Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. -- Статьи и очерки 1898--1901 гг.
М.: Республика; СПб.: Росток, 2009.
СУД И ЧЕЛОВЕК
Лет шесть назад по поводу какого-то мелочного общественного события я разговорился с покойным критиком и ученым Ник. Ник. Страховым о всей так называемой эпохе реформ шестидесятых годов. Нужно заметить, что как литературой, так и обществом и, наконец, даже личными врагами Страхов признан недосягаемым идеалом спокойствия, уравновешенности, невозмутимости, -- и, мне кажется, этот излишек спокойствия послужил даже главным препятствием занять ему выдающееся литературное и общественное положение. В шестидесятые годы он все время боролся против литературных увлечений и, хотя без настоящего основания, был зачислен хором тогдашней журналистики в состав "охранителей". Действительно, писал он не только во "Времени" и "Эпохе" братьев Достоевских и "Заре" Кашпирева, но и в "Русском Вестнике" Каткова восьмидесятых годов. Говорю это для малознакомых с литературною физиономией почившего и дабы читатель видел, что приводимое сейчас мнение принадлежит человеку достаточно компетентному.
-- Оценивая шестидесятые годы, все указывают на преобразования административные, судебные и школьные, на их экономический и образовательный, частью политический смысл. Называют земство, городовое положение, новый суд. Но не говорят главного.
Я с недоумением смотрел на него. Седой старик, он видел шестидесятые и пятидесятые годы и даже сороковые годы были временем его отрочества и ранней юности. Его глаз мог пластически уловить то, о чем могли не донести читателям и потомкам писатели, а зрители семидесятых, восьмидесятых и девяностых годов уже, конечно, не могли сами догадаться.
"-- Самое ценное и всего более бросающееся в глаза преобразование выразилось в нравах, в смягчении нравов. Помилуйте. Это было на моих глазах, что на улице человек ударял по лицу другого человека, -- и ничего. Было крепостное право, т. е. были господа и господское положение, и были зависимые, т. е. зависимое и подчиненное положение. Сколько раз я натыкался на сцену, что извозчик, ну, предполагаемый крепостной, отпущенный в город на заработок, вообще извозчик, как прислуга, -- подвозит к подъезду дома барина, т. е. предполагаемого барина, а он Бог знает кто такой. Рассчитываются, и седок дает мало. Извозчик говорит: "Мало". Не всякий говорит, а тот, у кого нетерпение выкрикнет: "Грубиян, как ты смеешь оскорблять меня!" -- и со всего размаху седок ударял по лицу извозчика. Помилуйте. И это не где-нибудь, а в Петербурге, на глазах властей и общества. Вот я и считаю главным преобразованием шестидесятых годов, что этого нет более и это невозможно".
Никогда мне не приходило на ум это, так сказать, уличное освещение, свет, брошенный сверху на улицу, уличные, бытовые нравы -- как критери-- ум эпохи, которая всегда оценивается лишь в юридическом и экономическом своем значении. Но покойный критик был прежде всего гуманист по образованию, а кроме того, и как человек это было прекрасное, исполненное доброты и деликатности сердце. И это сердце схватило в реформе то, что ему было нужно: падение грубости...
Как было это достигнуто? Через посредство чего? Был ли указ, закон: "Не бить, по крайней мере на улице". Ничего подобного. Общество поднялось. Общество созрело. Вся Россия в пять, семь, десять лет поднялась до уровня, не высокого, но действительно необходимейшего: "Нельзя ударять человека по лицу".
Само собою разумеется, что если не было распорядительного акта о превращении "бить" в "не бить", то все-таки в основе этого превращения лежал некоторый механизм перемен. Ведь от того перемена и приурочилась к определенному десятилетию. Некого стало бить, опасно стало бить после отмены крепостного права и после введения новых судебных форм. Таковы были материальные перемены в основе моральной реформы. Вот когда закон и психика подымаются в таком согласном "ура!", -- когда факт созрел, факт есть факт, готово вечное приобретение истории и культуры.
* * *
По самым их особенностям, ни одна из тогдашних реформ не может быть возвращена вспять. Перемены были перемещениями вещей. Если бы сейчас вернуть обратно крепостное право, это произошло бы только на бумаге, юридически, но не произошло бы нравственно и в ткани социального строя. Из реформ того времени есть только одна, где "вспять" может быть достигнуто несколькими распорядительными актами. Это -- суд, и именно присяжная его сторона. И здесь усилия "вспять" работают от самой минуты возникновения суда до настоящей минуты. "Помилуйте, судит улица! Судит -- кто-то. И страна, и народ, наконец даже сами подсудимые не могут всмотреться в лицо судящего, который вчера вешал товар, а сегодня судит человека. Царит случай. И закон, нравственность, да и, наконец, сам подсудимый есть игралище в руках случая и собрания случайных людей".
Есть ли возможность возразить против этого, где, по-видимому, обвинение суда только констатирует и называет положение вещей в суде. Судит ли "случай"? -- Конечно! -- "Улица?" -- Да и да! Возражение начинается с вопроса: да разобрали ли вы и разобрал ли когда-нибудь кто-нибудь самые факты и факторы: "случай", "улица", "кто-то, который сегодня на час -- коронный судья"? Нет. А если "нет", то по существу спор даже и не начат.
Философия нового суда вся и лежит в присяжной его стороне; присяжные -- это и есть все новое в суде. Выведите их, т. е. устраните действительный "случай" -- действительную "улицу", и вы получите усовершенствованный "старый суд", который через 5-10 лет потеряет и эти частицы "совершенства" и станет просто без оговорок "старый суд". Но была ли и остается ли какая-нибудь необходимость вводить в регулярное, "чистенькое" действие закона и судей такую мутную вещь, как "случай" и "улица"?! Не ошиблись ли законодатели? Нет ли тут ослепления, и если так, то всемирного? Ибо суд присяжных есть всемирный факт всемирной нашей цивилизации. Где есть образованный человек и христианин -- и он есть. Это как "крест на человеке" -- суд присяжных у крещеного общества.
* * *
Что такое активная половина суда, закон и прежний коронный судья? Отсвет государства. Есть ли момент движения в суде?! До очевидности ясно, что его нет, что судья только "применяет" "закон", как бы держит невод перед плывущею рыбою, и творческого тут нет, судебно-творческого. Т. е. суд в смысле движения справедливости просто не существует. Суда вовсе нет как действия, творения, созидания справедливости в стране, пока он состоит из двух неподвижных столпов: судьи, закона. Нужна душа суда; гений, замысел; часто -- ошибка. Этою душою и гением и позваны в него: "улица" и "случай".
Позвольте: уж если хотите, я вас собью в математичности доказательств. Вы помните ответ Порции на суде венецианскому жиду:
-- Помни, Шейлок, что в договоре говорится о твоем праве вырезать у Антонио фунт мяса. Фунт, ты слышишь. Но, мерзавец, если ты вырежешь на гран более или менее или если ты при этом прольешь каплю крови, о чем в договоре ничего не написано, -- ты будешь повешен сам.
Точка. Совершено преступление. Отелло зарезал Дездемону, Офелия утопилась от... ну, конечно, от несчастия с таким мешком, как Гамлет. Шейлок ждет; в русских обстоятельствах ждет вся линия приверженцев старого суда, и я им говорю:
-- Действительно -- убито. Есть предмет суда, объект для приговора судей. Но рассмотрите внимательно, что написано об этом в законе; вглядитесь во всю цепь законов и в мысль законодателя. Закон берет проступок, злодеяние. Обокрасть человека -- презренно; искалечить хуже; убить -- страшно; но убить жену, т. е. доверившегося человека, ближнего, родного, свою плоть -- это есть извращение человеческих и божеских законов, неслыханное злодеяние! Так есть мужья, застраховывающие жизнь своих супруг и медленно их отравляющие для получения страховой премии; вот казус женоубийства в сухих юридических чертах. Закон как нравственное суждение, как собрание велений нашей совести и наконец как сумма предохранительных для общества мер безопасности и трактует о проступках, пороках, преступлениях и злодеяниях, в восходящей их прогрессии. Теперь перед вами венецианский мавр: выделите же в нем этого: 1) преступника, 2) злодея, 3) порочного, 4) опасного обществу человека -- и казните его, не затрагивая и оставляя в обществе: 1) любящего и верного мужа, 2) доблестного товарища, 3) украшение страны, 4) блюстителя законов и слугу отечества, 5) нужного людям и угодного Богу человека.
Нельзя разделить. А нельзя разделить -- нельзя и казнить. Т. е. тут суд возможен, возможно суждение, но уже не в формальном механизме подведения: 1) факта, 2) под закон, -- а именно в том характерном и, казалось бы, смутном виде, как совершается дело в суде присяжных: "Приди народ и суди!".
"Случай" и "улица" есть не только творческий момент суда; но это есть нахождение индивидуализированного закона в ответе на индивидуальный случай. Новый случай -- новый закон. Присяжные мужа-отравителя, разбойника, вообще чисто юридическое и сухо юридическое лицо и присудят и всегда безусловно присуждают к 15 летам каторги. Вы укажите грабителя на большой дороге, о коем присяжные сказали бы: "Нет, не виновен". Но когда о Масловой они говорят: "Не виновна", то они создают только новый закон, по доверию от Монарха, о таком сочетании психики, положения и проч., о коем, сидя в составе присяжных, и сам законодатель, пощупав крест на груди своей, изрек бы: "Не виновна".
Ведь закон и все законодательство обезопашивают общество. Неужели кто-нибудь предложит: не засуди мы Отелло, завтра он бросится и зарежет лакея. Очевидно, Отелло, с одной стороны, и вся суть законов и целого законодательства -- с другой, просто расходятся, не имеют общей темы, общей почвы для разговора. А судьбище -- разговор при общей почве у закона и человека ("преступника"). Разбойник Чуркин -- преступник; его и судите. Но Отелло, Гамлет, Екатерина Маслова, -- несчастные, и у вас вовсе нет законов и законодательства о несчастных конфликтах, неудачных положениях, бываемых случаях. А не придумали вы закона, нечего вам и судить. Просто -- нет предмета, нет объекта для суда. По крайней мере -- для суда по форме, формального.
Возьмем недавний случай, так горячо разделивший общество. Если бы о Коноваловой присяжные подумали, могли подумать: "Ну, и шельма! Знаете, она свяжется с этим своим адвокатом, а завтра непременно будет держать его за ноги и закричит подругам: "Режьте"... Каков на ваш взгляд при таком впечатлении был бы суд? -- "В каторгу ее, о, да и мало каторги!". Да,каторга -- для "каторжных", и закон об убийстве есть закон о "каторжниках", принимая слово это в бытовом и моральном смысле: "каторжник! последний человек! убитая совесть! дьявол!". Но когда этого нет, кого вы будете судить "как каторжника"? Ошибетесь, убьете. Вот чтобы не "убить" на суде, т. е. отделить сухо юридический случай от сложной нравственной коллизии и эту последнюю рассудить нравственным судом, и позваны не юридические люди, а совсем другие, новые и свежие -- "улица". Да, "улица", т. е. народ.
Мы все знаем религиозное "не убий!". Но это -- другая и новая философия, длинная нить новых мыслей, которую совершенно напрасно было бы путать сюда, в юридическую и судебную тему о преступлениях против общества, государства, их тишины и безопасности. Ту тему о страхе Божием перед убийством мы когда-нибудь обсудим; но, говоря о присяжных и государственном суде, нет места той, совершенно из иного мира, теме. Там небо и небесное; но ведь совершенно очевидно, что ни окружной суд, ни судебная палата, ни Сенат небесного и с небесных точек зрения не судят и не компетентны судить. Вернемся же к их сфере -- земного суждения о земных делах.
Кодекс законодательный нужно было бы раздвинуть на сотни и тысячи томов, -- мало этого: в него нужно бы ввести драму и роман, наконец ввести психологию и наконец расписать по параграфам все главы и сцены и случаи евангельские, и вот такой тысячетомный кодекс, и моральный, и религиозный, и даже романтический, мог бы допустить возвращение собственно процесса суда и обсуждения к старым формам. Судят мужа, ревнивца: тогда открывайте главу о ревности, о мужьях и женах и бываемых между ними случаях; тут, в самом законе, в самом кодексе, есть строки из Моисея о ревнующем муже и как утишить его в чувствах (есть об этом отдельная глава в "Исходе"), и рядом -- слова, целая сцена из Шекспира. Юрист, открыв такой кодекс, вовсе не соответственный его образованию, растерялся бы: "Этого я не умею читать, этому я не обучен; кого бы позвать, кто обучен этому и может разобрать все эти сцены ревности, патетические восклицания, страх, недоумение и проч. Для меня это -- темная вода". Мудрый ему подсказывает: "Да есть вечный Шекспир, есть вечный же Моисей; это -- опыт, жизнь, великий состав бытия народного и души народной; их и спросите, пусть они комментируют". Вот и суд присяжных. -- "Вы судите случай, и позовите к суду над ним случай же; вы выхватили человека с улицы и на улице совершившего преступление -- и не переносите его в небеса, в алгебру, в кабинет, а сохраните в рамках улицы, где все произошло, и полнотою даров улицы и рассудите дело". -- Но какие же дары у улицы?! -- Дары Шекспира и Евангелия: опыт жизни, волнующаяся совесть, и наконец то, что судящий есть муж и может судить мужа, есть отец и может судить подсудимую как свою дочь, мысленно прикидывая: "А что, если бы я свою белокурую 16-летнюю Лизу отдал не за того милого молодого человека, который к ней сватается, а за пьяного мастерового, который пропил отданные ему в починку мною сапоги. Трудно бы Лизе; запила бы и сама, запила да и загуляла; а ведь сейчас не пьет и скромна. Сейчас -- скромна и ангел, а станет дьяволом, поставленная в дьявольские условия". И вот -- несчастие... Как же не несчастие, хоть и зовется преступлением! Чистенькую как яичко выпустил я ее из-под родительского крова, а она через 5-6 лет передо мною же, но пьяная и кровавая. Подняла глаза -- отец перед ней: "Что, папенька! добились! не слушали тогда моего плача, послушайте теперь моего рассказа" и т. д. Судят не юристы, а судят -- мужья, отцы, братья взрослым и трезвым и опытным судом. Увы, совокупность "мужей, отцов и братьев" называется действительно "улицей". Это -- город, это -- отечество. Не открещиваясь от "улицы", мы, кажется, нашли более соответственный термин. Суд присяжных есть суд отечества над человеком, суд родной и над родным; и вот этого-то "родного" вы и не найдете и не восстановите в обыкновенном юридическом суде; "отечественного"-то суда в старых его формах и не отыщите. Посмотрите: в армию ходят мужики, дворяне, князья, купцы, ученые. Армия есть тоже отбор отечества, сбор с отечества, в богатстве и разнообразии его состава; и только на время службы этот сборный фрукт размещается, организуется. То же в суде; тоже тут -- сборный фрукт, "набор" с администрации (прокуратура), юристов (члены суда и адвокаты) и помещиков, ученых, мужиков, мещан. Эта-то "наборность", "уличность" и делает суд как бы отсветом отечества, а не части его; и почему Коновалова, Маслова, случись -- Отелло, воскресли бы или одна воскресла на этом суде; "Меня судила -- Россия!".
Но идея "воскресения" после суда и оправдания тоже есть часть религиозной темы: "Не убий!". Собственно присяжные случаями оправдания явно виновных и проводят линию разделения: это -- юридический случай и подлежит законам, этот -- религиозный, фатальный, крупинка мирового фатума и нашему наказанию не подлежит. Вот что делают присяжные, оправдывая. И подлого и развращающего: "Убила и наплевать, кровь -- и наплевать" не только нет в смысле их вердикта, но есть просто подлость предполагать это, инсинуировать. Это клевета на Россию; суд присяжных в минуту был бы разнесен по камешкам, просто физически разнесен, если бы дерзнул изречь: "Кровь -- и наплевать".
В литературе мы имеем множество воспоминаний судей присяжных; но нет в ней воспоминаний судимых и нет оправданных. Это ужасный пробел. Надо бы хоть какому-нибудь писателю попасть под суд с угрозой, и настоящей, тяжелого наказания. И "воскреснуть" неожиданно, против всех расчетов и всякой возможности, "по одной совести". Вот он рассказал бы истинную и главную сердцевину нового суда, не видя, собственно, которой ведь мы что же знаем о суде! Да, те, кто истинно мог бы оправдать и разъяснить присяжный суд, молчат и вечно будут молчать, а нам остаются только догадки.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1900. 11 июня. No 8723. Подпись: Ибис.
Вы помните ответ Порции... -- речь идет о комедии У. Шекспира "Венецианский купец" (1596).