Семенов Сергей Терентьевич
Из жизни Макарки

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повесть


   Сергей Терентьевич Семенов
   Из жизни Макарки
  
   Date: 2 сентября 2009
   Изд: Семенов С. Т. "Рассказы". М., "Художественная литература", 1970
   OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
   Рисунки И. Година. по изданию: Семенов С. Т. 'Из жизни Макарки'. М., 'Детская литература', 1968.
  
  

ИЗ ЖИЗНИ МАКАРКИ

I

 []

  
   Наступила весна. В воздухе появились синие краски, и невидимая теплота целый день разъедала заваливший улицу снег. Сугробы оседали и становились рыхлей. Отчетливей вырисовывались безлиственные деревья, появились лужицы воды на дороге. Зима доживала последние дни. В деревне торопились развязаться с зимней работой.
   У Савельевых ткали. В избе стояли два стана и совсем нагромоздили ее. Стол придвинули к конику, и трудно было пробраться к печке.
   Девки -- восемнадцатилетняя толстуха Фенька и, на два года помоложе ее, Машка -- стучали набилками от утра до вечера. Иногда их сменяла мать. Макарку, гулявшего всю зиму без дела, теперь тоже заставляли работать: то посылали в сарай за сеном, то велели привезти воды. А когда он, управившись на дворе, показывался в избу, мать усаживала его за круг и велела сучить цевки.
   -- Привыкай, в Москву пойдешь, шпули так мотать будешь.
   -- С кем я пойду? -- сдерживая вздох, проговорил Макарка, вспоминая об умершем осенью отце, который по зимам ходил на фабрику.
   -- С вороной... Прицепим тебя к хвосту, она и снесет, по крайности, дома хлеба есть не будешь.
   Мать сказала это грубо. Небольшая, крепкая, с красным мясистым лицом и маленькими живыми глазами, она всегда была груба с теми, кого не любила. А Макарку она не любила, как не любила покойного его отца. Отец и сын были похожи друг на друга, как две капли, "все лычки обрезочки". И как Савелий был "незадашный" и только обременял собою семью до тех пор, пока не умер, таким, мать думала, будет и Макарка. Макарка не помнил от нее ни ласки, ни теплого слова. Она всегда обращалась с ним срыву, часто награждала шлепками.
   Девки, более похожие на мать и более любимые ею, тоже обходились с ним, как с забежавшей на двор чужой собачонкой.
   Несмотря на обычный тон матери, Макарка не обиделся. "Ну что ж, -- с радостью подумал он. -- Он там так устроится, мое почтенье! он будет стараться работать и заживать деньги; тогда увидят, что он не совсем неспособный, а может быть, лучше Феньки с Машкой".
   При мысли о Москве у него всегда заметнее билось сердце. По рассказам покойного отца, Макарка представлял Москву самым лучшим, что было на свете. Там все живут в фабриках, а фабрики эти каменные, и в них всегда тепло; едят там всякий день жирные щи и кашу с салом, и, кто ни живет, -- всем деньги платят.
   Макарка старался насучить цевку как можно лучше; всякая цевка, по его, и выходила хорошей, и казалась ему, как курице яйцо, а девки были недовольны.
   -- Ну, что ты насадил? Как я такого борова в челнок всажу? -- ворчала Фенька, а Машка в это время бросала набилки и смеялась. И за этим часто случалось, что какая-нибудь из девок вылезала из-за стана и принималась сама сучить цевки. Макарка краснел, глаза его наливались слезами, он забивался в угол и, понурив голову, глядел, какие теперь выходили цевки, -- цевки, по его мнению, были не лучше.
   "Придираются", -- думал Макарка, и слезы текли из его глаз. Эта несправедливость казалась ему невыразимо обидной. Он не понимал, отчего к нему так неласковы девки. Ведь он еще маленький, ему всего одиннадцать годов; может быть, он выйдет лучше всякого, когда вырастет.
   И он начинал грезить, как он пойдет в Москву, будет стараться и покроет всю домашнюю нужду, что лезла из всякой щели, и они увидят, что он, хотя и похож на отца, да не такой. У того все из рук валилось, а у него и зубами не вырвешь.
   Задумывался он о будущем все чаще и чаще; забывал все обиды, что получал от домашних, не замечал и не чувствовал наступавшей весны, яркого, теплого солнышка, проталин, скворцов и жаворонков. Его ровесники носились по улице, как сорвавшиеся с цепи, копались в лужах, устраивали запрудки, мосточки, гоняли по канавкам плоты, грелись где-нибудь на припеке, Макарка же был занят одною мыслью -- когда и как его отправят в Москву.
   Выяснилось все на пасхе. К пасхе в деревню пришли москвичи, и на второй же день Макаркин крестный, Павел Демидов, зашел проведать свою куму. Он жил на фабрике круглый год, приходил домой только к пасхе и не знал еще подробно, как умер Савелий.
   Павел был небольшой, коренастый, ходил с перевалкой и говорил всегда с улыбочкой. Похристосовавшись со всеми, он сел на лавку и, заложивши нога за ногу, стал спрашивать, как они живут.
   Мать рассказала, как тогда пришел домой отец, как думали, что он уйдет "с водою", а он протянул до осени. Как он последний раз закашлялся, и у него хлынула кровь.
   Павел выслушал это, слегка вздохнул и, подумавши, спросил:
   -- А крестник как?
   -- Крестник, что ж... бегает без дела да сапоги топчет. Думаю, в Москву послать.
   -- Что ж, хорошее дело, -- степенно одобрил Павел. -- В Москве теперь можно устроиться. На зиму труднее, а теперь возьмут.
   -- Ты его не возьмешь ли?
   -- Ну что ж, сведу. Куда только?
   -- К Матрене, сестре. Она у немцев живет за Смоленским, небось знаешь?
   -- Как не знать. Ну что ж, справляй, отведу. Нужно и делу приучать... все пить-есть хотят. Пойдешь, что ли, в Москву-то? -- спросил крестный Макарку.
   -- Пойду, -- улыбаясь, ответил Макарка.
   -- Вот и молодец! Вот тебе пятачок на бабки. Небось бабок-то нету?
   -- Где ж у него быть. Нешто он когда выиграет? Такую простоту и поменьше обыгрывают.
   -- А ты приучайся. Глаз верней наставляй и чтобы в руке тверже. И меться-то всегда в одно гнездо. Как попадешь в середку -- оно и расскочится. Другой раз полкона сшибешь.
   Когда крестный ушел, Макарка подал пятачок матери и сказал:
   -- На тебе его, мамка.
   -- На что он мне?
   -- На, возьми, на что-нибудь загодится. Я в бабки играть не буду.
   -- Ну, подсолнухов купишь.
   -- He надо! На, возьми.
   Мать взяла пятачок, и Макарка, довольный и радостный, побежал на улицу.
   С одного раза для него открылась весна и стал заметен праздник. Мысль, что он пойдет в Москву и станет на свои ноги, окрылила его, и картины будущего, одна другой заманчивее, стали носиться перед его глазами.
  
  

II

  
   Отправлялись они в Москву на Фоминой. Вечером девки пели всем уходящим из деревни старинную песню: "Ах ты, Ваня, разудала голова, сколь далече уезжаешь от меня". А утром на рассвете все москвичи, с котомками за плечами, выходили на конец деревни, собирались в одну артель и, распростившись с деревней, тронулись в путь. До города пришлось идти пешком, так как снег хотя и растаял, но дорога еще не просохла, и по ней нельзя было ехать ни на санях, ни на телеге. Макарка шел за своим крестным.
   Девки простились с ним дома, а мать проводила его до выгона. Суровым голосом и глядя на него сухими, холодными глазами, она проговорила:
   -- Ну, смотри там у меня, живи смирней, к делу приучайся, а не баловаться.
   Она нагнулась, чтобы поцеловать его. Макарка впился в ее губы, охватив шею руками, но мать оторвала его ручонки и подняла голову.
   -- А ты, куманек, наведывай там его, -- сказала она Павлу.
   -- Ладно, -- с улыбкой ответил Павел.
   Провожавшие вернулись домой, а москвичи пошли дальше. На небе расходился огромный полумрак утренней зари, делавшийся все бледнее и бледнее. Безлистый березняк гребнем торчал на этом фоне; из него разносилось щебетанье ранних птиц. Земля, подернутая инеем за морозную ночь, казалось, еще дремала; ее окружала такая тишина, что гулко разносился шелест шагов идущих москвичей. По краям леса белели еще сугробы снега, но уже не такого чистого, как зимой.
   В стороне послышалось курлыканье журавлей.
   -- Журавли прилетели, пахать скоро, -- сказал кто-то впереди.
   -- Говорят, сколько застанут снега первые журавли, столько еще выпадет, -- произнес другой.
   -- Немного застали.
   -- Все-таки есть.
   Макарка шел сзади и чувствовал туман в голове. Ему мало спалось ночью. Перемена в его жизни занимала его мысли, и с вечера у него пронеслись тысячи думушек и не давали ему заснуть. Он заснул только, когда запели вторые петухи, и, когда надо было вставать, еле продрал глаза. И сейчас он не мог ничего схватить отчетливо, что перед ним происходило. Все было затянуто какой-то сеткой.
   -- А походили мы по этой дорожке! -- опять сказал кто-то.

 []

   Пошли воспоминания, рассказы о всякого рода случаях, вспоминались смешные приключения, за ними следовали страшные.
   В полдень пришли в город. Город был небольшой, стоял в яме; посредине улиц тянулась каменная мостовая, а по бокам мостовой шли дощатые тротуары. Везде чернела грязь, липкая и скользкая после мороза. Уставшие ноги скользили, и идти было трудно.
   Посредине города, на площади, тянулись два ряда деревянных лавок, а каждый из окружающих площадь домов занимал трактир и постоялый двор. Над дверями трактиров красовались вывески с нарисованными на них самоварами и чайниками. У дверей и ворот толпились люди, стояли подводы; на подводах были навалены мешки с овсом, горшки, тесовые гробы. На двух подводах Макарка увидал живых телят. Головы их были перевешены через грядку, и они с отчаянием глядели кругом. Так их возили до самой Москвы. Стояло много и пустых телег, они предназначались для седоков. Только артель поравнялась с одним двором -- человек шесть мужиков в полушубках, несмотря на тепло, с обветренными лицами, с всклоченными бородами, окружили и стали рядиться везти их.
   -- До Тверской?
   -- До Тверской.
   -- Рупь с четвертью.
   -- По рублю будет.
   -- Мало... дорога-то какая. Опять время... Это тоже надо понять.
   -- А с ребят?
   -- Ну, с ребят по три четвертака.
   -- Дорого. Много ль в них мозгу-то.
   -- Ну, чаем напоим.
   -- Ну, ладно, бог с вами!
   Один мужик, высокий и сутуловатый, вытянул вверх кнутовище, и все шестеро стали хвататься за него, плотно нажимая рукой на руку. Верхней руке достался седок. Владелец ее был приземистый старик в высокой овчинной шапке с суконным верхом. Он подвел их к телегам. Из кошеля ели сено две лошади -- каряя и рыжая.
   -- Вот какие орлы, как на крыльях полетит! -- хвастливо сказал старик.
   -- Где уж лететь! -- вздохнув, вымолвил Павел. -- Котомки бы довезти.
   -- И сами будете сидеть, -- поспешил уверить извозчик. -- На гору, знамо, слезете, а под гору и того...
   -- А когда лошади трудней: на гору или под гору? -- спросил извозчика молодой смуглолицый парень из той артели, где был Макарка.
   Извозчик запнулся, потом нашелся и сказал:
   -- Надо в ее шкуру влезть, тогда и узнаешь.
   После этого пошли в трактир, достали деревенских лепешек, яиц, свинины и стали есть. Ели медленно и много, потом пили чай. Макарка глядел на всю обстановку с широко раскрытыми глазами. Ему все было ново: и буфетчик, с лицом, как булка, в белой рубашке и двухбортной жилетке, и половой, носивший в одной руке по два подноса, а в другой по шести чайников, и диковинный шкаф, из которого выглядывали медные трубы и наигрывали "Над серебряной рекой". Между труб блестели дна круглых блина и, шлепая друг о дружку, наполняли весь трактир дребезжащим звоном. А на стенах висели картины; на картинах были цари, генералы, сраженья, монастыри, угодники, богородица в облаках, богородица с тремя руками.
   -- Ты чай-то пей, чего глядишь по сторонам, -- говорил ему Павел. -- В Москве не такие диковинки увидишь.
   -- А бабку-то ему придется целовать? -- спросил смуглолицый парень, который задавал вопрос извозчику, когда лошади труднее.
   -- Обязательно. Потому без этого никак нельзя. Если бабку не поцелуешь, то его в Москве не примут.
   -- Какую бабку? -- простодушно спросил Макарка.
   -- Сопливую. Так и зовут -- сопливая бабка.
   Все засмеялись, а Макарка не знал -- верить ему этому или нет.
   -- Сидит она на бо-о-льших воротах и едет на шести конях, -- стал описывать бабку смуглолицый. -- Одной рукой правит, а другой калач держит. "Вот, говорит, еще калач не проглочу, а до Питера долечу..."
   -- И ты целовал? -- опять спросил Макарка.
   -- Как же! никак нельзя. Мускородно, а целуешь.
   "Ну, так что ж, не помрешь от этого, -- подумал Макарка и решил: -- Будь что будет".
   -- Ну, молодцы, у меня лошади готовы, как ваши дела? -- сказал появившийся перед ними извозчик.
   -- Наши дела не всегда добела, а иной раз и с прочернью, -- ответил смуглолицый.
   -- Коли так, садиться можно.
   -- Давай садиться.
   Началось увязыванье сумок. Взвалив сумки на спины, москвичи потянулись к выходу. Трактирщик желал им всякого благополучия и во всех делах успеха.
  
  

III

  
   Когда сумы были уложены, подводы одна за другой выехали со двора и потянулись вон из города по Московской улице. Дорога шла на гору. Седоки шагали по сторонам, разговаривая между собой, ребята плелись за ними. С Макаркой шел другой мальчишка, ровесник ему, шедший за Москву в подпаски. Он шел уже не первый раз, поэтому держал себя шустро, просил у взрослых покурить и хвастался, что он пил водку. Его разухабистость не нравилась Макарке, и он держался от него в стороне.
   -- Что ежишься? -- подзадоривал его подпасок. -- Не бойся, это сперва кажется страшно, а там ничего. Я бы теперь куда хошь, только бы деньги платили.
   -- А что ты с деньгами будешь делать, паршивый? -- наметил смуглолицый.
   -- С деньгами-то? А у тебя их много, давай мне -- я покажу. У меня только рот разинешь.
   -- За виски тебя.
   -- А ты мне растил виски-то?
   -- А где мы ночевать будем? -- спросил извозчика Павел.
   -- В Холупине, братцы, в Холупине, -- отвечал извозчик, опираясь на кнутовище и шагая сбоку вытягивавших шею потных лошадей.
   Выехали на ровное место, и все стали садиться в телеги. Сели плотно, но все-таки кое-кому пришлось сидеть только на грядке, свесив ноги, и держаться все время на стороже, как бы не попасть в колеса. На подъемах они соскакивали и опять шли пешком. Так тянулись до самого Холупина. Холупино стояло на высоком берегу реки. Между его дворов росли старые вербы и березы, на которых, беспрестанно каркая, устраивали гнезда грачи. Уже спускались сумерки. На дворы надвигались вечерние тени, и только церковная колокольня еще ярко белела, освещенная угасающей зарею, и на кресте дрожали и искрились остатки лучей. Мост снесло, и через реку приходилось переправляться на пароме. Подвод к парому приходило много, но перевозили их всего по три, перевоз шел медленно. Пока дошла очередь до той подводы, где сидел Макарка, сумерки совсем окутали село, даже умолкли грачи. Только хороводная песня молодежи неслась стройно и звучно в вечернем воздухе и нарушала надвигавшуюся ночную тишину.
   -- Ко мне, ко мне, касатики, у меня всегда ночевали! -- кричала толстая баба в кофте, подпоясанной веревкой, и с фонарем в руках. -- У меня все хорошие люди ночуют. Двор у меня просторный, щи жирные.
   -- А тараканы есть? -- сострил и здесь смуглолицый.
   -- Нешто у тебя дома нет? -- ответила бойкая дворничиха. -- Если нет, то и тараканами награжу... для заводу...
   Лошади втянули телеги под нанес двора, освещенного фонарем на столбе, и остановились, отдувая бока, как кузнечные мехи. От них шел пар. Извозчик уставил обе телеги в ряд и стал отпрягать лошадей, а седоки забрали сумки и поспешили в избу занимать места.
   В просторной, как сарай, избе была настлана солома. Москвичи бросили на нее свои котомки, и одни раздевались, другие сговаривались идти в трактир, третьи просили ужинать. А Макарке так хотелось спать, что он еле держал голову на плечах.
   -- Поисть-то хочешь, что ль? -- спросил крестный.
   -- Нет, -- протянул Макарка.
   -- Ну, так ложись. Вот забирайся под лавку и ложись. Макарка скинул с себя поддевочку и, не разуваясь, лег головой на сумку. И тотчас же заснул...
   На другой день после обеда показалась Москва. Из-за леса в одну прогалинку резнул глаза огонь лучей, игравших на куполе храма Спасителя, и задрожал в туманной синеве. Другие говорили, что видели какие-то дома, Симонов монастырь. Макарка же ничего разобрать не мог; ему мерещилась только большая серая стена с неровными зубцами и горел этот огонь.
   -- А скоро мы приедем?
   -- Не скоро, еще двадцать верст.
   Подводы въехали в село с чистыми, нарядными домиками, с крашеными наличниками и палисадниками. В селе строилась большая новая церковь и обносилась каменной оградой. Чувствовалась зажиточность, почти богатство.
   -- Д-да, матушка Москва-то и людей кормит, и на стороне жить дает!..
   Дорога пошла под гору; лошади побежали рысью, поднимая колесами пыль. Земля и по сторонам совсем просохла; уже кое-где зеленела молодая травка, распускались почки на деревьях, мужики пахали. Дальше по сторонам дороги пошли дачи. Шла уборка, разбивались клумбы, сажали цветы. Навстречу то и дело попадались ехавшие господа, сытые, чистые, в чистых колясках, на таких чистых и сытых лошадях, что они блестели, как плис. И перед этой чистотой и сытостью обветренные, заскорузлые, измятые седоки, ехавшие из деревни в Москву, казались такими жалкими, несчастными. Их нельзя было назвать и людьми, как охваченные морозом опенки не похожи на настоящие грибы.
   -- Какие все богатые! -- не утерпел, чтобы не сказать, Макарка.
   -- Гладкие, черти! -- согласился подпасок. -- Ничего не делают, живут.
   -- Нешто ничего не делают?
   -- Ничего... У них все прислуга. Постель ему постелет, утром полотенце подаст, самовар поставит и чаю нальет. Кушай, ваше степенство, да не обожгись.
   -- А ты видал, как господа живут?
   -- Еще бы! За Москвой их прорва... На дачи выезжают... Днем спят, а вечером гулять выйдут. Сам идет и барыню под ручку ведет... А то двух еще. А какие у них собаки -- стриженые, с ошейниками. Барыни их на руках носят... целуют... говорят, едят с одного блюда.
   -- А им поп причастье-то дает?
   -- Стало быть, дает, когда мать сыра-земля носит.
   Подъехали к огромному парку. Среди парка раскинулся обширный каменный дом с башней, и на башне красовались настоящие часы, выбивающие всякую четверть. Переехали мостом через пруд; дорога пошла по краю соснового леса. Подвод тянулось уже столько, что им не видно было и конца.
   Настроение у всех переменилось, меньше шло разговоров, не стало слышно песен и смеха, которые часто вырывались до этого, на лица набежала тень заботы, каждый ушел в себя, и ему уже меньше было дела до другого. Не стало разговорчивости, смеха, шуток. Одни задумывались, как им удастся устроиться в Москве, вспоминали, кому кого нужно повидать, что передать. Макарка же глядел на невиданную жизнь с удивлением и любопытством.
   Дорога разделилась на две, и середина ее была засажена раскидывающимися липами. Поохали одной стороной, которая шла по краю необъятного ровного поля. Потом пошли опять постройки, сады, дорогу пересекали рельсы; когда рельсы переехали, то подводы очутились около огромных ворот; наверху ворот на лихих конях, поднявши в одной руке круглый калач, летела та самая баба, про которую говорили, что ее нужно целовать. Наверх вела небольшая железная лестница. У Макарки екнуло сердце, и он оглянулся кругом, но седоки были настолько погружены каждый в свое, что совсем забыли создавшуюся дорогой шутку.
   "Слава богу, забыли", -- подумал Макарка и легко вздохнул.
   -- Ноги-то подбирай, чего вытянул! -- сердито крикнул на его крестного рыжеусый солдат с красными веревочками на плечах и с саблей на боку. Павел торопливо подобрал ноги и закинул их в телегу.
  
  

IV

  
   Несмотря на долгую езду по тряскому шоссе, сиденье в телеге с подогнутыми ногами, отчего ломило все члены, Макарка не чувствовал усталости или забыл про нее. Он шагал за крестным по тротуару и с раскрытым от удивления ртом глядел на лавки, магазины, дома. Все тут было так не похоже на то, что он до сих пор видел. По улице тянулись двухэтажные коробки огромных размеров, и в них сидели люди наверху и внизу. Люди в бесчисленном количестве шли им навстречу, обгоняли их, многие с любопытством взглядывали на него с крестным и шли дальше. Потом пошли дома еще выше и богаче. Они как будто стиснули улицу и сделали ее уже: по ней конки не ходили, но пешеходы текли рекой.

 []

   Прошли одну площадь, подошли к другой, попались ворота в два пролета с часовней посредине; за воротами развернулась площадь, очень широкая, с одной стороны которой тянулась высокая кирпичная стена, а в конце возвышалась расписная разными красками церковь. Потом они подошли к мосту через широкую реку... Макарка спросил:
   -- Крестный, это Москва-река?
   -- Москва-река.
   Перейдя мост, они свернули налево и пошли новой улицей, уже не такой оживленной, как первая. В конце этой улицы направо возвышалась огромная каменная труба, выше деревенской церкви, а около нее краснела другая, круглая, железная. Трубы окружали белые кирпичные корпуса с бесчисленным количеством окон. Это и была та фабрики, на которой работал крестный.
   Ворота фабрики стояли на запоре. В будке у калитки сидел дворник в белом фартуке и с медной бляхой на картузе и, держа на растопыренных пальцах блюдечко, пил чай. Павел поклонился дворнику и прошел в ворота.
   На мощеном дворе ходили рабочие, каменщики, плотники в холстиновых фартуках. Молодой мужик в пиджаке распоряжался ими. У одного угла стояли два господина в белых каленых воротничках и в шляпах и о чем-то говорили между собой.
   -- Немцы! -- шепнул мальчику крестный и, снявши картуз, низко поклонился. Один из немцев, с рыжими усами, дотронулся до козырька круглой фуражки; другой же совсем не заметил поклона.
   Пройдя двор поперек, крестный направился в низкую широкую дверь и стал подниматься по каменной лестнице на первый этаж. Через другую такую же дверь они вошли в обширное помещение с окнами на две стороны, обставленное нарами, из голых досок. На этих нарах кое-где были раскинуты постели, сидели люди кучками и в одиночку, но далеко не все места были заняты.
   Павел уверенно прошел в один угол, сбросил сумку на пустые доски и стал раздеваться.
   -- Демидычу почтенье, с приездом! -- крикнули Павлу из одной кучки, помещавшейся на другой стороне спальни.
   Знакомые стали перекидываться с ним словами. Но были и незнакомые. К пасхе на фабрике давали общий расчет; одни оставались в деревне, другие переходили на другие фабрики, поэтому вновь вместе со старыми приходило много новеньких. Павел, разговаривая, скинул с себя поддевку, потом сапоги; сбросив портянки, он полез под нары, достал оттуда запылившиеся опорки и сунул в них ноги. Потом выдвинул оттуда же небольшой деревянный сундучок, отпер его висевшим на поясе ключиком и достал жестяной чайник.
   -- Вот я сейчас пойду, чайку заварю... Да раздевайся, что ли. Дальше мы никуда не пойдем, здесь и ночуем, а утром там поглядим... Утро вечера мудренее.
   Макарка нехотя расстегнул крючки у своей поддевочки и стал ее скидавать. Ему не хотелось ни раздеваться, ни оставаться здесь. Он совсем не так представлял себе московское житье. Спальня страшила его своей неуютностью. Шевелившиеся в разных местах люди казались такими озабоченными, как седоки, подъезжая к Москве. У них не было той простоты, как в деревне, где у человека часто что на уме, то и на языке. Темные тени лежали на всех лицах, и они напоминали Макарке их старосту, который ругал всегда его отца и гонялся за ребятишками, если они забивались в чужой горох или разводили огонь в лесу.
   Макарка робко оглядывался кругом, боясь глядеть прямо в лицо, несмотря на любопытство. Неясное, давящее чувство закрадывалось ему в сердце. Неужели он будет жить среди таких людей, среди которых нет ни одного близкого сердцу? И дома у него после отца никого не было, но там хоть знакомые углы. Есть места, в которых поднимаются сладкие воспоминания.
   Крестный принес чайник кипятку, от которого шел пар, и угол мягкого ноздреватого хлеба с блестящей коричневой коркой. Поставив это на сундучок, он проговорил:
   -- Ну, давай-ка поправляться. Гляди, здесь хлеб-то какой, не как у нас в деревне.
   Хлеб был действительно вкусный, а горячий чай так приятно согревал внутри; но чувство, запавшее в душу Макарки, все еще не проходило. Он рассеянно глядел по сторонам. Крестный тоже был озабочен и мало говорил. Когда напились чаю, он убрал посуду и сказал:
   -- Ну, когда-то у нас прием начнется, да на что поставят, на сатин или кашемир?.. А ты ложись, -- посоветовал он Макарке, -- сыт, и слава богу.
   Макарка пододвинул свою сумку к стене, сбросил сапожонки и лег на голые нары. Сверху он накинул поддевочку. Несмотря на простоту ложа, Макарка не чувствовал никакого неудобства, все члены его сладко заныли после дороги. Усталость сказалась так, что, когда он немного полежал, ему уже трудно было шевельнуться. Но все-таки ему не спалось, билось сердечко и стучало в висках; тяжесть, сдавившая ему грудь, все не проходила, и он не знал, как от нее освободиться. Москва и фабрика, так заманчиво казавшиеся ему издали, когда он увидел их, так испугали его, точно он попал в клетку страшного зверя. Зверь еще не показывал ему своих зубов, но Макарка чувствовал, что ему с ним будет не сладко, а между тем убежать от него нельзя и покричать некому. Был бы отец -- совсем другое дело.
   И чем дальше, скоплялось больше горечи. Она подступала к горлу, и ему хотелось плакать. Он прислушался, что делал крестный. Крестный лежал навзничь, закинув руки назад и положивши ладони под голову, и тоже не спал. Он тоже, должно быть, думал о звере, хотя он знал уже, как с ним обходиться, и ему легче вырваться из клетки.
   В сердце у Макарки закипело. Он увидел себя покинутым, одиноким, которого никому не жалко; от него хотят отделаться и послали сюда. То его спихнула с шеи мать, а завтра стряхнет крестный. Сведут к какой-то тетке, а она, может, такая же, как мать.
   Макарке стало жалко себя, и он заплакал. Слезы поднимались у него из глубины души и давили горло. Он рыдал глухо, как воет скучающая собака. Несмотря на то, что он закутал полою свою голову, крестный все-таки услыхал его.
   -- Ты что это, дурашка? А? Али скушно стало? Вот тебе на! Только ввалился, как слезами залился.
   Макарка ничего не сказал, зато теперь, чувствуя, что ему уже нет возможности скрываться, дал волю своим слезам.
   -- Ну, будет, перестань! Вот утром к тетке сведу, она тебя приголубит. На первых порах, знамо, скучно, -- это со всеми бывает, -- а потом обойдется.
   "Нет, не обойдется, -- думал Макарка. -- Как мне здесь жить одному, с кем слово сказать?.."
  
  

V

  
   Утром Павел с Макаркой пошли к его тетке. Павел говорил мальчику названия улиц и замечательных мест, провел через Кремль, где они дивились на соборы, дворцы, царь-колокол, царь-пушку. Спустившись в одни ворота, из Кремля они пошли по новым улицам.
   Они долго шли и подошли к Москве-реке. Через реку налево тянулся длинный мост, огороженный в клетку широкими полосами, а направо был изгиб реки; по ту сторону постройки были редкие, низкие, перемежались пустым местом; по эту же -- дома были частые и большие. Из-за них росли вверх высокие трубы. Особенно велики трубы виднелись вдалеке на холме, и корпуса там поднимались высокие, чернея сеткой бесчисленных окон.
   Они прошли немного по берегу и остановились у одних ворот. Ворота, как и везде, были заперты. Около них, как и у той фабрики, где они ночевали, стояла будка, а в будке сидел рябой мужик с медной бляхой на картузе.
   -- Кого надо? -- поднимаясь, спросил сторож, окинув взглядом мужика и мальчика.
   -- Пошли, сделай милость, Матрену-монашку, -- попросил Павел.
   Сторож провел рукой по бороде, расправил усы и, выйдя из будки, приотворил калитку и стал глядеть во двор. Вот там что-то мелькнуло, и сторож крикнул:
   -- Эй, милый, бежи-ка в женскую спальню да спосылай Матрену-монашку!
   Он захлопнул калитку и опять влез в будку.
   А Павел стоял задумчиво, засунув руку в карман.
   Макар глядел по ту сторону, где на холме, как крепость, возвышались огромные постройки. Павел поглядел на него и сказал:
   -- Три горы -- это вон прохоровские корпуса, а это, вишь, часть...
   -- А что же это за рога? -- спросил Макарка.
   -- На них шары вешают, когда пожар. Днем -- шары, а ночью -- фонари. А из этого места, -- показал Павел на круглый, купол, -- ученые звезды считают; как ночь, так они выставят подзорные трубы и считают.
   -- Да, вот считают, считают, а никак не сочтут, -- заметил сторож, -- не дается им господня планида.
   -- А вон там внизу Зоологический... Зимой там бега бывают, а летом всякое зверье... Вот сходишь когда-нибудь, поглядишь.
   -- Коль пятиалтынный приготовишь, а то и погодишь, -- опять вмешался сторож.
   -- Заработает, -- уверенно сказал Павел, -- затем и в Москву пришел, чтобы деньги зарабатывать.
   За калиткой послышались торопливые шаги. Щелкнула щеколда -- калитка отворилась, вышла среднего роста женщина, худая, с продолговатым лицом, покрытым веснушками. На голове ее был накинут черный платок, а на плечах -- ватная кофта. Она с удивлением глядела на пришедших, не узнавая их. Павел снял картуз и, улыбаясь, проговорил:
   -- Здорово, землячка, небось не узнаешь, мы с Надеина... Вот это твоей сестрицы сынок.
   -- Какой сестрицы?
   -- Устиньи.
   -- Это Савелья-покойника?
   -- Да-а.
   -- Ах ты, батюшки!.. Ну, здравствуй!
   Она подошла к Макарке и поцеловала его тонкими, холодными губами.
   -- В Москву пришел?
   -- Прислала мать. На твое попеченье... Може, говорит, приделит.
   Матрена глядела на мальчика, но ничего не выражалось на ее бескровном лице, потом проговорила:
   -- Очень он мал да худ-то. Как его в контору-то вести?
   -- К резинщикам возьмут; там и такой справится.
   -- Стой у машинки да гляди, -- дал совет сторож.
   -- Попробовать свести... что скажут... Как тебя звать-то?
   -- Макарка.
   -- Ну пойдем, Макарушка; сумку-то пока здесь оставь, контора-то, она вот где.
   Макарка снял с плеч котомку и, передав ее крестному, пошел за Матреной.
   Двор был меньше, чем на той фабрике, где жил крестный, и сама фабрика была не так велика. Налево возвышался двухэтажный корпус с огромными окнами; в конце корпуса была кочегарка и поднималась высокая железная труба, окрашенная в коричневую краску; за кочегаркой по забору лежали наваленные дрова, длинные, толщиною в половину бревна, а направо тянулось здание с кухней, спальнею, кладовыми. Контора помещалась в особняке, выходившем на улицу.
   В конторе за разными столами сидели несколько молодых людей и что-то писали. Тетка подвела его к небольшому человеку в кожаной куртке, с большими усами на маленьком лице, курившему фарфоровую трубку с душистым табаком; поклонившись ему, тетка проговорила:
   -- Здравствуйте, Герман Карлович! Не возьмете ли вы мальчика за машинку?
   Мастер уставился на Макарку черными глазами, с минуту глядел прямо в лицо ему, потом проговорил:
   -- Мальшик ошень плох. Он слябый...
   -- Ничего, он выносливый; в нужде жил. У него отец фабричный был, да помер.
   Мастер взял Макарку за подбородок, открыл рот и поглядел ему в зубы. Потом отнял руку и проговорил:
   -- Карашо, пишите, Николай Борисов.
   -- Покорнейше вас благодарю! -- поклонилась опять Матрена мастеру и подвела Макарку к столу конторщика.
   Конторщик, кудрявый, с бойкими глазами, взглянул на Макарку, открыл книгу и спросил:
   -- Как звать?
   Макарка ответил.
   -- Пачпорт.
   Макарка вынул из кармана поддевки свое свидетельство и подал конторщику.
   -- Ступайте.
   Матрена и Макарка вышли снова за ворота.
   -- Ну, приняли, слава богу, -- заявила Матрена.
   -- Слава богу! -- согласился и Павел.
   -- Теперь пойдемте -- спрыски сделаем. Вы подождите маленько, я сейчас выйду -- в трактир сходим.
   Матрена ушла и вернулась минут через десять. Она была в свежем платье, драповой кофте и новом платке на голове. В этом наряде она казалась миловидней.
   -- Ну, пойдемте.
   Они пошли какими-то переулками, пока не вышли на перекресток с огромным, дикого цвета зданием. Здесь и был трактир. Поднялись по лестнице, вошли в огромную темную залу, уставленную столами и стульями. Ящик с трубами был гораздо больше, чем у них в городе, и половые все в белом.
   -- Чайку прикажете? -- подскочил один к ним.
   -- Три пары, -- сказала Матрена.
  
  

VI

  
   Когда напились чаю, Павел распростился с Матреной и крестником и пошел к себе, а Макарку Матрена повела с собой.
   -- Знала я твоего отца хорошо, -- говорила Матрена дорогой. -- Больно он плох был, ни в чем ему не задавалось. Как только он на свете жил! Тебе его жалко?
   -- Жалко.
   -- Жалеть всех нужно и поминать почаще. Покойнику молитва -- одно утешение.
   -- Я поминаю.
   -- Молитв-то много знаешь?
   -- Три молитвы.
   -- Надо больше знать, весь начал... Ты читать-то умеешь?
   -- Нет.
   -- Как же так? Без грамоты человек, как без глаз. Надо учиться. Я вот женщина, да и то знаю, и бога благодарю. Через грамоту я знаю, как святые отцы жили, как преподобные жены себя спасали, и мне легко. Я в миру без опаски живу... И сестры твои не знают?
   -- Нет.
   -- Слепые. В слепоте и сгибнут. Вот, говорят, на фабриках скоро училища будут. Смотри учись тогда...
   -- Только бы допустили.
   -- А что, на фабрике трудно работать? -- спросил немного спустя Макарка.
   -- Будешь стараться -- не трудно. Тут все машины.
   -- И ты за машиной?
   -- И я... за самоткацким.
   -- А давно ты работаешь?
   -- Давно, с малолетства. Сперва в моталках, а там присучать выучилась и за станок стала.
   -- А как это присучают?
   -- А вот увидишь, когда фабрика пойдет.
   Матрена сначала провела его в мужскую спальню. Эта спальня была много тесней, чем у крестного, но народу в ней тоже было немного; на нарах между постелей фабричных пестрели пустые места. При входе их с первых нар поднялся небольшой, худощавый фабричный в белой крапинками рубашке и двубортной жилетке, взглянул на Макарку и спросил:
   -- Здравствуйте, Матрена Ильинишна, к нам, что ли?
   -- К вам. Племянник мой, сиротинка, несмышленой еще. Где бы мне его получше поместить?
   -- Вон там ребята-то спят, с ними и пускай ложится.
   -- А они озорничать не будут?
   -- Ну вот...
   Они подошли к углу, где было устроено несколько постелей, и положили сумку рядом на пустое место. Это было недалеко от окна, выходившего на двор. Напротив на стене висели большие часы с медным широким маятником и звучно отбивали удары. Несколько кучек ткачей, молодых и старых, занимались кто чем -- одни играли в карты, другие читали; около того окна, где они остановились, сидело трое мальчиков; один был в ситцевой рубашке, а двое в самотканых, грязные, видно, тоже недавно приехавшие из деревни. Макарка пытливо взглянул на них, ребята обратили на него внимание.
   -- Вот еще новенький! -- сказал мальчик в ситцевой рубашке, самый большой из троих.
   -- Смотрите, не обижать его у меня, а то уши надеру! -- погрозила Матрена.
   -- Зачем обижать, нешто вздуем когда, только и всего! -- воскликнул другой мальчик, с копной белокурых волос на голове и втянутыми щеками.
   -- Вздуешь своими боками!
   Из всех троих Макарке больше всего понравился последний -- коренастый, с черными блестящими волосами и веснушчатым лицом. Он глядел на него без всякой насмешки, а скорее участливо.
   -- Вот сейчас пойдем в сторожку, ряднину попросим, а кучер соломки даст, и постель будет, -- сказал Лаврентий.
   -- Похлопочи, Лаврентий Иванович, а я подушечку ему принесу: у меня есть лишняя.
   Через несколько минут у Макарки была постель с подушкой. Вместо одеяла должна была служить поддевка. Сумка висела над головой на стене. Рядом с ним помещался черноволосый, которого звали Мишка; средний, Похлебкин, и старший, Митяйка, спали напротив, на других нарах.
   -- Ну вот и знай свое место, -- сказала Матрена, -- а сейчас пока пойдем, у меня посидим.
   Пошли в женскую спальню, которая была в этом же корпусе, на другой лестнице. Она была очень похожа на мужскую, с такими же окнами, нарами, только нары все были застланы постелями, подушками, одеялами ярких цветов или из лоскутков, на стенах висели иконы, платья, завешанные платками. Под нарами торчали сундуки. Здесь было тесно и шумно, во всех углах сидели женщины и девушки; они шили, штопали, говорили, пели песни.
   -- Глядите! -- крикнула одна девушка в кумачовой рубашке и французском сарафане, мясистая, с черными бровями и карими глазами, очень красивая, только говорила она в нос. -- Монашке сына подкинули!
   -- Где, где? -- подняла голову другая.
   -- Вон, гляди... Только какой плохонький, видно -- недоносок.
   -- Ах ты, голубчик, давайте его откармливать.
   Макарка шел сквозь строй восклицаний и шуток; шутки ему были неприятны. Обиделась и тетка, у нее стало суровое лицо, и она проворчала:
   -- Озорницы, им бы зубы скалить.
   Она сбросила с себя кофту и села на постель, подобрав под себя ноги, а Макарка уселся на краю нар. Они стали говорить о деревне, о матери и нужде, как помер отец.
   Разговор увлекал обоих. Тетка вспоминала деревню, в которой она давно-давно не была, а Макарка -- только что минувшие дни. Он забыл, что он в Москве, где все ему кажется таким диким и чужим, как он плакал вчера с вечера.
   Но это забылось, только пока они говорили. Когда же день прошел, Макарка ушел на свое новое место и остался один среди равнодушных к нему и чужих ему людей, ему опять стало так же скучно, как вчера; как вчера, подступали к горлу слезы.
  
  

VII

  
   Макарка улегся спать прежде всех. Ему нечего было делать среди чужих людей, занятых всякий своим и которых Макарка почему-то боялся. Он пригрелся и было задремал, как сбоку у него зашевелилось, и слабый, не совсем чистый голос спросил Макарку:
   -- Мальчик! а мальчик! как тебя звать?
   Макарка откинул поддевку, покрывавшую ему лицо, и повернул голову. Его спрашивал лежавший с ним рядом Мишка.
   -- Макарка.
   -- Ты впервой в Москве-то?
   -- Впервой.
   -- И я впервой. Меня тятька привез; он в ездоках здесь живет.
   -- Ты когда же приехал-то?
   -- Третьевось.
   -- Вы как ездите -- на подводах аль на машине?
   -- На машине.
   -- А к нам машина не ходит. Мы на подводах, -- с сожалением проговорил Макарка.
   -- Ты что будешь делать?
   -- Шпули мотать, только я не умею.
   -- И я не умею. Похлебкин говорит -- легко.
   -- А он нешто ваш, Похлебкин-то?
   -- Наш. Он уже третий год живет. Бойкий.
   -- Не дерутся здесь ткачи-то?
   -- Похлебкин говорит -- нет. Это хорошо. Я очень не люблю, когда за уши таскают. Лучше голову ты мне оторви, а за уши не трогай.
   -- И за волосы не сладко.
   -- За волосы ничего, выдерут, еще вырастут. У меня дома братишка есть поменьше меня, а такой бедовый, он за пятак дается. Дай ему пятак и берись за волосы, а он повернется и вырвется.
   -- Что ж, он дома остался? -- спросил Макарка, и дремота с него свалилась, и ему уже не хотелось спать.
   -- Дома. Матке на помочь.
   -- А еще кто у тебя есть?
   -- Сестренка Матрешка, четырех годов -- бедовая... Такая погонялка -- куда ты, туда и она; я ее зимой все на салазках катал.
   -- А у нас маленьких нету, -- вздохнув, заявил Макарка.
   Мишка пропустил это мимо ушей и, увлеченный воспоминаниями, продолжал:
   -- Велела ей наряду принесть, а если, говорит, не принесешь, я с тобой водиться не буду.
   -- Девочки -- они ласковые.
   -- Уж очень ласкова. Мы поехали на станцию, она с мамой провожать нас увязалась... всю дорогу братцем звала. Дома, бывало, Мишкой, а тут -- братец.
   -- А опричь Похлебкина ваши деревенские есть?
   -- Нету. Да лучше. Похлебкин вон свой, да хуже чужого, и Митяйка озорник -- все рвануть хочет. Большие, как женихи, а с маленькими вяжутся.
   -- У нас тоже в деревне Филька есть, -- вспомнил Макарка про одного деревенского драчуна, -- ни к чему привяжется, а отколотит.
   -- Самих, знаешь, не били, -- вздохнув, проговорил Мишка.
   Мишка замолчал, а Макарка ушел в воспоминания о прошлом. Вспомнился Филька, который отколотил его вскоре после похорон отца, и больно стиснуло ему сердце. "А вот его не отдадут в Москву!.. Вот бы пришел сюда, тут не стал бы ни за что ни про что драться. Тут и тебе укороту бы дали.
   В таких думах Макарка заснул и видел во сне деревню. Будто бы стояла весна и цвела черемуха, а ребятишки наломали ольховых и березовых прутьев в дровах и сгоняли облепивших молодые деревья шершней. Макарка на одном стволе увидал вместо жука уцепившегося Фильку и стал бить его. Он бил, а Филька ругался, и чем дальше, тем больше. To, что Фильке было больно, задорило Макарку, и он стегал ожесточенней. Вдруг Филька сорвался с места и шлепнулся на землю. И Макарка увидел, что вместо Фильки перед ним выросла мать. У Макарки похолодело в груди, выпал из рук прут, и он проснулся.
   Когда Макарка понял, что это было во сне, сладко улыбнулся, потянул на себя поддевочку и опять заснул.

 []

   Утром он пошел к тетке. Матрена сидела на нарах, перед ней на сундуке стоял чайник и посуда, она поджидала Макарку. Напившись чаю, Макарка стал осматривать двор. Он ближе подошел к кочегарке и взглянул в открытую дверь. Там стояли две огромные печки с топками, в которые пошло бы по большой кадке. Топки были внизу в яме, а наравне с землей поднимались верхи печей. Потом он подошел к большому двухэтажному корпусу, где шла фабричная работа. Внизу, за окнами, в хорошие ворота величиною, стояли машины резинщиков, а вверху помещались самоткацкие станки. Корпус был заперт, и в нем была тишина. Макарка подошел опять к спальне и встретил Митяйку.
   -- Что шляешься? -- спросил он Макарку полушутя, полусерьезно.
   -- На двор глядел.
   -- Погляди, погляди. А в бабки играть умеешь?
   -- Нет.
   -- И в свайку?
   -- И в свайку нет.
   -- Э, плохой ты! -- и пошел от Макарки прочь.
   На двор выходили ткачи, другие ребята. В углу заводили игру в бабки. Постарше присаживались, кто на лестнице, кто на подоконнике, и глядели на играющих, вели разговоры. Из кучерской выбежал Мишка и, увидав Макарку, подошел к нему.
   -- Ты что здесь сидишь, пойдем за кочегарку.
   -- Пойдем, -- согласился Макарка.
   Они забрались за дрова. За забором, утыканным железными гвоздями, был чей-то двор с садом, в саду распускались листья, разные кусты. В одном месте какой-то человек копал грядку, а возле него стояла маленькая девочка в розовом платье и глядела, как он работал. С поленницы открывался вид на Три горы; они увидали опять ту фабрику, про которую говорил Макарке крестный, другие строения в той части и ниже -- какие-то луга; на одном из них двигалась целая толпа людей.
   -- Солдат учат, -- объяснил Мишка.
   Они просидели на дровах до обода, потом пошли в кухню. К двенадцати часам стали собираться фабричные и рассаживаться за столы. Наевшись, ребята пошли из кухни, а кухарь, рыжий солдат с подстриженной бородой, стал убирать со столов.
  
  

VIII

  
   Через несколько дней корпус отперли и фабрику пустили в ход. Утром, в половине пятого, над кочегаркой раздался пронзительный свисток. Спальня зашевелилась. Подымались все с лохматыми головами, мятыми лицами; у ребят были слипшиеся глаза. Все спешили зачерпнуть воды деревянным ковшом и умыться. Умывшись, накидывали на себя какую-нибудь одежонку и, покрякивая, спускались с лестницы и шли в корпус.
   Корпус был длинный и высокий, как сарай. Посредине его вдоль тянулись железные столбы, а по сторонам стояли громоздкие и хитрые машины. Над ними вертелись уже пущенные в ход железные валы со шкивами. Такие же шкивы были приделаны у машин, и верхние шкивы с нижними соединялись ремнями. В конце корпуса, за деревянной перегородкой, в четырехугольной яме, в которую вела лестница, помещалась паровая, приводившая в движение весь корпус. Уже двигалась огромная стальная рука и вертела маховое колесо таких размеров, какого Макарка еще не видывал. Рядом с маховиком было колесо поменьше, с него кверху бежал широкий кожаный ремень и вертел другое колесо, укрепленное на длинном стальном валу. Этот вал тянулся через весь корпус, с него шла передача по всей фабрике.
   Машинки, к которым поставили мальчиков, стояли у наружной стены паровой. Устройство их было очень простое. На каждом станке было шесть веретен, на веретена нужно было надевать деревянные шпульки, на эти шпульки наматывались с катушек гарус или бумага. Были даже пристроены проволочные крючки, которые водили нитку во время наматывания от края до края. Мальчикам нужно было только вовремя вставить катушку, снять намотавшуюся шпульку и поставить опять пустую. Показывать, как это лучше делать Макарке, велели его сменщику, Ваньке, бойкому и насмешливому мальчику. Ванька наскоро рассказал ему, как что делать, и ушел.
   Макарке было трудно приноровиться к делу сразу, и он не мог, как другие, ни вставить шпульку, ни снять ее. Они выходили у него какие-то неуклюжие. Митяйка или Похлебкин, бывшие с ним на одной смене, глядели на него и смеялись. К тому же ткачи один за другим пускали свои машины, и в корпусе поднялся такой грохот, что нельзя было разобрать, что говорят. Это еще более сбивало с толку Макарку, и он растерялся окончательно.
   Мишка тоже стал за машинку первый раз, но у него дело наладилось скорее. Макарка с завистью поглядывал на него и разрывался от досады на свои неудачи.
   Когда шпульки наматывались, их снимали и ставили на боронку. Боронки брали ткачи. Нужно было, чтобы боронки всегда были полные, иначе ткачи сердились и ругались. Макарка никак не мог загнать боронок, и ткачам приходилось его ждать.
   -- Ну, привыкай, привыкай, -- сказал Макарке скуластый, с прямым пробором ткач. -- Сперва немного пообождем, а там и того... не обессудь... Вот так будем подгонять... -- И он всей пятерней схватил Макарку за волосы; у Макарки сразу же брызнули слезы.
   -- За что ты его? -- как будто бы участливо спросил скуластого другой ткач, без бороды и сутуловатый, Семен.
   -- За волосы.
   -- Вижу, что за волосы, да зачем?
   -- Для порядку.
   -- Для порядку нужно таскать да приглаживать.
   И он, в свою очередь, провел рукой по голове так, что у Макарки поднялся шум в ушах.
   -- Плачешь? -- сказал, подходя к Макарке, Митяйка. -- Москва слезам не верит. Плачь, не плачь, а делать дело нужно.
   А дело все не выходило. Наступила смена, а у него к смене почти все боронки оказались пустые.
   -- Ты что же это, паршивый черт, мух ловишь? Смотри у меня -- и я тебе то же буду делать! -- ругнул его Ванька.
   Макарка ничего не сказал и печально пошел из корпуса.
   -- Ну что, дается дело-то? -- спросила его Матрена.
   -- Нет, -- насупившись, прошептал Макарка и готов был заплакать.
   -- Ну, ничего, наладится, все ведь помаленьку привыкали, сразу ни у кого не выходило...
   Макарка ничего не сказал и печально пошел из корпуса. Он ходил насупившись, сторонился от других и со страхом ждал того времени, когда наступит новая смена.
   Подошло время идти сменять; Макарка пришел в корпус и опять стал за свои машинки. В это время к нему подошел Лаврентий.
   -- Ну что, не ладится? А ты -- вот как! гляди...
   И он стал показывать Макарке, как обращаться со шпульками и катушками, как уставлять крючки. Случилось, что у него все машинки пошли в ход сразу, шпульки наматывались, а он стоял, сложивши ручки.
   -- Видишь, и делать нечего. Ничего не трудно...
   Но только он ушел, у Макарки опять разладилось, и эта смена для него вышла так тяжела, что когда она кончилась, то ему не хотелось идти ужинать. Он хотел пройти прямо в спальню, лечь на свою постель и, закрывшись с головой, вылить в слезах досаду на свою неудачу, но Мишка его уговорил:
   -- Пойдем, будет тебе; на хлеб сердиться нечего.
   После ужина другие ребята остались на дворе, где молодежь пела песни, а ребятишки играли в ловички. Макарка же прямо лег и вскоре крепко и тяжело заснул и проспал без всяких сновидений.
  
  

IX

  
   После полуночи в спальню прибежали его сменщики, Ванька и другой шпульник, Савка рыжий, и, идя по проходу и дергая за ноги всех спящих, кричали:
   -- На смену! На смену!
   "Что такое?" -- подумал Макарка и не понимал.
   -- Вставай, брат, -- на смену пойдем! -- сказал Похлебкин.
   Но Макарке не хотелось вставать; рядом с ним сидел и почесывался Мишка. Он было опять уткнулся в подушку и натянул на голову поддевочку, но Митяйка схватил его за ногу и крикнул:
   -- Чего нырять-то, выплывай, a то мы пойдем, а ты спать будешь.
   Макарка, чуть не хныча, сполз с нар и, пошатываясь, побрел к ведру с водой, чтобы умыться.
   С дурной головой, без мысли и с тяжестью на сердце Макарка пришел в корпус, где гремели машины, блестели желтым огнем вонючие керосиновые лампы и пахло маслом, употреблявшимся для смазки машин. Половина боронок была пустая, нужно было их заставлять. Макарка быстро надел на веретена шпульки, шпульки завертелись и быстро начали толстеть. Макарка глядел на них, и у него слипались глаза, рот раздирало от зевоты, и он готов был упасть на пол и сейчас же заснуть. Митяйка, который стоял на боковой машинке и управлялся с восемью веретенами, вдруг подкрался к нему и брызнул на него изо рта водой. Макарка вздрогнул от испуга, но с него сон соскочил. Ему стало немного легче, и он вскоре наставил все боронки.
   Около двери в паровую стоял большой ящик; в него складывали рвань, которая получалась с катушек, с испорченных шпуль. Эту рвань копили для чистки машин. Шпульники иногда забирались в этот ящик и спали там. Сейчас к нему подошел Похлебкин и забрался в него.
   -- Ну, вы поработайте, а я посплю, а потом я посплю, а вы поработайте.
   Макарку разбирала зависть. Вот счастливый! Хоть бы на минутку вздремнуть теперь, а тогда бы за двенадцатью веретенами глядеть... И ему вспомнилось, что есть люди, которым не нужно вставать по ночам. Они спят до света и не испытывают таких мук, какие испытывает он... "Когда большой вырасту, ни за что не буду на фабрике жить; пойду куда хочешь, только не на фабрику..."
   Мишка тоже страдал от вставанья по ночам. За одну неделю он похудел и побледнел, под глазами у него появились синие круги. Он, как только приходил вечер, старался скорее ложиться и засыпал. Он теперь меньше разговаривал с Макаркой, -- очевидно, ему было только самому до себя.
   Макарка же, на беду, не всегда мог сразу засыпать. Ему мешали одолевавшие его последнее время думы. Они наплывали на него всегда, как только он прикасался головой к подушке, и долго не давали покоя. Больше всего ему думалось, какая жизнь его ждет в будущем. Фабрика с каждым днем делалась ему противнее. Не по нутру ему были люди, работа и больше всего, конечно, то, что ночи не спать. Тут ведь не спят и малые и старые. Не только фабричные, а и те, кто живет в сторожах. Один сидит у ворот, другие ходят по двору. И там тоже так строго. По двору в разных местах были вставлены особые часы, и эти часы нужно было заводить каждый час. Если бы кто из них проспал и не завел часы, то часы остановились бы, а сторожу записали бы штраф.
   Все чаще и чаще Макарка вспоминал, как он прежде думал о своей жизни. Прежде он думал, что вот он вырастет большой, выучится работать, будет пахать, а зимой -- возить овес в город; лошадей он заведет крупных, сбрую с ошейниками. Он купит себе теплый тулуп с мягким, волосатым воротником и лосиные рукавицы. Еще у него будет суконная жилетка и карманные часы. И все до мельчайших подробностей выплывало в памяти Макарки...
   Иногда эти мечты сменялись другими. Его отдадут в слесаря. Он научится мастерству и будет таким искусным, что сможет сделать любую машину. И эти машины сами будут скидывать и надевать шпули, другие -- без лошади ездить зимой и летом. Захочешь, по воде -- и по воде поплывет.
   "А то пойду в солдаты, -- вдруг решил Макарка, -- в солдатах так буду воевать, что меня сделают набольшим. Позовет меня тогда к себе сам царь и скажет: "Макарка, чего ты хочешь?" А я ему скажу, чтобы Мишку на работе ослобонить, а на его место прислать из деревни Фильку... А скуластого ткача сослать в Сибирь".
   Больше этого Макарка не мог использовать своего могущества. Но и это его удовлетворяло, и он, успокоенный такими думами, засыпал.
  
  

X

  
   А вокруг развертывалась весна. Около Трех гор между строениями зазеленели целые острова деревьев. Становилось так тепло, что не нужно было одеваться, и ребята на дворе бегали в одних рубашках. Потягивало выбежать за ворота и поваляться на траве, по берегу реки, но за ворота выходить в будни не разрешали. Если кому была неотложная нужда, то он должен был выпросить в конторе пропуск, и тогда только ему позволяли выйти. Макарка с Мишкой часто забирались на дрова и, глядя, как за забором уже распускается сирень, а где тогда копал человек, что-то всходит, -- говорили о деревне.
   -- В деревне небось теперь щавель на лугу, -- мечтательно говорил Мишка.
   -- А у вас есть щавель? -- спрашивал Макарка.
   -- Есть... Большой... Особенно по оврагам петухи такие... красноголовые...
   -- Ay нас их столбунцами зовут;
   -- У нас еще ягода родится... земляника... У нас там господские леса валят -- так они, братец мой, по пням-то...
   -- И у нас ягода есть и малина. Потом пьяница с черникой... и болотах.
   -- В болотах клюква.
   -- Клюква и черника... А грибы у вас есть?
   -- У-у! -- и Мишка закрыл глаза. -- Вот сколько! Подолами таскаем.
   -- И у нас грибы. Летом хорошо. Можно ничего не делать, а ходи грибы собирай. Насобираешь, продашь -- вот и деньги.
   -- За деньги у нас на поденщину ходят. Пойдешь на барский двор и заработаешь -- когда пятиалтынный, когда двугривенный.
   -- Зачем ты в Москву пошел?
   -- Отец взял. Он говорит, к делу нужно готовиться...
   -- А в деревне -- не дело? Тоже сколько хошь...
   -- В деревне оброк платить...
   -- А тут трактиры. Нешто мало в трактирах-то проживают.
   -- Я в трактир не ходил. Меня отец не берет. Он и дома чай пьет, а мне не дает.
   -- Я пил чай. От чая хмелен не будешь. Вот вино нехорошо, -- убедительно сказал Макарка. -- Я пьяных боюсь вот как, глядеть нехорошо... рвет их.
   -- Зато у пьяного силы прибавляются. Эна какие храбрые, да и веселые! Песни поют.
   -- Песни и так поют...
   -- Я бы в деревню сейчас поехал, -- вздыхая, проговорил Мишка.
   -- И я... -- сказал Макарка и печально замолчал.
   Этот разговор растревожил ему сердце. Он вспомнил, что в деревне его стрясли с шеи; вернись он -- пожалуй, и не примут. Мальчика охватила глубокая грусть.
   "Что бы это такое сделать, чтобы меня мамка с девками полюбили?" -- мелькнуло у него в голове.
   Его не любили за то, что он напоминал отца. А отец был слабый, неспособный. И в нем поднялось желание быть сильным, шустрым, способным. Он мгновенно забыл отвращение к работе за машинкой, бессонные ночи и загорелся желанием скорей втянуться в дело, чтобы все ткачи им были довольны и он стал бы первым шпульником. Молча они сползли с костра дров и молча разошлись. Мишка побежал в кучерскую, к отцу, а Макарка стал бродить под окнами корпуса. Он бродил и думал: как же это ему сделать, чтобы быть ловким и шустрым? С таким желанием он и заснул вечером.
   А ночью опять послышалось: "На смену!" Опять всех обходили и дергали за ноги. Опять при тусклом свете керосиновой лампы замелькали серые, недовольные лица, опухшие от спанья глаза. Голова была тяжелая, и от желания спать даже тошнило. Когда приходишь в корпус -- тошнота усиливается и делается едва выносимой. И вместо желания быть бойким и ловким давит одно желание: спать. Макарка стоит у станка, как испуганный цыпленок, неверной рукой надевает шпульки, долго возится с оборвавшейся ниткой. -- "Господи, да неужто это всегда так будет?!" -- И ему хочется зареветь.
  
  

XI

  
   Прошло уже несколько недель. В одно воскресенье Матрена за утренним чаем сказала Макарке:
   -- Ну, сегодня пойдем -- сходим к твоему крестному.
   -- Ладно, -- согласился Макарка.
   По воскресеньям он чувствовал себя много лучше. Фабрика останавливалась в полночь, и их на смену не будили; поэтому они спали всю ночь. Когда напились чаю, он пробрался в паровую, натер себе масленой рванью, которой вытирали машину, сапоги, отчего они стали черные и ясные, вымыл руки и опять пришел к тетке.
   -- Ну, пойдем, -- сказала Матрена, нарядившаяся в люстриновую кофту и черный шелковый платок.
   -- Пойдем.
   Они подошли к воротам. Их обыскали и выпустили. Путь их был тою дорогой, какой они шли с крестным. Подходя к Кремлю, они прошли мимо сада. Там зеленела трава, липы распустили все листья и давали густую тень. И вид этой зелени после коричневых стен, каменных мостовых настолько был приятен Макарке, что у него запрыгало сердце.
   -- Вишь, как тут... деревья-то все подстрижены, травка словно расчесана -- любо глядеть. А нешто у вас в деревне так?
   "Не так, а лучше", -- думал Макарка, и думал, что теперь делается в деревне. Небось собираются на лугах, где соберутся ребята и девки со всех деревень, и водят хороводы. А его ровесники бегают вокруг, кидаются шишками или бродят по реке, ловят огольцов...
   Они пошли в Кремль. Тетка снова стала говорить о том, что в Москве лучше деревенского. Она говорила о святых угодниках, почивших в соборах. Какая им бывает служба и какой почет. Они лежат в серебряных и золотых раках, а венцы над ними в самоцветных камнях.
   Макарка одним ухом слушал, что говорит тетка, а в другое выпускал; тетка, заметив его невнимательность, замолчала.
   Вышли на мост, перешли его, прошли тут улицу, в конце которой стояла фабрика, где жил крестный, и подошли к воротам. Дворник спросил, кого им надо; Матрена сказала.
   -- Он в трактире, у Нагайкина.
   Пошли в трактир. Трактир был набит фабричными, проводившими здесь свои праздники. Одни сидели пьяные, другие навеселе. Павел был подвыпивши. На их столе стояли полбутылки, чай, калачи и печеные яйца. С ним в компании гулял рябой, белоглазый парень, у которого волосы на голове и бороде были белы, как лен. Парень сидел, положивши обе руки на стол, и, уставившись на него пьяными глазами, говорил:
   -- Я тебя угощаю, а ты пей. Любишь ты меня али нет?
   -- Ну люблю, ну? -- говорил Павел, и на его устах сияла его постоянная улыбочка.
   -- Ну и пей, больше никаких... Я за все отвечаю, и тебе нечего разговаривать.
   Увидавши Матрену и Макарку, Павел, видимо, обрадовался; он живо встал им навстречу и воскликнул:
   -- А, мое почтение! землячка с крестником! Добро жаловать.
   Он ушел из-за стола белокурого и занял новый стол. Белокурый обиделся и, кидая ему выразительные взгляды, качал головой. Павел не обратил на это никакого внимания и стал угощать Матрену и Макарку. Он предлагал "монашке" выпить, но та отказалась. Остановились на одном чае и сухарях. И два часа пили чай, слушали пьяную брань и песни, дышали табачным воздухом. У Макарки закружилась голова, и ему стало казаться, будто бы он сам выпил. Когда чай кончили, Павел пошел их провожать. Хмель еще не прошел у него, и улыбка играла на его губах. Он говорил:
   -- Я всегда могу вас принять... и угостить... Приходите ко мне в любое воскресенье, и я не только чаю, а чего хошь -- не пожалею.
   -- Много довольны, -- говорила тетка, -- нас навещай.
   -- Не забуду, приду. Будь покойна. Крестник! навещать приду... На тебе семитку, подсолнухов купишь.
   Матрена и Макарка опять вернулись на фабрику. В спальне его ожидал Мишка; только Макарка вошел, как Мишка бросился к нему навстречу и заявил:
   -- А мы за заставой были.
   -- С кем?
   -- С Похлебкиным. По луговине ходили... лежали, как в деревне!..
   -- Ну? -- с загоревшимися глазами воскликнул Макарка.
   -- Сейчас умереть! Очень хорошо... Хошь, в то воскресенье пойдем?
   -- Пойдем, -- согласился Макарка.
  
  

XII

  
   В следующее воскресенье Макарка, напившись у Матрены чаю, побежал к Мишке; Мишка как встал, так и ушел к отцу в кучерскую. Отец Мишки, Василий, высокий, жилистый мужик с бородою клином, ходивший всегда в розовой рубашке и холстинном фартуке, брал Мишку по праздникам к себе пить чай и давал семитку на ситничек. Мишка тоже отпил чай и сидел на отцовской койке и глядел, как отец с кучером режутся в шашки.
   -- Пойдем, Мишка? -- несмело спросил Макарка, боясь, как бы отец его не остановил.
   -- Пойдем! -- ответил Мишка, быстро соскальзывая с койки.
   -- Куда это? -- равнодушно спросил Василий.
   -- За ворота, -- сказал Мишка.
   -- Смотрите, не балуйтесь там, а то виски нарву.
   Ребята вышли из кучерской.
   -- Надо хлебца с собой взять, а то обедать-то не придется.
   -- Пойдем возьмем.
   Набивши карманы хлебом, ребята выбежали за ворота. Утро было радостное. Солнце, весело смеясь, поднялось довольно высоко; ему улыбались белые стены и зеленые крыши домов, а кирпичные краснели от конфуза, что они не могут так ответить на привет его лучей. Главы же церквей так и сыпали искрами от восторга. В воздухе плавал колокольный звон, а в глубине города волны этого звона казались особенно густыми и сочными. Они заглушали треск извозчичьих пролеток и топот шагов идущих по тротуарам людей. Люди тоже шли с веселыми лицами, нарядные дамы и барышни все больше в белом. Сияла Москва-река, на которой укрепляли купальню, и сновали редкие лодочки. Мальчишки, еле переводя дыхание от радости, взбежали на мост и торопливо, точно боясь на что опоздать, устремились дальше.
   Прошли улицу, которая тянулась за мостом на целую версту, и подошли к заставе. Эта застава обозначалась только двумя столбами и будкой. Около будки стоял городовой. Постройки за заставой пошли меньше. Тротуары кончились, и вместо мостовой пошло шоссе. По бокам шоссе тянулись узенькие, плотно утрамбованные дорожки, окаймленные такой травой, какая росла в деревнях на улице. Они сейчас же сошли с шоссе на боковые дорожки, и Макарка сказал:
   -- Давай разуемся?
   -- Давай.
   Они сели на траву и стали стягивать сапожонки. Связав сапоги за ушки, они перекинули их через плечо и, осторожно ступая освобожденными ногами, которые отвыкли от прикосновения к земле, побежали вперед.
   В стороне раскинулось кладбище, огороженное оградой, а ограду окружала луговина. Луговина была свежая, малопотоптанная, с мягкой, нежной травой, влажной от росы. Ребятишки бежали по траве, и восхищенный Макарка воскликнул:
   -- Как в деревне!
   -- Да, -- согласился Мишка.
   Макарка бросился на землю, растянулся навзничь и зажмурил глаза. И вдруг его поразило, что здесь в земле не было тишины, как у них в деревне. Она явственно гудела. Огромный город, полный движения и суеты, передавал по земле свой гул, и этот гул заглушал все те шорохи в траве, которые обычно слышатся молодому чуткому слуху на деревенском лугу.
   Макарка невольно вскочил и поглядел на этот шумевший и гудевший город.
   А в городе продолжали сыпать искрами главы церквей, разливался колокольный звон, вздымались красные трубы. Некоторые и сегодня, несмотря на праздник, дымились, и их густой темно-сизый дым тянулся в сторону, как хвост плети, которой замахнулась невидимая рука на людей, живших в городе.
   -- Мишка, отчего это дымятся трубы? Нешто там и в праздник работают? -- спросил Макарка.
   -- Не работают, а паровые топят. Их загасить нельзя. Похлебкин говорит, что если загасить, то только разжечь обойдется сто рублей.
   -- Как дорого!..
   -- Да, дорого... Тут все дорого. Отец говорит, что в Москве одна лошадь стоит, что у нас двадцать... По-купечески.
   -- Отчего это все так неравно? -- задумчиво спросил Макарка.
   -- Так богом установлено: кому купцом быть, кому мужиком, а кому господином.
   -- А мы не можем в господа выйти?
   -- Как ты выйдешь? Господа ученые, и у них земли много, а мы что?
   -- Вот если денег найтить мно-о-го, будешь тогда господином?
   -- Купцом будешь, а господином нельзя. В господа царь жалует.
   -- А кого царь больше любит -- купцов или господ?
   -- Господ. Господа к нему ближе. У нас вон есть барин, он в Питер к царю ездит, а купец-то сам перед ним без шапки стоит. Господ царь крестами да палетами награждает, а купцам только медали да орлы.
   -- А орлов где, на шее носят?
   -- Не знаю... Медали так на шее. Отец говорил -- одному купцу царь чугунную медаль повесил, три пуда. И он без нее никуда показываться не мог... так и притворялся больным.
   -- За что же?
   -- Говорят, очень народ притеснял. Заводы большие, народу тыщи, а распорядку никакого.
   -- Все хозяева народ притесняют.
   -- Хозяева да еще мастера с приказчиками.
   -- Трудно жить на фабриках! -- вздохнув, воскликнул Макарка.
   -- Везде трудно -- и в лавке, и в трактире, и в ученье. У нас одного мальчика в пекарню отдали, а он взял да убежал. Отодрали его да опять послали, а он опять убежал. Так в подпаски и отдали.
   -- В подпаски последнее дело.
   -- Чем же, все равно... -- заметил Мишка.
   -- Очень отпетые выходят; я с одним дорогой ехал. Вот угар!..
   -- Угары и из фабричных выходят. Вон у Похлебкина брат. Здоров на бильярде играть, до чего доходит. То купцом нарядится -- часы, калоши, а то продуется, останется в одной рубашке.
   -- Нет, -- мечтательно проговорил Макарка, -- а хорошо бы так устроить: кто бы где родился, тот там и жил. Кто в деревне -- тот в деревне, а кто в Москве -- тот и Москве.
   -- Московского шпули мотать не заставишь. Поставь-ка вон господского сына к машинке да таску ему дай. Так его отец тогда велит и фабрику закрыть.
  
  

XIII

  
   Солнце поднималось выше и выше. Становилось немного жарко. Мальчики поднялись и стали огибать кладбище. За кладбищем простор был еще больше -- виднелась река.
   -- Пойдем к реке! -- поднимая голову, сказал Макарка.
   -- Пойдем, -- согласился Мишка.
   Они подошли к самому берегу реки; берег был песчаный; нога чувствовала, что песок еще не нагрелся после росы и покалывал подошву. Коричневая вода местами была гладкая, а местами струилась, и отражавшиеся в ней солнечные лучи играли, как живое золото. Кое-где по ней скользили лодки. На том берегу виднелась около воды сидящая группа людей, а другая группа шла по берегу, срывая цветущие травы. Стояли избы с тесовыми крышами, картофельные поля. Картофель уже взошел, и его темно-зеленые листья грядами тянулись по полю. Паслась белая лошадь, дальше бродило стадо коров. Все это напоминало деревню и заставляло усиленно биться сердце.

 []

   Оба мальчика стояли молча, глядя на открывавшиеся картины, и грудь у обоих высоко вздымалась, дышалось медленно и глубоко; оба они были расстроены, и им не хотелось говорить.
   Макарка первый пошел по песку, Мишка покорно последовал за ним. Макарка заметил зеленый бугорок и свернул к нему. Опять они сели и стали глядеть на гладь реки.
   -- Если покупаться? -- сказал Макарка.
   -- Рано еще.
   -- Чего рано, тепло ведь?
   -- Тепло, да не время. Еще духов день не пришел.
   -- А нешто до духова дня нельзя?
   -- Нельзя. До духова дня на землю ложиться не велят. Земля еще не отошла, простудиться можно, а как простудишься, так и шабаш.
   -- Вот, говорят, еще пить вприпадку нельзя. Горсточкой можно, а если приляжешь, то и вред. У нас говорили -- один мужик помер от этого.
   -- А у нас сказывали, водяной за бороду схватил. Он нагнулся, а тот его -- как хвать!
   -- Ну и что же? -- с загоревшимися от любопытства глазами спросил Макарка.
   -- Окрестил его, тот и отпустил. Испужался как! Как кого с бородой увидит, так и закричит.
   -- А старый мужик-то?
   -- Старый, седой; тоже скоро и помер.
   Ребят разобрала жуть. Оба забыли, где они находятся, и унеслись воображением в родные деревни, к стариковским сказкам и басням. Перед ними стали неясные теми, окружавшие их с первых шагов жизни, которые нагоняли жуткий трепет. Вдруг вдали послышался звук паровозного свистка. Ребята встрепенулись и повернули головы в ту сторону, откуда послышался свисток.
   Налево через реку был большой железнодорожный мост, на него взбежал поезд и, громыхая так, как будто он наносил частые удары молотком по железу, быстро пронесся и скрылся вдали!
   -- Вот, говорят, и на машинах есть... их ночью видят, -- сказал Макарка, неясно вспоминая слышанное где-то.
   -- Известно, -- живо согласился Мишка, -- а то отчего же в них такая сила-то...
   -- И куда это она понеслась? -- поглядывая в сторону убежавшего поезда, проговорил Макарка.
   -- В нашу сторону, -- вздохнув, ответил Мишка.
   -- Вот бы тебе сесть.
   -- Не сядешь, должно!
   -- А без денег можно по машине проехать?
   -- Похлебкин ездил. Забьется под лавочку и лежит.
   -- А если найдут?
   -- Найдут, небось оттаскают, а то ссадят.
   -- Теперь домой пешком ушел бы, -- решительно сказал Макарка и поднялся с места. Он поднял с песка круглый камешек и пустил его в реку; камень, щелкнув в воде, пошел ко дну.
   -- Мы к Петрову дню поедем... нам велели.
   -- А мне мать ничего не сказала, -- глубоко вздохнув, вымолвил Макарка.
   Ребята отошли с песка и пошли опять по бугроватой луговине. Достали хлеба, стали его есть, прикусывая щавелем, что попадался на ходу. Убравши хлеб, они стали рвать бубенцы лугового мака и украшать свои картузы.
   И долго они бродили по лугу, то присаживаясь, то опять поднимаясь. Время перешло за обед, а им все еще не хотелось возвращаться на фабрику. Но идти было нужно, и они пошли. Они обошли кладбище с другой стороны и стали подходить к шоссе. Кладбище, заросшее густыми лиственными деревьями, казалось волшебным островом -- столько было здесь зелени и тени.
   -- Придем когда-нибудь сюда, -- сказал Макарка.
   -- Придем, -- согласился Мишка.
   Они выбрались на шоссе и взглянули вперед. Застава была далеко-далеко. Теперь им встречались уже идущие и едущие из Москвы. Между пролетками и шарабанами попадались маленькие лошади, простые телеги, загорелые мужики и бабы в платках. И вид этих подвод, напоминавших деревню, снова заставлял сильнее биться сердце.
   Обратно ребята пошли не так уже бойко, не было давешнего оживления. Они мало говорили между собой, а когда вошли во двор фабрики, сейчас же разошлись. Мишка пошел в кучерскую, к отцу, а Макарка прошел к тетке.
  
  

XIV

  
   Подошла и прошла троица. Мишка все больше и больше мечтал, как он поедет к Петрову дню домой, а Макарка всякий раз печально вздыхал; его часто охватывала тоска. Неделя после троицы пошла такая, когда им опять приходилось вставать на смену с двух часов. И это было очень тяжело, тем более, наступали самые длинные вечера, трудно было рано улечься. За заборами зацветали первые цветы, воздух был мягкий и пахучий. Вся смена высыпала из спальни: молодые ткачи и ребята побольше водили хороводы; те, кто постарше, занимались разговорами, забывали о гремящих в корпусе машинах, о том, что в два часа нужно вставать, и торчали на дворе, пока не начинало смеркаться, -- а смеркалось уже в одиннадцатом часу.
   Макарка по утрам чувствовал себя так, что лучше бы ему не давали есть, лучше бы мать и девки били его каждый день, посылали на побегушки, но не поднимали его в эту пору. Его всегда тошнило, кружилась голова, слипались глаза. Два раза он падал головой на машинку и один раз расквасил нос, а другой -- содрал висок. Митяйка каждое утро обрызгивал его водой, но это не помогало. И он плакал. Плакал он украдкой, отчего слезы ему никогда не были так горьки, как теперь. Он молил бога, чтобы кто-нибудь из ткачей захворал или у него сломалась машинка; тогда он мог бы замотать боронки и хоть на пять минут залезть в ящик с рванью, куда залезали Митяйка с Похлебкиным. Но вместо приостановки у ткачей пришлось остановиться ему самому. Смазывая машинку около ремня, Макарка попал маслом на шкив. Ремень вдруг соскочил, и машинки стали. Макарка растерялся и взглянул кверху; ремень подпрыгивал на валу, и мальчик не знал, что ему сделать. Митяйка заметил его испуг и засмеялся.
   -- Эх, ты! -- насмешливо сказал он. -- Что ты наделал-то?
   У других это случалось много раз, а у Макарки впервые; он не знал, как поправить беду.
   -- Что глядишь-то? Надо надевать.
   Макарка попробовал надеть ремень -- ремень наделся, но сейчас же соскочил снова.
   -- Что! испортил совсем! -- начал злорадно дразнить Макарку Митяйка. -- Достанется тебе на орехи. Приделают ручное колесо и заставят вертеть.
   -- Ну, будет глумиться-то! -- заступился за Макарку Похлебкин. -- Ступай к паровому мастеру, проси канифоли.
   -- Какой канифоли?
   -- А там увидешь какой; ступай проси.
   Макарка не знал, всерьез ли ему говорят или смеются.
   -- Ступай, чего глаза-то выпучил? -- пихнул его в спину Похлебкин. -- Из-за тебя теперь и нам стоять!..
   Макарка спустился в паровую. Паровой мастер, рыжий старик в очках, с грязным лицом, в синей блузке, стоял около маховика и, покуривая папироску, глядел, как огромная стальная рука, бесшумно сгибаясь в локтевом суставе, ворочала машину, как серьезно вертелся блестящий маховик, приделанный только для того, чтобы легче ходить машине. Макарка спросил, как его научили, канифоли.
   -- Что, аль ремень соскочил? -- спросил тот глухим голосом.
   -- Да, -- ответил Макарка.
   -- Масло, знать, попало?
   -- Да...
   -- Дерут вас мало, вшивых чертей, вот вы и не имеете осторожности... Держи руку!..
   Он взял из ящика большую щепоть желтой прозрачной смолы и всыпал ее в руку Макарке. Макарка повернулся и вышел из паровой.
   -- Принес? -- спросил Похлебкин.
   -- Принес.
   -- Давай сюда!
   Он взял смолу на ладонь и стал натирать ремень; протерев ремень, он накинул его на верхний шкив, попридержал рукой, машинки снова зажужжали.
   -- Макарка! а, Макарка! -- шепотом сказал Макарке Мишка.
   -- Ну?
   -- А если под ткачевы ремни масла пустить?
   -- Ну что ж?
   -- Тоже слезут, а пока они ворочаются, мы боронки загоним да в ящик.
   -- А как он узнает?
   -- Можно сделать, что не узнает...
   На другой день у Мишкина ткача Кобелева, молодит парня, который сам недавно был шпульником, поэтому относился к шпульникам особенно строго, машина вдруг остановилась, ремень соскочил с нижнего шкива, а вверху за него задело винтом, которым был прикреплен шкив к оси; ремень вдруг натянулся и стал поднимать всю машину вверх; но тяжелая машина, кроме того, была крепко привинчена к полу -- тогда ремень лопнул и оборвался; замотавшись наверху оборванными концами, он вдруг начал хлестать по стене. По корпусу раздались мерные, звучные шлепки, как будто бы кто кому давал оплеухи.
   Кобелев, бледный от испуга, уставился вверх и не знал, что ему делать. Соседние с ним ткачи остановили свои машины и, подойдя к Кобелеву, глядели, что у него случилось. К машине бросились и Митяйка с Похлебкиным; Макарка тоже хотел было пойти, но Мишка его остановил:
   -- Стой знай на месте да заматывай боронки, а там отдохнем.
   -- Что там сделалось?
   -- Ремень соскочил.
   -- Отчего?
   -- Я знаю -- отчего.
   Мишка сбоку взглянул на него и замолчал.
   А ремень хлестал все яростней и яростней. Кто-то крикнул, что нужно позвать парового мастера и остановить паровую, и, пока разматывали, доставали оборвавшийся ремень, прошло полчаса; ребятам нечего было делать -- и Макарка с Мишкой, забравшись в ящик с рванью, подремали.
   Такой остановкой остались довольны даже старшие мальчики. Похлебкин сказал:
   -- А если бы почаще так случалось, хорошо бы.
   -- Хорошо-то хорошо, да ткачам убыточно -- они ведь сдельно, -- заметил Митяйка и качнул головой.
   -- А нам-то что, мы ведь помесячно.
  
  

XV

  
   Недели сменялись неделями, а жизнь мальчиков все казалась не легче, а тяжелей. Макарке все опротивело на фабрике, каждый угол казался ему ненавистным. Ненавистны Митяйка с Похлебкиным, его сменщик Ванька, ткачи; когда слышал запах душистого табаку идущего по корпусу мастера, ему делалось тошно. Если же его кто-нибудь задевал, он болезненно вскрикивал:
   -- Ну, что ты! Я тебя не трогаю.
   -- Еще бы ты меня тронул! -- хмыкал тронувший его ткач и давал ему подзатыльника.
   Однажды пристал к нему Похлебкин. Макарка раскричался на всю спальню. Один ткач схватил Похлебкина за полосы и дал ему здоровую трепку, чтобы он не вязался с ним. Макарка отходил все дальше и дальше от всех. Его уже теперь не тянуло к Матрене. Прежде он ходил к ней охотно, отвечал на вопросы, смеялся, когда было смешно, но теперь он сидел, как бука, понурив голову, говорил "да" или "нет" и сам уже ничего не рассказывал. Только с Мишкой он отводил душу. Мишка уже начинал жить деревней, воображал, как он поедет домой, как мать будет посылать его на покос носить завтрак, как они с Матрешкой станут растрясать копны и пойдут по грибы. Он мечтал, когда ему выдадут расчет, он пойдет на Смоленский и купит ей зеленые стеклянные бусы и бисерное колечко.
   -- А когда большой буду, я ей шерстяное платье куплю, -- говорил Мишка, лежа навзничь на подушке и уставившись глазами в потолок.
   -- А тот-то браток водится с ней? -- спросил Макарка.
   -- Не-е, он ее все колотит... И я его колочу. Зачем обижать поменьше себя!
   Макарка думал, какие есть счастливые люди, и только вздыхал: а у него ничего этого нет, а есть только он один, никем не любимый и никому не могущий выказать свою любовь.
   Макарка делался все печальнее, а Мишка веселей; у него стал свежее цвет лица и ярче горели глаза. Он ловчее Макарки справлялся со шпулями и кое-когда помогал ему, и тогда они вместе забирались в ящик.
   За неделю до Петрова дня ночь выпала ненастная. По небу бродили тучи, и сеяло землю дождем. Всех морило ко сну. На смену с неохотой вставали даже ткачи. Они кряхтели, долго чесались, прежде чем слезть с нар, громко зевали, когда шли умываться, и никто ни с кем не говорил. Ребят же пришлось будить по два раза. В голове Макарки точно был насыпан песок, который при всяком движении сыпался и заволакивал глаза, и он не чувствовал, как он шел по двору, вошел в корпус, что ему говорил Ванька. Все было в тумане перед ним, и он не сознавал хорошо, что вокруг него происходило.
   Одинаково чувствовал себя и Мишка. Только он стал за станок и надел шпульки, как принялся клевать носом. Не было обычной бодрости и у Митяйки с Похлебкиным. Даже ткачи -- и те плохо разминались, и работа шла вяло; одни ходили курить, другие -- на кухню пить воду.
   "Господи, докуда ж это мы так мучиться будем?" -- подумал Макарка, и слезы закапали у него из глаз.
   Ткачи были сердитые и, когда брали боронки, ворчали. Митяйка с Похлебкиным все-таки скоро заставили все боронки и сели на площадке лестницы и стали играть в бирюльки. За ними развязался и Мишка и улизнул куда-то; за станком остался один Макарка и с тоскою думал, что ему и отойти нельзя. Но вот и у него все шпульки были замотаны; он поснимал их, перевел ленточки на холостые валики и подумал об ящике с рванью.

 []

   -- Ну, вы, расселись тут! -- послышался грубый голос парового мастера, который пошел в кочегарку пить чай. Митяйка и Похлебкин дали ему дорогу. Макарка отошел от них и направился к ящику. Он думал, что Мишка там, но Мишки не было. Макарка удивился, но сейчас же в нем поднялось шкурное чувство -- ему просторнее. Он остался даже доволен этим и, свернувшись калачиком, закрыл глаза. Но только он закрыл глаза, как почувствовал -- чья-то рука лезет под него; он поднял голову и увидал Мишку. С лихорадочно горящими глазами он теребил из-под него рвань и нажимал ее в ком.
   -- Ты что? -- спросил Макарка.
   -- Молчи знай, увидишь... -- таинственно прошептал Мишка и все теребил рвань.
   "Опять что-нибудь задумал", -- решил Макарка, и у него слабее забилось сердце и сперлось дыхание, дремота пропала, и ему уже не хотелось больше смыкать глаз. Мишка отошел от ящика и исчез.
   "Куда он пошел?" -- подумал Макарка.
   Вдруг что-то звякнуло в паровой. "Кто там? -- подумал Макарка. -- Паровой мастер ушел, ему рано еще воротиться". Стенка паровой из стояковых досок имела щели; сквозь них можно было видеть, что там делается. Макарка прислонился лицом и одним глазом сквозь щель стал рассматривать внутренность паровой.
   Вертелось колесо; стальная рука мерно махала, приводя его в движение; кружились стальные шарики, -- и все это делалось мягко, бесшумно. А в углу, около большой жестяной банки с маслом, стоял Мишка; он окунал в банку ком рвани, выжимал и опять окунал, чтобы набрать как можно больше масла.
   "Что он хочет?" -- подумал Макарка, и у него остановилось дыхание и в руках и ногах появилась дрожь.
   Мишка вытащил последний раз рвань и, уж не выжимая и неся ее в горсти так, чтобы с нее не капала капля, метнув взглядом на дверь, шагнул к машине. Он осторожно приблизился к широкому ремню и, протянув руку, мазнул по нем рванью; масленое место быстро взлетело вверх, но на ремень это не подействовало. Мишка мазнул еще, но и это оказалось бесполезным.
   Макарка, с замирающим сердцем и боясь дышать, следил за его движениями. "Что же он не скидается?" -- думал Макарка и уже представлял, как сейчас соскочит ремень, остановится фабрика, пойдет суета, а они свернутся здесь клубочком, и им долго будет не нужно выходить из ящика...
   Мишка было бросил весь ком на ремень, но ком сорвался и шлепнулся на пол. Мишка поднял его и, вновь протянув руку и сжав рвань в кулаке, изо всех сил стал ее выжимать. Масло потекло струею. Вдруг Мишка пошатнулся и прикоснулся к ремню; у ремня точно выросли руки, и что-то цепкое схватило мальчика за рубашку и быстро потянуло вверх. Макарка видел, как болтнулись его ноги, раздался дикий крик, потом что-то мягко стукнуло, хряснуло и ударилось в стенку, через которую глядел Макарка. Стена вздрогнула, что-то шлепнулось на пол, и все притихло...
   Макарка вскрикнул и бросился вон из ящика. Ящик опрокинулся, мальчик быстро вскочил на ноги и, весь дрожа, в ужасе крикнул:
   -- Мишка в ремень попал!..
   Одна за другою останавливались машины, и подбегали ткачи. Похлебкин, взглянув в паровую, метнулся стрелой в кочегарку и через минуту вернулся с паровым мастером, у которого посинели губы и лицо. Он спустился в паровую, а за ним полезли ткачи и шпульники.
   В паровой же как будто бы ничего не произошло. По-прежнему махала стальная рука, кружился маховик, танцевали шарики. Ремень, потрескивая и подрагивая, быстро бегал снизу вверх и сверху вниз. И только на стене у потолка было большое кровавое пятно, да множество крупных кровяных брызг повисло в других местах. А внизу, под главным приводом, валялась трясущаяся куча. Она не имела формы человеческого существа. Голова была раздроблена и сплюснута, рубашка изорвана, и наместо спины и плеч краснело кровавое мясо.
   -- Поди скажи, чтобы свисток дали! -- крикнул паровой мастер Митяйке и поспешно стал останавливать машину.
   Ткачи и мальчики стояли в стороне, испуганные, бледные, и не знали, что делать, а в дверь лезли новые лица.
   Раздался свисток, сначала хрипло, как будто бы он тоже не выспался, потом все звучнее залился, тревожа утреннюю тишину и поднимая всех спящих в неурочное время.
   Народ собирался изо всех углов. Вскоре в паровой были мастер, конторщики; все были перепуганы и бледны и плохо соображали, что произошло. Василий пришел в корпус одним из последних. Когда ему сказали, что это его сын попал в ремень, он стал бледен, как мука, глаза его блеснули, задрожали руки, и злобным голосом он воскликнул:
   -- Что же это он, подлец этакий, сделал!..
  
  

XVI

  
   Приехал частный пристав, следователь, доктор. Изуродованное тельце Мишки перенесли в кладовую, а потом отправили в часть; кровь вымыли горячей водой проходчицы из самоткацкой, паровую пустили вновь, фабрика пошла, а в конторе начался опрос.
   Макарку расспрашивали всех подробнее. Мальчик рассказал все, что знал. Следователь спросил:
   -- Зачем же он хотел это сделать, как ты думаешь?
   -- Очинно спать хотелось.
   -- И тебе трудно бывает?
   -- Всем трудно.
   -- Конечно, -- сказал доктор, -- набрали таких малышей, да заставляют в полночь подниматься... Конечно, не легко...
   -- Ми по закон... -- сказал мастер. -- У нас два смен... Шесть час работаит, шесть час спайть...
   -- Спят, да не высыпаются...
   Когда Макарку опросили и он стал выходить из конторы, мастер догнал его и проговорил:
   -- Ти, мальшик, в корпус не ходийть, ступай на спальня... там будешь.
   Макарка, услышав это распоряжение, побежал чуть не бегом в спальню. Придя в спальню, он бросился на постель и вскоре заснул как убитый и спал до двенадцати часов.
   Когда он проснулся и вспомнил, что произошло сегодня утром, он весь вытянулся и остолбенел. Не может этого быть! Но это было. Ему хотелось, чтобы это было во сне, но это было не во сне, и у мальчика упало сердце и грудь защемило тоской. Ему было невыразимо жалко Мишку; он представлял себе его мать, Матрешку, как они об этом узнают, и его начали душить слезы.
   К вечернему чаю его повела к себе Матрена и подробно расспрашивала, как все это случилось. Когда Макарка рассказал и ей, Матрена сообщила ему:
   -- Тебя на работу больше не пустят.
   -- Совсем не пустят? -- бледнея, спросил Макарка.
   -- Совсем. Говорят, мал очень и слаб; пусть, говорят, в деревню едет и еще подрастет.
   Испуг, вызванный словами тетки, мало-помалу разошелся, и сердце Макарки стало биться ровней.
   Если так, то что ж... это хорошо... Он поедет в деревню; а если его будут ругать, то он скажет, что его держать не стали: очень мал и слаб. Он забыл, что мать его не любила именно за его слабость и как ему самому часто хотелось быть большим и сильным. Теперь же слабость сделала то, чего жаждала его душа, и он радовался.
   На работу его действительно больше не посылали, но и расчета не давали. Только еще начали счет -- не знали, сколько вычетать с него за харчи.
   Через несколько дней счет был закончен. В контору представили "ерест"; по этому "ересту" контора должна была разнести все расходы по книжкам ткачей и шпульников.
   У Макарки жалованья было написано тринадцать рублей с копейками, а за харчи, как с мальчика, с него вычли около пяти рублей -- ему приходилось на руки больше восьми рублей.
   Мысль, что у него на руках такие деньги, вскружила ему голову. Он отнесет эти деньги матери и отдаст. Мать увидит, что он хотя маленький и слабый, а о доме заботится. И может быть, не так будет ругать, что он пришел домой, и по-другому будет глядеть на него. И ему уже замерещилось, что с ним будут обходиться, как с девками, будут по-человечески говорить, смеяться. Что бы это в самом деле? И, несмотря на то, что каждое воспоминание о Мишке кололо его в сердце, как шилом, у него стало больше светлого в думах, больше спокойствия на душе. Он уже решил, что домой пойдет пешком. Тратить деньги будет только на самое необходимое, и, как придет домой, все до копейки отдаст матери. Ах! скорее бы выдавали расчет!
   Рассчитывать стали в последнее воскресенье перед Петровым днем. Макарку рассчитали из первых, выдали ему новую пятерку, трешницу и восемьдесят шесть копеек мелочью. У Макарки пошли круги в глазах и задрожали руки. Выйдя из конторы, он опрометью бросился к тетке и показал ей деньги.
   -- Вот и славно! Пятерку-то матери снесешь, а это на дорогу да на гостинцы.
   У Макарки вытянулось лицо.
   -- Так много! Я дорогой пешком пойду.
   -- Устанешь, дурашка!..
   -- Нет, ничего.
   -- Ну, заблудишься.
   -- Мне только до заставы, а там столбы идут да канавы.
   -- Ну, хоть по платочку всем купи.
   -- Они сами купят, -- я им деньги снесу.
   -- Ну ладно, -- согласилась тетка, -- по платочку-то я им от себя куплю.
   -- Тетя?..
   -- Ну-у?..
   -- А мне бы спрятать деньги?.. Дай тряпочку, -- я заверну их да на крест повешу.
   -- Давай, я устрою.
   Макарка подал Матрене бумажки; она завернула их, обвязала ниткой крепко-накрепко и стала привязывать на гайтан.
   -- Крепок ли он у тебя?
   -- Кажись, ничего.
   -- Ну, вот тебе... смотри... А если тебе мелочи мало... хватит?
   -- Хватит. Я поем-то хлебушка.
   -- С одного хлеба-то ноги не пойдут -- хоть чаю где попей.
   -- Ну, где-нибудь попью.
   Матрена отсыпала в бумажку чаю, сахару, завязала в узелок и положила в сумку Макарке.
   Потом пошла на рынок, купила три платка и белых хлебов.
   -- Вот, им все будет приятней. Хоть что-нибудь да принесешь.
   Когда Макарка собрался совсем, пошел в свою спальню и стал прощаться с ткачами и шпульниками.
   -- Прощай, малый, час добрый! -- пожелали ему ткачи и ребята.
   Выйдя из ворот фабрики, Макарка кинул взглядом через постройки Заречной слободы в ту сторону, где было кладбище, вспомнил, как они отводили душу там с Мишкой, вздохнул, -- и пошел за теткой, по направлению к заставе.
  
  

XVII

  
   У заставы Матрена купила Макарке вареной рыбы и ситник и накормила его, потом напились чаю, и она повела его мимо тех ворот, где баба ехала на лихих конях, с калачом в руке, и, несмотря на хвастовство, все еще никуда не уехала.
   -- Ну, вот и ступай с богом! -- сказала Матрена, переводя его через железную дорогу. -- Иди все прямо, а дома кланяйся матери, девкам, а опять в Москву придешь, меня не обходи.
   Они расцеловались, и Макарка зашагал вперед, а Матрена, поглядев ему вслед, пошла обратно.
   Макарка шел дорожкой между деревьев, а по сторонам шло обычное движение. Ехали господа в колясках на рысаках, тащились извозчики, визжала конка, переполненная пассажирами, плелись рабочие, прислуга, кричали разносчики. Макарка бросал глазами направо и налево, но ноги его без останову двигались вперед, и его ничто не интересовало, что у него оставалось за спиной, а все помыслы его устремлялись вперед, к деревне.
   А две недели назад он не смел и думать об этом. О деревне мечтал Мишка...
   Макарка охнул при воспоминании о Мишке, а сам шел и шел.
   Пришел конец конки, прекратились деревья по сторонам, осталось позади широкое поле; налево дорога вместо двух рукавов пошла одним, потянулся лес, потом село, дачи, опять лес.
   Вот деревня, хоть и не такая, как у них, но все-таки в ней много деревенского. Деревянные избы, соломенные крыши, огороды сзади, ребятишки босиком. Вот куча мальчиков и девочек собралась у края шоссе и сгребает в кучки пыль. Набравши целую горку, трое из них набрали пыли в пригоршни и подбросили ее вверх; пыль, как дым, затуманила воздух, а они, как под дождь, подставляли под нее свои головенки и воображали, что это дождь.
   -- Что вы делаете, паршивцы? -- не удержался, чтобы не крикнуть, Макарка, вспоминая, что он сам очень недавно еще играл так.
   Макарка решил отдохнуть в этой деревне и, подойдя к одной избе, сел на завалинку.
   "Разуюсь, -- легче будет", -- подумал Макарка и, сбросив с себя сумку, стал стягивать сапоги.
   -- Ты что тут расселся? -- услышал Макарка грубый голос.
   Он обернулся. У угла стоял невзрачный мужик в грязной розовой рубашке, коротких портках и босиком. Голова у него была взъерошена и глаза мутные, как вода в придорожной луже.
   -- Я, дяденька, отдохнуть.
   -- Отдохнуть?.. На чужой завалинке... Подай три копейки...
   -- Ах ты, штырман!.. Вот штырман-то... ребенка хочет обобрать! -- раздался другой голос над головой Макарки. Макарка поднял голову: в растворенное окно выглядывала простоволосая баба; шея у нее была белая, а лицо коричневое от загара, точно на нем была надета маска. -- Когда ты налопаешься-то? Все пропил, теперь прохожих хочешь обирать!..
   -- Изба моя, и я к ней никого не допущу!..
   -- Да никто и не подойдет. Поди, касатик, прочь! Нечего его, пьяную харю, тревожить. Ишь он до чего дошел!
   Макарка подобрал сумку и сапоги и пошел прочь. Когда он поднялся с завалинки, он почувствовал, что ему трудно подниматься -- уже сказывалась усталость.
   "Нужно не горячиться", -- подумал он и решил подольше отдохнуть здесь.
   Макарка подошел к трактиру и подсел к стоявшему снаружи дощатому столу.
   Трактирщик с выдавшимся брюхом и лысиной выглянул в окно и спросил:
   -- Ты что, пузырь?
   -- Дяденька, кипятку можно?
   -- Можно, только семитку стоит.
   -- Я отдам.
   Трактирщик вышел к нему. Макарка достал семитку из бывшей у него мелочи и подал трактирщику. Трактирщик взял деньги, щепоть чаю и через минуту подал ему два чайника и чашку.
   Макарка пил чай до тех пор, пока в обоих чайниках стало сухо. За чаем его усталость прошла.
   И он опять пошел.
   Ночевал он в селе, более чем за тридцать верст от Москвы. Он долго колебался, заходить ли ему на постоялый или не заходить. Ему жалко было платить за ночлег пятачок, а между тем он боялся устроиться в овине или сарае. А ну как опять нарвешься на такого хозяина, который прогнал его с завалинки!
   Тогда он решил пожертвовать пятачком и зашел на постоялый. Теперь на постоялом было не так тесно, как после пасхи. Не все спали в избе, а кто на дворе в телегах, кто в сенях -- спать было просторно, и Макарка мог лечь не на полу, а на лавке.
   Он спал долго. Солнце высоко взошло и выпило почти всю росу. Ноги у него болели, и сначала он чувствовал каждый шаг, но понемногу они поразмялись, и он пошел по-вчерашнему -- легко.
   Дорогой попадались ему попутчики, но он от всех сторонился, не разговаривался, боясь проговориться, что у него есть деньги и как бы их у него не отняли. Особенно у него замирало сердце, когда он встречался с кем-нибудь в лесу. Но все обошлось благополучно, и на третий день он был в своем городе.
  
  

XVIII

  
   Теперь их город имел совсем другой вид, чем тогда, весной. Он не был так загроможден и казался чище, приглядней. Пыльные улицы были сухи, везде просторно. Он вышел на площадь, где стояли лавки, и стал искать глазами, куда ему лучше зайти. Вдруг он услышал над собой голос:
   -- Никак, Макарка?
   Макарка поднял голову. Перед ним стояла их деревенская баба. Баба держала пустой мешок под мышкой и, видимо, шла в лавки что-нибудь покупать.
   -- Д-да, -- обрадованно улыбнулся Макарка. -- Здорово, тетя Анна!

 []

   -- Ты что же это -- из Москвы?
   -- Из Москвы.
   -- Знать, мать на покос наказала?
   -- Нет, меня разочли.
   -- Тебя, стало быть, и не ждут дома-то?
   -- Нет.
   -- Ты с кем же до города-то ехал?
   -- Я не ехал, а пешком.
   -- Пешком?! -- воскликнула удивленная баба. -- Ах ты, родимый, небось устал-то как! Ну, пойдем, я подвезу тебя. Иди, я тебе телегу покажу. Посидишь там пока...
   Они подошли к телеге, у которой стояла, понурив голову, выпряженная лошадь; в телеге лежала свежая трава, и от нее распространялся сладкий запах. У Макарки сперлось в груди. Вся деревня, с ее лугами, полями и лесом, встала перед его глазами, и сердце его сильно забилось.
   -- Вот сядь, посиди тут пока, а я в лавку пойду. Как закуплю, так и поедем,
   По дороге от города уже не было камня, и покрывала мягкая пыль, пушистым хвостом поднимавшаяся за телегой. По сторонам колыхалась серо-зеленая, выцветшая рожь; рожь сменялась серебристым овсом или нежным, бархатным льном, еще не начинавшим цвести. В других местах расстилались луга, цветущие разными цветами. Над ними сверкали птички, носились бабочки, где-то поскрипывал дергач. Так бы и соскочил с телеги, бросился в эту благодать, утонул в ней!..
   Анна спрашивала его, хорошо ли жить в Москве, где он жил и что делал. Макарка рассеянно отвечал; он так далеко был от Москвы, что стоило немалого труда возвращаться к ней хоть мысленно... Кроме этого, у него зарождалась забота, как его примет мать. А ну-ка, и его деньги ее не подкупят, -- что ему тогда будет делать?
   К деревне подъехали от сараев. Анна и лошадь остановила у своего сарая. Макарка вылез из телеги, вытянул свою котомку, закинул ее за спину и сказал:
   -- Спасибо, тетя Анна.
   -- Не за что, родимый.
   Макарка зашагал к своей усадьбе. Увидевши свое гнездо, он почувствовал, как у него застилает глаза и ноги ступают уже не так уверенно. Вот и амбар. Около тына стоит Машка и развешивает белье. Она повертывает к нему лицо; оно все такое же, только загорело очень.
   -- Никак, Макарка?! -- воскликнула Машка, и Макарка заметил, что в ее глазах блеснул какой-то огонек. И этот огонек осветил его сердце, ему стало легче, и он попробовал улыбнуться.
   -- Где Макарка? -- послышалось из амбара, и в растворенную дверь амбара показалось лицо матери. Она взглянула на мальчика, но Макарка не стал вглядываться в ее лицо и бросился к ней. Снявши картуз, он обвил ее шею и потянулся к ней губами.
   -- Вот я сегодня во сне чай-то пила -- нечайно и вышло, -- говорила мать, целуя его. -- Ты что же это, аль нам помогать пришел?
   -- Я, мама, денег принес, -- поспешил заявить Макарка.
   -- Денег? Что ж ты -- зажил?
   -- Зажил. Восемь рублей. Еще тетка Матрена вам всем по платочку прислала.
   Оторвавшись от матери, Макарка поцеловался с Машкой.
   Мать растерялась от неожиданности. Она скрылась в амбар, взяла там лукошко с мукой и стала запирать амбар.
   Макарка стоял около Машки, и Машка спрашивала его:
   -- Пешком аль на подводе?
   -- Пешком.
   -- Ах ты, возгряк этакий, небось ноги-то отбил?
   Машка глядела на него, и глаза ее смеялись; Макарке стало совсем легко.
   -- Ну, пойдем в избу, -- сказала мать. -- С кем же ты шел-то?
   -- Один, -- храбро заявил Макарка.
   -- И не боялся?
   -- Не-е... чего же?
   -- Мало ль худых людей!
   -- Я убег бы.
   Они вошли в избу. Изба Макарке показалась и ниже и теснее, чем она была прежде, хотя все в ней было по-старому. Сбросив сумку и оставив у порога сапоги, Макарка сейчас же расстегнул ворот, вытащил гайтан и стал отвязывать от него узелок. Отвязав узелок, он подал его матери. Та дрожащими руками стала его развязывать и вынула две бумажки.
   -- Машка, гляди-ка, новенькие! -- радостно проговорила мать, и Макарка впервые заметил у нее такое выражение лица, и сердце его запрыгало, глаза загорелись, и на щеках появился румянец. В нем зародилась уверенность, что его желание исполняется -- на него теперь будут глядеть по-другому. Машка поглядела на деньги и вдруг поймала левой рукой Макарку и прижала его к себе.
   -- А мы ломали голову, где что взять. А теперь -- без заботы. Пятерку старосте отдадим -- пусть не грозит, что землю отнимут, а на трешницу травы купим, накосим -- телку пустим, -- у нас и на тот год деньги... да навоз.
   -- Добышник объявился, -- трепля Макарку по спине, сказала Машка.
   -- Вот и слава богу! От отца толку не было, -- може, от него дождемся, -- проговорила мать. -- Хоть отдохнем немного.
   Она говорила не тем тоном, как прежде, и взгляд у нее был другой. Макарке было и радостно, и отчего-то грустно.
   Фенька была в грядах. Когда она пришла и ей сообщили, что из Москвы пришел Макарка и принес денег и по платочку, она вбежала в избу, обхватила его и крепко поцеловала.
   И весь этот день Макарка чувствовал сладкий туман, который окутывал его и нежил, как ничто не нежило его никогда в жизни. За все время после смерти отца в первый раз Макарка лег спать счастливый и удовлетворенный. Он теперь не чужой для своих кровных, на него не будут уже глядеть, как на лишний ком, попадающийся под ноги на дороге. И он хотя чувствовал, как в будущем, чтобы поддержать себя на этом положении, ему опять придется идти в Москву, опять работать немилую работу и вставать на смену, но это не важно. Важно, что он испытывает сейчас вот, а будущее еще далеко...
   И с этим радостным и приятным ощущением Макарка заснул.
  
   1908
  

 []

   Текст повести печатается по изданию "Крестьянских рассказов": том 5, второе издание, 1911.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru