Розанов Василий Васильевич
Три кита

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. -- Статьи и очерки 1898--1901 гг.
   М.: Республика; СПб.: Росток, 2009.
   

ТРИ КИТА

   Какое неуклюжее заглавие... Это тремя китами наши природные мифологи, мужики Онеги и Волхова, называли три самые огромные в их представлении существа, но существа живые, на которых держится безжизненная земля. Старым представлением я пользуюсь, чтобы выразить новое. Земля, земные дела, земное устроение держится на трех вещах, которые, для выражения всей их огромности, я называю китами. Это -- кит труда, кит семьи, кит собственности. Если этим мифологическим существам чихается -- человеку плохо, земле плохо. Земля трясется; страх овладевает ее обитателями; поднимается смятение, поднимаются грозы; наступает темь и очень часто в этой теми проливается кровь. Разве мы ее не видим? Или наши сердца не исполнены страха? Итак, есть все основания спросить, подумать о здоровье подземных китов.
   

I

   Читатель уже испуган. Это неопытный-то человек станет говорить о вещах такого огромного опыта, над которыми думают тысячи практических умов?! Но ведь я беру эти вещи со стороны мифологической, т. е. той особенной, которой не касаются практики и которую не умеет задеть опыт. Практика и опыт вращаются в том вихре и грозах, в той темноте или свете, которые зависят от состояния здоровья китов; словом -- они на-земны; тогда как тема, мною избранная, существенно под-земна и касается самого существования и, так сказать, географического, пожалуй, даже космического положения китов. Есть география; но есть еще космография, в состав которой входит учение, между прочим, и о земле, которую изучает география, но земля берется здесь планетно, как точка движущаяся и как закон ее движения, вовсе без внимания к горам и рекам, которые текут по ней или на ней возвышаются. Именно с этой-то несколько "планетной" точки зрения мне и хочется рассмотреть труд, семью, собственность.
   Есть прекрасный стих о Церере, кажется, Шиллера. Некоторых строк его невозможно читать без слез:
   
   Робок, наг и дик скрывался
   Троглодит в пещерах скал,
   По полям номад скитался
   И поля опустошал.
   Зверолов с копьем, стрелами,
   Грозен бегал по лесам...
   Горе брошенным волнами
   К неприютным берегам!
   
   Я говорю, что невозможно этих стихов прочитать или переписать без слез, между прочим, по чрезвычайной их современности. Кто же станет спорить, что европейская цивилизация есть, в сущности, удивительно непросвещенная цивилизация, и что европеец, после полуторы тысячи лет истории -- "робок, наг, дик"... И может повторить о себе --
   
   Горе брошенным волнами
   К неприютным берегам...
   
   Не будем искать подтверждающих частностей, которые порою убийственны, но могут быть оспорены в качестве частностей и "следовательно" исключений, которые объясняются частными же, отдельными причинами. Мифология трех китов дает нам аргумент сразу: в самом деле, труд -- ну, и какой же небесный свет и просвещение брошены на него? Семья -- и где же молитвы, специально для нее, в ее духе, для ее ужасных порою нужд созданные? Для собственности -- но тут ничего мы не имеем, кроме светской и чуть-чуть "безбожной" науки. А так хочется видеть везде Бога, позвать всюду Бога! Хочется Его в помощь слабым рукам и грешному уму... Собственность, деньги... Ну, те уже прокляты, это -- "биржа"... Но, позвольте, мне иногда думается, что самая биржа есть последствие проклятости денег; что этот проклятый рубль именно только после того, как его папаша проклял, пошел в качестве блудного сына блудить, разбойничать и вообще свинствовать на земле. Мне кажется, проклятие имеет нечто однородное с прикосновением палочки волшебницы Цирцеи, у которой заблудился Улис: прикосновение этой палочки, а равно и прикосновение проклятия, принципиального проклятия, имеет силу преобращать вещи и даже добропорядочных людей в свиней и свинство. Но бросим деньги, кинем рубль, с которым всемирно стряслась какая-то девальвация. Ну, это природная скотина, неисправимая скотина. Но вот, труд, благочестивый труд, на который так явно был благословлен человек в земном своем странствии? Конечно, мы имеем гениальную технику; но это -- подробности. В сфере поднятого нами вопроса это -- географическая сторона земного устроения, а не планетная сторона небесного полета. Мы имеем фабрику и фабрики, и погибающего, сгнивающего, проклинающего в них и около них человека. Хлопчатые материи хороши, а человек -- наг, и особенно наг работающий их человек. Наука сделала, что могла: карлик создал фабрику; но дальше -- мог бы только Бог; и вот мы зовем Его сюда, хотели бы позвать, ибо Он бросил планеты в несокрушимые, истинные и вечные пути, и неужели этих вечных и истинных путей нет, даже в разуме Божием нет, для работающего человека. Подумаем, оглянемся. Ведь мы не только не на наилучших путях, не на самой твердой орбите в области труда, -- а на пути наихудшем, истинно проклятом. Как печальны эти зловещие сборы четвертого сословия, эти, в сущности, "смотры красных батальонов" 1 мая. О каком-то преступнике года три назад писали: "Он был нищ; всегда очень скромен и трудолюбив; ни семьи у него нет, и ничего утешительного; он никогда не хворал, не манкировал службою, и только хозяин заведения заметил, что он 1 мая как этот год, так и предыдущий, сказался больным". Было прослежено, что первого мая он уходил в эти огромные, составляющиеся рабочие батальоны.
   Как это грустно. Как это страшно. Как это напоминает стих о Церере. Конечно, европейский человек и именно работающий человек -- это "троглодит", брошенный.
   
   К неприютным берегам.
   
   Где приют у этого рабочего? Где отечество, семья, родители, сестры, дети! Увы, как николаевские солдаты на 25 лет, т. е. на всю цветущую, растущую жизнь вырванные из села, пели:
   
   Наши жены -- ружья заряжены.
             Вот где наши жены!
   Наши матки -- белые палатки...
   
   Так точно дурной, несчастный, заброшенный рабочий Запада имеет "отцом, матерью и отечеством", в сущности, эту болезненную мечту 1 мая. Вот наступил день, тревожный для правительств; кроты выползли из своих конур, собрались, оглянулись на себя: много ли нас? Т. е. скоро ли час битвы? Какая ужасная мысль, какое ужасное положение именно для растерянного, грешного, слабого ума человеческого?! Но вот 2 мая и он снова в конуре, на матрасике-блине, снова вертит колесо на фабрике. Одна месть в нем. Человек умер в составе своих нравственных и умственных даров, и из смердящих останков его поднялась черная, огромная, неутолимая месть. "Я не отомщу, но я буду отмщен". Будет ли кто спорить, что не это, что не таково просвещение. Ибо слово "просвещение" происходит от "свет" и знаменует "светлую душу", веселую, радостную, утешенную. Да, если в нашей эре проклят рубль, то не благословен и труд наш:
   
   Горе брошенным волнами
   К неприютным берегам!
   
   Читатель да простит, что я цитирую все один стих. Не я цитирую. Горе цитирует. И вообще предупреждаю, что в этих строках и дальше текущих я не буду (как писатель) ни красив, ни занимателен, но однообразен и монотонен.
   Странно, ненавидя смертельно в школьный, т. е. теоретический период своего развития, всяких консулов, зевсов, эвпатридов и преторов, я более и более, уже зрелый и практический человек, стал припоминать обрывки древнего языческого мира, как-то занадобившийся мне среди нужд и забот текущего дня. Кто не помнит у Иловайского "deus terminus", "бог-термин". Что мы могли, мальчики, понять в этом? "Deus terminus" приводился как пример величайшей абстрактности, номинализма и, так сказать, не-существенности и не-реальности римского политеизма: была граница между моим полем и полем соседа и грубые землепашцы-римляне, чтобы обозначить эту границу или выразить ее идею, изобрели, придумали или действительно предположили существование "deus terminus". "Этот бог охраняет границы полей". Все нам казалось, тогда еще мальчикам, непонятным в законе древнего воображения, изобретшем такого странного бога. Но вопрос повернется иначе, если мы обратим внимание, что ведь в самом деле нужно "священство границ". "Священный принцип собственности" -- это и мы говорим, возвращаясь в этом случае к древней терминологии, но прикрывая лжесловесной формулой только хорошо награбленное. "Я тебя вчера ограбил, но вчера -- прошло; теперь действует священный закон десятилетней давности и мое имущество сегодня находится под охранением священного принципа собственности". "Deus terminus" -- и руки прочь. Но у римлян, так сказать, в первый день их бытия, "deus terminus" не имел этого воровского характера и выражал младенческую и грубую мысль, что мое поле и твое поле -- это не эмпирический акт и также это не факт силы, но это некоторая святость и Божий покров над моим домом, который заклят для тебя, и тот же покров над твоим домом, который для меня заклят. В Библии рассказывается, что когда израильтяне овладевали каким-нибудь хананейским городом, то они "обрекали заклятию" имущество жителей взятого города, которым никто из израильтян не мог воспользоваться и оно поэтому истреблялось. Тоже -- "deus terminus". "Мы не смешиваемся с хананеями, ни даже -- с их имуществом"; "мы -- святое, а там -- заклятое". И нельзя переступать, невозможно переступить. Странный "deus terminus", это "священство" границ "моего" и "твоего", повело к образованию необыкновенной, страшной и иногда чудовищной точности имущественных отношений, которая позже развилась в римском праве. Имущество обдумывали не маклера, а богословы. Конечно, качество обдумывания было совершенно другое; и вот имущественная культура, культура плодов труда так ли, этак ли, а все-таки не соскользнула там в грустную безбожницу -- биржу, в бесстыдного безбожника -- банк. Это было "святое" у них; конечно, совершенно иной и результат, чем при мысли: "это -- грешное".
   Может быть, мы и ошибаемся в объяснениях, но пусть же согласится и читатель, что мы даем ему некоторый материал для размышления.
   

II

   "Поздно хватились: в XIX веке изобретать новых богов". Будто в этом вопрос, будто к этому сводится дело? Кто же не помнит и не знает сейчас прекрасного августовского у нас "освящения плодов". Вот -- начало, вот -- путь. В церкви, да, в нашей святой православной церкви, в храме Божием, перед священником в ризах лежат на блюде первые яблоки. О, сладко все первое, хорошо все первое; благословенно все первое, всякая "первинка", как раннее выделение бытия к Богу. Но вот священник прочитал молитву, освятил "плоды земные"; а назавтра вся деревня, все мальчишки на деревне имеют по яблоку во рту. Накануне ни у кого. Ведь это то же, что и у римлян, освящение "границ", но только во времени, во временах года. Совершенно очевидно, что молитва здесь возможна; и возможное для времени, для дней в году конечно -- возможно для пространства, для "границ" полей, для "моего дома" и нашего в смысле именно определенного и строгого зарока, заклятья. Да, бедный собственник, нищий собственник -- я венчал бы границы. Нельзя трогать чужой жены, ибо она повенчана и свята -- другому, а не мне. Это мы понимаем и это мы признаем, потому что это давно началось и выражено достаточно торжественно. Конечно, нельзя "венчать" имущество человеку, дом -- собственнику, поле -- земледельцу; но, например, очень можно провести кругом поля святую бороздку, и именно священнику, ну, напр. плугом, запряженным двумя чистыми, белой шерсти, еще безрогими телушками. Что-нибудь в этом роде; ведь я не решаю вопрос, а ставлю вопрос. И собственность окрепнет, а наконец в веках -- она может быть и засветится нам вовсе не понятным пока, непредставимым светом, но который как-нибудь вытечет из религиозного внимания к собственности. Как не догадлив папа! Он пошел к рабочим как политик; ну, политиков у них своих так много, что они грубо отказали Его Святейшеству в главенстве. Тут вовсе не это надо было, да и не в девятнадцатом веке; "нельзя изобретать богов" в XIX веке, нельзя даже папе. Совершенно очевидно, что папе нужно было пролить молитву в труд, пролить молитву над трудом; и уже когда труд -- молитвен, когда он тоже "первинка Богу", курение и жертва нашему Христу -- наставить "терминов" и "терминов", "зароков и зароков" для "святого труда". Но папа 1890 лет кушал святую просфирку и пересчитывал смиренный "динарий Петра". Дивно ли, что щука труда уплыла в море и теперь ее не поймать "лесою Петра", ни "запереть ключом Петра". Все -- не так. И все -- слишком поздно.
   "Поганый рубль"... Но знаете ли, что кто трудится и изведал нужду, для того может быть "святой рубль". Я знал одного чрезвычайно милого редактора, кажется образованного, но главное -- с большим литературным вкусом, который не платил гонорара. Бог знает, куда у него проходили чрезвычайно большие суммы денег, которые, по слухам, он получал: но, без какого-либо обмана, всякий расчет для него был мукою, до того очевидною, что сотруднику страшно было приступать к этой "операции над живым человеком". В конце концов -- он все уплачивал и никому не остался должен, но он выплачивал после "третьей операции", и как-нибудь случайно, в момент, когда деньги еще не уплыли, т. е. вот-вот перед приходом какого-нибудь "трансваальского посетителя", который, очевидно, у него или выманивал, или отнимал все деньги. И вот -- нужда у меня. Там разные семейные недуги, болезнь жены, упадок сил и, словом, заключение врача:
   -- Бутылку хорошего старого портвейна...
   -- Бутылку портвейну?!
   -- Рубля в три, от Депре. У Бауэра не хороши французские вина.
   Между тем два рубля были отданы за визит крайне почтенному, внимательному благородному этому немцу, и рубль -- на порошки, капли и проч. "Три рубля" решительно не откуда было взять. Между тем "упадок сил" (ослабление пульса) отличен тем, что он пугает и не терпит ни минуты замедления в помощи. Что падает -- то упадет, если сейчас не поддержать. Единственная нить спасения была у редактора, за которым было у меня рублей 200 гонорара, уже трехмесячной давности. В конку, звонок, "дома"? -- "Дома". И я вижу, с ужасом вижу его испуганное лицо. "Нет денег", -- думаю.
   И конечно -- "нет денег"!
   -- Но, N. N., мне непременно и сейчас надо.
   -- Но ведь что же я сделаю, когда у меня самого их нет; придите завтра.
   "Завтра!". А ведь пульс падает. Я решился сказать, в чем дело, и что мне не "вообще гонорар нужен", а бутылка портвейна. Я сказал. Повторяю -- это был хороший и благородный человек.
   -- Нет и нет, все-таки нет. Три рубля, постойте... И он моментально вынул из правого жилетного кармана кусочек скверной бумажки, который в расправленном виде представлял: три рубля.
   Я взял, и тут же, по близости, отправился в "главный склад" Депре на Мойке. Но, во всяком случае -- это были святые три рубля; бумажка, перед которую я мог поклониться и мог поцеловать, как руку возлюбленной, притом в самую трогательную минуту. Совершенно уверен, что у каждого бывали аналогичные минуты и, следовательно, всякий поймет ту общую мысль мою, что когда "рубль" свято работает, совершает "святую работу" около нас -- он ею возводится в ранг священства; бывает "священник -- рубль", бывает даже "епископ -- рубль". Для меня, когда у меня пульс падал -- рубль был архиереем.
   Мне пришлось, лет пять, выносить лихорадку нужды; собственно, все неудобство жизни было маленькое: я не был голоден, но одет, не имел холодной квартиры и т. д. Неудобство, а не нужда заключалась в том, что при всем напряжении труда и всей аккуратности жизни ежемесячно не хватало рублей пятнадцати, очень редко -- больше; иногда не хватало рублей сорока, но зато бывали месяцы с избытком в сто рублей. Таким образом, читатель видит, что собственно ничего не было важного, щемящего, пугающего, кроме постоянной лихорадки мысли: хватит ли; избытки в сто рублей -- недостатки в пятнадцать-сорок сочетались таким образом, что в годовом итоге все-таки получалось около 15-10 рублей недостачи за месяц.
   И вот этот, в сущности, хвостик нужды изменил всю мою психологию за пять лет, влиял громаднейшим образом на сложение и переработку убеждений, "расположение идей", поселил во мне нежнейшие благодарности к одним лицам и мучительную вражду -- к другим. Помню, иду по Литейной и со мною покойный друг мой, Шперк. Шперк цитирует стихи -- любимого своего поэта Фед. Сологуба; тогда я их не слышал, но теперь знаю:
   
   В амфоре, ярко расцвеченной,
   Угрюмый раб несет вино.
   Неровен путь неосвещенный,
   А в небесах уже темно, --
   И напряженными глазами
   Он зорко смотрит в полутьму,
   Чтоб через край вино струями
   Не пролилось на грудь ему...
   
   Он говорил их, несколько наклонясь ко мне, почти в ухо, чтобы шум улицы не заглушал.
   -- Хорошо?
   -- Для меня, батюшка, теперь ничего не хорошо, кроме того, что может доставить десять рублей.
   Стихотворение было мне неприятно, как жужжащая муха, и я только и услышал из него: "Амфора", "амфора". -- "Что хорошо? Ничего нет хорошего. Вы -- хороши, потому что вы такой же нуждающийся, а все остальное -- скверно и не нужно. Для меня не нужно, а я -- слушатель и вправе распоряжаться своим ухом, т. е. не слушать", напр. эти стихи. Вот родник начинающегося вандальства, возможного в самом образованном (положим) человеке. Но замечательно, что нет более идеального идеалистического со дружества как на почве нужды, "вместе терпели -- и значит друзья по гроб". О, как понятна эта солидарность черных легионов будущего в Германии и Франции, Америке и в Европе.
   Еще маленький штрих, чтобы показать влияние денег собственно на убеждения, распределение идей.
   Дочь 2 1/2 лет. Ничем не больна; только очень бледна, нервна, возбуждена и задумчива. Нет сварения желудка.
   -- Нет сварения желудка не оттого, что желудок болен, а оттого, что нет питания в теле. Вещества не усваиваются организмом и нужен подъем сил организма. Я вам ничего не пропишу, потому что местной болезни нет. Но она может умереть, как и ее старшая сестра от туберкулеза мозга.
   Это было три года назад.
   -- Что же делать?
   -- Ни в каком случае не оставаться в городе и хоть это лето, хоть около Петербурга, но непременно дача, в сухом и высоком месте, например, в некоторых частях Лесного.
   "Дача!" Это -- 100, 120 рублей; считая дрова и переезд взад и вперед -- 160 рублей, которых решительно и окончательно не было и не предвиделось в ближайшие два месяца. Напротив, уже этот месяц набежали фатальные двадцать рублей.
   Нужно было просить. Позднее я узнал, что я был слишком вправе попросить там, куда обратился, но сейчас, по неопытности, мне показалось, что я иду за подаянием. Нет более грустной дороги, как дорога за деньгами. Как грустны эти лестницы, как ненавистно и пугающе крыльцо; и опять -- никакого дела до здоровающихся:
   -- Ба! Вас-то и ждали. Разрешите, пожалуйста, спор.
   Я сел. Спор состоял в том, что два славянофила, из которых у одного я теперь лежал со своей нуждой "за щекою" и он мог меня проглотить, выплюнуть или облагодетельствовать, впрочем, не из личного своего кармана, но рекомендовав к известному "пособию", -- итак, спор состоял в том, что другой собеседующий славянофил горячо и шумно оспаривал тихую речь моего возможного благодетеля:
   -- Я говорю, что деньги должны быть христианские, и, например, такая вещь, как проценты, нетерпимы в христианском обществе, т. е. если бы оно было настоящее христианское. Вот что я говорю.
   Напротив, шумный собеседник, стоял, как он выражался, на "почве экономической науки" и приводил пример не только убедительный, но и блестящий: мужики построили мельницу; она мелет в день 100 кулей зерна; идет мимо профессор, изобретатель, техник и говорит: "Я вам поставлю жернова так, что мельница будет молоть 200 кулей, но за это вы должны мне будете уплачивать стоимость помола -- 10 кулей в день". Вот -- процент; вот кооперация труда и таланта и, конечно, -- это по-Божьи.
   Его действительно талантливые глаза светились. Я знал его за легкомысленнейшего малого, у которого литература, служба, деревня и корреспонденция вечно срывались, как у Чичикова таможня и мертвые души. Вот эту-то срываемость я в нем и любил; "не окончательный Чичиков", "птичка Божия" и, кроме того, талант.
   Собеседник его был тих и методичен. Это был почти государственный человек с крайним упорством мнений. Я никогда не видал, чтобы он отступал от своего мнения и собственно это потому было, что отступи, изменись он в мнении, не будь "яко Бог -- неизменен", от него собственно ничего уже не осталось бы; ибо все и всякие его мнения были совершенно ничтожны и бессодержательны, и однако, по рангу произносившего, должны были идти "почти за государственные мнения". Вот упорства "нет" я и ожидал от него на свою просьбу. Сердце мое как-то окаменело; не болело, а пусто было.
   -- Вовсе нет, -- поправил он пылкого собеседника. -- Если я христианин, то за что же я возьму деньги за совет? -- Он подумал. -- Ну, я учился и, наконец, я действительно изобрел; иду мимо мельницы. -- Он посмотрел на меня. -- И когда я вижу, как помочь советом, когда я могу дать этим трудолюбивым, но невежественным мужикам христианский совет, то разве же можно взять, как вы говорите, известный процент за христианский совет?
   Я вспомнил всю историю своих отношений с этим человеком, когда дело было именно в "христианском совете" и вместо него я получал некоторые полулукавые, полутернистые указания. "Не даст! о, как я знаю, что он теперь не даст!".
   -- Вы говорите -- проценты... Нет... Рассмотрим случай. Я, положим, получаю... ну, т. е. государство оценивает мой годовой труд, положим, в девять тысяч рублей. -- Он пожевал губами. -- Ну, так я проживаю, положим, семь. -- Он оглянулся и улыбнулся. -- Можно бы и меньше, я скромен, но мои дочери любят, положим, вот такие перья на шляпке. -- Он отвел рукой в сторону, как бы показывая греческий шлем. -- Положим. Но у меня все-таки остается ежегодно две тысячи рублей. -- Он оглянул нас всех. -- Так неужели же, если вы... т. е. если вообще кто-нибудь попросил бы у меня заимообразно эти две тысячи или их часть: неужели же, ссужая его, я потребовал бы процентов?
   Так же глухо и с тою же щемящею болью я сидел на стуле. Я хорошо видел, что теорию процентов он знал, как и теорию службы! Сирота мира. Ему бы стоять "с ручкой" в притворе храма, затворять после вошедших и отворять перед входящими дверь, но отечество оценило его "особые мнения" и все по финансовой части, где он служил -- в девять тысяч.
   Я все-таки полуугадал, что "не даст"!
   -- Девяносто пять руб. -- это, пожалуй, можно. Вы говорите нужно 150 или, по крайней мере, 120? Видите ли, тогда придется докладывать. Докладывать, и объяснять и доказывать. А в размере до девяносто пяти -- я своею властью.
   -- Что же, N дал?
   -- Девяносто пять.
   -- Только?
   Молчание.
   Так сухо и деловито мои домашние обменялись в прихожей и я краешком уха услышал диалог. Из обменивающихся спрашивавшее лицо было сущий ребенок, лет 12, и я с удивлением узнал, что наряду с куклами он уже знает и цену и различные цены денег. И этот заботливый вопрос "сколько" довольно мне постороннего и только домашнего ребенка, пролил во мне горячую благодарность к нему.
   Но что же тут было? чума нужды? холера нужды? Умирающие от голода на глазах родителей дети? выводимые матерями на продажу дочери, как это есть, как это было 500 лет? Нет и нет: легкая лихорадка нужды, температура 37,4, почти нормальная, когда в Европе над миллионами -- температура 41,4, агония.
   И я, писатель, человек убежденный, с университетской школой позади колебал свои убеждения, все миросозерцание из-за 0,4 лишней температуры. О, эти "христианские деньги" и "бесплатные христианские советы ближнему" -- я их запомнил... Что же, которые же убеждения мы можем осудить, когда температура 41,4 и больной -- в бреду?
   -- Проходите мимо, святой отец; мы в ваших христианских советах не нуждаемся, а вожди у нас есть свои.
   Да и не ответили даже этого. Просто промолчали.
   

III

   Можно ли, можно ли к двум названным китам применить стих Пушкина:
   
   Духовной жаждою томим,
   В пустыне мрачной я влачился,
   И шестикрылый серафим
   На перепутье мне явился.
   
   О, кажется, не может быть сомнения к глубокой "духовной жажде" великих дикарей Европы: я говорю не о людях одичавших, а об одичавших условиях жизни:
   
   Как труп в пустыне я лежал.
   
   Да это прямо положение и судьба и история европейского капитала и труда и великие вопросы -- экономический, рабочий. Теперь секрет в том, возможно ли для них преображение:
   
   И он мне грудь рассек мечом,
   И сердце трепетное вынул,
   И угль, пылающий огнем,
   Во грудь отверстую водвинул.
   
   Возможно ли для Бога просвещать не только человека, но и условия его бытия? Припоминаем обещание: "Разве для Бога есть что невозможное?". Не может ли каким-нибудь, и сейчас совершенно непредвиденным
   способом, религиозно запылать "богатство народов", над которым научно мямлил Адам Смит, и ничего из этой науки не вышло, кроме слез и горя? Как -- это во власти "серафима", которого мы должны "ожидать на пути". Но вот что возможнее и как-то понятнее, постижимее -- религиозное пылание труда. Это уже совершенно возможно, ибо труд есть не столь одичавший зверь, как рубль. Но указываемая нами нить мысли -- понятна. Секрет того, что вся Европа неудержимо валится "набекрень", лежит в великом задичании трех поименованных "китов" земного устроения человека; в том, что сюда, именно сюда не пал небесный луч. Деньги, работа и наконец третий "кит" -- семья суть простые эмпирические данные Европы, которых никогда не касается еще "серафим", и не научал -- что тут делать, как тут делать. Это, в общем, и слагает религиозное искусство -- "как нам жить", вовсе еще не начатое в Европе. "Как нам умереть" -- о, это мы знаем. Как нам "отречься", сузиться, умалиться и вообще пессимистически сходить на "нет" в бытии своем -- об этом целая наука, тут -- философия, поэзия, стихиры -- между которыми не худшие у скопцов, самосожигателей, морильщиков. Но как нам расти? -- Это мы умеем только как дикие звери! В этой постановке вопроса все и дело. Дело -- в просвещении. Дело не в поклонении, -- о, нет! -- "богатству народному", труду, семье, но в том, чтобы начать "лучше" в этих трех областях, где пока мы нисходим к все "хуже" и "хуже"; дело в идеале и идеализации, дело в убавлении, в выдавливании греха отсюда: в выдавливании черной и нервной печени из трех огромных рыб, о жизни которых живет и не может не жить земля.
   Тут пригодится иллюстрация о "христианских деньгах", которую мы привели. Очевидно, это печальное мямленье -- что-то не то. Есть "святой рубль", но это именно -- работающий рубль, активный рубль. Есть какой-то секрет и тайна, может быть, мировая, сокрытая до времени от человека, тайна -- пересыпаемого, льющегося золота, и без темного, отрицательного на нем света. Ведь "свято" блистают парчовые ризы на духовенстве! Золотятся купола на соборах! Вообще, есть "святое" блистание, "святая" красота, можно представить ее перенесенною, разнесенною с узких и специальных на земле точек, лиц -- вообще на человека, толпы, на волны народные. Бедная, "ободранная" кирка протестанта не благочестивее темных позолот Успенского собора. Вот пример. Очевидно, есть мировая тайна, на которой пурпур и нисон и золото, облекая человека, не будут тянуть его долу, в "аид", но кверху, как естественное сопровождение к святости, "эдему". Бедность и богатство, как противоположности не только физические, но метафизические. Нам понятна, в сущности, легкая, рациональная святость первой, но есть какая-то труднейшая и гораздо более мистическая святость второго, открыв которую "народы-нищие" содела-- лись бы "народами-царями". Мы поставили задачу и можем только надписать над ней:
   -- Мудрый Эдип, разреши!
   

КОММЕНТАРИИ

   НВ. 1900. 8 марта. No 8631.
   Робок, наг и дик скрывался... -- Ф. Шиллер. Элевзинский праздник (1798) в переводе В. А. Жуковского. Приводится в исповеди Мити (Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы. Кн. 3. Гл. 3).
   Горе брошенным волнам -- там же.
   Наши жены -- пушки заряжены... -- солдатская песня.
   В амфоре, ярко расцвеченной... -- одноименное стихотворение Ф. Сологуба (1893).
   Духовной жаждою томим... -- А. С. Пушкин. Пророк (1826).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru