"Опавшие листья. Короб второй и последний.": АСТ; 2003
Чем старее дерево, тем больше падает с него листьев. Завещая по "†" моей перепечатывать все аналогичные и продолжающие "Уедин." и "Опав. листья" книги в том непременно виде, как напечатаны они (т. е. с новой страницы каждый новый текст), я, в целях компактности и, след., ускорения печатания "павших листов", отступаю от прежней формы, с крайним удручением духа.
"Опав. листья" изд. 1913 г. представляет 1/2 или 1/3 того, что записалось за 1912 г., причем печатались они в таком состоянии духа, что я их почти не приводил в порядок хронологически. Так, все помеченное"Клиника Елены Павловны" -- относится коктябрю, ноябрю и декабрю месяцам, -- и должно быть отнесено в конец издания за этот год. Вообще же печатающееся ныне должно быть как-то "стасовано" ("тасуем карты") с изданным в 1913 году, -- листок за листом, -- и, во всяком случае, не в том порядке и виде, как было издано в 1913 г.
Во 2-м коробе листы лежат в строгом хронологическом порядке, насколько его можно было восстановить по пометкам и по памяти.
Самая почва "нашего времени" испорчена, отравлена. И всякий дурной корень она жадно хватает и произращает из него обильнейшие плоды. А добрый корень умерщвляет.
(смотря на портрет Страхова: почему из "сочинений Страхова" ничего не вышло, а из "сочинений Михайловского" вышли школьные учителя, Тверское земство и множество добросовестно работающих, а частью только болтающих, лекарей).
--
* * *
Страшная пустота жизни. О, как она ужасна...
--
* * *
Теперь в новых печках повернул ручку в одну сторону -- труба открыта, повернул в другую сторону -- труба закрыта.
Это не благочестиво. Потому что нет разума и заботы.
Прежде возьмешь маленькую вьюшку -- и надо ее не склонить ни вправо, ни влево, -- и она ляжет разом и приятно. Потом большую вьюшку, -- и она покроет ее, как шапка.
Это правильно.
Раз я видел новое жнитво: не мужик, а рабочий сидел в чем-то, ни -- телега, ни -- другое что, ее тянула пара лошадей; колымага колыхалась, и мужик в ней колыхался. А справа и слева от колымаги, как клешни, вскидывались кверху не то косы, не то грабли. И делали дело, не спорю, -- за двенадцать девушек. Только девушки-то эти теперь сидели с молодцами за леском и финтили. И сколько им ни наработает рабочий с клешнями, они все профинтят.
Выйдут замуж -- и профинтят мужнее.
Муж, видя, что жена финтит, -- завел себе на стороне "зазнобушку".
И повалилось хозяйство.
И повалилась деревня.
А когда деревни повалились -- зачернел и город.
Потому что не стало головы, разума и Бога.
--
* * *
Несут письма, какие-то теософические журналы (не выписываю). Какое-то "Таро"... Куда это? зачем мне?
"Прочти и загляни".
Да почему я должен во всех вас заглядывать?
--
* * *
То знание ценно, которое острой иголкой прочертило по душе. Вялые знания -- бесценны.
(на поданной почтовой квитанции).
--
* * *
С выпученными глазами и облизывающийся -- вот я.
Некрасиво?
Что делать.
--
* * *
...иногда кажется, что во мне происходит разложение литературы, самого существа ее. И, может быть, это есть мое мировое "emploi".[1] Тут и моя (особая) мораль, и имморальность. И вообще мои дефекты и качества. Иначе, нельзя понять. Я ввел в литературу самое мелочное, мимолетное, невидимые движения души, паутинки быта. Но вообразить, что это было возможно потому, что "я захотел", никак нельзя. Сущность гораздо глубже, гораздо лучше, но и гораздо страшнее (для меня): безгранично страшно и грустно. Конечно, не бывало еще примера, и повторение его немыслимо в мироздании, чтобы в тот самый миг, как слезы текут и душа разрывается, -- я почувствовал неошибающимся ухом слушателя, что они текут литературно, музыкально, "хоть записывай": и ведь только потому я записывал ("Уединенное", -- девочка на вокзале, вентилятор). Это так чудовищно, что Нерон бы позавидовал; и "простимо" лишь потому, что фатум. Да и простимо ли?.. Но оставим грехи; таким образом, явно во мне есть какое-то завершение литературы; литературности; ее существа, -- как потребности отразить и выразить. Больше что же еще выражать? Паутины, вздохи, последнее уловимое. О, фантазировать, творить еще можно: но ведь суть литературы не в вымысле же, а в потребности сказать сердце. И вот с этой точки я кончаю и кончил. И у меня мелькает странное чувство, что я последний писатель, с которым литература вообще прекратится, кроме хлама, который тоже прекратится скоро. Люди станут просто жить, считая смешным, и ненужным, и отвратительным литераторствовать. От этого, может быть, у меня и сознание какого-то "последнего несчастия", сливающегося в моем чувстве с "я". "Я" это ужасно, гадко, огромно, трагично последней трагедией: ибо в нем как-то диалектически "разломилось и исчезло" колоссальное тысячелетнее "я" литературы.
-- Фу, гад! Исчезни и пропади! Это частое мое чувство. И как тяжело с ним жить.
(дожидаясь очереди пройти исповедываться). (1-ая гимназия).
--
* * *
Какие добрые бывают (иногда) попы. Иван Павлиныч взял под мышку мою голову и, дотронувшись пальцем до лба, сказал: "Да и что мы можем знать с нашей черепушкой"? (мозгом, разумом, черепом). Я ему сказал разные экивоки и "сомнения" за годы Рел. -- Фил. собраний. И так сладко было у него поцеловать руку. Исповедывал кратко. Ждут. Служба и доходы. Так "быт" мешается с небесным глаголом, -- и не забывай о быте, слушая глагол, а, смотря на быт, вспомни, что ты, однако, слышал и глаголы. Но Слободской -- глубоко бескорыстен. Спасибо ему. Милый. Милый и умный (очень).
--
* * *
Есть люди, которые рождаются "ладно" и которые рождаются "не ладно".
Я рожден "не ладно": и от этого такая странная, колючая биография, но довольно любопытная.
"Не ладно" рожденный человек всегда чувствует себя "не в своем месте": вот, именно, как я всегда чувствовал себя.
Противоположность -- бабушка (А. А. Руднева). И ее благородная жизнь. Вот кто родился... "ладно". И в бедности, ничтожестве положения -- какой непрерывный свет от нее. И польза. От меня, я думаю, никакой "пользы". От меня -- "смута".
--
* * *
Я мог бы наполнить багровыми клубами дыма мир... Но не хочу.
["Люди лунного света" (если бы настаивать): 22 марта 1912 г. ].
И сгорело бы все... Но не хочу.
Пусть моя могилка будет тиха и "в сторонке".
("Люди лун. св.", тогда же).
--
* * *
Работа и страдание -- вот вся моя жизнь. И утешением -- что я видел заботу "друга" около себя.
Нет: что я видел "друга" в самом себе. "Портретное" превосходило "работное". Она еще более меня страдала и еще больше работала.
Когда рука уже висела, -- в гневе на недвижность (весна 1912 года), она, остановясь среди комнаты, -- несколько раз взмахнула обеими руками: правая делала полный оборот, а левая -- поднималась только на небольшую дугу, и со слезами стала выкрикивать, как бы топая на больную руку:
-- Работай! Работай! Работай! Работай!
У ней было все лицо в слезах. Я замер. И в восторге, и в жалости.
(левая рука имеет жизнь только в плече и локте).
--
* * *
"Ты тронь кожу его", -- искушал Сатана Господа об Иове...
Эта "кожа" есть у всякого, у всех, но только она неодинаковая. У писателей таких великодушных и готовых "умереть за человека" (человечество), вы попробуйте задеть их авторство, сказав: "Плохо пишете, господа, и скучно вас читать", -- и они с вас кожу сдерут. Филантропы, кажется, очень не любят "отчета о деньгах". Что касается "духовного лица", то оно, конечно, "все в благодати": но вы затроньте его со стороны "рубля" и наград -- к празднику -- "палицей", крестом или камилавкой: и "лицо" начнет так ругаться, как бы русские никогда не были крещены при Владимире...
(получив письмо попа Альбова).
Ну, а у тебя, Вас. Вас., где "кожа"?
Сейчас не приходит на ум, но, конечно, -- есть.
Поразительно, что у "друга" и Устьинского нет "кожи". У "друга" -- наверное, у Устьинского -- кажется наверное. Я никогда не видел "друга" оскорбившимся и в ответ разгневанным (в этом все дело, об этом Сатана и говорил). Восхитительное в нем -- полная и спокойная гордость, молчаливая, и которая ни разу не сжалась и, разогнувшись пружиной, ответила бы ударом (в этом дело). Когда ее теснят -- она посторонится; когда нагло смотрят на нее -- она отходит в сторону, отступает. Она никогда не поспорила, "кому сойти с тротуара", кому стать "на коврик", -- всегда и первая уступая каждому, до зова, до спора. Но вот прелесть: когда она отступала -- она всегда была царицею, а кто "вступал на коврик" -- был и казался в этот миг "так себе". Кто учил?
Врожденное.
Прелесть манер и поведения -- всегда врожденное. Этому нельзя научить и выучиться. "В моей походке -- душа". К сожалению, у меня, кажется, преотвратительная походка.
--
* * *
Цензор только тогда начинает "понимать", когда его Краевский с Некрасовым кормят обедом. Тогда у него начинается пищеварение, и он догадывается, что "Щедрина надо пропустить".
Один 40-ка лет сказал мне (57 л.): -- "Мы понимаем все, что и вы". - Да, у них "диплом от Скабичевского" (кончил университет). Что же я скажу ему? -- "Да, я тоже учился только в университете, и дальше некуда было пойти". Но печальна была бы образованность, если бы дальше нас и цензорам некуда было "ходить".
Они грубы, глупы и толстокожи. Ничего не поделаешь.
Из цензоров был литературен один -- Мих. П. Соловьев. Но на него заорали Щедрины: "Он нас не пропускает! Он консерватор". Для всей печати "в цензора" желателен один Балалайкин, человек ловкий, обходительный и либеральный. Уж при нем-то литература процветет.
(арестовали "Уедин." по распоряжению петроградск. цензуры).
--
* * *
Почему я издал "Уедин."?
Нужно.
Там были и побочные цели (главная и ясная -- соединение с "другом"). Но и еще сверх этого, слепое, неодолимое
--
НУЖНО.
Точно потянуло чем-то, когда я почти автоматично начал нумеровать листочки и отправил в типографию.
--
* * *
Да, "эготизм": но чего это стоило!
Отсюда и "Уед." как попытка выйти из-за ужасной "занавески", из-за которой не то чтобы я не хотел, но не мог выйти...
Это не физическая стена, а духовная, -- о, как страшней физической.
Отсюда же и привязанность или, вернее, какая-то таинственная зависимость моя от "друга"... В которой одной я сыскал что-то нужное мне... Тогда как суть "стены" заключается в "не нужен я" -- "не нужно мне"... Вот это "не нужно" до того ужасно, плачевно, рыдательно, это такая метафизическая пустота, в которой невозможно жить: где, как в углекислоте, "все задыхается".
И, между тем, во мне есть "дыханье". "Друг" и дал мне возможность дыханья. А "Уед." есть усилие расширить дыхание, и прорваться к люд., кот. я искренне и глубоко люблю.
Люблю, а не чувствую. Ловлю -- но воздух. И как будто хочу сказать слово, а пустота не отражает звука.
Ведь я никогда не умел себе представить читателя (совет Страхова). Знал -- читают. И как будто не читают. И "не читают", "не читает ни один человек" -- живее и действительнее, чем что читают многие.
И тороплюсь издавать. Считаю деньги. Значит, знаю, что "читают": но момент, что-то перестроилось перед глазами, перед мыслью, и -- "не читают" и "ничего вообще нет".
Как будто глаз мой (дух) на уровне с доской стола. И стол -- тоненький лист. Дрогнуло: и мне открыто под столом -- вовсе другое, нежели на столе. Зрение переместилось на миллиметр. "На столе" -- наша жизнь, "читают", "хлопочу"; "под столом" -- ничего вообще нет или совсем другой вид.
--
* * *
Любить -- значит "не могу без тебя быть", "мне тяжело без тебя"; "везде скучно, где не ты".
Это внешнее описание, но самое точное.
Любовь вовсе не огонь (часто определяют), любовь -- воздух. Без нее -- нет дыхания, а при ней "дышится легко".
Вот и все.
--
* * *
Печальны и запутанны наши общественные и исторические дела... Всегда передо мною гипсовая маска покойного нашего философа и критика, Н. Н. Страхова, -- снятая с него в гробу. И когда я взглядываю на это лицо человека, прошедшего в жизни нашей какою-то тенью, а не реальностью, -- только от того одного, что он не шумел, не кричал, не агитировал, не обличал, а сидел тихо и тихо писал книги, -- у меня душа мутится... Судьба Константина Леонтьева и Говорухи-Отрока...
Да и сколько таких. Поистине прогресс наш может быть встречен словами: "Morituri te salutant"[2] -- из уст философов, поэтов, одиночекмыслителей. "Прогресс наш" совершился при "непременном требовании", -- как говорится в полицейских требованиях и распоряжениях, -- чтобы были убраны "с глаз долой" все люди с задумчивостью, пытливостью, с оглядкой на себя и обстоятельства.
С старой любовью к старой родине...
Боже! если бы стотысячная, пожалуй, даже миллионная толпа "читающих" теперь людей в России с таким же вниманием, жаром, страстью прочитала и продумала из страницы в страницу Толстого и Достоевского, -- задумалась бы над каждым их рассуждением и каждым художественным штрихом, -- как это она сделала с каждою страницею Горького и Л. Андреева, то общество наше выросло бы уже теперь в страшно серьезную величину. Ибо даже без всякого школьного учения, без знания географии и истории, -- просто "передумать" только Толстого и Достоевского -- значит стать как бы Сократом по уму, или Эпиктетом, или М. Аврелием, -- люди тоже не очень "знавшие географию" и "не кончившие курса в гимназии".
Вся Греция и Рим питались только литературою: школ, в нашем смысле, вовсе не было! И как возросли. Литература, собственно, есть естественная школа народа, и она может быть единственною и достаточною школою... Но, конечно, при условии, что весь народ читает "Войну и мир", а "Мальву" и "Трое" Горького читают только специалисты-любители.
И это было бы, конечно, если бы критика, печать так же "задыхались от волнения" при появлении каждой новой главы "Карениной" и "Войны и мира", как они буквально задыхались и продолжают задыхаться при появлении каждой "вещи" в 40 страничек Леонида Андреева и М. Горького.
Одно это неравенство весов отодвинуло на сто лет назад русское духовное развитие, -- как бы вдруг в гимназиях были срезаны старшие классы, и оставлены одни младшие, одна прогимназия.
Но откуда это? почему?
Как же: и Л. Андреев, и М. Горький были "прогрессивные писатели", а Достоевский и Толстой -- русские одиночки-гении. "Гений -- это так мало"...
Достоевский, видевший все это "сложение обстоятельств", желчно написал строки:
"И вот, в XXI столетии, -- при всеобщем реве ликующей толпы, блузник с сапожным ножом в руке поднимается по лестнице к чудному Лику Сикстинской Мадонны: и раздерет этот Лик во имя всеобщего равенства и братства"... "Не надо гениев: ибо это -- аристократия". Сам Достоевский был бедняк и демократ: и в этих словах, отнесенных к будущему торжеству "равенства и братства", он сказал за век или за два "отходную" будущему торжеству этого строя.
--
* * *
Чего я совершенно не умею представить себе -- это чтобы он запел песню или сочинил хоть в две строчки стихотворение.
В нем совершенно не было певческого, музыкального начала. Душа его была совершенно без музыки.
И в то же время он был весь шум, гам. Но без нот, без темпов и мелодии.
Базар. Целый базар в одном человеке. Вот -- Герцен. Оттого так много написал: но ни над одной страницей не впадет в задумчивость читатель, не заплачет девушка. Не заплачет, не замечтается и даже не вздохнет. Как это бедно. Герцен и богач, и бедняк.
--
* * *
"Я до времени не беспокоил ваше благородие, по тому самому, что мне хотелось накрыть их тепленькими".
Этот фольклор мне нравится.
Я думаю, в воровском и в полицейском языке есть нечто художественное.
Сюда Далю не мешало бы заглянуть.
(на процессе Бутурлина мелкий чиновничек, выслеживавший
в подражание Шерлоку Холмсу Обриена-де-Ласси и Панченко).
--
* * *
Вся "цивилизация XIX-го века" есть медленное, неодолимое и, наконец, восторжествовавшее просачивание всюду кабака.
Кабак просочился в политику -- это "европейские (не английский) парламенты".
Кабак прошел в книгопечатание. Ведь до ХIХ-го века газет почти не было (было кое-что), а была только литература. К концу XIX века газеты заняли господствующее положение в печати, а литература -- почти исчезла.
Кабак просочился в "милое хозяйство", в "свое угодье". Это -- банк, министерство финансов и социализм.
Кабак просочился в труд: это фабрика и техника.
Раз я видел работу "жатвенной машины". И подумал: тут нет Бога.
Бога вообще в "кабаке" нет. И сущность XIX-го века заключается в оставлении Богом человека.
--
* * *
Измайлов (критик) не верит, будто я "не читал Щедрина". Между тем как в круге людей нашего созерцания считалось бы невежливостью в отношении ума своего читать Щедрина.
За 6 лет личного знакомства со Страховым я ни разу не слышал произнесенным это имя. И не по вражде. Но -- "не приходит на ум".
Тоже Рцы, Флоренский, Рачинский (С. А.): никогда не слыхал.
Хотя, конечно, все знали суть его. Но:
-- Мы все-таки учились в университете.
(май 1912 г.)
--
* * *
Из всего "духовного" ему нравилась больше всего основательная дубовая кожаная мебель.
И чин погребения.
Входит в начале лета и говорит:
-- Меня приглашают на шхуну, в Ледовитый океан. Два месяца плавания. Виды, воздух. Гостем, бесплатно.
-- Какие же вопросы? Поезжайте!!
-- И я так думал и дал согласие.
-- Отлично.
-- Да. Но я отказался.
-- Отказались?!
-- Как же: ведь я могу заболеть в море и умереть.
-- Все мы умрем.
-- Позвольте. Вы умрете на суше, и вас погребут по полному чину православного погребения. Все пропоют и все прочитают. Но на кораблях совершенно не так: там просто по доске спускают в воду зашитого в саван человека, прочитывая "напутственную молитву". Да и ее лишь на военном корабле читает священник, а на торговом судне священника нет и молитву говорит капитан. Это что же за безобразие. Такого я не хочу.
-- Но позвольте: ведь вы уже умрете тогда, -- сказал я со страхом.
-- Те-те-те... Я так не хочу!!! И отказался. Это безобразие.
Черные кудри его по обыкновению тряслись. Штаны хлопались, как паруса, около тоненьких ног. Штиблеты были с французскими каблуками.
Мне почудилось, что через живого человека, т. е. почти живого, "все-таки", -- оскалила зубы маска Вольтера.
(наш Мадмазелькин).
--
* * *
Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы.
(собираюсь в Киев) ( † Столыпин).
--
* * *
Только то чтение удовлетворительно, когда книга переживается. Читать "для удовольствия" не стоит. И даже для "пользы" едва ли стоит. Больше пользы приобретешь "на ногах", -- просто живя, делая.
Я переживал Леонтьева (К.) и еще отчасти Талмуд. Начал "переживать" Метерлинка: страниц 8 я читал неделю, впадая почти после каждых 8 строк в часовую задумчивость (читал в конке). И бросил от труда переживания, -- великолепного, но слишком утомляющего.
Зачем "читал" другое -- не знаю. Ничего нового и ничего поразительного.
Пушкин... я его ел. Уже знаешь страницу, сцену: и перечтешь вновь; но это -- еда. Вошло в меня, бежит в крови, освежает мозг, чистит душу от грехов. Его
Когда для смертного умолкнет шумный день
одинаково с 50-м псалмом ("Помилуй мя, Боже"). Так же велико, оглушительно и религиозно. Такая же правда.
--
* * *
Слабохарактерность -- главнейший источник неправдивости. Первая (неодолимая) неправда -- из боязни обидеть другого.
И вот почему Бог не церемонится с человеком. Мы все церемонимся друг с другом и все лжем.
(за нумизматикой).
--
* * *
Что я все нападаю на Венгерова и Кареева. Это даже мелочно...
Не говоря о том, что тут никакой нет "добродетели".
Труды его почтенны. А что он всю жизнь работает над Пушкиным, то это даже трогательно. В личном обращении (раз) почти приятное впечатление. Но как взгляну на живот -- уже пишу (мысленно) огненную статью.
--
* * *
Ужасно много гнева прошло в моей литерат. деятельности. И все это напрасно. Почему я не люблю Венгерова? Странно сказать: оттого, что толст и черен (как брюхатый таракан).
--
* * *
Александр Македонский с 30-ти тысячным войском решил покорить монархии персов. Это что нам, русским: Пестель и Волконский решили с двумя тысячами гвардейцев покорить Россию...
И пишут, пишут историю этой буффонады. И мемуары, и всякие павлиньи перья. И Некрасов с "русскими женщинами".
(на извозчике).
--
* * *
Нужно разрушить политику... Нужно создать аполитичность. "Бог больше не хочет политики, залившей землю кровью"... обманом, жестокостью.
Как это сделать? Нет, как возможно это сделать?
Перепутать все политические идеи... Сделать "красное -- желтым", "белое -- зеленым", -- "разбить все яйца и сделать яичницу"...
Погасить политическое пылание через то, чтобы вдруг "никто ничего не понимал", видя все "запутанным" и "смешавшимся"...
А, вам нравилось, когда я писал об "адогматизме христианства", т. е. об отрицании твердых, жестких, не уступчивых костей, линий в нем... Аплодировали.
Но почему?
Я-то думал через это мягкое, нежное, во все стороны подающееся христианство -- указать возможность "спасти истину". Но аплодировалито мне не за это, я это видел: а -- что это сокрушает догматическую церковь... "Парное молоко потом само испарится: а пока и сейчас -- сломать бы косточки, которые нам мешают и мы справиться с ними не умеем".
Меня пробрал прямо ужас ввиду всеобщих культурно-разрушительных тенденций нашего времени... "Все бы -- нивелировать... Одна -- пустыня"... Кому? Зачем?
А вот "нам", "политикам"... В стране, свободной от всего, от церкви, от религии, от поэзии, от философии, -- Кузьмины-Караваевы и Алексинские разгулялись бы...
Тогда пойдут иные речи...
Но мне, ну вот, именно, мне (каприз истории), до последней степени тошно от этих речей. "Земля уже обернулась около оси", и "всемирная скука", указанием на которую я начал книгу о революции, угрожает теперь с другой стороны, -- именно из "речей"...
Пусть они потускнеют...
Пусть подсечется нерв в них...
Савва в рассказе Максима Горького взрывает чудотворный образ, родник "народного энтузиазма", -- "суеверного, ложного"... Ну, хорошо. "Потому что христианства не нужно". Вся Россия аплодировала.
"Политики" стали пятой на горло невест, детей, вдов (случаи, на которых я остановился в печати). "Кто не оставит отца и матери ради Имени Моего", -- кричит политика... "И -- детей, и -- дома ваши"...
"Хорошо, хорошо", -- слушаю я.
Теперь дайте же я полью серною кислотою в самый стержень, на коем "вертится" туда и сюда "политическая дверь"; капну кислотою в самую "середочку", в самую "душку" их... Что такое? В -- политическое убеждение (то же, что "догмат" в христианстве). Ну, как? "Спорят"... "партии".
-- Господа, -- можно иметь все убеждения, принадлежать ко всем партиям... притом совершенно искренне! чистосердечно!! до истерики!!! В то же время не принадлежа и ни к одной и тоже "до истерики".
Я начал, но движение это пойдет: и мы, философы, религионисты, -- люди уж, во всяком случае, "высшего этажа", чем в каком топчутся политики, -- разрушим мыслью своею, поэзией своей, своим "другим огнем", своим жаром, -- весь этот кроваво-гнойный этаж...
Ведь все партии "доказывают друг другу"... Но чего же мне (и "нам") доказывать, когда "мы совершенно согласны"...
Согласны с тоном и "правых", и "левых"... с "пафосом" их, и -- согласны совершенно патетически.
Явно, что когда лично и персонально все партии сольются "в одной душе", -- не для чего им и быть как партиям, в противолежании и в споре... Партии исчезнут. А когда исчезнет их сумма -- исчезнет и политика, как спор, вражда.
Конечно, останется "управление", останется "ход дел", -- но лишь в эмпиризме своем: "вот -- факт", "потому что он -- нужен"... Без всяких переходов в теорию и общую страсть.
"Нет-с, позвольте, -- я принципиально этого не хочу"... Вот "принципиально"-то и будет вырвано из-под ног этих лошадей ("политики"). -- "Ты, пожалуйста, вези свой воз: а принципы -- вовсе не дело вашего этажа". "О принципах" мы будем говорить с оракулами, первосвященниками, и у подножия той чудотворной иконы, которую взорвал ваш неумный Савва.
"Принципы"... о них будет решать "песенка Гретхен", "принципы" будут решать "гуляки праздные" ("Моцарт и Сальери").
Будут решать "мудрецы" (в "Республике" Платона).
Если "политика" и "политики" так страстно восстали против религии, поэзии, философии: то ведь давно надо было догадаться, что, значит, душа религии, поэзии и философии в равной степени враждебна политике и пылает против нее... Что же скрывать? Политики давно "оказывают покровительство" религии, позволяют поэтам петь себе "достойные стихосложения", "гладят по головке" философов, почти со словами -- "ты существо хотя и сумасшедшее, но мирное". Вековые отношения... У "политиков" лица толстые, лоснятся... (почти все члены Г. Думы -- огромного роста: замечательно!! Лошадиная порода так и светит из существа дела, "призвания"...) Но не пора ли им сказать, что дух человеческий решительно не умещается в их кожу, что дух человеческий желает не таких больших ушей; что копыта -- это мало, нужен и коготь, и крыло. "Мало, мало!" "Тесно, тесно!" Вот лозунг, вот будущее.
Но "переспорить" всех политиков решительно невозможно -- такая порода.
Нужно со всеми ими -- согласиться!
Тогда их упругие ноги (лошадиные) подкосятся; они упадут на колени, как скакун с невозможностью никуда бежать, с бесцельностью бежать. "Ты меня победил и, так сказать, пробежал все пространства, не выходя из ворот". Тогда он упадет.
-- не замечая, что эта "изменчивость" входит в самый план мира... В самом деле, "по эллипсисам", -- все "сбивающимся в одну сторону" от прямой линии, все "уклоняющимся и уклоняющимся" от прежнего направления, -- движутся все небесные светила. И на этом основано равновесие вселенной. Самые "лукавые линии" приводят к вечной устойчивости. Не наблюдали ли вы в порядке истории, что начала всех вещей хороши... Прекрасно "начинались" папы, когда в лагерь гуннов, к Атилле, они спешили, чтобы, поклонившись варвару, остановить поток полчищ перед ветхими, бессильными, но осмысленными старым смыслом городами Италии. Прекрасно волновалась реформация... Революция в первых шагах -- какой расцвет, рассвет... Да не хорошо ли начало всякой любви... И любви, и молитвы, и даже войны. Эти легионы, текущие к границам отечества, чтобы его защитить, -- как они трогательны...
Но представьте-ка войну "без конца", -- влюбленность, затянувшуюся до 90 лет, папство без реформации, реформацию без отражения ее Тридентским собором...
И вот вещи "сгибаются на сторону" ("эллипсис" вместо "прямой линии"), "лукавят", "дрожат"... Вещи -- стареют!! Как это страшно! Как страшна старость! Как она и однако, радостна, -- ибо из "старости"-то все и юнеет, из "старости" возникает "юность" (устойчивость эллиптических линий)... Юная реформация -- из постаревшего католицизма, юное христианство -- из постаревшего язычества, юная... новая жизнь, vita nuova -- из беззубой политики... Так я думаю, так мне кажется. Тут (нападение на меня Струве, укоры и других) привходит мой "цинизм", "бесстыдство". Однако оглянитесь-ка на прошлое и вдумайтесь в корень жизни. С великих измен начинаются великие возрождения.
--
In nova fert animus.[3]
Тот насаждает истинно новый сад, кто предает, предательствует старый, осевший, увядший сад... Глядите, глядите на удивительные вещи истории: христиане-воины "бесстыдно изменяют твердыням Рима", бросая равнодушно на землю копье и щит, -- Лютер "ничего не чувствует при имени Папы и нагло отказывается повиноваться ему"... Певец ведь вечно "изменяет политике". Люди прежнего одушевления теряются, проклинают, упрекают в "аморализме", что есть в сущности "измена нашей традиции", "перерыв нашего столбового (наследственного) дворянства". Клянет язычник христианина, католик -- лютеранина и, глубже и основнее всего -- политик клянет поэта, философа, религиозного человека. Хватают "зá полы" бесстыдных. Бессильно. Это Бог "переломил через колено" одну "прямую линию" истории, и, бросив концы ее в пространство, -- повелел двигаться совсем иначе небесному телу, земле, луне, человеческой истории. "Мы же в руках Божиих и делаем то, что Он вложил нам"...и своею правдою, и своею неправдою, и своими качествами, и своими пороками даже, без коих "согнуться в складочку" не смог бы эллипсис, а ему это "нужно"... Великая во всем этом реальность: и "да будет благословенно имя Господне вовек".
(размышляя о полемике со Струве).
--
* * *
8-ми лет. Мамаша вошла в комнату.
-- Где сахар?
На сахарнице было кусков пять. Одного недоставало.
Я молчал. Сахар съел я.
Она бурно схватила Сережу за белые волосы, больно-больно выдрала его. Сережа заплакал. Ему было лет 6. Я молчал.
Почему я молчал? Много лет (всю жизнь) я упрекал, как это было низко; и только теперь прихожу к убеждению, что низости не было. Ужасная низость, как бы клеветы на другого, получается в материи факта, и если глядеть со стороны. Но я промолчал от испуга перед гневом ее, бурностью, но не оттого, что будет больно, когда будет драть. Боль была пустяки. Она постоянно сердилась (сама была несчастна): а именно, как ветер сгибает лозину -- гнев взрослого пригнул душонку 8-ми лет. У меня язык не шевелился.
Зато добрый поступок с Сережей. Мы бежали от грозы, а гроза как бы гналась за нами. Бывают такие внезапные, быстрые грозы. Сперва потемнело. Облако. Дом далеко, но мы думали, что успеем. Полянка с бугорками. Вдруг брызнул гром: и мы испуганно кинулись бежать.