобы достать ему сладостей, так как это было единственное лекарство, которое ему помогало. Затем он быстро вскочил, застегнул поспешно пальто, напоминая маленького чудака, Де-Квинси революции. И когда он почти бегом шел в конец огромной комнаты, его силуэт постепенно исчезал в плохо освещенной и наполненной дымом столовой.

Результаты блокады

   У меня был сегодня за обедом серьезный разговор с Мещеряковым, старым сибирским ссыльным, который прошлым летом объезжал Англию. Он издает в Москве ежемесячник и занимается, главным образом, проблемами восстановления промышленности, а также много работает в области просвещения трудящихся масс. Он в ужасе от хозяйственного положения страны. По его мнению, блокада толкает Россию к первобытному состоянию.
   -- Мы ничего не можем получить. Например, я читаю лекцию по математике. У меня больше учеников, чем я в состоянии обучать, они все очень любознательны, но я не могу достать для них даже самых элементарных учебников. Я даже не могу найти старого подержанного учебника математики, с которого я смог бы снять для них копии. Я должен обучать так, как обучали учителя в Средневековье.
   -- Пройдет еще три года, -- сказал кто-то за столом, -- и мы будем жить среди развалин. Дома в Москве раньше хорошо отапливались. Недостаток транспорта влечет за собою недостаток угля. Поэтому в тысячах домов лопнули трубы. У нас нет материалов, чтобы их чинить. Мы не можем достать цемента, и стены разрушаются. Еще три года, и все дома Москвы обрушатся нам на головы.
   Еще кто-то добавил, смеясь:
   -- Через десять лет мы будем ползать на четвереньках, а через двадцать лет у нас вырастут хвосты!
   Мещеряков кончил есть свой суп и положил свою деревянную ложку.
   -- Дело имеет еще другую сторону, -- сказал он. -- Если блокада продержится, то все-таки в России восстановлено будет многое раньше, чем в какой-либо другой стране, так как мы богаты всякого рода сырьем. У нас все зависит от транспорта, только транспорт, транспорт внутри России, вот -- проблема. Я уверен, что, несмотря на все трудности, в России через несколько лет жить будет легче, чем в каком-либо из государств Европы. Но нам придется пережить еще тяжелые времена. И не только нам одним. Последствия войны на Западе еще мало ощущаются, но это им еще предстоит. Человечество стоит перед периодом больших страданий.
   -- Бухарин думает, что период этот будет продолжаться еще пятьдесят лет, -- сказал я, вспоминая мой вчерашний разговор.
   -- Может быть; однако я думаю, что он не так долго продолжится. Но революция у вас на Западе будет гораздо тяжелее, чем у нас. Если вспыхнет революция на Западе, там будет пущена в ход артиллерия, и целые районы будут сравнены с землей. Правящие классы Запада настолько организованны и решительны, какими никогда не были наши капиталисты, которым самодержавие не дало возможности организоваться, поэтому наша задача оказалась легко разрешимой. Как только самодержавие пало, пали все препятствия. В Германии все будет иначе.

Вечер в опере

   Я читал в газетах, что какой-то член американской комиссии в Берлине на основании того, что театры и увеселительные заведения переполнены, вывел заключение, что немцы не голодают. Несомненно, что в Москве свирепствует голод, но театры так переполнены и спрос на театральные билеты так велик, что барышники, получая их по нормальным ценам, продавали их у дверей театра за двойную и даже тройную цену тем, кто не мог достать себе билет своевременно.
   Интерес к театру в Москве всегда был очень повышен, но за это время он, кажется, еще больше увеличился. Здесь открыты театральные студии, где проходит все, что касается театра, начиная с самых простых плотничьих работ и кончая самыми сложными театральными теориями. Три раза в неделю выходит театральная газета, которая содержит все театральные программы наряду со статьями о театральных делах.
   В Стокгольме мне говорили, что все московские театры закрыты. Я привожу ниже далеко не полный список всех представлений, которые были даны в разных театрах 13 и 14 февраля; я составил его из программ этих дней. Было бы очень интересно знать, чем развлекалась публика во время французской революции. Так же важно, по моему мнению, установить нынешний характер московских увеселений.
   Большой театр: "Садко" -- Римского-Корсакова. "Самсон и Далила" -- Сен-Санса.
   Малый театр: "Бешеные деньги" -- Островского. "Старик" -- Горького.
   Художественный театр: "Сверчок на печи" -- Диккенса. "Смерть Пазухина" -- Салтыкова-Щедрина.
   Опера: "Дубровский" -- Направника и "Демон" -- Рубинштейна.
   Замоскворецкий театр: "Гроза" -- Островского. "Мещане" -- Горького.
   Народный театр: "Чудо св. Антония" -- Метерлинка.
   Театр Коммисаржевской: "Рождественские колокола" -- Диккенса и "Проклятый принц" -- Мольера.
   Драматический театр: "Александр I" -- Мережковского.
   Комедия: "Крошка Доррит" -- Диккенса и "Королевский брадобрей" -- Луначарского.
   Кроме того, в других театрах шли вещи К. Р. (Константин Романов), Островского, Потапенко, Винниченко и т. д. В обеих студиях Художественного театра ставили "Росмерсгольм" и ряд одноактных пьес. Эти театры так же, как и Художественный театр, дают иногда спектакли в театральных помещениях предместий, а в это время в их зданиях идут спектакли других театров.
   Я пошел в Большой театр, чтобы послушать "Самсона и Далилу" Сен-Санса. Я сидел в ложе, близко к оркестру. Отсюда я хорошо видел и сцену, и зрительный зал. Это было то, что мне было нужно, так как пришел я собственно из-за зрителей.
   Конечно, все сильно изменилось за время революции. Московское капиталистическое общество, состоявшее из лысых купцов и из толстых, увешанных бриллиантами жен, исчезло. Вместе с ними исчезли нарядные платья и фраки. Все были одеты в простые рабочие костюмы. Единственное, что оживляло зал, была группа татарских женщин на балконе, головы которых по татарскому обычаю были украшены белыми платками, ниспадавшими на плечи.
   В театре было много солдат. Видно было, что многие из мужчин пришли прямо с работы. Я заметил много коричневых и серых свитеров; многие были одеты в верхнее платье и пальто, потому что театр не отапливался. (Это было из-за недостатка угля. Говорят, что дело может дойти до того, что придется закрыть временно театры, если не будет электрического освещения.) Музыканты оркестра были одеты в самые разнообразные костюмы. Трубачи, очевидно, служившие во время войны в войсковых оркестрах, были в защитного цвета блузах и в разнообразного цвета и формы брюках. Другие были одеты в обычную одежду, и только дирижер был в сюртуке и производил впечатление человека другой эпохи, так его костюм бросался в глаза среди обтрепанных костюмов оркестра и публики.
   Я осмотрел внимательно публику, которая занимала первые ряды партера при новом режиме, и понял, что произошло перемещение интеллигенции с галереи в партер. Те, кто раньше собирал каждую копейку и долго ждал в очередях, чтобы получить место на галерке, теперь сидели на местах тех, которые приходили раньше в театр только затем, чтобы переварить здесь свой обед.
   Что касается внимания зрителей, то трудно представить себе публику, пред которой было бы приятнее играть. Аплодисменты вместе с интеллигенцией перекочевали в партер.
   О представлении я могу сказать очень мало. Кроме разве того, что бедная одежда и пустые желудки не повлияли ни на оркестр, ни на актеров. Балерина Гельцер танцевала перед этой публикой так же хорошо, как когда-то перед буржуазией.
   Я поднял воротник своего пальто и подумал, что артисты заслужили аплодисменты публики хотя бы уже потому, что они проявили столько героизма, играя при таком холоде.
   Часто в течение вечера мне больше чем когда-либо становилась ясной ирреальность оперы, может быть, именно потому, что никогда не было большего контраста, чем сейчас, между роскошью сцены и нищетой интеллигентной публики. В другие же моменты казалось, что сцена и зрительный зал составляют одно нераздельное целое. Опера "Самсон и Далила", революционная сама по себе, получила еще большее значение потому, что каждый из актеров испытал сам в своей жизни нечто подобное. Самсон, призывающий израильтян к восстанию, напоминал мне многое, что я видел в 1917 г. в Петрограде. И когда, в конце оперы, Самсон погребает под развалинами храма своих торжествующих врагов, я вспомнил слова, которые приписывались Троцкому: "Если нам все-таки придется уйти, то мы так громко хлопнем дверью, что весь мир содрогнется!"
   Возвращаясь домой по снежным улицам, я не встретил ни одного вооруженного человека. Еще год назад улицы после десяти часов вечера бывали совершенно пустынными. Изредка можно было встретить людей, которых работа, подобно мне, заставляла возвращаться поздно домой. Тогда не было видно никого, кроме патрулей, греющихся у костров. Теперь же многочисленные пешеходы, возвращающиеся из театров, оживляли улицы. Они совершенно забыли о том, что двенадцать месяцев назад они не осмелились бы показаться на улицах Москвы с наступлением ночи.
   Теперь все изменилось. Люди приспособились к революции, они не задают себе, как прежде, вопроса: "Продолжится ли революция одну или две недели?", а заняты своими повседневными заботами.

Исполнительный Комитет и террор

   Мое общее впечатление сводится к тому, что Советское правительство пережило уже период внутренней борьбы и все свои силы отдает на созидательную работу, постольку, поскольку это возможно при войне на всех фронтах. Мне также кажется, что население освоилось с новым правлением. Это впечатление получило подтверждение на том заседании Исполнительного Комитета, в котором окончательно были установлены границы власти Чрезвычайной Комиссии. Перед открытием заседания я перекинулся несколькими словами с Петерсом и Крыленко. Возбуждение Гражданской войной уже улеглось. Внутри партии происходила ожесточенная борьба. И Крыленко от Революционного Трибунала, и Петерс из Чрезвычайной Комиссии оба были здесь, чтобы присутствовать при официальном акте, который должен был установить границы их власти. Петерс рассказал мне о своей неудачной охоте, а Крыленко подшучивал надо мной за то, что я не верил в интриги Локкарта. Ни по тому, ни по другому нельзя было заподозрить о той жестокой борьбе, которая шла в партии за и против диктаторской власти, которою обладала Чрезвычайная Комиссия, боровшаяся с контрреволюцией.
   Заседание открылось докладом Дзержинского. Этот странный аскет настаивал в варшавской тюрьме на том, чтобы ему давали делать всю самую грязную работу: убирать парашу не только в своей камере, но и в чужих. Он исходил из принципа, что каждый человек должен брать на себя часть тяжелой работы. В первый, опасный период революции он взял на себя неблагодарную роль председателя Чрезвычайной Комиссии. Его личная прямота происходит от его необычайной храбрости, которую он доказал неоднократно за последние восемнадцать месяцев. Во время восстания левых социалистов-революционеров он пошел без охраны в главный штаб восставших, чтобы попытаться образумить их. Когда его там арестовали, он потребовал, чтобы его расстреляли. Все его поведение было настолько отважно, что караул, которому было поручено его охранять, его отпустил, и он вернулся в свою казарму. Этот высокий, с тонкой фигурой человек, фантастическое лицо которого напоминает известный портрет св. Франциска, внушает одинаковый ужас как контрреволюционерам, так и преступникам. Он плохой оратор. Во время речи он смотрит в пространство поверх голов своих слушателей так, как будто он обращается не к ним, а к кому-то невидимому. Даже о предмете ему хорошо знакомом он говорит с трудом, останавливается, подыскивает слова и, видя, что не может окончить фразы, он обрывает ее в середине, и в его голосе появляются просительные интонации, как будто он хочет сказать: "На этом месте стоит точка. Поверьте же мне".
   Его короткий доклад о деятельности Чрезвычайной Комиссии был довольно бесцветен. Он рассказал о многих тяжелых моментах, которые пришлось пережить, начиная с пьяных погромов в Петрограде и подавления объединенных анархистов и преступников в Москве (он напомнил, что после четырехчасового боя, в котором они были разгромлены, преступность в Москве упала на 80 %), до дней террора, когда то тут, то там вспыхивали вооруженные восстания против Советов, организованные иностранцами и контрреволюционерами. Далее он подчеркнул, что если раньше революции угрожали восстания крупного размера, теперь в этом смысле можно быть совершенно спокойным. Теперь могут иметь место только мелкие измены, но никак не действия, требующие широкого подавления. Несомненно, что даже в советских учреждениях есть изменники, которые только ждут момента (но момент этот никогда не придет), чтобы перейти на сторону врагов, а до тех пор они тайно вредят Советской власти. Но из этого не следует, что учреждения эти должны быть уничтожены. Борьба с контрреволюцией вошла в новый фазис. Теперь дело не идет о том, чтобы биться с явными врагами, оно состоит в том, чтобы уберечься от врагов тайных. Теперь не применяется закон войны, который разрешал каждому солдату убивать без суда встреченного на поле битвы врага. Теперь другое положение, и виновность каждого преступника должна быть доказана перед трибуналом. Вот почему хотят отнять право выносить приговоры у Чрезвычайной Комиссии. Но если неожиданно мы попали бы в прежнее положение, то диктаторская власть Комиссии была бы восстановлена до тех пор, пока положение не улучшилось бы. Так, там, где в случае вооруженной контр-революции будет объявлено военное положение, Чрезвычайная Комиссия будет пользоваться прежними полномочиями, теперь же деятельность ее будет ограничена, а такие преступники, как советские чиновники, ежедневно опаздывающие на службу, будут предаваться суду Революционного Трибунала, который, признав их виновными, пошлет в концентрационный лагерь, чтобы научить их работать. (При этих словах раздался хохот -- единственное доказательство в продолжение всей речи, что слушатели следили за докладом Дзержинского с полным вниманием.)
   Затем Дзержинский прочел пункт за пунктом резолюцию, подтверждающую изменения, о которых он говорил, и устанавливающую деятельность Революционного Трибунала. Через сорок восемь часов после допроса должно быть вынесено постановление Трибунала, само же следствие не должно продолжаться больше месяца.
   Он закончил свою речь отрывистыми фразами, и слушатели не поняли даже, что речь его кончена, пока Свердлов не назвал следующего оратора.
   Крыленко внес резолюцию о том, чтобы ни одни член Революционного Трибунала не мог быть одновременно членом Чрезвычайной Комиссии. Его речь разочаровала слушателей. Когда он говорит на серьезных заседаниях, вроде заседания Исполнительного Комитета, он не бывает в ударе. Крыленко, правда, говорил ясно и плавно, но без особого блеска, который так присущ этому виртуозному природному оратору, этому маленькому опасному человеку, который в костюме прапорщика полтора года назад увлекал за собой массы солдат на митингах в Петербурге. Я вспоминал его речь в казармах вскоре после убийства Шингарева и Кокошкина, когда он, призывая к классовой борьбе, разъяснял разницу между этой борьбой и убийством больного в его кровати. Он сообщил об убийстве и, продолжая говорить, изобразил человека крадущегося к постели больного и убивающего его выстрелом из револьвера. Этот ловкий прием талантливого оратора вызвал в аудитории содрогание отвращения. Не было намека на эту силу над людьми в короткой юридической речи, произнесенной им сегодня.
   Аванесов, худощавый и мрачный секретарь Исполнительного Комитета, голова которого с длинными черными волосами напоминала голову большого ястреба, возражал Крыленко. Он доказывал, что нет достаточного количества надежных работников, чтобы привести этот проект в исполнение в сельских местностях.
   Кончилось тем, что резолюция была принята в целом, а окончательная редакция ее была поручена президиуму.
   Затем Комитет перешел к рассмотрению чрезвычайного налога на имущие классы. Крестинский, комиссар финансов, прочел свой доклад перед публикой, настроенной отрицательно, так как большинство членов Комитета считало этот налог явной политической ошибкой. Крестинский, невысокий человек в темных очках, полон юмора и одет скорее как банкир, чем как большевик. Было ясно, что налог не дал ожидаемых результатов. Мне было интересно то, что он говорил о двойной цели налога и о тех причинах, благодаря которым он прошел неуспешно. Налог должен был преследовать фискальные цели: с одной стороны, предполагалось им покрыть часть дефицита, а с другой, изъять из обращения часть бумажных денег для поднятия курса рубля. Наряду с этим преследовалась и политическая цель: ударить по имущим классам, ослабить кулаков и таким образом показать деревенской бедноте значение революции. К несчастью, некоторые Советы, в которых кулаки, составляющие меньшинство, пользовались преобладающим влиянием благодаря своей зажиточности, обложили одинаковым налогом все население. Это вызвало, конечно, недовольство бедноты, которая считала несправедливым равное обложение богатых и бедных.
   Пришлось посылать разъясняющие телеграммы, которые точно устанавливали условия взимания налога. В тех местах, где налог проводился по первоначальному плану, не было никаких затруднений. Основная причина частичной неудачи налога состояла в том, что число тех лиц, которых можно было считать принадлежащими к имущим классам, сократилось в значительно большей степени, чем это предполагали.
   Многие внесенные в списки лица, как владельцы фабрик, оказывались директорами на жаловании в национализированном теперь предприятии. Поэтому налог с них взыскать было невозможно. Другими словами, частичная неудача при проведении налога явилась новым доказательством успешного развития революции (случай с "дядей" фабриканта, о котором шла речь выше, может служить конкретным примером изложенного). Крестинский поэтому полагал, что революция находится уже в такой стадии, когда налоги такого рода перестают быть возможными и необходимыми.

Из моих бесед с Лениным

   Как бы ни думали о Владимире Ильиче Ульянове-Ленине его враги, но даже и они не могут отрицать, что он один из величайших людей нашего времени. Поэтому излишне пояснять, почему я передаю те отрывки из разговора с ним, которые мне кажутся характерными для склада его ума.
   Он говорил мне о том, что английскому рабочему движению не хватает теоретиков, и рассказал, что на одном собрании он слышал Бернарда Шоу. "Шоу, -- сказал он, -- честный парень, попавший в среду фабианцев. Он гораздо левее, чем все, кто его окружает". Ленин еще ничего не слыхал о книге Шоу The perfect Wagnerite и был заинтересован, когда я ему рассказал о ее содержании. И когда кто-то прервал нас восклицанием: "Шоу -- это клоун", Ленин резко обернулся и сказал: "В буржуазном государстве он, может быть, и клоун для мещанства, но в революции его не приняли бы за клоуна".
   Он спросил меня затем, сознательно ли работает Сидней Вебб в пользу капиталистов. И когда я ответил, что он ничего подобного не делает, то заметил: "Тогда у него больше прилежания, чем разума. Вебб обладает безусловно огромными знаниями".
   Ленин был глубоко убежден, что Англия накануне революции, и он отвергал мои возражения: "Еще три месяца назад я полагал, что центром реакции будет Англия. Теперь я думаю иначе. Если известия о развитии стачечного движения соответствуют действительности, то ясно, "что события в Англии назревают скорее, чем во Франции". Я указал на географические и экономические условия, которые делают сомнительной бурную и победоносную революцию в Англии. Я повторил ему те же аргументы, какие приводил Бухарину, а именно, что подавленное революционное движение в Англии может иметь для России гораздо худшие последствия, чем применение нашего традиционного метода компромиссов. Он с этим вполне согласился, но заметил: "Это правда. Но никто не может удержать революции, хотя Рамзей Макдональд и будет пытаться это делать до последнего момента. Стачка и Советы. Как только они станут привычными для английских рабочих, -- никто их от этого уже не отучит. А как только Советы начнут действовать, они рано или поздно захватят власть. Конечно, положение дел в Англии будет более трудное. Ваши имущие классы, состоящие по большей части из купцов и промышленников, будут бороться до тех пор, пока рабочие не сломят их сопротивления. Россия действительно была единственной страной, где должна была начаться революция. И все же мы не одолели всех трудностей в отношении к крестьянству".
   Я заметил Ленину, что революция в России была возможна еще и потому, что ее огромные пространства делали возможными отступления.
   -- Да, -- сказал он, -- расстояния нас спасают. Немцы боялись нас, в то время как фактически они могли нас уничтожить и добиться мира, который союзники могли им даровать в благодарность за наше уничтожение. Революция в Англии не будет иметь возможности отступления.
   По поводу Советов он сказал следующее: "Вначале я думал, что эта форма чисто русская, но теперь ясно, что под разными именами они везде будут орудием революции".
   Далее он сообщил мне, что в одном социалистическом журнале его теория сравнивается с теорией американца Даниеля де Лиона, что он достал эти брошюры у Рейнштейна (который принадлежит к партии, основанной Лионом в Америке) и был поражен, до какой степени и как близко идеи Лиона соприкасаются с русскими идеями.
   Его теория, что представительство должно было быть от промышленных районов, а не от территориальных, уже носила в себе зародыши советской системы. Ленин вспомнил, что видел де Лиона на Интернациональном Конгрессе. Он не произвел никакого особого впечатления. "Это был седой, старый человек, совершенно не умевший говорить перед такой аудиторией, но несомненно человек большой мысли, так как его брошюры написаны до опыта русской революции 1905 года".
   Несколько дней спустя я увидел, что Ленин ввел в новую программу коммунистической партии несколько фраз де Лиона, чтобы таким образом почтить его память.
   Больше, чем когда-либо раньше, Ленин произвел на меня впечатление счастливого человека.
   Возвращаясь обратно из Кремля, я старался припомнить человека, у которого был бы такой же темперамент и характер, проникнутый радостью. Но мне это не удалось... Этот маленький, лысый, морщинистый человек, который, качаясь на стуле, смеется то над тем, то над другим и в то же время всегда готов каждому, кто его попросит, дать серьезный совет, -- такой серьезный и так глубоко продуманный, что он обязывает его приверженцев более, чем если бы это было приказание.
   Его морщины -- морщины смеха, а не горя. Я думаю, что причина этому та, что он первый крупный вождь, который совершенно отрицает значение собственной личности. Личное тщеславие у него отсутствует. Более того, как марксист, он верит в массовое движение, которое с ним, без него ли все равно не остановится. У него глубокая вера в воодушевляющие народ стихийные силы, а его вера в самого себя состоит в том, что он в состоянии учесть точно направление этих сил. Он думает, что ни один человек не может задержать революцию, которую он считает неизбежной. По его мнению, русская революция может быть подавлена только временно и то только благодаря обстоятельствам, которые не поддаются человеческому контролю. Он абсолютно свободен, как ни один выдающийся человек до него. И не то, что он говорит, внушает доверие к нему, а та внутренняя свобода, которая в нем чувствуется, и самоотречение, которое бросается в глаза. Согласно своей философии он ни одной минуты не допускает, чтобы ошибка одного человека могла испортить все дело. Сам он, по его мнению, только выразитель, а не причина всех происходящих событий, которые навеки будут связаны с его именем.

Оппозиция

   На коммунистов, как на правящую партию, сыплются все хулы, и они -- объект недовольства. Такое же недовольство очень быстро обрушилось бы на всякую партию, которая сменила бы их.
   Новое правительство должно было бы еще усилить дисциплину. Транспортные и другие затруднения не только не уменьшились бы, но из-за хаоса нового политического переворота увеличились бы. Недовольство возросло бы от активного и пассивного сопротивления многих убежденных революционеров и тех, кто станет революционером, чтобы бороться против репрессий.
   Коммунисты того мнения, что оставление ими власти было бы равносильно измене революции. С другой стороны, многие лидеры оппозиции ввиду приближения сил союзников и Колчака склоняются к мысли как-нибудь сговориться с большевиками и временно подчиниться тому, что они считают классовой тиранией.
   Новые "правители" приближаются из Сибири к Москве. Я убежден, что они не принесут с собой новых принципов.
   И все же, хотя массы стоят за новые принципы, они могут подчиниться восстановлению старых, в надежде избавиться от холода и голода. Но надо быть сумасшедшим, чтобы считать это принятие добровольным и рассчитывать, что восстановление это будет надолго.
   Под угрозой, что им придется подчиняться не новым, а очень старым принципам, некоммунистические вожди не решаются использовать для своих целей существующее недовольство. Голод и холод превосходный предлог для агитации, для того, кто хочет свергнуть существующее правительство.
   Левые с.-р., руководимые истеричной, но честной Спиридоновой, единственная партия, которая не испытывает в этом вопросе ни сомнений, ни колебаний. Другие же партии сильнее проникнуты чувством ответственности, боятся анархии и ослабления революции, которые неизбежно последуют за всяким насильственным поворотом.

Левые социалисты-революционеры

   Левые с.-р. стремятся к чему-то, что похоже на анархию, и поэтому им нечего бояться низвержения существующего порядка вещей. Они стоят за армию партизанскую, а не за армию регулярную. Они против привлечения прежних кадровых офицеров в армию, против приглашения специалистов-техников и опытных коммерсантов на заводы и фабрики. Они убеждены, что офицеры и специалисты, прежние буржуа, являются врагами народа и будут поддерживать реакцию. Они противники какого бы то ни было соглашения с союзниками, точно так же, как они в свое время были противниками соглашения с немцами. Я слышал, как они называли большевиков "буржуазными жандармами согласия" за то, что большевики предлагали концессии, которые будут поддерживать порядок в России в пользу союзного капитала. Они устранили Мирбаха и будут стараться устранить его заместителя. Враги регулярной армии (вульгарная буржуазная армия), они считали бы себя при оккупации вынужденными восстать против нее с бомбами в руках.
   Я больше не видел Спиридоновой, так как 11 февраля коммунисты арестовали ее под предлогом, что ее пропаганда опасна и анархистична, что она возбуждает недовольство. Уважая ее политическую честность, они не знали, что с ней делать. В конце концов, ее осудили на год заключения в санаторию, "где она могла читать и писать и прийти в нормальное состояние".
   Что коммунисты имели основание бояться пропаганды, видно по волнениям, происшедшим в Петрограде, где забастовавшие рабочие нескольких фабрик приняли лево-эсеровские резолюции. И хотя это вовсе не доказывало, что они желают реакции и генерала Юденича, но это все же говорило о том, что они недовольны и склонны повернуть налево.

Меньшевики

   Вторую значительную группу оппозиции составляют меньшевики. Их вожаками являются Мартов и Дан. Из них Мартов -- умнее, а Дан -- болтливее, и его болтливость ставит его часто в положение, которое не всегда встречает одобрение со стороны его друзей. Оба очень храбры и оба евреи. Меньшевики стоят за возвращение к капитализму, но иначе организованному и серьезно контролируемому ими самими. В противоположность Спиридоновой и ее романтическим приверженцам они одобрительно относятся к политике Чичерина, к его предложению мира и концессий союзникам. Они опубликовали обращение к союзникам, в котором говорят о необходимости соглашения Антанты с "правительством Ленина". Судя по тому, что они Советское правительство связывают с именем Ленина, ясно, что они опасаются худшего и поэтому боятся использовать (что им было бы легко) недовольство народа из-за голода и холода. Они боятся, чтобы возбуждение не перешло в анархию, что лишило бы республику возможности защищаться против Колчака, Деникина, Юденича и других вооруженных реакционных групп. Их враги некоммунисты говорят о них так: "У них нет никакой сознательной программы, они хотели бы возвращения буржуазного правительства, так как при нем были бы левой оппозицией".
   2 марта я был на избирательном собрании рабочих и служащих Московских кооперативов. Было так холодно в вестибюле университета, где происходил митинг, что у меня замерзли нос и ноги. Было объявлено, что будут выступать коммунисты, интернационалисты, меньшевики и правые социалисты-революционеры. Последние не явились. Президиум был в большинстве некоммунистический, а собрание почти поровну разделилось на защитников и противников коммунизма.
   Первый из ораторов-коммунистов произнес очень слабую речь об общем положении дел в Европе; он старался доказать, что единственное спасение России -- держаться пути, намеченного правительством в последнее время.
   После него слово взял Лозовский, старый интернационалист. Он поддерживал общую политику коммунистов, но критиковал применение репрессий в отношении печати. За ним выступил меньшевик Дан; его-то я и пришел послушать. Это живой человек небольшого роста; когда он говорит, то легко приходит в возбуждение. Он нападал на общую политику большевиков, но в то же время заявил, что если бы на них напали извне, он был бы готов их поддерживать. Вот главнейшие тезисы его речи:
   Он согласен с тем, что необходимо разбить Колчака.
   Политика большевиков по отношению к крестьянам должна была кончиться тем, что армия, становящаяся в процессе своего развития все более и более крестьянской по своему составу, должна будет превратиться в армию с контрреволюционными симпатиями.
   Он противопоставил странные аргументы критике большевиков, касающейся Бернской делегации: хотя Тома, Гендерсон и др. поддерживали своих империалистов во время войны, но все это уже дело прошлого, и соглашение с ними не помешает, а, наоборот, поможет революции в Англии и Франции.
   Он объяснил, что формула "вся власть Советам" означает теперь "вся власть большевикам" и выразил желание, чтобы Советы действительно пользовались полной властью, вместо того чтобы поддерживать большевистскую бюрократию.
   Его спросили, какова его программа. Он ответил, что у него нет времени ее излагать. Я внимательно следил за теми, кто аплодировал. Было ясно, что все недовольны настоящим положением вещей, но не менее очевидно было и то, что ни одна партия не имела бы успеха, если бы дело шло о разрушении Советов (в конце концов, Дан желал превращения Советов в не политическую, а промышленную организацию), и если бы она не была готова бороться против внешней реакции.
   Я посетил Суханова, одновременно друга Горького и Мартова, но ни с тем, ни с другим не сходившегося в своих политических взглядах. Я пришел, с одной стороны, чтобы взять у него корректирующие листы его первого тома воспоминаний о революции, с другой, -- чтобы узнать, что думал он о событиях. Я нашел его в нетопленной комнате, закутанного не то в халат, не то в пальто. Он собирался пить чай без сахара с небольшим ломтиком хлеба, с таким же ломтиком колбасы и с микроскопическим кусочком масла, который ему привез из деревни один из друзей.
   У него был меньшевик Никитин, мрачный пессимист, предсказывавший гибель всех революционных завоеваний.
   Суханов спросил меня, заметил ли я пропажу всех ложек (в "Метрополе" остались одни только деревянные ложки) и не видел ли я в этом символа грядущей гибели революции. Я сказал ему, что, хотя не жил в России тридцать с чем-то лет, как он, я все же жил в ней достаточно долго до революции и успел привыкнуть к исчезновению принадлежностей для рыбной ловли настолько, чтобы не удивляться тому, что русские крестьяне, даже в роли делегатов, не могут удержаться, чтобы не украсть, если это возможно, ложки, особенно в период революционных потрясений, хотя бы как доказательство того, что они действительно были в Москве.
   Мы, конечно, стали говорить по поводу их отношений к большевикам. Оба работали в советских учреждениях. Суханов был убежден, и Никитин соглашался с ним, что стоит только большевикам войти в соглашение с остальными партиями, как Колчак и Деникин принуждены будут покончить с собой, а Ллойд-Джордж -- оставить мысль об интервенции.
   Я спросил его, что произошло, если бы им поставили условием либо собрать Учредительное собрание, либо подвергнуться блокаде. Суханов мне ответил: "Такое Учредительное собрание было бы невозможно, и мы были бы по отношению к нему в оппозиции".
   По поводу Советов один из них, не помню кто, ответил мне: "Мы в настоящее время сторонники советской программы, но мы думаем, что подобная форма правления не может существовать долго. Мы смотрим на Советы как на прекрасное орудие для классовой борьбы, но не как на совершенную форму правления".
   Я спросил Суханова, считает ли он возможной победу контрреволюции. Он ответил отрицательно, но признал, что есть опасность, чтобы агитация меньшевиков не возбудила недовольства в массах настоящими условиями жизни и не окончилась погромом, который снесет и большевиков и меньшевиков одновременно. По их мнению, Россия не была еще готова для социалистического государства. Они предпочитали поэтому государство, в котором существовал бы частный капитал и где предприятия велись бы не под управлением государства, а под управлением хозяев. Они полагали, что крестьяне, мелкие собственники по инстинкту, будут стоять за подобного рода правление и что все это кончится утверждением одной из форм демократической республики. Оба они были против уступки концессий союзникам, потому что это отдавало бы во власть концессионерам весь север России, его железные дороги, леса, право организовывать собственные банки, железнодорожные станции в городах, со всем, к ним относящимся.
   Суханов принципиально был против концессий и жалел, что меньшевики признавали их.
   Я посетил Мартова в редакции его газеты. Газету только что закрыли из-за статьи, которую сам Мартов признавал неосторожной, так как она протестовала против дальнейшего существования Красной армии. Выразительным жестом указал он мне на печати на дверях и сказал, что они выпустят другую газету. Он показал мне первый номер этой газеты и сказал, что спрос на нее так велик, что они изменили свое первоначальное решение выпускать ее еженедельно и сделали ее ежедневной газетой. Мартов сообщил мне, что он и его партия были по следующим соображениям противниками всякой интервенции. Во-первых, они думали, что продолжение столкновений и необходимость существования армии и активной обороны страны помогали развитию нежелательных сторон революции, тогда как соглашение, разряжая общую враждебность, заставило бы большевиков вести более умеренную политику. Во-вторых, потребности армии парализовали все усилия привести в нормальное состояние экономическую жизнь страны. Кроме того, он был убежден, что интервенция, какая бы она ни была, поддерживает реакцию, допуская, что Антанта, быть может, ее и не желает.
   -- Это выходит само собою, -- сказал он, -- что силами, которые поддерживают интервенцию, руководит реакция, вот почему все нереакционные партии забывают все свои разногласия с большевиками, чтобы защищать революцию в целом.
   Он был убежден, что большевики или изменят свою политику, или уйдут. Он мне прочел в подтверждение своего мнения письмо одного крестьянина, которое доказывало, что крестьяне противились вхождению в сельские коммуны (принуждение было отвергнуто центральным правительством).
   "Мы взяли землю, -- писал крестьянин. -- Взяли столько, сколько могли обработать. Мы обработали то, что до сих пор было необработанно, и если теперь будет организована коммуна, придут лентяи, которые до сих пор ничего не делали и воспользуются нашей работой".
   Мартов был того мнения, что сама жизнь, нужды страны и воля крестьянских масс приведут к тем изменениям, которые он считал желательными при советском строе.

Правые с.-р.

   Позиция правых с.-р. гораздо сложнее, чем меньшевиков. В своей последней декларации они так же далеки от левого, анархо-романтического крыла своей партии, как и от крайней правой. Они хотят, как и раньше, Учредительного собрания, но они отказывались от мысли собрать его силой. У них были с союзниками более тесные отношения, чем у любой партии, стоящей левее кадетов. Они себя сильно скомпрометировали, действуя таким образом, входя в сношения с чехословаками на Волге и принимая участие в небольших реакционных восстаниях внутри России. Надо приписывать изменение их отношений к Советской власти не изменению их программы, а тому факту, что силы, на поддержку которых они рассчитывали, оказались гораздо правее, чем они ожидали.
   Газета печатников, орган не большевистский, напечатала одну из их резолюций, в которой требовалось устранение реакционных правительств, поддерживаемых союзниками или немцами. В ней же осуждалась всякая попытка свергнуть вооруженной силой Советскую власть, на том основании, что это может повредить всему рабочему классу и будет использовано реакционными группами для их собственных целей.
   Вольский, правый с.-р., был председателем съезда членов Учредительного собрания, того съезда, который вручил власть Сибирской Директории и назначил командующим своими войсками адмирала Колчака (его настоящий титул был Командующий военными силами Учредительного собрания). Члены Учредительного собрания должны собраться 1 января текущего года и, вместо Директории, организовать всероссийское правительство.
   Между Директорией и Комитетом членов Учредительного собрания происходили постоянные трения, так как Директория была гораздо реакционнее. В ноябре Колчак устроил переворот. Комитет выпустил против него декларацию и призывал к его ниспровержению. Несколько членов Учредительного собрания были арестованы группой офицеров, некоторые из них, говорят, были убиты. Насколько мне известно, Колчак заявил о своей непричастности к этому делу; возможно, что он и не знал о намерениях реакционеров, находившихся под его командованием. Другие члены Учредительного собрания бежали в Уфу. 5 декабря за двадцать пять дней до занятия этого города большевиками, они объявили о своем решении не вести вооруженной борьбы против Советского правительства. После занятия Уфы советскими войсками начались переговоры между делегатами комитета членов Учредительного собрания и другими правыми с.-р., с одной стороны, и представителями Советского правительства, с другой, -- с целью найти почву для соглашения. Результатом этих переговоров была резолюция, принятая исполнительным комитетом 26 февраля. Делегация членов Учредительного собрания прибыла в Москву и была размещена в большом зале отеля "Метрополь", в котором поставили по стенам кровати, а посредине комнаты поместили большие столы. В этой комнате я впервые увидел Вольского, позже мы виделись у меня в отеле.
   Я спросил его, что побудило его и тех, чьим представителем он был, покинуть Колчака и перейти на сторону Советского правительства. Он поглядел мне прямо в глаза и проговорил: "Я скажу вам правду. Факты убедили нас, что политика представителей союзников в Сибири имела своей целью не поддержку Учредительного собрания против большевиков и немцев, а просто усиление реакционных сил за нашими спинами".
   Его жалобы сводились к следующему: "В течение целого лета мы, вместе с чехословаками, охраняли фронт, так как нам говорили, что две немецкие дивизии в боевой готовности стоят против нас. Теперь мы узнали, что тогда в России вообще не было немецких войск".
   Он критиковал большевиков за то, что они хорошие составители программ, но плохие организаторы. Например, они обещали бесплатное электрическое освещение, а кончилось тем, что вообще не будет электричества из-за недостатка топлива. Они ведут свою политику, не считаясь с действительностью. "Но для нас ясно, что они по-настоящему борются с диктатурой буржуазии, поэтому мы готовы всячески их поддерживать".
   "Интервенция, -- сказал он еще, -- какова бы она ни была, будет способствовать продолжению большевистского режима, побуждая нас быть не в оппозиции к Советской власти (хотя бы мы ее и не любили), а поддерживать ее, так как она защищает революцию". По поводу помощи, которая оказывалась группам и правительствам, борющимся против Советской России, Вольский сказал что не видит разницы между такой формой интервенции и иной, которая состоит в том, что в Россию посылаются войска.
   Я спросил его мнения о будущем. Он ответил почти в тех же выражениях, что и Мартов, а именно, что события сами заставят большевиков или изменить свою политику, или уйти. Рано или поздно крестьяне скажут свое слово. По существу они и против буржуазии, и против большевиков. Буржуазная реакция не могла бы одержать продолжительную победу над Советской властью, так как у нее нет ни одной идеи, за которую народ пожелал бы бороться. Если бы внезапно случилось так, что победили бы Колчак, Деникин и подобные им, то им необходимо было бы убивать тысячи людей (в то время как большевики убивали сотни), а результатом всего этого была бы окончательная гибель и ввержение России в анархию. "Пример Украины -- не доказывал ли он союзникам, что оккупация в течение шести месяцев небольшевистской территории полумиллионной армией достигла одного результата -- поворота населения к большевизму?"

Третий Интернационал

   3 марта
   В конце февраля Бухарин, узнав, что я собираюсь скоро уехать, сказал мне с таинственным видом: "Останьтесь еще на несколько дней, так как должно произойти событие международного значения, которое, конечно, будет для вас чрезвычайно интересно".
   Это было все, что я мог узнать о подготовке к созыву Третьего Интернационала.
   Больше Бухарин ничего не хотел мне сказать.
   3 марта в 9 часов утра ко мне явился Рейнштейн, чтобы сообщить, что у него есть для меня пригласительный билет на конференцию в Кремле. Он был удивлен, что я не присутствовал на открытии ее.
   Я сказал, что никто не уведомил меня о ней и что Литвинов и Карахан, которых я накануне видел, тоже ничего мне не сказали. Предполагая, что это то событие, о котором говорил мне Бухарин, я подумал, что они молчали нарочно. Я протелефонировал Литвинову и спросил, нет ли у него оснований быть против моего присутствия на конференции. Он ответил, что думал, что меня это не интересует.
   Я, конечно, отправился. Конференция происходила тайно, и в утренних газетах о ней ничего не сообщалось. Собрание происходило в маленьком зале в здании Судебных установлений, возведенном еще Екатериною II (она бы, наверное, перевернулась в гробу, если бы знала, что происходило теперь в этом дворце). Два красноармейца, парадно одетые, охраняли вход. Весь зал, даже паркет были затянуты и убраны красной материей, повсюду развевались знамена с надписью на всевозможных языках: "Да здравствует Третий Интернационал!"
   Президиум помещался на тронном возвышении в конце зала. Место посередине, за столом, покрытым красной материей, занимал Ленин, направо от него находился Альберт, молодой немецкий спартаковец, налево -- швейцарец Платтен. Стулья для присутствующих были поставлены так, что посредине оставался широкий проход. Перед первыми рядами стульев стояли маленькие столики с письменными принадлежностями.
   Все наиболее значительные и известные лица были в зале: Троцкий, Зиновьев, Каменев, Чичерин, Бухарин, Карахан, Литвинов, Воровский, Стеклов, Раковский, представитель балканских социалистических партий, и Скрипник, представитель Украины. Здесь же находились: Штанг (левый норвежский социалист), Гримлунд (левый социалист Швеции), Садуль (француз), Фейнберг (представитель Британской социалистической партии), Рейнштейн (Американской Социалистической Рабочей партии), турок, австриец, китаец и др.
   Речи произносились на всех языках, но преимущественно на немецком, так как большинство иностранцев лучше знало немецкий язык, чем французский. Это было очень неудобно для меня.
   Когда я вошел, делегаты давали отчеты о положении дел в разных странах. Фейнберг говорил по-английски. Раковский и Садуль -- по-французски. Скрипник отказался говорить по-немецки, о чем его просили, и объявил что будет говорит по-русски или по-украински. Говорил он, к удовольствию большинства слушателей, по-русски и рассказал много интересного о только что происшедшей на Украине революции.
   Убийство революционных вождей правительством Скоропадского не задержало хода событий, и города сдавались один за другим, после ряда местных восстаний (все это происходило до взятия Киева и задолго до взятия Одессы, но и то и другое он предсказывал с уверенностью). Суровый урок, подобный испытанию, которому подверглись русские с.-р., получили украинские социалисты-революционеры во время немецкой оккупации, длившейся пятнадцать месяцев, и теперь все партии работали вместе.
   Центральным пунктом конференции было: какую позицию займет она по отношению к Бернскому конгрессу. Было получено несколько писем от членов этого конгресса, в том числе и от Лонге, который хотел, чтобы коммунисты приняли в нем участие. В Москве хорошо понимали, что левые в Берне чувствуют себя плохо, заседая с Шейдеманом и Ко, и что им остается только покончить со Вторым Интернационалом, уйдя с конгресса, и затем примкнуть к Третьему.
   Было ясно, что на конференцию в Кремле смотрели как на колыбель нового Интернационала, противника того Интернационала, который разбился во время войны на национальные группы, поддерживавшие каждая свое правительство. Это было лейтмотивом собрания.
   У Троцкого был превосходный вид, но его внешний облик показался бы странным тем, кто знал его как одного из самых ярых противников войны, так как на нем была кожаная куртка, военного покроя брюки, гетры и меховая шапка со значком Красной армии.
   Ленин спокойно слушал и говорил, когда это было необходимо, на всех почти европейских языках с удивительной легкостью.
   Балабанова выступала от Италии и, казалось, была счастлива, что присутствует даже в Советской России на "тайном заседании".
   Происходило, действительно, исключительное событие, и я не мог, немного ребячливо, не подумать, что я присутствую на собрании, которое будет вписано в историю социализма как событие величайшего значения, так же ярко, как знаменитая конференция, которая происходила в 1848 г. в Лондоне.
   Самыми замечательными лицами собрания, не считая Платтена, которого я не знаю и о котором не могу судить, надо признать Ленина и молодого немца Альберта. Последний, возбужденный событиями, происходившими в его стране, говорил с твердостью и воодушевлением. Впечатление значительного человека произвел выступавший на конгрессе австрийский делегат.
   Раковский, Скрипник и финн Сироля были действительными представителями своих партий, в то время как Фейнберг (левый английский социалист) и Рейнштейн (американец) были только мнимыми представителями, так как у них не было возможности связаться со своими партиями.
   4 марта
   В этот день обсуждалась программа нового Интернационала. Вопрос шел о диктатуре пролетариата и о всем том, что вытекает из этого лозунга. Я услышал прекрасную речь Ленина, в которой он доказывал, что Каутский и его последователи осуждали теперь тактику, которую они одобряли в 1906 году. Уходя из Кремля, я встретил Сироля, который гулял по площади без шапки, без пальто и на таком сильном морозе, что я должен был снегом оттирать свой нос, чтобы не отморозить его. Я не мог удержаться от восклицания, когда увидел его в таком виде. Сироля доверчиво улыбнулся мне: "Уже март, -- сказал он, -- скоро весна!"
   5 марта
   Сегодня проявились, немного преждевременно, тайные намерения конференции. Как только я вошел в зал заседания, в первый раз прозвучала нота разногласия, и с той стороны, откуда ее можно было меньше всего ожидать. Молодой немецкий делегат Альберт стал возражать против немедленного образования Третьего Интернационала; он подтверждал свои возражения двумя доводами: 1) что на конгрессе нет представителей всех наций и 2) что образование Третьего Интернационала может создать в каждой стране затруднения для тех политических партий, которые принимали в нем участие.
   Альберту возражали все. Раковский заявил, что можно было привести подобные же доводы против основания в Лондоне Первого Интернационала Карлом Марксом. Австрийский делегат оспаривал второй довод Альберта. Другие делегаты утверждали, что партии, представители которых собрались в Москве, уже давно окончательно порвали со Вторым Интернационалом. Альберта никто не поддержал.
   Было решено, в результате прений, считать настоящую конференцию первым конгрессом Третьего Интернационала. Платтен объявил результаты голосования, и после этого был спет на двенадцати языках "Интернационал". Тогда поднялся Альберт, красный от возбуждения, сказал, что он, конечно, подчиняется решению и сообщит о нем в Германию.
   6 марта
   Заседание в Кремле окончилось, как обычно, пением и затем фотографированием конгресса. Перед самым концом заседания, в тот момент, когда Троцкий кончал свою речь и сходил с трибуны, раздавались жалобные протесты фотографа, который наставлял свой аппарат. Некоторые из делегатов заявили что это "диктатура фотографа", и, среди смеха собрания, Троцкий должен был вторично подняться на трибуну и молча стоять там, пока безжалостный фотограф не сделал двух снимков.
   Основание Третьего Интернационала было объявлено в утренних газетах, а на вечер был назначено торжественное заседание в Большом театре.
   Я пришел к театру в пять часов и едва мог войти, несмотря на то, что у меня был специальный корреспондентский билет. Длинные очереди стояли у всех дверей. Здесь были представители Московского Совета, Центрального Исполнительного Комитета, профессиональных союзов, фабрично-заводских комитетов и т. д. Обширный театр и сцена были полны народа. Люди стояли в проходах, толпились даже за кулисами.
   Каменев открыл заседание торжественным провозглашением основания Третьего Интернационала в Кремле. Буря аплодисментов раздалась в зале. Все встали и запели "Интернационал" с таким воодушевлением, которого я не наб- людал с того дня, когда на Всероссийском съезде Советов во время брестских переговоров узнали о стачках в Германии.
   Каменев напомнил о погибших Либкнехте и Розе Люксембург, и весь театр опять встал, а оркестр заиграл: "Вы жертвою пали..."
   Слово взял Ленин. Если когда-либо у меня возникало сомнение, что он может потерять свою популярность, то ответ на это я получил сегодня. Прошло много времени, пока он смог начать речь; аплодисменты и топанье ног заглушали все его слова. Это производило исключительное, захватывающее впечатление. Около меня стояла группа рабочих; они почти дрались, чтобы увидеть его, и каждый из них старался изо все сил, чтобы его восклицания дошли до слуха Ленина.
   Ленин говорил, как обычно, очень просто, подчеркивая, что повсюду революционная борьба принимала форму борьбы за Советы. Он прочел выдержки из итальянской газеты, в которой говорилось: "Мы заявляем нашу солидарность с целями, которые себе ставит Советская Россия", и прибавил: "Это было написано тогда, когда еще не были совершенно ясны наши цели, и не была еще нами окончательно составлена наша программа". Альберт произнес длинную речь о движении спартаковцев, он рассказывал много фактов. Речь перевел Троцкий. Гильдо, по виду почти мальчик, говорил о социалистическом движении во Франции. Стеклов начинал переводить его, когда я уходил. Выходя, я видел у каждой двери театра толпы людей, которые были в отчаянии, что не могли попасть на заседание.
   Торжества окончились на следующий день парадом на Красной площади. Это был день всеобщего праздника. Если бы делегаты из Берна приехали, то коммунисты, конечно, приветствовали бы их, но сказали бы им, что не считают их представителями Интернационала. Произошла бы, наверное, жестокая борьба из-за каждого левого делегата. Меньшевики уговаривали бы его остаться верным Берну, а большевики убеждали бы его присоединиться к Интернационалу, основанному в Кремле. Были бы устроены манифестации и контр-манифестации. Я очень огорчен, что этого не произошло, и что я не мог этого видеть.

Мой последний разговор с Лениным

   Я пошел повидаться с Лениным на следующий день после парада на Красной площади и после празднества в честь Третьего Интернационала. Прежде всего он мне сказал:
   -- Я опасаюсь, чтобы джингоисты Англии и Франции не воспользовались вчерашней манифестацией как предлогом для новых выступлений против нас. Они скажут: "Как можем мы оставить их в покое, когда они заняты тем, чтобы зажечь пожар во всем мире?" На это я ответил бы им: "Между нами война, господа! Вы сами во время войны пытались устроить революцию в Германии, а Германия делала все возможное, чтобы вызвать беспорядки в Ирландии и Индии. Теперь, когда мы воюем с вами, мы прибегаем к средствам, которые нам кажутся подходящими. Ведь мы сообщили вам, что мы согласны начать мирные переговоры".
   Он заговорил о последней ноте Чичерина и сказал, что его друзья основывают на ней все свои надежды. Бальфур однажды сказал: "Пусть огонь пожрет сам себя". "Этого не будет, -- заявил Ленин. -- Но самым быстрым средством восстановить нормальные условия жизни в России были бы мир и согласие с союзниками. Я уверен, что мы могли бы сговориться, если бы у них действительно было желание заключить с нами мир. Может быть, Англия и Америка пошли бы на это, если бы у них руки не были связаны Францией. Но интервенция широкого размаха вряд ли возможна в настоящее время. Согласие должно понять, что Россией нельзя управлять так, как управляют Индией, и что послать сюда войска, это значит послать их в коммунистический университет".
   Я заговорил об общем возмущении, с которым будет встречена попытка большевиков вести пропаганду за границей. -- "Скажите им, -- проговорил Ленин, -- чтобы они выстроили китайскую стену вокруг своих государств. У них есть свои границы, свои таможенные досмотрщики, своя береговая стража. Они могут, если пожелают, изгнать из своей страны всех большевиков. Революция не зависит от пропаганды. Если нет условий для революции, никакая пропаганда не ускорит ее и не сможет ей помешать. Война создала эти условия, и я убежден, что если бы наша Советская Россия была бы поглощена морем или совершенно перестала бы существовать, революция продолжалась бы в остальной части Европы. Спрячьте Россию под воду на двадцать лет, и это ни в чем не изменило бы требований рабочих Англии".
   Я сказал ему то, что часто говорил его друзьям, что я не верю в революцию в Англии.
   -- У нас часто говорят, -- ответил мне Ленин, -- что у человека тиф, а он переносит его на ногах. Двадцать или тридцать лет назад у меня начался тиф в скрытой форме, я продолжал свою прежнюю жизнь, пока не свалился. Англия, Франция и Италия охвачены болезнью. Англия вам кажется еще здоровой, но зараза уже действует.
   Я ответил, что, подобно тому, как он выздоровел от скрытого тифа, так и в Англии беспорядки и волнения, на которые он надеется, могут привести к неудачной революции, которая в конце концов окончится ничем.
   Я рассказал ему о неопределенном и несогласованном характере стачек, о том общем либеральном характере движения, отличающемся от социалистического, которое напоминало мне Россию в 1905 году, но ни в коем случае не в 1917 году, на что, как мне показалось, он рассчитывал.
   -- Возможно, -- сказал он. -- Может быть, ваша страна переживает период обучения, в течение которого рабочие научатся отдавать себе ясный отчет в своих политических нуждах и эволюционируют от либерализма к социализму. Конечно, социализм еще не крепок в Англии. Ваше социалистическое движение... ваши социалистические партии... Когда я был в Англии, я горячо вникал во все и знаю, что для страны, в которой такое огромное количество населения занято в промышленности, это очень не много. Группка людей на углу улицы... собрание в квартире... в классной комнате -- все это производит жалкое впечатление. Но вы должны признать, что существует большое различие между сегодняшней Англией и Россией 1905 года. Первый Совет в России был создан во время революции. Ваши рабочие комитеты существуют уже давно. Правда, у них нет программы, никто не руководит ими, но сопротивление, на которое они наталкиваются, заставит их создать свою программу.
   Во время разговора по поводу ожидаемого приезда бернской делегации он спросил меня, знаю ли я Макдональда, о приезде которого вместо Гендерсона, сообщали последние телеграммы. Сам он сказал: "Я рад, что приедет Макдональд, а не Гендерсон; он, конечно, далеко не марксист, но он, по крайней мере, интересуется теорией. Можно быть уверенным, что он сделает все возможное, чтобы понять, что у нас происходит. Ведь мы не требуем большего".
   Затем мы немного поговорили о том, что меня сильно занимало, а именно: почему незаметно, вне связи с войной, коммунистические теории подвергались изменению в момент их практического осуществления?
   Мы говорили об изменениях в рабочем контроле, который теперь сильно отличался от того, каким он был вначале, и который раньше делал почти невозможной всякую работу, об антипатии крестьян к принудительному проведению коммунизма в деревне.
   Я спросил у Ленина, как и в какие формы укладываются отношения между коммунистами в городах и крестьянами, пропитанными привязанностью к частной собственности, и не было ли, по его мнению, опасности в том, что между ними мог долго продолжаться антагонизм. Я прибавил, что жалею о том, что должен так скоро покинуть Россию и не смогу убедиться в степени податливости коммунистической теории неизбежному давлению со стороны крестьянских масс России.
   Ленин ответил мне, что в России можно провести резкую черту между богатыми и бедными крестьянами. "Единственная оппозиция, на которую мы наталкиваемся, исходит непосредственно от богатых. Бедняки же, как только будет уничтожена их политическая зависимость от кулаков, перейдут на нашу сторону, они ведь составляют подавляющее большинство".
   Я заметил, что на Украине положение должно было быть другим, так как там земля среди крестьян распределена гораздо равномернее.
   Ленин ответил: "На Украине вы увидели бы большие уклонения от той политики, которую мы проводим здесь. Что бы ни произошло, Гражданская война примет там гораздо более жестокие формы, потому что собственнические инстинкты там гораздо более развиты, и число богатых и бедных почти одинаково".
   Он спросил меня, приеду ли я еще раз в Россию, и не хотел ли бы я тогда поехать в Киев, чтобы изучить там революцию, как я это сделал в Москве. Я ему ответил, что был бы очень огорчен, если бы мог подумать, что это мой последний приезд сюда, так как на второе место после своей страны я ставлю Россию. Он засмеялся и, желая сказать мне что-нибудь приятное, проговорил: "Хоть вы и англичанин, вам удалось более или менее понять сущность революции. Я буду рад опять встретиться с вами".

Возвращение

   Мне нечего рассказать о последних днях моего пребывания в России. Они ушли целиком на то, чтобы собрать и упаковать мои бумаги и записки и приготовить все необходимое для отъезда. Я уехал с двумя англичанами: Буллитом и Стефенсом, которые несколько дней тому назад приехали в Москву. В нашем поезде ехал Шатов, комендант Петрограда. Он не большевик, большой поклонник Кропоткина, сделавший больше, чем кто-либо, чтобы распространить его труды в России. Шатов жил в Нью-Йорке как эмигрант. Он приехал в Россию и принялся за восстановление порядка на железнодорожной линии Петроград -- Москва. Он никогда не упускает случая оказать какую-нибудь услугу американцу.
   Благодаря своей уравновешенности и практическому смыслу он сделался одним из самых дельных работников Советской России. Несмотря на это, он говорил, что в тот день, когда перестанут нападать со всех сторон на Советскую Республику, он будет одним из первых, кто пойдет против большевиков.
   Он ездил в эвакуируемые немцами русские губернии, чтобы купить у немецких солдат оружие и амуницию. "Цены, -- говорил он, -- были очень низкие. Можно было купить ружье за марку, полевое орудие за 150 марок и радио-телеграфную станцию за 500 марок". Позже его назначили комендантом Петрограда, хотя был момент, когда возникла мысль поручить ему организацию транспорта. Когда я его спросил, сколько времени, по его мнению, выдержит Советское правительство, он ответил: "Мы способны еще в течение года выносить голод, чтобы спасти революцию".

------------------------------------------------------------

   Источник текста: Шесть недель в Советской России. Пер. с англ. / Артур Ренсом. - Москва--Петроград: Гос. изд-во, 1924. -- 110 с.; 24 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru