Аннотация: Laura, voyage dans le cristal. Перевод Екатерины Уманец (1899).
Жорж Санд
Лора. Путешествие в кристалл
I
Когда я познакомился с господином Гарц, это был купец-натуралист, который спокойно делал свое дело, продавая любителям коллекций минералы, насекомых и растения. У меня было поручение к нему, но я очень мало интересовался драгоценными предметами, наполнявшими его магазин. Однажды, разговаривая с ним об общем друге, познакомившим нас и дотронувшись машинально до одного камня, имевшего форму яйца, я неожиданно выронил его из рук, и он упал на пол. Он разбился на две почти равные части; я торопливо бросился поднимать его и стал извиняться перед купцом за мою неловкость.
-- Не тревожьтесь этим, -- ответил он любезно, -- он предназначался на то, чтобы быть разбитым молотком. Это жеод, то есть горная сводообразная порода камня. Он не представляет большой ценности, и к тому же многим интересно увидать внутренность жеода.
-- Я не знаю, -- ответил я ему, -- что такое именно жеод, и не имею никакого желания знать это.
-- Почему? -- спросил он. -- Ведь вы же, однако, артист?
-- Да, я пытаюсь быть им, но критики не желают, чтобы артисты старались знать что-либо, лежащее вне их искусства, а публика не любит, чтобы артист знал больше нее в какой бы то ни было отрасли.
-- Я думаю, что и публика, и критика, и вы заблуждаетесь в этом отношении. Артист рожден путешественником; все -- путешествие для его ума и, не покидая своего уютного уголка или тенистого сада, он волен путешествовать по всем дорогам мира. Дайте ему прочесть или взглянуть на что хотите, обратите его внимание на сухой или интересный этюд, он со страстью отнесется ко всему, что для него будет ново. Он будет наивно удивляться тому, что до сих пор еще не переживал данного положения, и удовольствие своего открытия он объяснит в какой угодно форме, не переставая быть самим собою. Подобно и другим смертным, артист не выбирает себе рода жизни и сущности своих впечатлений. Он получает извне солнце и дождь, свет и тень, как и все люди. Не требуйте от него, чтобы он создавал больше того, что получает извне и что его поражает. Он действует в той среде, через которую проходит, и это прекрасно, так как он угас бы и сделался бы бесплодным в тот самый день, когда влияние среды прекратилось бы. Следовательно, -- продолжал господин Гарц, -- вы имеете полное право образовывать самого себя, если это вас занимает и если вы встречаете к этому случай. Для истинного артиста в этом нет никакой опасности.
-- Таким образом, выходит, что истинный ученый может быть артистом, если эта экскурсия в область искусства не вредит его серьезным занятиям?
-- Да, -- ответил почтенный купец, -- весь вопрос заключается только в том, чтобы быть вполне определенной и положительной величиною в том или ином смысле. Это, признаюсь, дано не каждому. А если вы сомневаетесь в самом себе, -- прибавил он с легким вздохом, -- то не смотрите слишком долго на этот жеод.
-- Разве этот камень обладает магическим влиянием?
-- Все камни имеют магическое влияние, а жеоды в особенности, по моему мнению.
-- Вы возбуждаете мое любопытство... Посмотрим, что вы понимаете под жеодом?
-- Мы понимаем под жеодом в минералогии каждый камень с пустой срединой, состоящей из кристалла или из инкрустаций, и мы называем жеодическим камнем всякий минерал, средина которого представляет собою эти пустые пространства или маленькие углубления, которые вы можете заметить вот в этом жеоде.
Он дал мне лупу, и я увидал, что эти пустые пространства действительно представляют собою таинственные гроты, испещренные сталактитами необыкновенного блеска; затем, рассматривая одновременно несколько других жеодов, которые мне показал купец, я увидал, что все они особой формы и цвета; увеличенные воображением, они представляли собою альпийские панорамы, глубокие овраги, грандиозные горы, ледники, словом, все то, что составляет чудную и могучую картину природы.
-- Все замечали это, -- сказал я господину Гарц, -- но я сто раз сравнивал мысленно булыжник, поднятый мною под ногами, с горой, возвышавшейся над моей головою, и я находил, что булыжник есть частица массы; но теперь я поражен сильнее, чем когда-либо, и эти кристаллы, которые вы мне показываете, дают мне представление о фантастическом мире, где все должно быть прозрачно и кристаллизировано. И это не должно быть смутным и туманным миражем, как я воображал себе это, читая волшебные сказки, где путешествуют по бриллиантовым дворцам. Здесь я вижу, что природа работает лучше, чем феи. Эти прозрачные тела сгруппированы таким образом, что представляют собою тонкие тени, мягкие отражения, и смешение оттенков не препятствует логике и гармонии сравнения. Право, это очаровывает меня и возбуждает во мне желание рассмотреть ваш магазин.
-- Нет, -- сказал господин Гарц, вырывая у меня из рук образцы, -- не следует слишком быстро идти по этой дороге: вы видите перед собой человека, который едва не сделался жертвой кристалла!
-- Жертвой кристалла? Вот оригинальное сопоставление слов!
-- И я подвергся этой опасности, потому что не был еще ни ученым, ни артистом... Но это слишком длинная история, а вам нет времени ее выслушать.
-- Я именно обожаю истории, заглавия которых не понимаю, -- вскричал я. -- У меня много свободного времени, расскажите!
-- На словах я передам это очень плохо, -- ответил купец, -- но в молодости я это записал.
И, отыскав в глубине одного из ящиков пожелтевший манускрипт, он прочел следующее:
***
Мне было девятнадцать лет, когда я поступил помощником смотрителя естественно-исторического кабинета минералогического отделения ученого и знаменитого города Фишгаузена в Фишенберге. Моя должность, за исполнение которой я ровно ничего не получал, была выхлопотана для меня одним из моих дядей, директором названного учреждения, благоразумно рассудившим, что, так как мне положительно нечего делать, то я здесь буду вполне в моей сфере и могу свободно развивать мою замечательную наклонность к полнейшей праздности.
После моего первого же осмотра длинной галереи, заключавшей в себе коллекции, у меня пренеприятно сжалось сердце. Как, думал я, мне предстоит жить здесь посреди этих инертных вещей, в обществе этих многочисленных булыжников всевозможных форм, всевозможных цветов, всевозможных размеров, среди всех этих немых предметов, снабженных этикетками с варварскими названиями, из которых я дал себе слово не запоминать ни одного!
До сих пор моя жизнь проходила в полнейшем бездействии, и дядя, заметив, с каким упорством я с детства лазал по деревьям за зелеными яблоками, с каким терпением я умел карабкаться по изгородям, чтобы разорять гнезда дроздов и коноплянок, льстил себя надеждой на то, что во мне рано или поздно пробудятся инстинкты серьезного любителя природы; но так как затем, будучи отдан в школу, я оказался самым искусным гимнастом, когда требовалось взобраться по стене, чтобы очутиться в поле, то дядя, желая наказать меня немножко, подверг меня суровому созерцанию неодушевленных предметов земного шара, но в то же время, в виде вознаграждения за будущее, позволил мне изучать растения и животных.
Какая разница была в этом мертвом мире в сравнении с бесцельными и безыменными прелестями моей свободной жизни! Я провел несколько недель, сидя в углу, мрачный, как призматические базальтовые колонны, которыми гордился перистиль здания, грустный, как ископаемые устрицы, на которые мой начальник бросал такие нежные отеческие взгляды.
Каждый день я выслушивал уроки, то есть серию фраз, не представлявших для меня никакого смысла и снившихся мне ночью в виде кабалистических формул, или же присутствовал на курсах геологии, которые читал мой достойный дядюшка. Этот милый человек не был бы лишен красноречия, если бы неблагодарная природа не наделила ужаснейшим заиканием самого пылкого из своих поклонников. Его снисходительные коллеги уверяли, что этот недостаток даже полезен, так как он производит мнемоническое влияние на аудиторию, которая в восторге от того, что слышит, как главные слоги слов повторяются по нескольку раз.
Что же касается меня, то я освобождал себя от благодеяний этой методы, засыпая методически с первой фразы каждой лекции. Время от времени острый звук козлиного голоса старика заставлял меня подскакивать на моей скамье; я наполовину открывал глаза и различал сквозь туман летаргии его лысый череп, на котором играло майское солнце, или его крючковатую руку, вооруженную осколком скалы, который он как будто желал бросить мне в голову. Я поскорее закрывал глаза и снова засыпал под эти утешительные фразы:
-- Это, милостивые государи, образец вполне определенной материи, составляющей предмет данного наблюдения. Химический анализ показал и т. д.
Иногда также какой-нибудь простудившийся сосед пробуждал меня, начиная сморкаться во всю мочь. Тогда я видел, как мой дядюшка рисует мелом очертания геологических явлений на огромной черной доске, находившейся позади него. Он оборачивался к публике спиною, и широчайший воротник его фрака, скроенного по моде Директории, выставлял его уши самым странным манером. Тогда все путалось в моем мозгу, углы его рисунка сливались с контуром его фигуры, и я начинал видеть, что он непомерно растет и непропорционально умножается. У меня были странные фантазии, граничившие с галлюцинациями. Однажды, когда он читал нам лекцию о вулканах, я вообразил, что вижу в открытых ртах нескольких старых адептов, окружавших его, маленькие кратеры, готовые к извержению, и шум аплодисментов показался мне подземными взрывами, которые выбрасывают пылающие камни и извергают огнедышащую лаву.
Мой дядюшка Тунгстениус (это было его прозвище, заменившее настоящую фамилию), при всей своей добродушной наружности, был достаточно смел. Оп поклялся, что поборет мое упрямство, хоть и делал вид, что не замечает его. Однажды он вообразил, что подвергает меня ужаснейшему испытанию, давая мне случай снова свидеться с моей кузиной Лорой.
Лора была дочерью моей тетки Гертруды, сестры моего покойного отца, а дядюшка Тунгстениус был его старшим братом.
Лора была сирота, несмотря на то, что ее отец был еще жив. Это был деятельный негоциант, который, после того как дела его пошли плохо, уехал в Италию, а оттуда в Турцию. Там, как говорили, он нашел средство к обогащению, но о нем никогда не имели определенных сведений. Писал он крайне редко и появлялся с такими большими промежутками, что мы едва его знали. Но зато его дочь и я прекрасно знали друг друга, так как воспитывались вместе в деревне, затем наступило время расстаться и поступить в пансион; таким образом, мы почти забыли друг друга.
Я оставил худую и желтую девочку, теперь же встретил шестнадцатилетнюю девушку, стройную, розовую, с великолепными волосами, с голубыми глазами, с чудной улыбкой, несравненной расцветшей красоты. Я не знал, была ли она красива; она была обворожительна, и мое удивление было так сильно, что погрузило меня в полнейший идиотизм.
-- Кузен Алексис, -- сказала она мне, -- чем ты занимаешься и как ты проводишь свое время?
Мне очень хотелось найти иной ответ, чем тот, который я ей дал, но я напрасно отыскивал его и заикался. Мне пришлось признаться, что мое время проходит бесполезно, что я ровно ничего не делаю.
-- Как, -- возразила она с глубоким удивлением, -- ничего! Возможно ли жить, ничего не делая, если человек, но крайней мере, не болен? Значит, ты болен, мой бедный Алексис? Однако, по тебе этого незаметно.
Пришлось еще признаться и в том, что я совершенно здоров.
-- В таком случае, -- сказала она, дотрагиваясь до моего лба своим мизинчиком, украшенным хорошеньким колечком с белым сердоликом, -- твоя болезнь сидит вот тут: ты скучаешь в городе.
-- Вот это правда, Лора! -- горячо вскричал я. -- Я сожалею о деревне и о том времени, когда мы были так счастливы вместе.
Я гордился тем, что, наконец, нашел такую прекрасную реплику, но взрыв смеха, с которым она была встречена, снова, подобно тяжести целой горы, сдавил мне сердце.
-- Мне кажется, что ты сумасшедший, -- сказала Лора. -- Ты можешь сожалеть о деревне, но вовсе не о том счастьи, которым мы наслаждались вместе, так как каждый из нас всегда шел своей дорогой; ты все ломал, все рвал, все портил, я же любила делать маленькие садики, и мне нравилось видеть, как в них все растет, зеленеет, цветет. Деревня была раем для меня, потому что я ее очень люблю, что же касается тебя, то ты тоскуешь о твоей свободе, и мне жаль тебя, потому что ты не умеешь найти себе занятия, которое утешило бы тебя. Это доказывает, что ты ровно ничего не понимаешь в красотах природы и что ты недостоин свободы.
Не знаю, повторяла ли Лора фразу, составленную нашим дядюшкой и заученную наизусть, но она сказала ее так хорошо, что я был подавлен. Я убежал, спрятался в угол и залился слезами.
В следующие за тем дни Лора говорила мне только "здравствуй" и "прощай", но я с ужасом слышал, как она говорит обо мне по-итальянски со своей гувернанткой. Так как они поминутно взглядывали на меня, то, очевидно, речь шла обо мне, несчастном, но что такое они говорили? Иногда мне казалось, что одна из них относится ко мне с презрением, а другая сострадательно защищает меня. Но так как они постоянно менялись ролями, то я положительно не мог решить, которая из них меня жалеет и старается извинить.
Я жил у дядюшки, то есть в одном отделении здания, где он отвел для меня павильон, отделенный от его квартиры ботаническим садом. Лора проводила у дядюшки вакации, и я встречался с нею в часы обеда и завтрака. Я находил ее всегда занятой: то она читала, то вышивала, то рисовала цветы, то занималась музыкой. Я прекрасно видел, что она не скучает, но я не смел более заводить с ней разговора и спросить тайну находить удовольствие в каком бы то ни было занятии.
Через две недели она уехала из Фишгаузена и отправилась в Фишенберг, где вместе со своей гувернанткой должна была остановиться у старой кузины, заменявшей ей мать. Я не смел прервать молчания, но, когда она уехала, я без споров, без наблюдений, без выбора и рассуждения горячо принялся изучать все то, что входило в программу, составленную дядюшкой Тунгетениусом.
Был ли я влюблен? Я не знал этого, и даже теперь я не уверен в этом. В первый раз мое самолюбие потерпело жестокий удар. Равнодушно относясь до сих пор к молчаливому пренебрежению дядюшки и к насмешкам моих товарищей, я покраснел от сожаления Лоры. Все остальные были, но моему мнению, не более как болтунами, только она одна, казалось мне, имеет право порицать меня.
Год спустя я буквально переродился и был неузнаваем. К лучшему ли изменился я? Это утверждали все вокруг меня и, благодаря моему тщеславию, я был очень хорошего мнения о самом себе. Не было слова в лекции моего дядюшки, которого я не мог бы вставить в надлежащую фразу, не было образца в науке о каменьях, которого я не мог бы назвать его именем, определить его группу, его разновидность, анализ его состава, всю историю его первоначального превращения. Я знал даже имена жертвователей каждого драгоценного предмета и число поступления этого предмета в галерею.
Между этими последними именами одно особенно часто встречалось в наших каталогах и исключительно в рубрике пожертвований драгоценными каменьями. Это было имя Назиас, имя, неизвестное в науке, и оно сильно интриговало меня своей таинственной странностью. Мои товарищи знали о нем не больше, чем я. По мнению одних, этот Назиас был армянский еврей, делавший прежде обмен между нашим кабинетом и другими коллекциями того же рода. По мнению других, это был псевдоним одного бескорыстного жертвователя. Мой дядюшка, по-видимому, знал о нем не больше, чем все мы. Некоторые из его посылок были присланы почти сто лет тому назад.
Лора вновь приехала со своей гувернанткой провести у нас вакации. Я вновь был представлен ей с большими комплиментами на мой счет со стороны дядюшки. Я стоял прямо, как столб, и смотрел на Лору доверчивым взором. Я ожидал, что она несколько сконфузится перед моими достоинствами. Увы, ничуть не бывало! Она расхохоталась, взяла меня за руку и, не выпуская ее, окинула меня взором насмешливого удивления, после чего объявила нашему дядюшке, что находит меня сильно подурневшим.
Я, однако, не смутился и, думая, что она еще сомневается в моих способностях, стал расспрашивать дядюшку относительно одного вопроса, которого он, по моему мнению, лишь слегка коснулся во время лекции; этим маневром я хотел блеснуть перед дамами моей теорией и техникой, заученными наизусть. Дядюшка с большой готовностью стал распространяться по этому поводу, и разговор наш длился так долго, что все мои познания сделались очевидными.
Лора, по-видимому, не обращала на это никакого внимания и на другом конце стола вполголоса завела по-итальянски разговор со своей гувернанткой. В свободные минуты я немножко занимался этим языком и понял, что между ними идет спор по поводу способа сохранения зеленого горошка. Тогда я возвысился в моих собственных глазах. Несмотря на то, что Лора еще более похорошела, я почувствовал, что совершенно равнодушен к ее прелестям, и, прощаясь, я мысленно говорил ей:
-- Если бы я знал, что ты просто глупая мещаночка, я не давал бы себе такого труда показать тебе, на что я способен.
Несмотря на эту реакцию гордости, через час я почувствовал сильную грусть и был как будто подавлен тяжестью огромного разочарования. Мой непосредственный начальник, помощник смотрителя, нашел меня сидящим в углу галереи с таким убитым видом и с таким мрачным лицом, какие он видел у меня лишь в прошлом году.
-- Что с тобою? -- сказал он мне. -- Можно подумать, что ты сегодня вспоминаешь о том, что был величайшим шалопаем в мире.
Вальтер был превосходный молодой человек, с приятным лицом, серьезным и острым умом; ему было двадцать четыре года. Его взгляд и разговор отличались ясностью чистой совести. Он всегда снисходительно и ласково относился ко мне. Я не мог открыть ему моего сердца, потому что сам плохо разбирался в нем, но я дал ему понять, что кое-что смутно озабочивает меня, и кончил тем, что спросил его, что он думает о наших сухих изучениях, которые имеют цену лишь в глазах некоторых адептов науки и остаются мертвой буквой для обыкновенных смертных.
-- Дорогое дитя мое, -- ответил он, -- существуют три взгляда на цель наших изучений. Твой дядюшка, уважаемый ученый, избрал себе коньком только один из этих взглядов, управляет им мастерски, пылко вонзает ему шпоры в бока, и конек этот, заносящий его нередко за границы всякой уверенности, называется гипотезой. Горячий и неукротимый всадник желал бы, как Курций, углубиться в бездны земли для того, чтобы открыть там начало вещей и постепенное развитие и правильность первобытных предметов. Я думаю, что он ищет невозможного: хаос не выпустит своей добычи, и слово тайна начертано на колыбели жизни земли. Тем не менее, работы твоего дядюшки имеют большую ценность, потому что среди многих заблуждений, он открывает много истин. Без гипотез, разжигающих страсть в нем и во стольких других, мы до сих пор имели бы дело лишь с мертвой буквой и символической неточностью.
-- Но, -- продолжал Вальтер, -- есть второй взгляд на науку, и он-то и пленил меня. Стремиться к тому, чтобы приспособлять к промышленности богатства, спящие под наслоениями и корою земли, богатства, которые с каждым днем, благодаря прогрессам физики и химии, открывают нам новые отрасли и элементы благосостояния, источники бесконечного могущества для будущего человеческих поколений.
Что же касается третьего взгляда на изучения, то он интересен, но бесплоден. Он состоит в познании подробности бесчисленных случаев и мельчайших разновидностей, которые представляют собою минералогические элементы. Это наука подробностей, увлекающая любителей коллекций и интересующая гранильщиков, торговцев драгоценными каменьями...
-- И женщин! -- вскричал я тоном пренебрежительного сожаления, увидав, как моя кузина, войдя в галерею, медленно прохаживалась у витрины, заключавшей в себе драгоценные каменья.
Она услыхала мое восклицание, обернулась, бросила на меня взгляд, в котором отразилось полнейшее равнодушие, и снова спокойно занялась своим наблюдением, не обращая более на меня никакого внимания.
Я хотел продолжать мой разговор с Вальтером, когда он спросил меня, не предложу ли я руку моей кузине, чтобы дать ей объяснения, которые она могла бы пожелать.
-- Нет, -- ответил я так громко, что она меня слышала. -- Моя кузина уже много раз видела коллекции, собранные дядюшкой, и единственная вещь, которая может интересовать ее здесь, это та, которая нас интересует крайне мало.
-- Признаюсь, -- сказал Вальтер, понижая голос и указывая мне в ту сторону галереи, где проходила Лора, -- что я отдал бы все эти драгоценные каменья, отделанные в золото, хранящиеся в этих витринах, за прекрасные образцы железа и каменного угля, лежащие подле нас. Кирка углекопа, вот, мой друг, символ будущности мира, а что касается этих блестящих безделушек, украшающих головы королев или руки куртизанок, то это меня так же интересует, как прошлогодний снег. Широкий труд, мой дорогой Алексис, труд, извлекающий из всего пользу и далеко перед собою распространяющий лучи цивилизации, вот что владеет моей мыслью и управляет моими занятиями. Что же касается гипотезы...
-- Чего ждете вы от гип-по-по-потезы? -- заикался за нами дядюшка Тунгстениус. -- Гип-по-по-потеза -- это термин насмешки на языке ле-ле-лентяев, которые приписывают себе уже совсем готовое мнение и отвергают и-и-и-исследования великих умов, как хи-хи-хи-химеры.
Затем, успокоившись немножко извинениями и оправданием Вальтера, добряк продолжал, уже не так сильно заикаясь:
-- Вы прекрасно сделали бы, дети мои, если бы никогда не покидали путеводной нити логики. Нет следствия без причины. Земля, небо, вселенная и мы сами суть лишь следствия, результаты небесной или роковой причины. Изучайте следствия, это мое горячее желание, но не переставайте искать причин существования самой природы.
Ты прав, Вальтер, не углубляясь в мелочи классификаций и наименований чисто минералогических, но ты ищешь полезного с такой же узкостью мысли, с какой минералоги ищут редкого. Я не больше, чем ты, интересуюсь бриллиантами и изумрудами, составляющими гордость и забаву небольшого количества состоятельных людей, но когда ты вкладываешь всю твою душу в пласты более или менее богатой руды, то ты производишь на меня впечатление крота, скрывающегося от солнечных лучей.
Солнце ума, дитя мое, это есть рассуждение. Не следует отрешаться от выводов и вычислений, и какое мне дело до того, что ты повезешь меня на пароходе вокруг света, если ты никогда не объяснишь мне, почему земля есть шар и почему этот шар имеет свои эволюции и превращения? Учись ковать железо, превращать его в чугун или в сталь, против этого я ничего не имею, но если вся твоя жизнь есть исключительное приложение к материальным вещам, то тебе самому лучше было бы быть железом, то есть инертной субстанцией, лишенной рассуждения. Человек живет не одним только хлебом, друг мой, он живет вполне лишь развитием своих наблюдательных и умозрительных способностей.
Дядюшка еще долго говорил в таком духе, и Вальтер, не позволяя себе открыто противоречить ему, защищал, как умел, теорию прямой полезности сокровищ науки. По его мнению, человек может достигнуть света ума, лишь завоевав радости положительной жизни.
Я слушал этот интересный спор, и смысл его поразил меня в первый раз в жизни. Я встал и облокотился на железные перила, защищавшие с наружной стороны витрины: я машинально смотрел в ту сторону минералогических коллекций, перед которыми минуту перед тем прошла Лора и к которым Вальтер, дядюшка и я относились с одинаковым пренебрежением. Я не знал хорошенько, почему я стоял именно там, так как дядюшка и Вальтер повернулись к стороне скал, то есть к чисто геологической коллекции. Быть может, сам того не сознавая, я находил смутное удовольствие, нюхая аромат белой розы, забытой Лорой на краю витрины.
Как бы то ни было, но глаза мои были устремлены на ряд прозрачных кварцев, иначе называемых скалистыми кристаллами, перед которыми Лора остановилась на минуту с некоторым удовольствием и, слушая рассуждения моего дядюшки и желая в то же время забыть Лору, которая исчезла, я рассматривал великолепный жеод из аметистового кварца, полный поистине замечательной прозрачности и свежести призмы.
Однако я бессознательно смотрел пристальным взглядом; мысль моя витала где-то далеко, и аромат маленькой мускусовой розы пробуждал во мне странные чувства. Я любил эту розу, а между тем мне казалось, что я ненавижу ту, которая ее сорвала. Я вдыхал ее с наслаждением, которое можно было принять за поцелуи, я прижимал ее к моим губам с пренебрежением, которое можно было принять за уколы жалом. Вдруг я почувствовал, что легкая рука опустилась на мое плечо и восхитительный голос, голос Лоры зашептал над моим ухом:
-- Не оборачивайся, не смотри на меня, -- говорила она, -- оставь в покое эту бедную розу и пойдем рвать со мною цветы драгоценных каменьев, которые никогда не увядают. Пойдем, следуй за мною. Не слушай холодных рассуждений моего дядюшки и богохульств Вальтера. Скорей, скорей, друг, уйдем в волшебные страны кристалла. Я бегу туда, следуй за мною, если ты меня любишь!
Я почувствовал себя до такой степени удивленным и взволнованным, что не имел силы ни взглянуть на Лору, ни ответить ей. К тому же ее уже не было подле меня; она было передо мною, как будто она проникла через витрину или как будто витрина превратилась в открытую дверь. Оно бежала или, скорее, летела в сияющем пространстве; я следовал за нею, не зная, где я нахожусь, и не понимая, каким фантастическим светом я ослеплен.
Усталость остановила и победила меня через некоторое время, продолжительность которого я положительно не мог определить. Я впал в отчаянии. Моя кузина исчезла.
-- Лора! Дорогая Лора! -- вскричал я безнадежно. -- Куда ты меня привела и зачем ты меня покинула?
Тогда я почувствовал, что рука Лоры снова опустилась на мое плечо, и ее голос снова зашептал над моим ухом. В то же время пронзительный голос дядюшки Тунгстениуса говорил в отдалении:
-- Нет, не существует никакой гип-по-по-по-потезы во всем этом!
Между тем Лора также говорила со мной, и я ее не понимал. Сначала мне показалось, что она говорит по-итальянски, потом по-гречески, и я, наконец, понял, что это язык совершенно новый, который мало-помалу припоминается мне, как воспоминание об иной жизни. Я схватил очень определенно смысл последней фразы.
-- Посмотри же, куда я тебя привела, -- говорила она, -- и пойми, что я открыла твои глаза для небесного света.
Тогда я начал видеть и понимать, в каком чудном месте я находился. Я был вместе с Лорой в центре аметистового жеода, находившегося в витрине минералогической галереи, но то, что я до сих пор слепо и на веру принимал за обломок дуплистого кремня, величиной с разрезанную пополам дыню и усеянную внутри призматическими кристаллами неправильной группировки и формы, было в действительности площадью высоких гор, окружающих огромный бассейн, полный равнин, испещренных нитями фиолетового кварца, самая маленькая из которых величиной своей и шириной превышала собор Святого Петра в Риме.
Я перестал тогда удивляться той усталости, которую испытал, поднимаясь по этим скалистым уступам, и я очень испугался, увидав себя на краю зияющей пропасти, из глубины которой меня до такой степени манили к себе таинственные голоса, что у меня закружилась голова.
-- Встань и не бойся ничего, -- сказала мне Лора. -- В стране, где мы находимся, мысль идет вперед, а ноги следуют за нею. Тот, кто понимает, не может упасть.
Она действительно шла, эта спокойная Лора, по склонам, круто спускавшимся со всех сторон к пропасти. Гладкая поверхность этих склонов, получая солнечные лучи, отражала их радужными снопами. Место это было восхитительно, и я скоро заметил, что иду по нему с такою же уверенностью, как и Лора. Наконец, она села на край небольшой трещины и с детским смехом спросила меня, узнаю ли я это место.
-- Как могу я его узнавать? -- сказал я ей. -- Разве это не в первый раз, что я пришел сюда?
-- Ах, легкомысленная голова! -- возразила она. -- Неужели ты уже не помнишь, как в прошлом году ты неловко дотронулся до жеода и уронил его на пол галереи?.. Один из кристаллов откололся, а ты этого и не заметил, но след от этого остался, вот он. Ты достаточно всматривался в него, чтоб его узнать. Сегодня этот осколок служит тебе гротом и защищает твою бедную усталую голову от лучей солнца на драгоценном камне.
-- А ведь действительно, Лора, -- ответил я, -- теперь я прекрасно узнаю его, но я не могу понять, каким образом осколок, едва заметный невооруженному глазу, образец, который я мог держать в руках, превратился в грот, где мы оба можем сидеть на высоте горы, которая могла бы покрыть собою все пространство нашего города...
-- И в центре страны, -- перебила меня Лора, -- охватывающей такой горизонт, глубины которого едва может охватить твой взор? Все это удивляет тебя, мой бедный Алексис, потому что ты неопытный и неразмышляющий ребенок. Вглядись хорошенько в эту очаровательную страну, и ты легко поймешь то превращение, которое, как тебе кажется, совершилось с жеодом.
Я рассматривал долго и неутомимо чудное местечко, где мы находились. Чем больше я на него смотрел, тем лучше я привыкал переносить его блеск и мало-помалу он сделался таким же приятным для моих глаз, как зелень лесов и лугов наших земных стран. Я с удивлением замечал главные формы, напоминавшие мне наши ледники, и скоро малейшие детали этой гигантской кристаллизации сделались для меня такими обыкновенными, как будто я видел их сотни раз и анализировал во всех отношениях.
-- Ты прекрасно видишь, -- сказала мне тогда моя подруга, поднимая один из блестящих камней, валявшихся у нас под ногами, -- ты прекрасно видишь, что эта масса дуплистых гор, расположенных в виде площадки, совершенно одинакова с этим пустым в середине булыжником. Хотя один мал, а другой огромен, разница между ними почти незаметна в безграничном пространстве мироздания. Каждая драгоценность в этом громаднейшем ларце имеет свою неоспоримую цену, и ум, который не может присоединить песчинку к звезде, есть ум больной или извращенный ложным понятием реального.
Лора ли это говорила мне? Я пытался дать себе в этом отчет, но она сама сияла, как самый светлый из драгоценных каменьев, и мои взоры, уже привыкшие к сиянию нового мира, открытого ею мне, не могли еще выносить сияния лучей, как бы исходивших из нее.
-- Дорогая моя Лора, -- сказал я ей, -- я начинаю понимать. А между тем, вон вверху, очень далеко отсюда и вокруг горизонта, охватывающего нас, возвышаются ледяные горы и снежные равнины...
-- Посмотри на маленький жеод, -- сказала Лора, давая его мне в руки, -- ведь ты же прекрасно видишь, что боковые кристаллы прозрачны, как лед, и испещрены жилами белыми, непрозрачными, как снег. Пойдем со мною, и ты вблизи увидишь эти вечные ледники, где холод неизвестен и где смерть не может нас настигнуть.
Я следовал за нею, и этот путь, в котором, по моему соображению, могло быть несколько миль, мы совершили так быстро, что я не успел даже опомниться. Скоро мы достигли самой высокой вершины ледяной горы, которая оказалась в действительности ничем иным, как колоссальной призмой прозрачного кварца, как это доказывал в миниатюре жеод, который я держал в руке для сравнения, и как это объяснила мне Лора. Но что за грандиозное зрелище представилось снова с вершины большого белого кристалла! У наших ног площадь аметиста, тонувшая в своих собственных лучах, была не более как деталью картины, приятной по меланхолической мягкости своих тонов и конкурирующей элегантностью своих форм с гармонией всего целого. Сколько иных великолепий развертывалось в пространстве!
-- О, Лора, моя дорогая Лора, -- вскричал я, -- благословляю тебя за то, что ты привела меня сюда! Как ты узнала о существовании этих чудес и дорогу к ним?
-- Какое тебе дело? -- ответила она. -- Созерцай и любуйся красотою кристального мира. Аметистовая раковина, как ты это видишь, есть лишь один из тысячи видов этой природы, неисчерпаемой в своих богатствах. Ты видишь здесь на другом склоне огромного кристалла целый очаровательный мир яшм с разноцветными жилками. Никакое разрушение не попортило варварским беспорядком и грубым вмешательством эту великолепную и терпеливую работу природы. В то время как в нашем маленьком, несовершенном и сто раз перереформированном мире драгоценные каменья разбиты, рассеяны, погребены в тысяче неведомых и темных мест, здесь они блещут, царствуют со всех сторон, свежие и чистые, поистине царственные, как в первые дни своего улыбающегося существования.
Вон там, дальше расстилаются долины, где сардоникс янтарного цвета образует могучие холмы, между тем как цепь гиацинтов темно-красного блестящего цвета дополняет иллюзию неразрывного объятия. Озеро, отражающее их наполовину у своих берегов, но средина которого представляет собою мягко колеблющуюся поверхность, -- это халцедоны неопределенных тонов, и их туманная кудрявость напоминает тебе легкое волнение моря при правильном ветерке.
Что же касается этих масс аквамаринов и сапфиров, которые так высоко ценятся у нас, то они имеют здесь не большее значение, чем все остальные творения Создателя. Они простираются в бесконечность стройными колоннами, которые ты принимаешь, быть может, за далекие леса, как принимаешь, я готова в этом держать пари, эту тонкую и нежную зелень хризофраза за рощи, а эту цветущую кристаллизацию пирофора за бархатистый мох, ласкающий края агатового оврага, сверкающего тысячью оттенков; но это ничто.
Подвинемся немного вперед, и ты откроешь океаны опала, где солнце, этот пылающий бриллиант, живительного могущества которого ты еще не знаешь, играет всеми цветами радуги. Не останавливайся на этих бирюзовых островах, дальше лежат острова ляпис-лазуревого камня, испещренного золотом.
Вот лабрадорит, грань которого то бесцветна, то переливается перламутром, и златоискрый авантюрин с полированными краями, а вон красный яркий гранат, воспетый Гофманом, концентрирует свои огни к средине своей суровой горы.
Что же касается меня, то я люблю эти скромные розовые гипсы, которые выступают длинными стенами, достигая до самых облаков, и эти флюориты, слегка окрашенные в самые свежие цвета, или же эти слои ортоклаза, который называют у нас лунным камнем, потому что он имеет мягкие лучи этой планеты.
Если ты хочешь подняться до полосы этого волшебного мира по сплошным снежным массам сериколита, то мы увидим постоянное северное сияние, которого человек никогда не созерцал, и ты поймешь, что в этом неподвижном, по твоему мнению, мире бьется самая горячая жизнь, полная такой сильной энергии, что...
Здесь опьяняющий голос моей кузины Лоры был заглушен таким ужасным треском, который напоминал собою миллионы громовых раскатов. Сто миллиардов сверкающих ракет взвились в темном небе, которое я принял сначала за высочайшую кровлю из турмалина, но которое разорвалось на сто миллиардов кусков. Все отражения погасли, и я увидал обнаженные небесные бездны, усеянные такими яркими звездами и в такой ужасающей обширности, что я упал ничком и потерял сознание...
-- Это ничего, мой дорогой Алексис, -- сказала мне Лора, прикладывая к моему лбу что-то холодное, что произвело на меня впечатление льдины. -- Приди в себя и узнай твою кузину, твоего дядюшку Тунгстениуса и твоего друга Вальтера, которые умоляют тебя стряхнуть с себя эту летаргию.
-- Ничего, ничего, это все пройдет, -- сказал дядюшка, державший мою руку, чтобы сосчитать биения пульса, -- только в другой раз, когда ты слишком заболтаешься за завтраком и в рассеянности глоток за глотком будешь попивать мое белое неккарское винцо, не разбивай головою витрин кабинета и не разбрасывай, как сумасшедший, кристаллы и драгоценные каменья коллекции. Бог знает, какое опустошение мог бы ты сделать, если бы мы не случились тут поблизости, уж не говоря о том, что твоя рана могла бы быть серьезной и стоить тебе глаза или части носа.
Я машинально поднял руку ко лбу, и она оказалась запачканной несколькими каплями крови.
-- Оставь это в покое, -- сказала мне Лора, -- я сейчас переменю компресс. Выпей немножко этого лекарства, дитя мое, и не смотри на нас таким странным и смущенным взором. Я лично вполне уверена, что ты не был пьян, и что это просто маленький прилив крови вследствие переутомления неблагодарной работой.
-- О, моя дорогая Лора, -- с усилием сказал я ей, прижимая мои губы к ее руке, -- как можешь ты применять выражение "неблагодарная работа" к чудному путешествию, которое мы совершили вместе с тобой в кристалле? Верни мне это блестящее видение опаловых океанов и островов из ляпис-лазури! Вернемся к земным лесам из хризофраза, к фантастическим сталактитам алебастровых гротов, манивших нас к такому сладкому отдыху! Почему пожелала ты заставить меня перейти границы надзвездного мира и видеть вещи, которых не может вынести человеческий взор?
-- Довольно, довольно! -- сказал дядюшка строгим тоном. -- Это уже бред и я не позволяю тебе более произносить ни одного слова. Ступай за доктором, Вальтер, а ты, Лора, продолжай освежать ему голову компрессами.
Мне кажется, что я тяжело заболел, и мне снилось много смутных снов и некоторые из них не отличались приятностью. Постоянное присутствие доброго Вальтера в особенности внушало мне странный ужас. Я напрасно старался доказать ему, что я не сумасшедший, передавая ему точный рассказ о моем путешествии в кристалл, он покачивал головой и пожимал плечами.
-- Бедный мой Алексис, -- говорил он мне, -- это, право, очень грустно и унизительно для твоих друзей и для тебя самого, что среди полезных и рациональных объяснений ты увлекся до горячки этими жалкими драгоценными каменьями, годными, самое большее, на забаву детей и любителей коллекций. У тебя все перепуталось в мозгу, я это прекрасно вижу, и полезные материи, и минералы, единственная ценность которых -- это их редкость. Ты говоришь мне о фантастических колоннадах из гипса и о мшистых коврах из фосфорно-кислого свинца. Нет необходимости подвергаться очарованиям галлюцинации для того, чтобы видеть эти чудеса в недрах земли, и образцы мин могли бы представить твоему взору, жадному до причудливых форм и мягких и сверкающих цветов, сокровища сурьмы с тысячами лазоревых жилок, углекислый марганец цвета розового шиповника, белила с отблеском жемчужного цвета, различные сорта железа, переливающегося всеми цветами радуги, начиная с зеленого малахитового до лазуревого цвета морской воды; но все это кокетство природы есть не более, как химические комбинации, которые твой дядюшка назвал бы рациональными, а я называю роковыми. Ты недостаточно хорошо понял цель науки, мое дорогое дитя. Ты набил свою голову ненужными подробностями, которые утомляют твой мозг без пользы для практической жизни. Забудь твои бриллиантовые горы, бриллиант есть не что иное, как кусочек кристаллизованного угля. Каменный уголь во сто раз драгоценнее и, в силу его полезности, я считаю его более красивым, чем бриллиант. Вспомни, что я тебе говорил, Алексис: кирка, наковальня, земляной бур, мотыга и молоток -- вот самые блестящие драгоценности и наиболее достойные уважения силы человеческого разума.
Я слушал, как говорил Вальтер, и мое возбужденное воображение следовало за ним в подземные копи. Я видел отражение факелов, осветивших вдруг золотые жилы в пластах кварца цвета ржавчины; я слышал глухие голоса углекопов, спустившихся в галереи железа, угля или меди, я слышал, как их тяжелые стальные орудия безжалостно стучат в каком-то грубом исступлении по самым искусным произведениям таинственной работы веков. Вальтер, предводительствовавший этой жадной и варварской толпой, производил на меня впечатление предводителя вандалов, и жар бежал по моим венам, ужас леденил мои члены; я чувствовал, как удары с болью отражались у меня в мозгу, и я прятал голову в подушки и кричал:
-- Спасите! Спасите! Кирка, страшная кирка!
Однажды дядюшка Тунгстениус, видя меня довольно спокойным, хотел также убедить меня, что мое путешествие в страны кристалла есть не более как сон.
-- Если ты видел все эти красивые вещи, -- сказал он мне, улыбаясь, -- то поздравляю тебя. Это могло быть довольно любопытно, особенно бирюзовые острова, если они образовались из гигантской груды останков допотопных животных. Но ты лучше бы сделал, если бы забыл этот бред твоей фантазии и изучал, если не с большей точностью, то, по крайней мере, с большим рассуждением историю мировой жизни со времени ее организации и в эпоху ее перерождений на нашей планете. Твое видение изобразило перед тобою мир мертвый или тот, который еще должен народиться. Ты, может быть, слишком много думал о луне, где ничто еще не обозначает нам присутствия органической жизни. Следовало бы лучше подумать об этой постепенности великолепных нарождений, которые ошибочно называют затерянными поколениями, как будто что-нибудь может затеряться во вселенной и как будто каждая новая жизнь не есть перерождение элементов жизни прежней.
Я охотнее слушал дядюшку, чем моего друга Вальтера, потому что, несмотря на свое заикание, дядюшка говорил довольно много хорошего и не относился с таким презрением, как Вальтер, к комбинациям формы и красок. Только он был положительно лишен сознания прекрасного, красоты, которую мне открыла Лора во время нашей экскурсии через кристалл. Ему было доступно восхищение энтузиаста, но красота была для него понятна лишь в соотношении с условиями ее существования. Он приходил в экстаз перед самым отвратительным животным допотопного времени. Оп приходил в восторг от зубов мастодонта, и пищеварительные органы этого чудовища вызывали на его глазах слезы умиления. Все было для него механизмом, соотношением, применением и отправлением.
Через несколько недель я выздоровел и уже вполне мог отдать себе отчет в овладевшем мною бреде. Видя, что я становлюсь спокойным, меня перестали мучить и удовольствовались тем, что запретили мне говорить, даже смеясь, об аметистовом жеоде и о том, что я видел с вершины большого молочно-белого кристалла.
Лора особенно по этому поводу выказывала необыкновенную строгость. Как только я открывал рот, чтобы напомнить ей об этой великолепной экскурсии, она закрывала мне его рукою, но не приводила меня в отчаяние, как другие.
-- Потом, позднее, позднее! -- говорила мне она с таинственной улыбкой. -- Подождем, пусть к тебе вернутся твои силы, а там увидим, грезил ли ты, как поэт или как сумасшедший.
Я понял, что выражаюсь очень плохо и что мир, представший предо мною в такой красоте, делался смешным в педантической прозе моего пересказа. Я дал себе слово сформировать мой ум согласно формам красноречивого изложения.
Во время моей болезни я очень привязался к Лоре. Она развлекала меня, когда я был в меланхолическом настроении, успокаивала, когда мною овладевали кошмары, словом, ухаживала за мной, как за родным братом. Когда я находился в этом нервном настроении, долго не покидавшем меня, пыл любви мог овладевать моим воображением лишь в форме мимолетных грез. Мои чувства были немы, мое сердце заговорило лишь в тот день, когда дядюшка объявил мне об отъезде моей кузины.
Мы возвращались с лекции, на которой я присутствовал в первый раз после моей болезни.
-- Ты знаешь, -- сказал он мне, -- что сегодня мы будем завтракать без Лоры. Кузина Лизбета приехала за ней сегодня рано утром. Она не хотела, чтобы тебя будили, думая, что тебя, быть может, немножко огорчит прощание с нею.
Дядюшка наивно думал, что меня меньше огорчит совершившийся факт; он был очень удивлен, когда увидал, что я залился слезами.
-- Полно, -- сказал он, -- я думал, что ты совсем уж выздоровел, а оказывается, что нет, если ты огорчаешься, как ребенок, таким пустяком.
Этот пустяк был горем: я любил Лору. То была дружба, привычка, доверие, истинная симпатия, а между тем Лора не олицетворяла собою того типа, который создало мне мое видение и который я не в состоянии был вполне выяснить. Я видел ее в кристалле выше ростом, красивее, умнее, таинственнее, чем находил ее в действительности. В действительности она была проста, добра, насмешлива, немножко положительна. Мне казалось, что я вполне счастливо прожил бы с нею мою жизнь, но что я никогда не перестал бы стремиться к тому очаровательному видению, в котором она принимала участие, хоть и старалась опровергнуть это. Мне казалось также, что она обманывает меня, чтобы заставить забыть слишком сильное впечатление, и что от ее любви зависит снова показать мне этот мир, как только ко мне вернутся мои силы.
II
Прошло два года, в течение которых я проработал с большой пользой, и все это время я не видал Лоры. Она проводила вакации в деревне и вместо того, чтобы присоединиться к ней, я был вынужден предпринять с дядюшкой геологическую экскурсию в Тироль. Наконец, в один прекрасный летний день Лора появилась у нас красивее и любезнее, чем когда-либо.
-- Ну, вот, -- сказала она мне, протягивая обе руки, -- ты нисколько не похорошел, мой славный Алексис, но у тебя хорошее лицо честного малого, и это заставляет любить тебя и уважать. Я знаю, что ты сделался вполне рассудительным и остался по-прежнему трудолюбивым. Ты не разбиваешь более витрин коллекции головою, под предлогом прогулки в аметистовые жеоды и достижения вершин стекловидно-молочных кварцев. Ты видишь, что в силу того, что ты постоянно повторял в бреду, я знаю названия твоих излюбленных гор. Теперь ты сделался математиком, это более серьезно. Я хочу тебя поблагодарить и вознаградить тебя доверием и подарком. Да будет тебе известно, что я выхожу замуж и, с позволения моего жениха, прими от меня мой свадебный подарок.
Говоря это, она одной рукой указала мне на Вальтера, а другой надела на мой палец хорошенькое белое сердоликовое колечко, которое я так давно видел на ее пальчике.
Я был ошеломлен и никак не мог себе представить, что я могу сказать или сделать, чтобы выразить мое унижение, ревность и отчаяние. Должно быть, я удачно затаил все это в себе и имел совершенно беспристрастный вид, так как, когда я хорошенько понял, что совершается вокруг меня, я не заметил ни неудовольствия, ни насмешки, ни удивления на благодушных лицах дядюшки, моей кузины и ее жениха. Я находил, что очень легко отделался от вспышки, которая могла сделать меня ненавистным или смешным в их глазах; я заперся в свою комнату, положил перед собой на стол кольцо и стал смотреть на него с горькой иронией, вызванной обстоятельствами.
Это был необыкновенный сердолик, это был твердый, очень красивый камень, испещренный темными и просвечивающими жилками. Пристально всматриваясь в них, я почувствовал, что они распространяются вокруг меня, что они наполняют мою маленькую комнатку до потолка, и что они обвивают меня, как облаком. Сначала я испытывал мучительное ощущение, похожее на потерю сознания, но мало-помалу облако рассеялось, распростерлось в обширном пространстве и незаметно перенесло меня на закругленную вершину горы, где оно вдруг зарделось в средине золотисто-красным отблеском, сквозь который я увидал, что Лора сидит подле меня.
-- Друг мой, -- сказала она мне на неведомом, знакомом ей одной языке, смысл которого открылся мне внезапно, -- не верь ни одному слову из всего того, что я говорила при нашем дядюшке. Это он сам, видя, что мы любим друг друга и что ты еще слишком молод для того, чтобы жениться, выдумал эту басню, чтобы не дать тебе отвлекаться от твоих занятий; но будь покоен, я не люблю Вальтера и, кроме тебя, никому не буду принадлежать.
-- Ах, моя дорогая Лора! -- вскричал я. -- Вот наконец-то ты снова заблистала любовью и красотой, как я видел тебя в аметисте! Да, я верю, я знаю, что ты меня любишь, и что ничто не может нас разъединить. Объясни же мне, почему в нашей семье ты всегда выказываешь столько недоверия или насмешки?
-- Я могла бы тебя спросить в свою очередь, -- ответила она, -- почему в нашей семье я вижу, что ты некрасив, неловок, смешно и дурно одет, между тем как в кристалле ты прекрасен, как ангел, и задрапирован всеми цветами радуги; но я не спрашиваю тебя об этом, я это знаю.
-- Научи меня этому, Лора! Ты, которая все знаешь, поведай мне тайну казаться тебе ежечасно и повсюду таким, каким ты видишь меня здесь.
-- То же, дорогой мой Алексис, бывает с тайнами наук, которые вы называете естественными: тот, кто их знает, может утверждать, что вещи существуют и как они существуют, но когда дело идет о том, почему они существуют, тогда всякий высказывает свое мнение. Я очень хотела бы высказать тебе мое мнение о странном феномене, который освещает нас здесь, одного по отношению к другому, полным светом, между тем как в мире, называемом миром фактов, мы видим друг друга лишь сквозь тени относительной жизни. Но мое мнение будет не более, как моим мнением, и если б я высказала его не здесь, а в другом месте, то ты счел бы меня за безумную.
-- Выскажи мне его, Лора; мне кажется, что здесь мы находимся в мире правды, а что в ином месте все иллюзия и ложь.
Тогда прелестная Лора заговорила со мною так:
-- Тебе небезызвестно, что в каждом из нас, живущем на земле, находится две личности, совершенно разные в действительности, хотя бы они и сливались в понятии нашей земной жизни. Если мы верим в наши ограниченные чувства и в нашу несовершенную оценку, то мы имеем только одну душу или, говоря словами Вальтера, известное одухотворение, которому суждено угаснуть вместе с отправлениями наших органов. Если, наоборот, мы поднимемся над сферой положительного и ощущаемого, то чувство таинственное, не поддающееся названию, непреоборимое, говорит нам, что наше "я" не лежит только в наших органах, но что оно связано неразрывно с жизнью вселенной и что оно должно пережить то, что мы называем смертью.
То, что я напоминаю тебе здесь, вовсе не ново; под всеми религиозными или метафизическими формами люди верили и всегда будут верить в устойчивость этого "я"; но я, которая говорю с тобой в стране идеала, я думаю, что это бессмертное "я" только частично заключается в видимом человеке. Видимый человек есть не более как результат испарения человека невидимого, и этот последний, истинное единение его души, реальный божественный образ его жизни, остается от него сокрытым.
Где он и что он делает, этот цвет вечного разума, в то время как душа совершает свое тяжелое и суровое странствие? Он где-то во времени и пространстве, так как время и пространство суть необходимые условия всякой жизни. Во времени, если он предшествовал человеческой жизни, а если он должен следовать за ней, то он ее сопровождает и охраняет до известной степени, но он не в зависимости от нее и он не считает свои дни и часы по одному и тому же циферблату. В пространстве он, несомненно, также состоит в положительном и частом соотношении с человеческим "я", но он не раб его и он простирается в сферах, границ которым не знает человек. Понял ли ты меня?
-- Мне кажется, что да, -- ответил я ей, -- и чтоб резюмировать твое объяснение самым обыкновенным образом, я скажу, что у нас две души: одна, которая живет в нас и нас не покидает; другая, которая живет вне нас и которой мы не знаем. Первая служит нам для временной жизни и, видимо, угасает вместе с нами; вторая дает нам возможность жить вечно и беспрестанно обновляется в нас или, скорее, это она обновляет нас и питает, никогда не истощаясь, все серии наших постепенных существований.
-- Что за чертовщину пишешь ты тут? -- крикнул подле меня резкий и жесткий голос.
Облако разлетелось, унося с собою сияющий образ Лоры, и я очутился в моей комнате, сидя перед моим столом и набрасывая последние строки, которые Вальтер прочел из-за моего плеча.
Так как я в оцепенении смотрел на него, ничего не отвечая, то он продолжал:
-- С каких это пор занимаешься ты философскими нелепостями? Если при помощи этого рода гипотез намереваешься ты подвинуться вперед в практической науке, то я не могу тебя поздравить... Полно, оставь этот прекрасный манускрипт, и пойдем на обед в честь моей помолвки.
-- Возможно ли, дорогой мой Вальтер, -- ответил я, бросаясь в его объятия, -- чтобы из дружбы ко мне ты поддался на притворство, недостойное серьезного человека? Ведь я прекрасно знаю, что Лора не любит тебя и что ты никогда не мечтал сделаться ее мужем.
-- Лора тебе сказала, что она меня не любит? -- произнес он с насмешливым спокойствием, -- Это очень возможно, а что касается меня, то если я и думаю жениться на ней, то, несомненно, с очень недавнего времени; но твой дядюшка давно уже решил это с отсутствующим отцом Лоры, а так как Лора не сказала "нет", то я должен был согласиться сказать "да"... Не думай, что я влюблен в нее; мне, право, некогда задавать моему воображению работу, чтоб найти в этой доброй маленькой особе сказочные совершенства. Она не нравится мне, а так как она очень благоразумна, то в данное время и не требует от меня большего. Позднее, когда мы проживем целые годы вместе и когда наши желания будут согласоваться настолько, что мы хорошо поведем наше хозяйство и удачно воспитаем наших детей, я не сомневаюсь, что мы будем чувствовать друг к другу добрую и прочную дружбу. А до тех пор нужно будет немало поработать, чтоб обобщить наши идеи долга и взаимного чувства. Следовательно, ты можешь мне сказать, что Лора меня не любит, и этим нисколько не удивишь меня и не оскорбишь. Я был бы даже удивлен, если бы она меня любила, потому что я никогда не мечтал нравиться ей, и я несколько встревожился бы за ее разум, если бы она видела во мне Адониса. Прими же положение вещей таким, каково оно есть, и будь уверен, что оно таково, каким должно быть.
Я нашел Лору одетой к обеду. На ней было платье из тафты жемчужно-белого цвета, с отделкой из розового газа, которое смутно напоминало мне мягкие и теплые тона сердолика, но лицо Лоры показалось мне убитым и как будто отцветшим.
-- Поди ко мне, всели в меня доверие и бодрость, -- сказала она мне откровенно, подозвав к себе, -- Я много плакала сегодня ночью. Это не потому, чтобы Вальтер мне не нравился, и не потому, чтобы мне не хотелось выходить замуж. Я знала давным-давно, что меня предназначают ему, и у меня никогда не было намерения оставаться старой девой, но когда наступает минута расстаться со своей семьей и со своим домом, то всегда делается тяжело. Будь весел, чтобы помочь мне забыть все это или вразуми меня, чтоб я сделалась снова веселой и верила в будущее.
Насколько язык и физиономия Лоры показались мне непохожими на тот язык, который я слышал, и на ту физиономию, которую я видел в светящемся облаке сердолика! Она с такой пошлостью покорялась своей судьбе, что я хорошо понял иллюзию моей грезы, но, странная вещь, я не чувствовал более никакого горя при мысли, что она действительно выходит замуж за Вальтера. Ко мне вновь вернулось чувство дружбы, возбужденное во мне ее заботами и добротою, и я радовался даже при мысли, что буду жить подле нее, так как она предполагала поселиться в нашем городе.
Обед прошел очень весело. Мой дядюшка поручил его Вальтеру, который, как человек положительный, любил хорошо поесть и заказал его одному из лучших наемных поваров Фишгаузена. Лора также не пренебрегла заняться им, а гувернантка украсила его несколькими блюдами, приготовленными на итальянский манер и приправленными острыми пряностями и добрым старым рейнвейном. Вальтер ел и пил за четверых. Дядюшка разошелся до того, что за десертом начал говорить любезные мадригалы по адресу гувернантки, которой было не более сорока лет, и хотел открыть с ней бал, когда молодые друзья Лоры заиграют на скрипках.
Я вальсировал с моей кузиной. Вдруг мне показалось, что ее лицо засветилось какой-то необыкновенной красотою и что она говорит со мной горячо в быстром вихре вальса.
-- Уйдем отсюда, -- говорила мне она, -- здесь можно задохнуться. Пройдем скорее мимо этих зеркал, отражающих огни свечей в нескончаемой дали. Разве ты не видишь, что это образ бесконечного и что мы должны избрать именно этот путь? Пойдем, немножко храбрости, порыв, и мы скоро очутимся в кристалле.
В то время, как Лора говорила мне это, я слышал насмешливый голос Вальтера, кричавшего мне, когда я проносился мимо него.
-- Эй, ты, будь внимателен! Не так близко к зеркалам! Ты хочешь и их перебить? Этот мальчик настоящий майский жук, готовый удариться головою обо все, что блестит.
Подали пунш. Я подошел к нему одним из последних и очутился сидящим подле Лоры.
-- На, -- сказала она, подавая мне прохладный нектар в прекрасном хрустальном богемском бокале, -- выпей за мое здоровье и будь повеселее. Знаешь ли, что у тебя ужасно скучающий вид и что твое рассеянное лицо мешает мне забыться, как бы мне хотелось?
-- Как можешь ты хотеть, чтоб я был весел, моя добрая Лора, когда я вижу, что ты сама не весела? Ты не любишь Вальтера; зачем же торопиться выходить замуж без любви, когда ты могла бы полюбить... другого?
-- Мне не позволено любить другого, -- ответила она, -- так как мой отец выбрал для меня Вальтера. Ты не знаешь всех подробностей этого замужества. Тебя считали слишком молодым, чтоб сообщать тебе это, но для меня, которая моложе тебя, ты не ребенок, и так как мы воспитывались вместе, то я должна сказать тебе правду.
Сначала мы были предназначены друг для друга; но прежде ты выказал себя большим лентяем, затем сильным педантом и теперь, несмотря на твое доброе желание и ум, еще не знают, к какой карьере ты способен. Я говорю это тебе не для того, чтобы тебя огорчить; я лично нахожу, что время для твоей будущности еще не потеряно. Ты развиваешься, ты сделался трудолюбивым и скромным. Ты легко можешь сделаться всемирным ученым, как мой дядюшка, или ученым специалистом, как Вальтер; но мой отец, желающий, чтоб я была замужем, когда он вернется жить со мною, поручил дядюшке и моей кузине Лизбете найти мне мужа старше меня возрастом, то есть немножко старше тебя, и занимающегося очень положительными науками. Он считает, что несчастное начало его коммерческой карьеры произошло именно из-за его недостаточного образования и возбужденного воображения, поэтому он хочет иметь зятя, опытного в какой-нибудь отрасли промышленности.
Теперь мой отец устал от путешествий и разных приключений и, по-видимому, доволен своим положением; он посылает мне довольно большую сумму в приданое, но он не хочет лично пристроить меня. Он уверяет, что слишком отвык от наших обычаев и что выбор, сделанный для меня другими родственниками, будет удачнее, чем тот, который он сделает сам или даже посоветует.
Таким образом, план моей бедной матери разрушается: она хотела соединить нас с тобой; но ее больше нет на свете, и надо признаться, что данное положение вещей делает более уверенным и мое и твое будущее. Ты, без сомнения, не желаешь еще так скоро обзаводиться семьей, и у тебя нет ни состояния, ни определенного положения, так как ты еще сам не знаешь своего призвания.
-- Ты говоришь обо всем этом с большим спокойствием, -- ответил я ей. -- Очень возможно, что меня находят еще слишком молодым для того, чтобы жениться, но это недостаток, от которого легко исправиться при доброй воле. Если бы от меня не скрыли все то, что ты сейчас открыла мне, то я не был бы ни лентяем, ни педантом... Я не допустил бы дядюшку Тунгстениуса увлечь меня в исследование ученых гипотез, разрешить которые мало и его и моей жизни, и к которым я, быть может, вовсе не имею специального таланта и пылкой страсти. Я слушался бы советов Вальтера, я изучал бы практическую науку и промышленность: я сделался бы кузнецом, углекопом, геометром или химиком; но ведь еще не так много лет потеряно. То, чему учит меня дядюшка, не бесполезно: все естественные науки находятся в тесной связи между собою, и знание почвы ведет меня прямым путем к изысканиям и эксплуатации полезных минералов. Дай мне два или три года, Лора, и у меня будет положение, ручаюсь тебе в этом, я буду человеком положительным. Неужели ты не можешь подождать меня немножко? Неужели ты так торопишься выходить замуж? Неужели ты не чувствуешь ко мне никакой дружбы?
-- Ты забываешь, -- возразила Лора, -- одну очень простую вещь, а именно, что через три года я, также как и ты, буду старше тремя годами и что, следовательно, между нами никогда не будет разницы в годах, требуемой моим отцом.
И так как Лора говорила это смеясь, то я разразился упреками против нее.
-- Ты смеешься, -- сказал я ей, -- а я страдаю, но тебе это решительно все равно, ты не любишь ни Вальтера, ни меня; ты любишь только замужество, мысль называться мадам и носить перья на твоей шляпке. Если б ты меня любила, то разве ты не могла бы постараться повлиять на твоего отца, который, вероятно, не бессердечный человек и менее стоит за свои идеи, чем за твое счастье? Если б ты меня любила, разве ты не поняла бы, что я также тебя люблю и что твое замужество с другим разбивает мне сердце? Ты плачешь, расставаясь с деревенским домом и с твоей кузиной Лизбетой и с твоей гувернанткой Лореданой, а, может быть, также и с твоим садом, с твоей кошкой, с твоими чижиками; но для меня у тебя нет ни одной слезинки, и ты просишь меня развлечь тебя, чтобы забыть свои маленькие привычки, в которых воспоминание обо мне не играет никакой роли!
И когда я говорил это с пренебрежением, вертя в сжатой руке мой пустой бокал, так как я не смел взглянуть на Лору из боязни, что она сердится на меня, я увидал вдруг отражение ее лица в одной из выемок богемского хрусталя. Она улыбалась, она была обворожительно прекрасна, и я услыхал, как она говорит мне:
-- Будь же спокоен, большой ребенок! Разве я не сказала, что люблю тебя? Разве ты не знаешь, что наша земная жизнь есть лишь тщетная фантасмагория и что мы навсегда соединены в прозрачном и сверкающем мире идеала? Разве ты не видишь, что земное "я" Вальтера затемнено едким дымом каменного угля, что у этого несчастного нет никакого воспоминания, никакого предчувствия вечной жизни, и что в то время, как я наслаждаюсь на светлых вершинах, где лучи призмы блестят самыми чистыми огнями, он думает лишь о том, как бы погрузиться в густые потемки глупого антрацита или в глухие каверны, где свинец поражает своим ужасающим холодом каждый зародыш жизненности, каждый порыв к солнцу? Нет, нет, Вальтер может обвенчаться в этой жизни лишь с бездной, а я, дочь неба, я принадлежу миру красок и формы; мне нужны дворцы со сверкающими стенами, жилки которых дрожат в свободном воздухе и блеске дня. Я чувствую вокруг себя непрестанный полет, и я слышу гармонический трепет крыльев моей истинной души, вечно возносящейся к высотам; мое человеческое "я" не может принять рабства Гименея, противоречащего моему истинному назначению.
Вальтер оторвал меня от очарования этого видения, упрекнув меня в том, что я пьян и любуюсь моим собственным лицом, отражающимся в хрустале бокала, Лоры не было уже подле меня. Я не знаю, сколько минут тому назад она ушла, но до тех пор, пока Вальтер не заговорил со мною, я отчетливо видел ее прелестное лицо в хрустале. Я пытался увидать там и лицо Вальтера, но с ужасом заметил, что оно не отражается и что этот ясный хрусталь отталкивает отражение моего друга, как будто его приближение превратило бокал в кусок угля.
Приближался вечер; Лора вновь начала танцевать с каким-то неистовством, как будто ее легкомысленный характер желал выразить протест против откровений ее идеального существа. Я почувствовал себя сильно утомленным шумом этого маленького праздника и ушел никем не замеченный. Я по-прежнему жил в части здания, отделенной от квартиры дядюшки ботаническим садом; но так как я был назначен помощником смотрителя музея на место Вальтера, получившего повышение, и так как я ревниво охранял ученые сокровища, порученные моему надзору, то я пошел через минералогическую галерею.
Я направлялся вдоль витрин, освещая свечою ящики и не глядя перед собою, когда я почти столкнулся с какой-то странной личностью. Меня это не могло не удивить, так как ключи от этой галереи находились лишь у меня одного.
-- Кто вы такой? -- сказал я, поднося мой фонарь к ее лицу и принимая грозный тон, -- Что вы здесь делаете и каким путем попали вы сюда?
-- Умерьте ваш неуместный гнев, -- ответил мне странный незнакомец, -- и знайте, что так как я принадлежу к семье, то я знаю все входы и выходы этого дома.
-- Вы не принадлежите к семье, так как я сам принадлежу к ней и не знаю вас. Вы сейчас пойдете со мной к моему дядюшке Тунгстениусу и объяснитесь с ним.
-- В таком случае, мой маленький Алексис, -- возразил незнакомец, -- так как ты, несомненно, Алексис, ты принимаешь меня за вора!.. Знай же, что ты сильно в этом ошибаешься, тем более что лучшие образцы этой коллекции были доставлены мною, и большинство из них было прислано в дар. Конечно, твой дядюшка Тунгстениус меня знает, и мы сейчас пойдем к нему, но прежде мне хочется поговорить с тобой и спросить у тебя несколько объяснений.
-- Объявляю вам, что этого не будет, -- сказал я ему. -- Вы не возбуждаете во мне никакого доверия, несмотря на ваш богатый персидский костюм, и я не знаю, как понять ваш наряд на человеке, который говорит на моем языке без всякого иностранного акцента. Вы, без сомнения, хотите усыпить мои подозрения, притворяясь, что знаете меня, и вы хотите выскользнуть у меня из рук, чтоб я не узнал...
-- Мне сдается, что ты намерен арестовать и обыскать меня, -- возразил незнакомец, глядя на меня с пренебрежением. -- Это пыл послушника, мой маленький друг! Конечно, очень похвально принимать горячо к сердцу обязанности своей службы, но надо знать, с кем имеешь дело.
Говоря это, он схватил меня за горло железной рукою, но сдавил меня лишь настолько, чтоб помешать мне кричать и вырваться; он вывел меня из галереи, двери которой оказались открытыми, и не выпуская из рук, проводил меня до сада. Там он заставил меня сесть на скамейку, сел рядом со мною и сказал мне со смехом, столь же странным, как его фигура, костюм и манеры.
-- Ну, вот, сделай мне удовольствие узнать меня и попросить извинения у твоего дядюшки Назиаса за то, что ты принял его за взламывателя чужих дверей. Признай во мне бывшего мужа твоей тетки Гертруды и отца Лоры.
-- Вы! -- вскричал я. -- Вы!
-- Назиас -- это мое заграничное имя, -- ответил он. -- Я приехал из глубины Азии, где, благодаря Бога, устроил довольно хорошо свои дела и сделал много ценных открытий. Теперь я принят при персидском дворе, и шах относится ко мне с величайшим уважением, так как я доставил ему некоторые редкости. Если я обеспокоил себя в моих важных занятиях и приехал сюда, то вовсе не с намерением украсть в вашем маленьком музее какие-нибудь жалкие драгоценности, которыми даже самый незначительный индийский властелин не пожелал бы украсить пальцы ног или носы своих рабынь. Но оставим это, и скажи мне, вышла ли замуж моя дочь?
-- Нет еще, -- ответил я пылко, -- и она выйдет не скоро, если вы примете во внимание истинное влечение ее сердца.
Дядюшка Назиас взял мой фонарь, который он поставил подле нас под скамью, и поднес его к моему лицу, как я сделал это относительно него несколько минут перед тем. Его лицо не было так грозно, как мое, оно было скорей насмешливо, но полно холодной, неумолимой, непоколебимой иронии. Так как он свободно рассматривал меня, то я имел время рассмотреть и его.
В моих детских воспоминаниях отец Лоры был человек полный, дородный с добродушной и улыбающейся физиономией. Тот, который находился у меня перед глазами, был худ, желт и представлял собою энергический и в то же время хитрый тип. Он носил маленькую, очень черную бородку, довольно сильно напоминавшую козлиную, и его глаза приобрели какое-то демоническое выражение. На его голове была шапочка из тонкого черного, как вороново крыло, меха и его платье, затканное золотом и отделанное вышивками, было необыкновенно богато. Кусок великолепного индийского кашемира опоясывал его талию, и ятаган, отделанный сверкающими драгоценными каменьями, висел сбоку. Не знаю, солнце ли Востока, сильное ли утомление от путешествий, привычка ли к большим опасностям или жизнь, требующая хитрости и смелости переродили его до такой степени, или мои воспоминания были совершенно неверны, но только я никак не мог его узнать, и я все еще сомневался, не разговариваю ли я с каким-нибудь наглым лжецом.
Это подозрение дало мне силы выдержать его железный взгляд с такой гордостью, которой он, по-видимому, остался вполне удовлетворен. Он поставил фонарь на скамью и сказал мне спокойным тоном:
-- Я вижу, что ты честный малый, и что ты никогда не старался соблазнить мою дочь. Я вижу также, что ты наивен, сентиментален, и что если ты ее любишь, то вовсе не из тщеславия, но, судя по твоим словам, ты влюблен и тебе очень хотелось бы, чтоб я порвал брак, на который согласился. Заруби себе хорошенько в мозгу, дорогой мой племянник, что если бы я и порвал его, то не в твою пользу, потому что ты не более, как мальчик, и я не вижу в твоем лице никакой особой энергии, которая обеспечивала бы блестящую будущность. Ответь же мне совершенно бескорыстно и искренно, что такое представляет из себя этот Вальтер, о котором мой шурин Тунгстениус и его кузина Лизбета писали мне столько похвального?
-- Вальтер самый достойный человек на свете, -- ответил я, не колеблясь. -- Он откровенен, правдив и безукоризненного поведения. Он не лишен ума, знаний и уверенности выдвинуться в практической науке.
-- И у него есть место?
-- Он его получит через полгода.
-- Прекрасно, -- сказал дядюшка Назиас, -- это вполне подходящий мне зять, но ему придется подождать, пока он не получит звания своей должности. Я человек, не меняющий своих идей, и я сейчас познакомлюсь с ним и объявлю это ему. Что же касается тебя, то постарайся как можно скорее забыть Лору, а если ты хочешь скоро сделаться смелым, умным, богатым и деятельным, то приготовься сопровождать меня. Я уезжаю через несколько дней, и от тебя зависит, чтобы я взял тебя с собою. А теперь пойдем, посмотрим, узнает ли меня семья и сделает ли она мне лучший прием, чем ты.
Я не чувствовал в себе храбрости следовать за ним. Я был разбит усталостью. Мой дядюшка Назиас был далеко не симпатичен мне и ничуть не обещал оправдать мои надежды, но замужество Лоры откладывалось, и мне казалось, что за шесть месяцев могут совершиться такие важные события, которые совершенно изменят положение вещей.
Когда я проснулся при первых лучах пробуждающегося дня, меня очень удивило, что Назиас находится в моей комнате; он растянулся в моем кожаном кресле и так крепко спал, что мне захотелось поскорей одеться, пока он не открыл глаза. Он был до такой степени неподвижен в утреннем полумраке, что если б я увидал его таким в первый раз, я испугался бы его, как призрака. Оп был как-то странно холоден, но дышал совершенно правильно и так спокойно, что его напряженное лицо совершенно изменилось. В таком положении он казался спокойнейшим человеком, и его странная некрасивость уступала место странной красоте.
Я уже приготовился бесшумно выйти из комнаты, чтоб идти заниматься, когда он сам собою проснулся и взглянул на меня без всякой надменности и пренебрежения.
-- Ты удивлен, -- сказал он мне, -- видя меня в твоей комнате, но да будет тебе известно, что вот уже более десяти лет я не сплю на кровати. Этот способ сна был бы для меня невыносим. Самое большое, если время от времени, в мои ленивые дни, я ложусь в шелковый гамак. Кроме того, привыкнув к свите, я не люблю спать один. Вчера вечером я нашел дверь твоей комнаты приотворенной, и вместо того, чтоб задохнуться под пуховым одеялом, которое мне постелила Лора, я вошел к тебе и завладел твоим кожаным креслом, которое нахожу очень удобным. Ты хоть и храпишь довольно громко, но я воображал, что сплю под рычанье львов, рыскающих вокруг моего бивуака, и ты напомнил мне довольно приятные ночи волнений.
-- Я очень счастлив, дядюшка, -- ответил я ему, -- что мое кресло и мое храпенье вам нравятся, и прошу вас пользоваться ими, сколько вам будет угодно.
-- Я хочу отплатить тебе за твою любезность, -- сказал он. -- Пойдем теперь в мою комнату, мне надо с тобой поговорить.
Когда мы пришли в его комнату, которую велел приготовить для него дядюшка Тунгстениус (это была лучшая комната в здании), он показал мне свой багаж, скудность которого меня поразила. Все состояло из платья и из шапочки, из маленького чемоданчика с бельем, из желтого фуляра и еще более маленькой бронзовой шкатулочки.
-- Вот, -- сказал он мне, -- способ без затруднений путешествовать с одного конца нашей планеты на другой, и когда ты усвоишь себе мои привычки, ты увидишь, что они превосходны. Надо будет начать с того, чтобы похудеть и потерять со щек яркие розы твоего германского типа, а для этого нет лучшего режима, как мало есть, спать совершенно одетым на первом попавшемся стуле и никогда не останавливаться больше трех дней под одной и той же кровлей. Но прежде чем брать на себя твою судьбу, чем я окажу тебе немалую милость, я хочу выслушать от тебя несколько искренних объяснений, и ты ответишь мне так, как будто бы ты находился перед...
-- Перед кем, дорогой дядюшка?
-- Перед дьяволом, готовым поломать твои кости, если ты солжешь, -- ответил он со своей злой улыбкой и адским взглядом.
-- Я не имею привычки лгать, -- сказал я ему. -- Я человек честный и не даю клятв.
-- Прекрасно, в таком случае отвечай! Что это за история о разбитой витрине, о галлюцинациях путешествия в кристалл, о которой мой шурин во время твоей болезни два года тому назад писал мне что-то очень смутное, и о которой я вчера вечером заставил Лору рассказать мне некоторые подробности? Правда ли, что ты желал мысленно проникнуть в жеод, испещренный аметистовыми кристаллами, что ты думал, что действительно проник в него и видел в нем мою дочь?
-- К несчастию, все это правда, -- ответил я. -- У меня было необыкновенное видение, я разбил витрину, я сделал себе рану на голове, мной овладела горячка, я рассказал о моем видении с убеждением, которое оно во мне оставило, и в течение некоторого времени меня считали сумасшедшим. А между тем, дядюшка, я вовсе не сумасшедший; я выздоровел, я чувствую себя хорошо, моя работа совершенно удовлетворяет моих профессоров, поведение мое не отличается никакими странностями и ничто не делает меня недостойным быть мужем Лоры, если бы вы не поручили помолвить ее с другим, который не добивался ее руки, между тем как я...
-- Здесь дело касается не Лоры, -- сказал дядюшка Назиас с нетерпеливым жестом. -- Дело идет о том, что ты видел в кристалле. Я хочу это знать.
-- Вы хотите меня унизить, я это прекрасно вижу, сказать мне, что я не в своем разуме, чтобы затем доказать мне моими же собственными признаниями, что я не могу жениться на Лоре...
-- Опять Лора! -- гневно вскричал Назиас. -- Вы надоедаете мне с вашими глупостями! Я говорю вам о серьезных вещах, и вы должны мне отвечать серьезно. Что вы видели в кристалле?
-- Если вы этого непременно желаете, -- ответил я ему, раздраженный в свою очередь, -- то, что я видел в кристалле, гораздо прекраснее, чем то, что вы видели или увидите когда-либо в ваших путешествиях. Вот вы гордитесь и возноситесь, потому что вы побывали, быть может, в Океании или перешли Гималаи. Это детские игрушки, дорогой дядюшка! Да-с, это нюрнбергские игрушки в сравнении с тем чудным и таинственным миром, который я видел так, как вот вас сейчас вижу, и по которому я путешествовал!
-- Ну, в добрый час! Вот так-то и надо было говорить! -- сказал дядюшка, мрачное лицо которого вдруг сделалось мягким и ласковым. -- Ну, рассказывай же, дорогой мой Алексис, я тебя слушаю.
Удивленный интересом, который возбуждало в нем мое приключение, и в то же время рискуя попасть в ловушку, я поддался удовольствию рассказать то, что сделалось для меня таким определенным и дорогим воспоминанием, то, что никто еще не хотел выслушать серьезно. Я должен признаться, что на этот раз у меня был несравненный слушатель. Его глаза сияли, как два черных бриллианта, его полуоткрытый рот, казалось, жадно пил каждое мое слово; он поддакивал с энтузиазмом, прерывал меня в радостных экстазах, похожих на мычание, извивался, как ящерица, в порывах конвульсивного смеха, а когда я кончил, он заставил меня начать снова, назвать каждый период моего путешествия, каждый пейзаж фантастической страны, расспрашивая меня о расстоянии, протяжении, высоте, ориентологии каждой горы, каждой долины, как будто вопрос касался реальной страны, которую можно исследовать реально, а не на крыльях пылкого воображения.
Когда он перестал горячиться, я подумал, что с ним можно говорить разумно.
-- Дорогой дядюшка, -- продолжал я, -- вы производите на меня впечатление сильно экзальтированного ума, позвольте мне сказать вам это. Что эта страна существует где-нибудь во вселенной, в этом я не могу сомневаться, потому что я ее видел и могу ее описать; но чтобы полезно было разыскивать ее на нашей планете, этому я не в состоянии поверить. Следовательно, нам нечего искать к ней пути иначе, как в предугадывательных способностях нашего ума и в надежде жить в ней когда-нибудь, если наша душа так же чиста, как бриллиант, эмблема ее несокрушаемой природы.
-- Дорогое мое дитя, -- ответил Назиас, -- ты не знаешь, о чем говоришь. Ты имел откровение, и ты его не понимаешь. Ты не выяснил себе того, что наша маленькая планета была огромным жеодом, и наша земная кора есть язык, а внутренность ее испещрена восхитительными кристаллизациями, гигантскими по отношению к тем маленьким возвышенностям на поверхности, которые мы называем горами, а которые, в сущности, по отношению к целому подобны коже с апельсина по отношению к величине огромнейшей тыквы. Это тот мир, который мы называем подземным, и он-то и есть истинный мир величия; кроме того, существует, несомненно, обширная часть поверхности, еще незнакомая человеку, где какая-нибудь расщелина или глубокая выемка ведет к области драгоценных каменьев и оттуда можно видеть открытое небо чудес, которые ты видел в твоей грезе. Это, дорогой мой племянник, единственная мечта моей жизни, единственная цель моих долгих и тяжелых путешествий. Я убежден, что эта расщелина или, вернее, это вулканическое отверстие, о котором я тебе говорю, существует в полосах, что оно правильное и представляет собою форму кратера в несколько сот лье в диаметре и в несколько десятков лье в глубину; наконец, я убежден, что блеск этого собрания драгоценных каменьев в глубине и есть единственная причина северных сияний, как это ясно доказала тебе твоя греза.
-- То, что вы говорите, дорогой дядюшка, не основано ни на каком здравом геологическом понятии. Моя греза представила мне в большом размере известные формы, минералогические образцы которых в малом виде находились у меня перед глазами. Отсюда вытекает логический вывод, который привел меня в волшебный мир кристалло-геодической системы. Но что знаем мы о внутренней организации нашей планеты? Насколько возможно, мы уверены лишь в одном, что в тридцати или тридцати трех километрах глубины жар до того силен, что минералы могут существовать лишь в расплавленном состоянии. Как же предположить, что туда можно спуститься? Может ли человек не сгореть на пути туда, а ведь это, как вы не можете не согласиться, вовсе не благоприятствует упражнению его исследовательных способностей. Что же касается северных сияний...
-- Ты просто школьник, желающий выказать себя ученым человеком, -- возразил дядюшка. -- Я прощаю тебе это, вас так воспитывают, и к тому же я знаю, что знаменитый Тунгстениус берет на себя объяснять все, не принимая во внимание таинственных инстинктов, которые у некоторых людей глубже и сильнее, чем способности обманчивых наблюдений, которыми так тщеславится твой дядюшка. Освободись с сегодняшнего же дня от бесплодных диссертаций моего шурина и слушай только меня одного, если ты хочешь стать выше пошлого педантизма. Ты инстинктивно видящий естественник, не мучай же своего ума, чтобы не сделать его слепым.
Знай, что я тоже ясновидящий и что при дивном свете моего воображения я очень мало забочусь о ваших мелких научных гипотезах. Гипотезы, апологии, индукции, -- вот невидаль! Я тысячами могу предложить вам гипотезы, и все они будут хороши, несмотря на то, что будут противоречить одни другим.
Посмотрим, что значит ваш интенсивный жар и ваши минералогические материи на расстоянии тридцати трех километров глубины! Вы идете от известного к неизвестному, и вы думаете, что владеете ключом всех тайн. Вы знаете, что в глубине сорока метров жару одиннадцать градусов и что жар этот увеличивается на один градус стоградусного термометра тридцатью тремя метрами. Вы делаете вывод, и вы рассуждаете о том, что происходит в двух или трех тысячах километров под землею, не думая о том, что этот жар, констатированный вами, происходит, быть может, от редкого воздуха в глубине колодца, между тем как в больших внутренних пространствах, неизвестных вам, быть может, циркулируют массы воздуха, сильные ураганы, которые в продолжение тысяч веков питали известные вулканические очаги, тогда как в других местах они, при помощи воды, навсегда угасили предполагаемую энергию центрального огня. Вы знаете, кроме того, что этот центральный огонь не играет никакой необходимой роли в земном существовании, так как вся жизнь, находящаяся на поверхности, есть исключительно работа солнца. Следовательно, ваши познания суть чистейшие гипотезы, которые ничуть не увлекают меня и которые к тому же естественно парализуются предположением об отверстии в полюсах. Почему, если полюсы достаточно плоски в смысле центростремительной силы, действующей на них беспрестанно, они не могут быть глубже, чем предполагают, в силу реакции центробежной силы, давящей всегда к экватору? А если полюсы имеют отверстие в глубину тридцати трех километров, что в действительности очень незначительно, то каким образом жар мог бы выдерживать с того времени, как глубина этой пропасти находится в соотношении с ледяным климатом занимаемой ими местности?
-- Извольте, дядюшка, вы говорите о ледяном климате полюсов. Вам небезызвестно, что теперь верят в существование свободного моря на северном полюсе. Путешественники, которым удалось к нему приблизиться, видели туман и летающих птиц, признаки воды, отделившейся от ледников; присутствие птиц доказывает сносность температуры. Следовательно, если там есть порядочная глубина, то, очевидно, есть море, а если есть море или даже озеро, то нет кратера, куда можно спуститься, и ваша гипотеза, смелейшая из всех гипотез науки, падает в воду.
-- Но какой же ты болван! -- с грубой злобой крикнул дядюшка Назиас. -- Каждый морской бассейн есть кратер, я не говорю вулканический, но кратер, выемка огненного свойства, и если ты веришь в существование полярного моря, то ты допускаешь необходимость огромнейшей рытвины, чтобы его заключать. Остается узнать, пуста эта рытвина или наполнена водою. Я говорю, что она пуста, так как очаг какого-нибудь извержения постоянно наполняет ее, и что через нее проходят электрические феномены северных сияний, феномены, о которых ты, конечно, хотел что-то сказать мне. Я допускаю, что она испускает мягкую теплоту, так как, если ты непременно стоишь на том, то я признаю очаг ее в средине, но очень далеко от геодической кристаллизации, которую я надеюсь достигнуть. Да, я льщу себя этой надеждой и я хочу этого, и я достаточно исследовал экваториальный мир, чтоб быть вполне уверенным, что земная поверхность очень бедна драгоценными каменьями, даже в действительно богатых странах, и я принял твердое решение отправиться эксплуатировать те страны, где центростремительная сила держит и концентрирует их несоизмеримое месторождение, между тем как центробежная отталкивает к экватору лишь жалкие осколки, оторванные от обедневших краев планеты.
Признаюсь, что мой дядюшка Назиас показался мне совсем сумасшедшим, и что, боясь, что им вот-вот овладеет порыв бешенства, я не смел более ему противоречить.
-- Объясните же мне, -- сказал я ему, чтоб несколько изменить оборот разговора, -- что за горячий интерес, что за пылкое любопытство побуждают вас к исканию месторождения драгоценных каменьев, которые я не могу причислить к воображаемым, но которые, с вашего позволения, я считаю труднодобываемыми.
-- И ты еще спрашиваешь! -- пылко вскричал он. -- Ах, это потому, что ты не знаешь ни силы моей воли, ни ума, ни тщеславия. Это потому, что тебе неизвестно, какими терпеливыми и упорными спекуляциями я мог достаточно обогатиться, чтоб предпринимать огромные дела. Я сейчас объясню тебе это. Ты знаешь, что я уехал пятнадцать лет тому назад в качестве приказчика одного торгового дома, торговавшего плохенькими драгоценностями на Востоке, пользуясь наивностью населения. Наша элегантная отделка в золото и грань маленьких простых стеклянных камешков очаровывали женщин и полудиких воинов, которые несли мне в обмен старинные драгоценности и настоящие тонкие каменья очень высокой цены.
-- Позвольте вам сказать, дорогой мой дядюшка, что подобная торговля есть...
-- Торговля есть торговля, -- возразил дядюшка, не давая мне времени высказать мою мысль, -- и люди, с которыми мне приходилось иметь дело, со своей стороны считали меня за дурака. В некоторых местностях, где добывают драгоценные каменья, они, давая мне булыжник, поднятый ими под ногами, думали, что издеваются надо мной гораздо более, чем я в действительности издевался над ними, меняя на драгоценный камень, который им ничего не стоит, произведение нашей европейской промышленности, которое, в общем, что-нибудь да стоило. Они удивлялись даже моей щедрости, и когда я замечал, что она становится им подозрительна, я прикидывался дураком, суеверным человеком или трусом; но я не буду останавливаться на этих подробностях. Тебе достаточно будет знать, что от маленького народа я скоро перешел к маленьким владыкам, и что мои кристаллы, отделанные в медь, им одинаково кружили голову.
От успеха к успеху, от обмена к обмену я достиг того, что обладал очень дорогими драгоценными каменьями и мог уже обратиться к богачам цивилизованных стран. Тогда я отдал торговому дому полный отчет в возложенном на меня поручении, я завязал ему полезные сношения с варварскими племенами, которые я посетил, и, не переставая быть ему полезным, я завел на мой собственный счет иную торговлю, которая состояла в продаже или в обмене настоящих драгоценных каменьев. На этом ремесле я сделался знающим торговцем, искусным менялой, и составил себе состояние.
Таким образом, я мог бы теперь иметь дворец в Испагани или в Голконде, виллу у подножия Везувия, феодальный замок на Рейне, спокойно, как принц, проедать мою ренту, не заботясь о северном или южном полюсах и не интересуясь тем, что творится в твоей голове, но я не создан для покоя и беспечности; доказательством этому может служить то, что, узнав о твоем видении, я решил все оставить, рискуя впасть в немилость персидского шаха, чтобы приехать сюда и расспросить тебя.
-- А также для того, чтоб заняться замужеством вашей дочери!
-- Замужество моей дочери это только подробность. Я никогда не видал моей дочери в кристалле, а тебя я видел.
-- Меня? Вы видели меня в кристалле? Значит, вы также видите в нем?
-- Вот прекрасный вопрос! Разве без этого я поверил бы твоему видению? Кристалл, видишь ли ты, -- а под кристаллом я понимаю всякую минералогическую субстанцию, хорошо и отчетливо кристаллизованную, -- есть не то, что думает о нем толпа; это таинственное зеркало, которое в известную минуту получило впечатление и отражение великого зрелища. Зрелище это изображает собою превращение в стекловидный вид нашей планеты. Называйте это кристаллизацией, если вам угодно, для меня это безразлично. Кристаллизация, по вашему мнению, есть действие, посредством которого составные части крупинок минерала соединяются после того, как были рассеяны током? Пусть этот ток будет огневой или ледяной, мне это все равно, и я объявляю, что по отношению к примитивным субстанциям вы знаете не больше, чем я. Я допускаю раскаление примитивного мира, но если я соглашусь с тобой в существовании еще действующего очага, то я объявляю, что он пылает в центре бриллианта, который есть стержень планеты.
Кроме того, между этим колоссальным драгоценным камнем и корой из гранитов, служащих ему краями, открываются галереи, гроты, огромнейшие промежутки. Это действие оседания, которое, очевидно, оставило большие пустые пространства, и эти пространства, когда там водворилось спокойствие, наполнились самыми великолепнейшими, самыми драгоценнейшими каменьями. Это там-то рубин, сапфир, изумруд и все эти богатые кристаллизации кремнезема, смешанного с алюминием, то есть просто песок, смешанный с глиной, возвышаются гигантскими колоннами или спускаются со сводов пространными жилами. Это там малейший драгоценный камень превосходит величиною египетские пирамиды, и тот, кто увидит это зрелище, будет самым богатейшим из алмазчиков и самым знаменитейшим из натуралистов. Помимо всего этого, этот кристальный мир я видел в обломке, отколовшемся от сокровища, в восхитительном драгоценном камне, показавшем мне твое лицо рядом с моим, точно так же, как ты видел Лору рядом с тобою в другом драгоценном камне. Это откровение экстранаучного порядка, оно дается не всем, и я хочу им воспользоваться.
Для меня вполне очевидно, что мы оба владеем известным даром ясновидения, данным нам Богом или дьяволом -- это все равно -- и который нас непреклонно влечет к открытию и завоеванию подземного мира. Твоя греза, более полная и блестящая, чем мои, великолепно подтверждает то, что я предчувствовал, а именно: что дверь волшебного подземелья находится на полюсах, а так как северный полюс наименее недоступный, то к нему-то мы и должны направиться как можно скорее...
-- Позвольте мне хоть передохнуть, дядюшка! -- вскричал я, выходя из терпения и из границ вежливости. -- Или вы смеетесь надо мною, или вы примешиваете к некоторым очень несовершенным ученым понятиям детские химеры больного мозга.
Назиас не вспылил, как я того ожидал. Его убеждение было так искрение, что он удовольствовался лишь тем, что рассмеялся над моим недоверием.
-- Надо, однако, с этим покончить, -- сказал он. -- Я должен констатировать факт: или ты видишь в кристалле, или ты не видишь; или твое чутье идеального существует, несмотря на глупости твоего материалистического образования, или эти глупости угасили его в тебе по твоей же вине. В этом последнем случае я предоставляю тебя твоей жалкой судьбе. Приготовься же выдержать решительное испытание.
-- Дядюшка, -- ответил я с твердостью, -- нет необходимости в испытании. Я не вижу, и я никогда не видел в кристалле. Мне снилось, что я вижу в нем то, что рисовало мне мое воображение. Это просто была болезнь, которая теперь прошла, я это чувствую с той минуты, как вы хотите показать мне очевидность этих лживых призраков. Благодарю вас за урок, который вы пожелали мне дать, и клянусь вам, что он послужит мне на пользу. Позвольте мне вернуться к моей работе и никогда больше не возобновлять разговора, который для меня слишком тяжел.
-- Ты не укроешься от моих исследований! -- воскликнул Назиас, глядя с иронией на мою попытку отворить дверь, которую он предусмотрительно запер на ключ так, что я этого и не заметил. -- Я не привык к неудачам, и я приехал из глубины Персии не для того, чтоб уехать, ничего не узнав. Не пытайся освободиться от моих исследований, это совершенно бесполезно.
-- Чего же вы требуете и какую тайну хотите вырвать у меня?
-- Я требую очень простую вещь, а именно, чтобы ты взглянул на предмет, хранящийся в этой маленькой шкатулке.
Тогда он отпер маленьким ключиком, хранившимся у него на шее, бронзовый ящичек, на который я уже обратил внимание, и поднес к моим глазам бриллиант такой чистоты, такой ясности, такой необыкновенной величины, что я не мог выдержать его блеска. Мне показалось, что восходящее солнце заглянуло в комнату через окно и сконцентрировалось в этом бриллианте со всей силой своего утреннего сияния. Я закрыл глаза, но это было бесполезно. Красное пламя наполнило мои веки, ощущение невыносимого жара проникало до самого моего мозга. Я упал, как пораженный молнией, и я не знаю, потерял ли я сознание или видел в лучах этого сверкающего драгоценного камня нечто такое, в чем я мог отдать себе отчет...
В этом месте моих воспоминаний есть большой пропуск. Только после этого таинственного происшествия могу я объяснить влияние, произведенное на меня Назиасом. Нужно думать, что я не делал более возражений его странной утопии, и его геологические фантазии казались мне, без сомнения, истинами высшего порядка, которые я не дерзал оспаривать. Решившись следовать за ним на границы света, я добился от него лишь того, что он воспрепятствует дядюшке Тунгстениусу распоряжаться рукой Лоры до нашего возвращения, и со своей стороны дал ему слово не поверять никому, даже в минуту прощания, даже письмами цель гигантского путешествия, которое мы собирались предпринять.
Вот что произошло между мною и моим дядюшкой Назиасом, как я, по крайней мере, предполагаю; так как повторяю, что для меня смутно все происшедшее в день, следовавший за сценой, которую я только что передал, и до дня нашего отъезда. Мне кажется, что я припоминаю, что весь этот день я провел лежа на кровати, разбитый усталостью, что на следующий день на рассвете Назиас разбудил меня, приложил мне ко лбу какой-то невидимый амулет, в одну минуту вернувший мне силы, и мы покинули город, не предупредив никого, не унося с собой пожелания и благословения семьи и, что, наконец, мы быстро достигли порта Киля, где нас ожидал корабль, принадлежавший моему дядюшке, вполне готовый к путешествию по полярным морям.
III
Я не буду распространяться о переезде через Атлантический океан. Я имею все основания думать, что оно совершилось счастливо и быстро; но ничего не могло отвлечь меня от моего упорного намерения, сконцентрированного, так сказать, на одной мысли нравиться Назиасу и заслужить руку его дочери.
Что же касается кристаллизированного мира, то я думал о нем очень мало по моему собственному побуждению. Мой ум, парализованный в области мышления, не делал ни малейшей попытки к возражению против уверенности, какую развивал передо мной дядюшка со странной энергией и все возрастающим энтузиазмом. Его пылкие предположения занимали меня, как волшебные сказки, до такой степени, что я не всегда мог отличить результаты его воображения от действительности, которая уже возникла вокруг меня, а между тем разговоры по этому поводу всегда возбуждали во мне какую-то странную умственную и физическую усталость, и я всегда утомлялся, лежа на своей кровати в каюте, пробуждаясь от глубокого сна, продолжительность которого я не мог определить и не мог воспроизвесть его мимолетных снов. Я мог бы подозревать, что мой дядюшка подмешивает к моему питью какое-нибудь таинственное снадобье, которое повергает мою волю и мой разум в абсолютное подчинение ему, но у меня не было даже энергии для подозрения. Состояние детского доверия и подчинения, в котором я находился, имело свою прелесть, и я не желал освободиться от него. В общем я, подобно остальному экипажу и его начальнику, был полон здоровья, храбрости и надежды.
Вот все, что я могу сказать о себе до той минуты, когда мои воспоминания делаются определенными, а эта минута наступила, когда наш брик перешел за колонны Северного Геркулеса, расположенные, как всякий знает, при входе в Смитов пролив между мысами Изабелла и Александрия.
Несмотря на постоянные и упорные бури в этой местности и в это время года, никакая серьезная опасность не задержала хода нашего корабля и ничто не нарушило нашего приятного уединения. Только при виде суровых берегов, возвышавшихся с обеих сторон пролива, усеянных ледяными горами, более острыми и угрожающими, чем все те, которые мы уже привыкли встречать на пути, мое сердце сжалось, и лица самых неустрашимых матросов приняли выражение мрачного средоточия, как будто мы въезжали в страну смерти.
Только один Назиас выказывал удивительную веселость. Он потирал себе руки, он улыбался страшным горам, как старинным, давно ожидаемым друзьям, и если б важность его роли начальника экспедиции позволяла ему, то он, несмотря на страшнейшую качку, готов был бы, кажется, танцевать на палубе.
-- Что это с тобой? -- вскричал он, видя, что я далеко не разделяю его радости. -- Чувствуешь ли ты уже холод, и не должен ли я прибегнуть к средству разогреть тебя?
Его лицо сделалось вдруг таким деспотичным и таким насмешливым, что я почувствовал себя испуганным этим предложением, смысла которого я не понимал и не хотел просить мне объяснить. Я стряхнул с себя мой ужас и старался быть приличным до тех пор, пока мы не достигли мыса Яксон, куда мы прибыли не без усталости, но без препятствий, в половине августа под 80 градусами северной широты; здесь Назиас объявил нам, что мы останавливаемся на зимовку в бухте Вригт, на крайнем севере Гренландии. Нам оставалось очень мало времени приготовиться к этой трудной и опасной стоянке. Дни укорачивались необыкновенно быстро, и я не знаю, каким образом при этих изменяющихся границах судоходных морей мы могли пройти так поздно, не будучи блокированы; случилось так, что едва приблизились мы к линии твердого льда, едва вошли в бухту, как были охвачены непроглядными потемками могилы.
Наш экипаж, состоявший из тридцати человек, не высказал ни малейшего ропота. Помимо того, что Назиас был для них предметом почти суеверной веры, "Тантал" (это название нашего корабля) был снабжен такой массой провизии, был так богат, так удобен и так обширен, что никто не был испуган провести на нем ночь в несколько месяцев. Водворение совершено было с быстротою и большим порядком, а день, когда бледное сентябрьское солнце показалось нам на минуту и скрылось за острыми горами ледника Гумбольдта, чтобы не появляться более очень долго, был отпразднован на берегу с настоящей оргией. Назиас, выказывавший до сих пор такую строгость к дисциплине и такую экономию в запасах, позволил экипажу напиться допьяна и наполнить дикими возгласами, пением и криками глухую атмосферу потемок и тумана, укутывавшую нас.
Тогда он привел меня в свою каюту, которая всегда была прекрасно натоплена, уж не знаю каким способом, и заговорил со мною так:
-- Ты удивляешься, без сомнения, дорогой мой Алексис, неосторожности моего поведения; но знай, что я все предусмотрел и действую вовсе не случайно. Этот жалкий экипаж, клики которого раздаются у нас в ушах, осужден на погибель здесь, так как он с нынешнего дня становится для меня совершенно бесполезным и довольно неудобным. Я намерен продолжать один с тобою и шайкой охотников-эскимосов, которые должны присоединиться к нам сегодня ночью, мое путешествие по морю крепкого льда до свободного моря, составляющего цель моих трудов. Приготовься же к отъезду через несколько часов и запасись всеми необходимыми письменными принадлежностями, чтобы записывать происшествия нашего путешествия, которое отныне будет интересно.