Язычество и христианство в Ясной Поляне (К уходу Л.Н. Толстого)
Садясь в сани, запряженные сытыми лошадьми, в хорошем убранстве, -- я сказал другу, с которым ездил в Ясную Поляну:
-- Что же, -- Льву Николаевичу нужно взять за спину мешок с необходимыми вещами и уйти отсюда... уйти куда-нибудь, все равно. Или еще: построили бы ему избушку-келью где-нибудь неподалеку от Ясной Поляны; и в то время, как графская семья жила бы в прежнем доме, он жил бы в этой избушке, сам странник и принимая к себе странников, общась с ними, с мужиками, с попами, с "захудалыми людьми" всех положений и сословий. Это была бы гармония и смысл. Была бы радость. Радость на два дома, естественно разделившиеся. Но теперь два противоположные мира идей, понятий и стремлений зажаты в одном месте: ни -- ему дышать, ни -- им дышать. Бессмысленно, тяжело, невероятно, чтобы это не кончилось.
Это было лет пять назад.
И вот это кончилось. Случилось то, чему следовало бы случиться уже лет двадцать тому назад, сейчас после "Исповеди" и "Крейцеровой сонаты".
* * *
Толстой внутренно давно уже стал странником-одиночкою; стал отшельником, -- наподобие отшельников и пустынников первых времен христианства. Но у него за плечами была и его держала ноша: графство, семья, имущество; те связи -- гражданские и юридические, -- которые в идее он давно отбросил, но они связывали его железными узами и никуда не выпускали. В особенности после того, как дети выросли, достигли кто сорока, кто тридцати лет, встали все на ноги, поженились и повыходили замуж, имеют в "сочинениях его" полное и на всю жизнь, до избытка, обеспечение, -- пребывание его в Ясной Поляне становилось не только бессмысленно, но и прямо даже смешно. Ведь он не "писатель": это он отверг. Он -- деятель, и деятельность его не только не кончилась, но, можно сказать, осталась вся "втуне", вся бесплодною и даже какою-то неправдивою, пока он оставался "граф", "собственник большого состояния" и "владетель яснополянской усадьбы". Все не только не кончилось, но разорялось в идее. Толстой в Ясной Поляне -- был разоренная мысль, разрушенный дом, "воздушный словесный замок". Он не мог, при его уме, чуткости и всесторонности, не чувствовать себя постоянно грустным, одиноким, оставленным, "неудавшимся". Действительность выражена была около него так грубо и прямо. Можно было бы как-нибудь смягчить расхождение идеи и жизни, но в Ясной Поляне ничего не было смягчено. Гордо, страстно и вполне право Софья Андреевна говорила моему другу:
-- Лев Николаевич -- гений, и ему образования не нужно, -- но дети его, мои дети, -- ничуть не гении, и кому же они нужны или интересны без образования? Что же, наконец, они без образования будут делать? Но он всех их повлёк в "неученье", в отвержение "плодов просвещения", а когда они выросли и явился вопрос о службе, то не ему, а мне пришлось ездить, кланяться и просить, чтобы их определили куда нужно, и оговаривать и извиняться за отсутствие у них "плодов просвещения".
Она вся пылала и негодовала. Невозможно было не согласиться с нею.
-- Дочь, особенно горячо следовавшая его ученью, оставила есть мясное, когда он написал "Первую ступень". Что в его летах можно не питаться мясным, -- я понимаю, ибо это даже здорово. Но молодой организм требует совсем другого; она потеряла силы. И когда вышла замуж, -- не могла доносить ни одного ребенка. Они рождались мертвыми, выкидыш за выкидышем. Теперь, после стольких страданий и когда она давно вернулась к мясному и окрепла, -- у нее наконец родился живой ребенок.
Нельзя было ничего возразить.
-- Дети не должны судить отца, и потому "Записки", которые я пишу, не должны быть опубликованы ранее (она назвала цифру лет, довольно большую)... Но в этих "Записках" я объясняю свою жизнь, свои поступки, и кто их прочтет, -- не осудит меня.
Может быть. Может быть, она была права в зрелый, цветущий период жизни, когда дети росли. Но она слишком затянула борьбу и по инерции продолжала ее и тогда, когда никаких исчисленных ею "мотивов" уже не было.
Настал тот поздний час жизни, когда дети, собственно, не нуждаются в помощи родителей. Вспыхивает мысль, что она победила бы даже идейно Льва Николаевича, если бы вдруг, именно под старость, уступила ему: вместе с ним, не оставляя его, как более крепкая, вышла бы из ворот богатого и ненужного более для себя дома и приняла бы труд ухода, заботы и помощи. Нет, -- легче и лучше: взяла бы счастье идти "об руку" с любимым мужем и великим человеком, куда бы он ни пошел, какова бы ни была его и ее судьба. Этот поступок в старости вдруг бросил бы свет и на ее молодое упорство, споры и даже прямой отказ повиноваться мужу, и нет сомнения, что Лев Николаевич не отказался бы от спутницы-жены.
Но этого не вышло. И победила не она, а он.
Но до ухода из Ясной Поляны Лев Николаевич все время был в положении побежденного. В положении глубоко пассивном и тяжелом.
* * *
Благодаря яркой и сильной личности Софьи Андреевны, с которой он, без сомнения, взял много черт в Наташу Ростову ("Война и мир" писалась в молодые годы их брака, и она была горячею участницею в создании этого романа, -- советом, словом, постоянным пропитыванием уже написанных глав), -- благодаря этому, в семье Толстых, -- или, общее, в Ясной Поляне, -- разыгралась миниатюра отношений христианства и язычества, их борьбы, колебаний в этой борьбе... и, вот, окончательной победы христианства над язычеством. Но победы в глубокой старости, в самом конце жизни. Зрелище это так жизненно, так важно, -- оно помогает так много уразуметь в большой истории, в истории народов, -- что на нем невозможно не остановиться. Мы не считаем нескромным говорить прямо о семье Толстых, так как все это давно уже известно, известно из печати, из множества "записок о жизни в доме Толстых", -- и вообще нет нескромности повторить в печати сказанное в печати же. Мы присоединяем к рассказам только комментарий. Толстые уже давно живут как под стеклянным колпаком, и их жизнь вся "в зрелище", притом не на одну Россию, но на весь свет. Как будто нарочно все так устроилось, чтобы ничто не ускользнуло из поучительности.
* * *
На семье Толстых, в личной драме великого писателя, мы с изумительною отчетливостью видим, где и как проходят границы христианства и границы язычества, как мотивируется одно и как мотивируется другое, наконец, где их место и где они уместны... Все это разыгралось в истории в большом масштабе. Но в малом масштабе, как реальную битву на листе картона, мы все это видим на тесном пространстве яснополянской усадьбы.
Когда я увидел старца Толстого, небольшого роста и слегка сутуловатого, в сером, почти крестьянском, халате, подпоясанного ремнем, -- он был так красивее молодых или зрелых людей вокруг него, красивых и свежих...
-- Мне ничего не нужно, -- говорил его вид.
-- Нам еще все нужно, -- говорил вид их.
Он распустил руку, сжимавшую прежде "вещи"... Весь необозримый мир "вещей". Их рука твердо лежала на этих вещах: "это -- наше", "это -- второе я каждого из нас"; "мы без этого не можем обойтись, оно нам нужно в жизни".
-- В жизни?.. Но я уже отжил...-- так говорил его вид.
Он был гораздо духовнее всех их. Не по одному тому, что написал "Войну и мир" и был великий мыслитель, но, вот, и по этому отсутствию нужды во всех вещах. Когда человек ничего не имеет, что же остается у него? -- Он сам. -- То есть? -- Остаются дух и маленькая оболочка его, тело. Человек "без вещей" страшно выигрывает в духовности; "при вещах" -- он тонет в море их и страшно материализируется.
Поэтому "отказаться от вещей" -- значит непременно войти в красоту. Монастырь, с "отказом от имущества", монастырь древний, наконец, отшельники и отшельничество поразили своею красотою древний мир, пышный, задыхающийся в "вещах", и он вдруг начал бледнеть, уступать в соперничестве перед этими простыми "аввами", которые знали звезды, душу и зверей пустыни, -- только.
Нетленная человеческая красота победила красоту цивилизации. Девушки и юноши, "с большим запросом в душе", чем на хорошее замужество и хорошее наследство, -- побежали к этим "аввам" в пустыню: и спор античного мира с новородившимся христианством был решен. Язычество стало малиться, христианство -- расти.
Пока оно не победило. И когда оно победило, -- все вошли в него. И как только вошли "все", -- и те, которые не отказывались ни от хорошего наследства, ни от хорошего замужества, -- оно вдруг исчезло... Исчезло, как чистое... Исчезло, как одно... Исчезло, как горячая вера и жизнь по горячей вере... Христианство смешалось со всеми вещами, в том числе и отнюдь не христианскими, даже антихристианскими... Стало неузнаваемо. Стало серо, пестро, полоска через полоску. Приняло в себя металлы и озолотилось. Приняло власть и стало могуществом. Приняло в себя лозу, и бич, и меч. Стало воевать, стало торговать...
И утратило всю обаятельность. "Где христианство? Где оно?" Евангелие так прекрасно и небесно, а то, что мы наблюдаем вокруг него, -- даже мало сносно.
Начались гигантские исторические усилия "вернуть христианство", "вернуться к христианству". Толстой -- один в ряду этих борцов, его жизнь последних лет -- одно из таких усилий. Он -- не новатор, а реставратор. В идеях его не заключается нового, -- ничего такого, чего не было бы уже в уединенных шалашах и пещерах тех древних авв.
Которые были так прекрасны.
И он так же прекрасен, как и они. Не более, но и не менее, если исключить шум и видность его все время. Они же были безмолвники или мало говорили, почти -- ничего. В этом была их великая сила... и красота.
Конечно, он был страшно обезображен шумом, который происходил, отчасти, от него, но главное -- вокруг него и все-таки, хоть косвенно, из-за него. Без него Ясная Поляна не была бы так часто посещаема; о ней не писали бы так часто и шумно. Не спрашивали бы, и оттуда не шло бы "ответов". Великим вкусом своим, пусть инстинктивно, не отдавая отчета, Толстой не мог не чувствовать, что "чем больше сияет он на весь мир", тем, в сущности, больше померкает в этом сиянии; чем больше растет его слава, тем все уменьшается "честь"; и чем кажется большим авторитет, тем слабее делается обаяние.
И ушел от этого. Ушел от слабости в силу, от блестков -- в лучезарность, от шумихи -- в настоящий и подлинный, внутренний авторитет.
"Разрушенный дом" он вдруг собрал; идею, уже начинающую становиться смешною, вернул к серьезности.
"Нет, христианство возможно, оно есть, не умерло", -- вот смысл его ухода. Повторяем, это вышло бессознательно, само собою. Преднамеренно таких вещей не делается, или они не "выходят". У него же все вышло прекрасно, просто и естественно. Все уже давно зрело, накапливалось. Повторяем, -- он вышел из угрюмости в радость.
Но дом его остался позади. Весь целый. Ничего в нем не переменится и не может перемениться: замужние дочери будут продолжать рождать, потому что им, решительно, невозможно не рождать: у них есть мужья. И сыновья будут рождать, потому что у них есть жены. И с каждым новорожденным одни и другие будут оглядываться: а как проживут наши дети? Есть ли что для них в запасе? Как силы и здоровье наше, успеем ли на своих глазах поднять их до полного возраста?
Красиво ли все это? Весь этот "оставшийся дом"?.. В Ясной Поляне, -- как мне показалось, -- не очень красиво, потому что все сместилось со своего места, все раздвоилось в мыслях, в желаниях, все приведено в некоторый беспорядок множеством начатых и недоконченных начинаний, -- всею биографиею великого старца. Он не согревает и давно не согревает более своего дома; он не одушевляет его, хотя бы старческим вдохновением. Но "дом" его предков-анонимов, Ростовых и Болконских? Он был красив, как это сказала вся Россия. Красота возможна и здесь, в "доме полная чаша", в "жизни на ходу". Это -- явно. Но даже и в этом поистине "неудавшемся дому", в Ясной Поляне, жизнь все-таки идет и не может остановиться, красива она или нет, потому что это есть жизнь возмужалого возраста или даже молодости, для некоторых (внуки) -- младенчества.
-- Не можем не жить, не продолжаться, не заботиться, не быть бережливыми... Не можем! Не в силах -- пока растем!
Христианство, это -- торжество красоты.
Но язычество, -- оно не может исчезнуть, как подневольность нужде, необходимости, железной силе рока. Пока мы слабы, пока мы не можем отказаться размножаться, вкушать, одеваться. Пока мы "вьем гнездо", как птицы, -- и, естественно, в гнездо сносим корм.
Встречаясь, они разрушают друг друга: Толстой весь был "в разрушении", в сущности -- в жалком и смешном виде, пока жил в язычестве Ясной Поляны; собою, личностью своею, жизнью своею -- он иллюстрировал то, что сам написал в "Разрушении и восстановлении ада", где говорит о евангельской истине, введенной в обстоятельства исторической обстановки. "Весь ад восстановился..." в патерах, пасторах и прочее. Вот это он и пережил, точнее, не имел силы разрушить. Но подтачивал эту "жизнь язычества" своим равнодушием. Оба -- уменьшились. Оба гасили свет друг друга. В Ясной Поляне не было так весело, наконец, не было так задушевно и талантливо, как у Ростовых, -- когда все "служили", все влюблялись, нередко танцовали и ездили к незабываемому "дяденьке" (Наташи). Было много натуры. Вот -- "натура"-то и погасла в значительной степени в Ясной Поляне и, как в большой истории, -- у греков и римлян, -- как раз "перед появлением христианства". Ясная Поляна имеет свои загадки, -- Софье Андреевне, может быть, есть о чем рассказать. Но "как есть" -- эти два мира должны были разорваться...
В Ясной Поляне уже давно не было внутреннего огня, скрытого одушевления: и все держалось "оживлениями", которые вносились посетителями, "запросами" и "ответами", почтою и даже, наконец, "граммофоном". Эстетика давно падала... как пала и эстетика язычества уже до появления христианства... Все как-то связано таинственною связью: земная душа умерла, -- и отделилась небесная душа. Но это -- условно и ограниченно: если бы та, первая, душа трепетала, была полна сочности, надежд, земных и прекрасных мечтаний, -- не отделилась бы и никуда не ушла та, вторая, душа.
Впрочем, все земное умирает, это уж судьба. Рушатся семьи, роды, генерации; рушатся народы, цивилизации; юность вдруг становится похожа на старость, -- не эстетична, как и она. Все рождается вяло и слабо; честная экономия вырождается в алчность. Все горбится и морщинится, еще в летах, до дряхлости...
И тогда приходит Христос и "спасает".
Является великая личность после "средних" Ростовых-Болконских... Доканчивает разрушение "средних", -- и одна уходит в пустыню, в лес, в келью, в монастырь, "куда-нибудь", сохраняя общий идеализм для человечества. Сохраняя слово для своих "духовных чад", которые им заменяют "плотских детей". Вечная история и вечное повторение. И вечная судьба.
Впервые опубликовано: Русское Слово. 1910. 4 нояб. No 254.