Сен-Виктор Поль
Свифт

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Поль де Сен-Виктор.
Боги и люди

Книга четвертая.
XXVIII.
Свифт

0x01 graphic

Портрет Джонатана Свифта кисти Чарльза Джерваса (1710)

   Английский гений не имеет представителя более неистового и отталкивающего, чем Джонатан Свифт. Он воплотил в нем безудержную гордость, мрачный эгоизм, исступленную ненависть, злую иронию, необщительность характера -- все смертные грехи своей расы и страны. В этом диком мизантропе нет ни одной симпатичной черты; во все стороны он ощетинен гримасами и грозами. Не знаешь, с какой стороны и подступиться к этому комку когтей и шипов. Он внушает то отвращение, то ужас: прекрасным символом его гения может служить свернувшийся дикобраз.
   Вся его жизнь была одним злостным тиранством, прерываемым приступами ярости. Тирания эта началась с рабства. В двадцать лет секретарь у сэра Вильяма Темпль, в тридцать -- домовый священник у лорда Беркелея, в обоих должностях, в сущности, замаскированный слуга, Свифт испил до дна все унижения и оскорбления. Он испытал, как трудно восхождение по лестнице службы и как горек хлеб лакея. Он освободился от этого подчиненного положения при помощи своих убийственных памфлетов, уподобляясь беглому рабу, расчищающему себе дорогу ударами кинжала. Свобода прессы только что создавалась; Англия была преисполнена изумлением перед газетой, как нынешние негры перед "бумагой, которая говорит". Свифт почти мгновенно стал силой; аристократия, духовенство, министры пользовались одни за другим этим едким пером, наносившим смертельные раны, и страшились его. Бывший писец Вильяма Темпля, наемный священнослужитель лорда Беркелея был советником министерств и диктатором партий.
   Он жестоко злоупотреблял этим изменением счастья, возмещая за презрение ругательством, за наглость проклятием. Выскочки-куртизанки мстят подавляющей роскошью за детство, проведенное в нищете: выдвинувшийся памфлетист осыпал оскорблениями тот класс, презрениями которого насытился.
   Его неукротимое высокомерие сокрушало гордость племени вельмож и министров. Рассказывают о его причудах, похожих на удар клыком. Он возвращает банковский чек, посланный ему первым лордом казначейства в благодарность за статью, требует извинений, получает их и пишет в своей газете: "Я вернул мое благоволение господину Гарлею". Герцог Букингемский выражает желание с ним познакомиться; Свифт отвечает: "это невозможно -- он мне не сделал достаточно авансов". Ему отвечают, что герцог не имеет обыкновения сам делать первый шаг. "Я отвечал, что ничего поделать не могу, так как всегда ожидаю первых шагов в соответствии со знатностью людей, и от герцога больше, чем от всякого другого человека".
   В другой раз ему представилось, что государственный секретарь Сен-Джон принял его с натянутым лицом. Это его приводит в негодование и возмущает, как оскорбление величества. "Я предупредил его, что не желаю, чтобы со мною обращались как со школьником, что все министры, делающие мне честь своей интимностью, должны, если они что-нибудь против меня имеют, сообщить мне это в ясных выражениях, а не давать мне труда об этом догадываться по холодности и изменению их обращения со мной; что такого рода вещь я бы с трудом перенес даже со стороны коронованной особы, а расположение подданного, конечно, уж не стоит такой цены; что я имею намерение сделать такое же точно заявление лорду хранителю печати и г. Гарлею, дабы они обращались со мной соответственно". Сен-Джон защищается, ссылаясь на две бессонные ночи, одну посвященную попойке, другую -- работе, то что Свифт принял за холодность было лишь усталостью. Он соблаговолил принять это объяснение.
   Несмотря на свое перо и свое влияние, Свифт не смог достигнуть власти. Страсти его были еще сильнее, чем честолюбие. Он отказался и от посоха и от печати, потому что не мог воздержаться от сарказма, от удовольствия уколоть противника. Нельзя было сделать епископом скептика, который в Сказке о Бочке сравнивал христианские секты с одеждами более или менее расшитыми. Нельзя было сделать лордом человека, который писал в своем "Гулливере": "Аристократ -- это несчастный человек с прогнившим телом и душей, который вобрал в себя все болезни и пороки, завещанные ему десятью поколениями развратников и дураков". Свифт был из тех, кого партии поддерживают, но не возвышают. Сосланный в Дублин на деканство св. Патрикия, в бедствии страны своего изгнания он почерпнул новые материалы для своей ярости. Англичанин по происхождению, ирландец по месту рождения, он воспринял всю ненависть своей приемной родины против собственного народа; он заставил рыкать ее голод, сочиться ее раны, звенеть ее цепи. Порабощенная Ирландия нашла в нем самого яростного и мощного из своих трибунов, потому что этому хищнику нельзя отказать в некоторых благородных страстях. Он ненавидит несправедливость, лицемерие его возмущает: "испорченность власть имеющих -- как он говорит, -- пожирает его плоть и иссушает кровь". Но он не умеет любить, он умеет только ненавидеть. Он защищает дело угнетенных без всякой симпатии; заступаясь, он их презирает почти настолько же, как и угнетателей. Его жажда справедливости проистекает из постоянного раздражения. В его рвении есть горечь, а в преданности -- желчь.
   Несомненно, что характер такого рода не был создан для того, чтобы прельщать; его внешняя оболочка соответствовала внутреннему содержанию, будучи резко безобразной и угрюмой. Он мог бы сказать вместе с Ричардом III Шекспира: "Я поссорился с любовью еще в чреве матери". Кроме того, он цинично проповедывал презрение к женщинам. Природа создала его бесполым, но он насиловал эту бесполость. Я не знаю ничего более отвратительного, чем его письмо к молодой особе по поводу ее замужества. Он пачкает ее свадебную фату; грубыми руками педанта он обрывает цветы ее венка и иллюзии ее сердца: "Вам остается -- пишет он ей, -- немного лет быть молодой и красивой в глазах света и лишь немного месяцев оставаться таковой же в глазах своего мужа, который не дурак. Потому что, я надеюсь, что вы не мечтаете о тех очарованиях и восторгах, которыми брак манил и будет манить всегда, с единственной целью разбивать их тотчас же. Впрочем, ваше соединение было лишь делом благоразумия и доброй дружбы, без всякой примеси той смешной страсти, которая существует только в театральных пьесах и романах". Он продолжает этим же грубым тоном, переходя от обид к оскорблениям, обращаясь к этой молодой девушке, как к самке, которую готовят к случению. "Подобно тому, как теологи говорят, что некоторые люди больше прилагают усилий, чтобы погубить свою душу, чем надо употребить, чтобы спасти ее, так и ваш пол прилагает больше усердия и стараний для достижения разных сумасбродств, чем было бы необходимо для того, чтобы быть благоразумным и полезным. Когда я думаю об этом, я не могу поверить, что вы действительно человеческие существа. Вы представляете из себя породу едва ли на одну ступень стоящую выше обезьяны. И, кроме того, обезьяны умеют выкидывать шутки еще более забавные, чем вы и являются в общем животными менее дорогими и менее вредными. С течением времени и обезьяну можно научить удовлетворительно разбираться в бархатах и парчах, а украшения эти, сколько я знаю, будут ей к лицу не менее, чем вам".
   И тем не менее, это мерзостное существо было любимо. Успех среди женщин карлика Астольфа и Негра из Тысячи и одной ночи не более изумительны, чем страсти, внушенные Свифтом. Это была любовь наоборот: Галатея, ухаживающая за Полифемом, Миранда, влюбившаяся в Калибана. Прежде всего добивалась его руки одна молодая девица, по имени Мисс Уоринг; для того, чтобы ее испугать, он так описал ей брак, что описание Арнольфа рядом с его кажется туалетным зеркалом. "Способны ли вы, -- пишет он своей невесте, -- отказаться от собственных склонностей, чтобы усвоить мои, не иметь иной воли, чем моя, и решиться на полное самоотречение? Будете ли вы терпеливо сносить мои вспышки гнева, часто несправедливые и мое расположение духа почти всегда отвратительное? Сумеете ли вы содержать дом и внести в него уют на триста фунтов стерлингов? Будете ли вы ангелом смирения, какого я не надеюсь найти в этом мире? Если вы считаете что способны на все это, тогда выходите за меня замуж".
   Мисс Уоринг отступила пред этим портретом. Эсфирь Джонсон пленилась оригиналом. Это была красивая молодая девушка, которую он знал у первого своего патрона Вильяма Темпля. Он был ее учителем и стал ее господином. Этот ребенок привязался к нему со страстью, которая была похожа на одержимость. Она последовала за ним в Ирландию. Она вступила в его деканство, как в монастырь. Девушка принесла обеты целомудрия в объятиях этого бессильного старика. Но другая девушка, мисс Ваномридж, в свою очередь, влюбилась в Свифта. Бессильное и страшное пугало привлекало к себе голубиц. Свифт предоставлял себя обожать с неуклюжей застенчивостью; он предоставлял обеим платоническим любовницам тянуть его за две полы его окургуженной рясы. Он называл их поэтическими именами -- Стеллы и Ванессы; иногда даже он выковывал для них тяжеловатые мадригалы: подарок старого циклопа своим нимфам. Но его любезность гримасничает и лезет из кожи вон. В его стихах чувствуется евнух, для которого любовное письмо является задачей неблагодарной, как урок заданный в наказанье.
   Между тем Стелла, узнав, что у нее есть соперница, заболела от отчаяния и ревности: чтобы излечить ее, Свифт женился на ней. Ледяной и комичный брак. Контракт оговаривал его бессилие. Тем не менее Ванесса умерла от горя. В этой полушутовской, полутрагической истории есть тайна; она может заставить поверить в привороты. Стелла с тех пор только чахла и вскоре умерла сама. Но, уходя, она, по крайней мере, унесла с собой разум убившего ее старика. Нечувствительный к страданиям своих двух жертв, Свифт не был в состоянии бороться с их призраками. Его старость была терзаема ужасами тоски и безумия. Он испытал медленную пытку: чувствовать как идиотизм постепенно овладевает им, точно гангрена. Его способности утрачивались одна за другой; он потерял сперва зрение, потом память, затем разум. Его ипохондрия превратилась в бешенство. Он умер согласно собственному предсказанию "как отравленная крыса в норе".
   Талант Свифта -- это сам человек: ловкость палача, человеконенавистничество ипохондрика, смех тирана. Он на поминает то Аполлона Рибейры, с окровавленным ножом в зубах глядящего на дымящееся тело Марсия, то шекспировского могильщика, паясничающего над открытыми могилами и ударом кирки проламывающего мертвые головы. Как памфлетист он страшен и единственен. Никогда мщение не совершалось более холодно и челюсти хищника не двигались более флегматично. "Горе! -- воскликнул Август, оставляя империю Тиверию, -- горе Римскому народу, которому суждено стать добычей этих столь медленных челюстей".
   Miserum populum romanum qui sub tаm lеntis mахillis erit! [Бедный римский народ, в какие он попадает медленные челюсти! -- лат.] -- Это восклицание Августа вспоминается невольно, когда присутствуешь при казнях Свифта. Подобно ему жалеешь несчастных, попавших в руки этого методического мучителя. Ни одной вспышки, ни одного содрогания, ни одного из тех порывов гнева, которые, сокращая казнь, облагораживают ее, придавая ей характер битвы. Он разнимает свою жертву на части симметрично, он ее делит и подразделяет, он готовит особую боль для каждого члена, и особую судорогу для каждой связки. Таков он в своих сатирических портретах, например, в портрете Лорда Уартона, напоминающем анатомический препарат.
   Свифт-моралист не перестает быть памфлетистом. Ненависть его из частной становится общей. Он хотел бы, чтобы у человечества была одна голова, чтобы плюнуть ему в лицо. В рассказах своих он только и заботится о том, чтобы унизить его и надругаться над ним. Он развенчивает все его страсти, разбивает все его порывы, бесчестит все его чувства. Для него тело лишь аппарат для позорных отправлений, душа -- воспреемник пороков и сумасшествий, красота -- пустой обман зрения, неспособный противостоять стеклу микроскопа. Религия для него резюмируется в фанатике, наука в шарлатане, политика в доносчике, цивилизация -- в стаде дураков и мошенников. В своем "Гулливере" он создает Ягу, нечто вроде отвратительных и свирепых обезьян, сравнивает их с людьми и объявляет, что они выше. Его гиганты и карлики одинаково унижают нас, одни принижая нас до состояния насекомых, другие пародируя муравейником. По существу своему, это путешествие Гулливера более печально, чем странствие Данте по Аду. Вы будете напрасно искать там выхода к небу. Какая разница с вымышленным морским путешествием Пантагрюеля Рабле, с которым его так часто сравнивали! Корабль Пантагрюеля плывет в открытом океане Природы и Науки; ветер будущего вздувает его паруса; заря Ренессанса пылает на горизонте. Как и корабль Гулливера, он пристает к символическим островам Лжи и Невежества; но веселые великаны, плывущие на нем, презирают их чудовищ, разгоняют их призраки, и заклинают их демонов раскатами громового смеха. Гулливер Свифта странствует без надежд и без идеалов. Химерические страны, которые он посещает, показывают ему человеческие пороки то чудовищно преувеличенными, то смешно искаженными. Он познает, что человечество и неисправимо и неизлечимо, и что все суета и бедствие. Вселенная в том виде, как она ему представляется, является лишь обширной системой адов и темниц, катящихся в пустоте. Вплоть до самой идеи бессмертия Свифт старается все обезобразить и унизить. На острове Лугнаг Гулливер встречает Струдбругов, племя бессмертных; но эти бессмертные являются стариками, одряхлевшими и впавшими в идиотизм, которые, болтая вздор, тащутся через свою постылую вечность, каждое десятилетие увеличивает их дряхлость, каждое столетие отягчает их бессилие. Существа, которых Греция сделала полубогами, для Свифта являются лишь глупцами, впавшими в детство.
   Свифт пугает и шокирует нас даже тогда, когда он морализует. Поучения свои он облекает в форму антифразиса; но в сарказмах своих он соблюдает такую серьезность, что невольно себя спрашиваешь не искренна ли она. Эта вечная ирония отличается ужасающей неподвижностью маски, которую надевали античные лицедеи; ее судорожный смех недвижим; кощунства и непристойности вырываются из ее уст, не расширяя и не сокращая их. Его наставления прислуге могли бы скандализировать Маскариля и возмутить Скапена. Он проповедует ей воровство, обман, пьянство, безделье, шпионство, ложь, небрежность к детям, всяческий вред дому и ненависть к господам. Нравственные намерения возможны, но как различить их на этом неподвижном лице? Ни один знак не намекает вам на то, что автор шутит и разоблачает пороки лакеев, делая вид, что поучает их. Домоправителю, дворецкому, кучеру, лакею, груму, кухарке, кормилице, няньке, горничной, -- каждому посвящена отдельная глава в этом практическом руководстве мошенничества. В нем искажены малейшие подробности службы; автор развращает каждого соответственно его занятиям: горничной он раскрывает хитрости сводниц; лакея обучает плутовским приемам. Это Макиавелли, читающий лекцию в лакейской.
   Но если вы захотите увидать гений Свифта во всем его отталкивающем безобразии, надо прочесть маленький памфлет, названный им: "Скромное предложение о том, как помешать детям ирландских бедняков быть в тягость их родителям и стране, и как сделать их общественно полезными". Его скромное предложение заключается в том, чтобы резать детей как телят, их жарить и есть. Можно было бы понять народного трибуна, который во время голода создал бы этот чудовищный образ, чтобы привести в ужас тиранов, в словах которого чувствовались бы крики иссохших грудей и разрывающихся внутренностей, но Свифт излагает эту чудовищную идею со своей обычной флегмой; он не кидает ее в припадке ораторского исступления, он ее излагает как предложение, объясняет, обсуждает, и пункт за пунктом выдвигает все его выгоды. Он похож на жреца Молоха, ставшего протестантским пастором, и старающегося пропагандировать ритуалы своего прежнего Бога, приспособляя их к практическому духу своей новой религии. Он начинает с того, что устанавливает, что хорошо откормленный ребенок в возрасте двенадцати месяцев, жареный или вареный, тушеный или запеченный представляет очень питательную и здоровую пищу; затем он просит публику принять в соображение, что на сто двадцать тысяч детей можно сохранить двадцать тысяч на продолжение рода, "что составляет больше того, что является обычной нормой для баранов и крупного скота", а остальные сто тысяч могут быть в годовалом возрасте распроданы богатым и знатным людям всего королевства, "причем матерям всегда рекомендуется кормить их грудью в последние месяцы усиленно, дабы сделать их достаточно мясистыми и жирными для хорошего стола". Он все предвидел и вычислил: вес, которого ребенок может достигнуть, собственную стоимость и цену рыночную, то употребление, которое можно делать из их кожи, надлежащим образом обработанной. Он излагает финансовые и экономические результаты этих детских боен: уменьшение числа папистов -- главных производителей нации; доходы страны, возрастающие на пятьдесят тысяч гиней -- годовую стоимость содержания съеденных детей; достоинства нового блюда, входящего в кухню джентельменов, "отличающихся утонченностью вкуса"; стимул к заключению браков, которые становятся доходным промыслом; поощрение и побуждение материнской любви, "так как женщины будут уверены в обеспечении жизни их бедных малюток, установленном, так сказать, самой публикой". И эта шутка людоеда продолжается таким образом в пространстве двадцати пяти страниц, логически обоснованная, обработанная как серьезный доклад, подтвержденная цифрами, уснащенная кулинарными и гастрономическими рецептами! Так мог бы говорить таитиец-англичанин и член парламента, предлагая палате своей страны вернуться к каннибализму... Сердце восстает, вкус возмущается! Спрашиваешь себя: дозволяет ли даже крайний предел отчаяния такие фантазии, не является ли ирония, доведенная до этих ступеней, соучастницей тех ужасов, которые она выдумывает?
   Свифт великий человек в Англии, в Дувре он уже уменьшается, в Кале он становится обычного роста. Его гений островитянина неспособен акклиматизироваться ни в какой иной стране. Он с изумительной мощью воплощает в себе свирепость саксонской расы. Но его талант, приводящий Англию в восторг, в других странах возбуждает мрачное недоумение. Ваал царит в Карфагене, а Тифон -- в Египте: их жестокий гений входит в состав народной души, их безобразие характеризует страну, их уродство нравится народу как выражение его собственной оригинальности и силы. Но Рим отказывается поклоняться этим грубым иноземным идолам; вечный и вселенский град не допускает их в свой Пантеон.

----------------------------------------------------------------

   Источник текста: М. А. Волошин. Собрание сочинений. Том 4. Переводы. - Москва: Эллис Лак-2000, 2006. -- 990 с.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru