Жилинская Надежда Васильевна
Воспоминания мои о брате Валентине Александровиче Серове

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


ВАЛЕНТИН СЕРОВ В ВОСПОМИНАНИЯХ, ДНЕВНИКАХ И ПЕРЕПИСКЕ СОВРЕМЕННИКОВ

2

   

H. В. НЕМЧИНОВА-ЖИЛИНСКАЯ

   Надежда Васильевна Жилинская (1879--1951), урожденная Немчинова,-- педагог, общественный деятель, сестра Серова от второго брака его матери.
   Помимо воспоминаний о брате, Немчинова-Жилинская написала также воспоминания о своей матери, Валентине Семеновне Серовой (не изданы; Государственный центральный музей музыкальной культуры им. М. И. Глинки).
   
   Воспоминания публикуются впервые по тексту рукописи, находящейся в собрании А. И. Ефимова, Москва.
   

Воспоминания мои о брате Валентине Александровиче Серове

   Мой брат Валентин Александрович Серов был старше меня на 14 лет. Жили мы всегда врозь, и я с ним встречалась довольно редко. Поэтому воспоминания мои состоят из описания отдельных случаев из его жизни или редких наших встреч.
   В 1892 году, в самый разгар голода, который охватил тогда все Поволжье, Валентин Александрович вез меня, 12-летнюю девочку, к нашей матери в бывшую Симбирскую губернию, где особенно свирепствовал голод. В одном из отдаленных уездов этой дикой тогда губернии мама, В. С. Серова, открыла столовые, и благодаря ее энергии голод здесь был несколько ослаблен1. Ехали мы с ним на волжском пароходе до Симбирска, потом по железной дороге и, наконец, верст 50 на перекладных. Все путешествие наше проходило в обоюдном молчании. Но я была довольна этим, так как всегда старшие братья дразнят своих младших сестер, и мне обычно доставалось от Тоши немало2. За время путешествия он меня совершенно не дразнил, но молчаливое внимание его я все время ощущала на себе. Ехали мы в разных каютах, дня три. Брат меня встречал каждое утро со словами:
   -- Выспалась? Есть хочешь? Пойдем завтракать.
   Садились завтракать. Весь завтрак проходил в молчании. Но оно меня не угнетало: я привыкла, что Тоша всегда молчит, особенно со мной, а если заговаривал, то по поводу каких-нибудь моих недостатков: руки у меня как лапы у медведя, глаза похожи на обезьяньи, волосы как у дикобраза. Тут на пароходе он быстрым незаметным взглядом окидывал меня и оставлял в покое. Я была очень довольна. Через часа три после утреннего свидания, брат, не торопясь, разыскивал меня где-нибудь на палубе, где я сидела прижавшись к борту, любуясь Волгой.
   -- Обедать хочешь? Идем.
   За обедом то же молчание, и опять расходились до вечера.
   -- Ужинать хочешь? Идем.
   И так все путешествие. Когда ехали лошадьми, было очень жарко и пыльно, и он меня спрашивал:
   -- Жарко? Пить хочешь? Я кивала головой.
   -- Ну, ничего, скоро приедем.
   Опять молчание, знойные лучи солнца, клубы мелкой черной пыли.
   Наконец мы добрались до села, где обосновалась наша мама. Громадное, скучное село, без зелени, кое-где у изб торчали чахлые деревца без листьев, как потом мы узнали, обглоданные гусеницами. Такие же голые, без листьев, стояли вдалеке казенные леса. Пыль в селе была густая и глубокая, ехали мы как по мягкой перине.
   -- Ну и забралась наша мамаша. Ты, Надя, на негритоса стала похожа.
   -- Вот вашей мамаши жилье! -- и ямщик остановился около какой-то крошечной избенки, нелепо прилепившейся к краю оврага, внизу которого протекала мутная речушка.
   В низких дверях показалась фигура нашей матери. Я быстро выскочила из тележки и уже была в объятиях мамы, а Тоша, весь пропыленный, комически изображая старого, одряхлевшего барина, вылезал, кряхтя, из почтового неуклюжего экипажа.
   -- Ну и забралась, матушка, на край света, прости господи,-- прошамкал "старый барин", по-стариковски потирая поясницу и согнутые колени. Мы с мамой хохотали, и ямщик весело посмеивался, глядя на "старого барина". Троекратно поцеловавшись с мамой, Тоша, все еще изображая старикашку с подагрической ногой, проковылял в крохотную мамину комнатушку.
   Мы уже дня три живем у мамы. Она занята с утра до вечера, я бегаю с ней смотреть "голодающих". Брат большею частью сидит дома, моется, чистится, боясь заразиться тифом, который посетил и это громадное село3. Помню, как он бегал с бутылкой карболки и брызгал ею дворик возле маминой хатки. Верил ли он, что этим оградит себя и нас от заразы, шутил ли -- не знаю, но все это делалось так комически деловито, что я, глядя на него, помирала со смеху.
   Как-то раз во дворик вошла молодая женщина с необыкновенно здоровым румянцем на лице и крепким телом. На руках у нее был ребенок, а двое постарше крепко уцепились за материнскую юбку. Женщина что-то говорила с мамой, часто улыбаясь, открывая при этом прекрасные белые зубы.
   -- Эта тоже -- голодающая? -- спросил брат, когда женщина ушла,-- с такими щеками! А зубы-то, зубы какие! Вообще здесь поражают зубы, все и мужчины и женщины как улыбнутся, так будто ясный день настал, такие белые чудесные зубы! Почему это, мама?
   -- Говорят, от черного хлеба,-- ответила мама,-- да и сахар у них никогда не бывает, чай не пьют вовсе. Самовар есть только у лавочника, да у благочинного. А что они имеют здоровый вид, особенно некоторые, так это теперь стали такие. Вот эта женщина зимой умирала от тифа, а теперь вон какая стала.
   Брат быстро схватил бутылку с карболовой кислотой и тщательно обрызгал то место, где стояла женщина с румяным лицом.
   -- Да, столовые, правильное распределение хлебных пайков и приварка хорошо подействовали на поддержку здоровья сельчан,-- продолжала мама.-- А ведь народ здесь от природы сильный, крепкий, здоровый.
   -- Ну, значит, я не зря у Морозова (известный московский богач, с которого Валентин Александрович писал портрет) порядочный куш денег отхватил по подписному листу, помнишь?
   -- Как не помнить, помню.
   Как впоследствии я узнала, Валентин Александрович, по просьбе мамы, во время сеансов вдруг вытаскивал подписной лист в пользу голодающих или, позднее, на помощь политическим заключенным. Отказать художнику какому-нибудь магнату Морозову, или баронессе Икскуль4, или князю -- было неудобно. Подписывалась крупная сумма, которая поступала к маме на столовые или вообще на многочисленные нужды деревни.
   Брат скоро уехал, а я все лето провела у мамы, а затем вернулась в Москву, жила в пансионе и часто навещала семью Серовых. Они жили тогда у бывшего Пречистенского бульвара, квартира их была в нижнем этаже, и весь дом окружал чудесный старый сад. Здесь я часто гуляла и играла с их тогда еще совсем маленькой детворой. Навещая Серовых по воскресным дням, я заходила в рабочую комнату Валентина Александровича, мастерской художника ее нельзя было назвать, не было видно ни мольберта, ни развешанных его картин, они все были установлены вдоль стен и повернуты обратной стороной. Стоял совершенно простой некрашеный стол, тяжелый и массивный, два-три стула и круглое кресло перед столом. Меня сюда привлекали рисунки (карандашные), наброски, эскизы, лежащие стопками на его широком столе. Я подходила к столу и с удовольствием, не отдавая себе отчета, рассматривала и перебирала их. Раз, занимаясь этим привычным делом, я так увлеклась, что не заметила, как вошел в комнату Тоша и своей шаркающей походкой подошел к столу. Я поздоровалась с ним, он что-то буркнул в ответ, грузно сел в свое кресло у стола и довольно долго сидел, посасывая сигару, которая как-то небрежно болталась в углу его рта. Я продолжала свое занятие.
   -- Послушай, Надя,-- слышу я его голос громче обыкновенного, что заставило меня оглянуться на брата, лицо его было как всегда спокойное, как будто даже сонное, глаза полузакрыты будто дремлет, а между тем он все видит, все примечает,-- как ты думаешь, приятно тебе было бы, если я пришел бы в твою комнату и стал бы перебирать твои тетради или дневники. Хорошо тебе было бы? а?
   Я молчала, низко наклонив голову, краска стыда залила мое лицо.
   -- Когда перебирают и рассматривают мои рисунки,-- продолжал брат своим обыкновенным тихим голосом,-- мне кажется, что это копаются в моей душе, бесцеремонно перебрасывая мои самые сокровенные мысли.
   Он искоса снизу заглянул в мое опущенное лицо. Я вдруг поняла, как я неделикатно вторгалась в его внутреннюю жизнь, и мне стало бесконечно стыдно, я чувствовала, что смущение мое доходит до последнего предела и, сорвавшись с места, выскочила в сад, забралась в гущу его и все твердила:
   -- Как я могла! Как стыдно, стыдно! Почему он мне раньше не сказал?
   Эти его простые слова запомнились мне на всю жизнь: он зря словами не бросался. Вообще был скуп на слова и особенно на "трескучие, ужасные слова".
   Помню, в девяностых годах были в моде слова "эмансипация женщин". Стоило при Валентине Александровиче произнести эти слова, он комично морщил лицо, пресерьезно, усиленно шаркая ногами, удалялся в соседнюю комнату и укладывался на диване спать. Маму, энергичную женщину, бушующей волной врывавшуюся в тихую семейную жизнь сына, это страшно возмущало. Она горячо доказывала, что так можно всю жизнь проспать.
   -- Я уже сплю,-- монотонно раздавалось из соседней комнаты.
   -- Нет, это возмутительно! Ты не замечаешь, Тоша, ничего. Ты не видишь, как жизнь идет вперед. Сколько диспутов идет по вопросу эмансипации женщины! А теперь еще новое движение: земледельческие колонии, опрощение интеллигенции, поход в деревню, чтобы ближе быть к мужику. Это замечательное движение, которое проповедует Л. Н. Толстой!
   Вдох и громкая зевота из глубины соседней комнаты. Мама вскипает ключом, речь ее льется горячо и бурно, она упрекает сына в обломовщине, в эгоизме, в барстве. В дверях появляется вдруг небольшая, плотная фигура Валентина Александровича с неизменной папиросой в зубах, и такая комически-добродушная, что я невольно фыркаю, а Тоша, нисколько не обижаясь на упреки мамы, очень хладнокровно говорит:
   -- Ну да, я чистокровный буржуй. А на счет колоний скажу: терпеть не могу беленьких ножек барышень, ходящих босиком и думающих, что они уже опростились и работают наравне с мужиком. Вот черная, сухая, загорелая нога бабы мне кажется гораздо красивее. Это естественно, просто. А там фразерство, неискренность, кривлянье.
   И брат, и жена его были очень добрые люди. Ольга Федоровна всегда находила каких-то детей-сирот, которых надо пристроить, или старушке какой-то помочь, или вдову с детьми устроить, а Валентин Александрович никогда не отказывал в помощи то бедному художнику-новичку, то просто нуждающемуся обывателю, обратившемуся к нему за помощью.
   Все это делалось тихо и спокойно, как самое обыкновенное дело, а между тем семья росла и требовала все больших расходов. Случались крутые моменты полного безденежья. Это тоже переживалось без особого отчаяния, как обыкновенное явление в жизни. Такие периоды подстегивали Валентина Александровича к работе. Он сам говорил про себя:
   -- Если бы не мое дражайшее семейство, я бы совсем обленился. А настало безденежье, значит надо начинать работать, а как начну -- тогда уже остановиться не могу.
   И он работал и дни и ночи.
   Как-то, кажется, в 1893 году, когда мне было лет 14, мы с мамой проводили лето в Крыму в семье брата, около небольшого местечка Кокоза6. Мама, зная, что я люблю художество и кое-что сама малюю, упросила брата немного позаниматься со мной, поруководить моим рисованием. Однажды Тоша взял мои рисунки, перебрал их довольно меланхолично, просмотрел их с довольно сонным видом и потом решительно сказал:
   -- Нет, Надя, способности к рисованию у тебя нету, а только так -- посидела возле художников, да кой-чего насмотрелась, и все. Но если хочешь, то будем ходить с тобой вместе, я буду рисовать, и ты пристраивайся с карандашиком. Я буду Дон-Кихот, а ты Санчо-Панчо. Согласна? -- он метнул на меня глазами, и добрая улыбка скользнула по его губам. Я, конечно, согласилась.
   И так мы стали ходить вместе по окрестностям Кокоза. Меня только все удивляло: почему Тоша выбирает все какие-то захолустные места. И совсем даже не красиво, заберется куда-нибудь, откуда и моря-то не видно: крыши домов, да трубы, да серые скалы. А то еще того лучше: какой-то татарский дворик! Ну что тут красивого? Маленький тесный дворик, со всех сторон стены на солнечной стороне так ослепительно белеют, да два-три дерева с широкими листьями6, под тенью которых мы садились, я со своим альбомчиком, брат с мольбертом и красками. Я устраивалась в отдалении, боясь заглянуть на его полотно, а он искоса поглядывал на меня и иногда одобрительно кивал головой, но большею частью равнодушно отворачивался. Единственный раз я была очень довольна его выбором. Вышли мы (а ходили мы, как всегда, в глубоком молчании) на широкий берег открытого моря. Вдали виднелась длинная коса земли, уходящая в сверкающее море, вблизи было нагромождение больших серых камней, так чудно выделявшихся на фоне синего моря. С нами шла наша знакомая в белом платье. Как я узнала из разговора брата с ней, она будет изображать Ифигению. Тоша усадил ее на камни, сам отошел, долго приглядывался и, наконец, уселся и начал быстро легкими линиями бегать по бумаге (это был набросок). "Ну и совсем она не похожа на Ифигению, толстая и некрасивая, без нее берег моря гораздо красивее", думалось мне. Кажется Тоша был в молчаливом согласии со мной, и потом мы приходили уже без "Ифигении". Судьба этой картины -- кажется, так и осталась у него в набросках, но они чудесны7. Однажды он дал мне рисовать акварелью цветы в стакане с водой и, когда я ему протянула свой законченный рисунок, он воскликнул: "Ну вот, сразу видно женщину, цветочки у нее вышли хоть куда! Посмотри, мама, мой Санчо-Панчо превзошел себя. Ну, а что касается остального, то стою на своем -- способности ниже средних. Так-то сестрица!"
   Не помню, кажется после этого, я перестала ходить с ним, да и уехали мы скоро из Крыма8.
   В конце 90-х и в начале 900-го года я почти не видалась с братом. Я работала в качестве учительницы в отдаленной деревушке в горах Кавказа, а затем вышла замуж в большую интеллигентную семью, основное занятие которой было земледелие и вообще физический труд -- ни прислуги, ни рабочих в семье никогда не было.
   Валентин Александрович очень скептически отнесся к моему такому шагу, и когда я, редкими приездами в Москву, видалась с ним, он никак не мог понять моего выбора жизненного пути.
   -- Нет, я к вам никогда, никогда не приеду,-- говорил он,-- ну как я дам стирать тебе, например, свое белье. Ведь вы стираете сами?
   -- Ну, конечно!
   -- Нет, нет, это невозможно! Это как-то неестественно. И ходите босиком?
   -- Когда можно, то и босиком, но у нас много колючих растений, поэтому всегда надо надевать какую-нибудь обувь,-- отвечала я.
   -- Посмотри, какие безобразные у тебя стали руки, это все от пресловутого вашего физического труда. Нет, это все не то, все не то! -- заключил он, попыхивая своей папироской.
   Затем опять был большой промежуток времени, и я его увидела только после 1905 года.
   Надо сказать, что вся семья моя принимала горячее участие в восстании. Муж мой и братья мужа после подавления восстания были административно высланы в разные отдаленные губернии. Валентин Александрович все время оказывал нам, женщинам, денежную помощь, и сколько сочувствия, сколько участия чувствовалось в его редких письмах ко мне!
   В 1907 году я свиделась -- с братом. Это был другой человек, перемена была огромна. Он с таким интересом, с таким оживлением расспрашивал о нашей семье, о крестьянских сходках и собраниях в нашем доме, обо всех событиях Сочинского восстания.
   -- Тоша, а ты теперь не буржуй? -- спрашивала я, смеясь.
   -- Приходится по условиям жизни оставаться буржуем, но...-- и он не докончил фразы, красноречиво закрутив руками,-- все перевернулось после 9 января. Я был свидетелем этого избиения.
   Последнее мое свидание с братом было летом 1911 года на их даче в Финляндии. Дача Серовых представляла очень оригинальное строение, совсем не похожее на все дачные дома с колоннами, башенками, с вычурными пристройками. Это было простое, удобное помещение с большими светлыми комнатами в нижнем этаже и маленькими уютными комнатками в верхнем. На второй этаж вела внутренняя широкая деревянная лестница и прямо напротив входной двери на стене висел большой чудесный плакат во весь рост балерины Павловой, легкой, изящной, как бы летящей в воздухе.
   Семья Серовых вся была в сборе. Валентин Александрович только что вернулся из-за границы, из Рима, был веселый, оживленный, необыкновенно приветливый. В этот мой приезд я особенно близко сошлась с братом. Втроем -- Валентин Александрович, Ольга Федоровна и я -- часто отправлялись на прогулку или в сосновый отдаленный лес или на песчаный берег залива, любовались снующими по его желтым водам лодками, яликами, яхтами. И особенно интересно было разыскивать среди них яхточку с белым острым парусом, на которой покачивались два старших сына Валентина Александровича. Эта яхточка была совершенно самостоятельно сконструирована этими юношами, и поэтому они ею очень гордились. Она действительно поражала своим быстрым ходом, напоминала какую-то белую красивую птицу. Я часто ранними утрами любовалась ею из окна комнатки верхнего этажа, как она тихо покачивалась на прибрежных волночках, освещенная яркими лучами летнего солнца. Парус ее был спущен, крепко и аккуратно привязан к мачте, красная полоска по борту то закрывалась, то открывалась набегавшей волной, слышны были тихие всплески чуть поднимающейся и опускающейся на воде яхточки.
   Валентин Александрович много и оживленно рассказывал нам о Римской выставке, пересыпая речь свою остроумными замечаниями, расспрашивал меня о моей семье, которая сильно разрослась к этому времени и представляла маленькую трудовую колонию. Валентин Александрович слушал так внимательно, так серьезно, интерес к нашей трудовой жизни был такой искренний, что я никому и никогда так подробно не рассказывала о всяких наших семейных удачах и неудачах, хозяйственных и общественных достижениях.
   -- А знаешь, Надя, я непременно в этом году буду у вас. Непременно. Но только свои брюки я тебе не дам стирать, я сам их выстираю, повешу на веревочку и тут же повешусь сам,-- комически-сокрушенно прибавил он.
   Вообще в этот последний мой приезд при его жизни я заметила, что та перемена, которая произошла в его взглядах на окружающую жизнь в 1905 году, еще больше окрепла в нем. и окрепло сознание, что "что-то" должно совершиться, и к этому "что-то" все больше и больше переходили его симпатии.
   Прожила я в Финляндии у Серовых недолго. При расставании мы крепко обнялись с братом, поцеловались.
   -- Так жди меня. Я осенью буду у вас, ведь осень-то у вас на Кавказе бывает очень хороша. Приеду, непременно приеду.
   Но приехать ему не пришлось...
   Он умер в ноябре месяце 1911 года, а в 1914 году я приезжала на его посмертную выставку. Прожила в Москве две недели и почти ежедневно посещала ее, подолгу просиживая там. Говорили, что есть на выставке какие-то световые недочеты, какие-то еще недостатки, я ничего не замечала, я ходила как зачарованная, забывая обо всем и обо всех, меня поражали эти свежие краски, эти особенные глаза, смотрящие с портретов, эти необыкновенные "серовские" тонкие линии в рисунке. Я так близко почувствовала брата, так было горько, что смерть слишком рано унесла этого скромного человека, этого большого художника.
   

КОММЕНТАРИИ

   1 В голодные 1891--1892 гг. Валентина Семеновна одна из первых приняла участие в организации помощи бедствующему крестьянству. Подробнее об этом см. Серова, стр. 32, 33.
   2 Об этой черте характера говорит также его двоюродная сестра Н. Я. Симонович-Ефимова: "В молодых же своих годах, поскольку юмор в жизни был ему присущ, он любил поддразнить, причем иногда шутки его поворачивались ради остроумия для "подшутимого" довольно жестоко <".> Свойство поддразнить, высмеять было, по-видимому, слито с характером Валентина Александровича <...> Необыкновенно то, что у Валентина Александровича желание подразнить сочеталось с большой добротой, и, конечно, он был очень далек от того, чтобы пользоваться своим действительным и умным остроумием, как оружием в свою пользу" (Симонович-Ефимова, стр. 67).
   3 Хотя, по словам Жилинской, Серов "большей частью сидел дома", этого, однако, нельзя заключить из письма к жене от 2 июня 1892 г., из которого видно, что он многое замечал и наблюдал. Особенно любопытно его заключение о деятельности В. С. Серовой: "Да, цель этого дела и доверие со стороны народа завлекает и увлекает очень, настолько, что если бы я счел нужным отдаться этому делу, то, пожалуй, отдался бы ему почти также ретиво, как и мама" (Серов. Переписка, стр. 133, 134).
   4 Варвара Ивановна Икскуль фон Гильденбандт, баронесса (1846 или 1850--1929), урожденная Лутковская, в первом браке Глинка,-- писатель и общественный деятель; о ней см. Нестеров, стр. 178--182.
   В 1889 г. Серов исполнил ее акварельный портрет (местонахождение неизвестно).
   5 Не только лето, но и осень 1893 г. Серовы жили в Крыму. По-видимому, это было вызвано материальными затруднениями; см. Серова, стр. 134.
   6 Речь идет о произведении "Крымский дворик" (масло), исполненном Серовым в 1893 г. (Государственный художественный музей, Минск).
   7 Неоконченная картина "Ифигения в Тавриде" (масло) находится в Казани, в Татарском музее изобразительных искусств. Известно несколько эскизов к этой картине.
   8 Кроме упомянутых работ, Серов исполнил пейзаж "Татарская деревня в Крыму" (работа известна под двумя названиями -- "В Крыму" и "Татарская деревня". Это ввело в заблуждение составителей справочного издания "Товарищество передвижных художественных выставок". Т. 1. М., 1952, стр. 344, излагающих материал так, словно речь идет о двух самостоятельных произведениях). Картина экспонировалась на XXII и XXIII передвижных выставках в 1894 г. (Москва) и 1895 г. (Петербург). Заявив, что "небрежность, это -- свойство всех почти пейзажей мол эдых русских художников", М. А. Морозов писал: "Г. Серов в своем пейзаже "В Крыму" изобразил вдали вола таким черным, каким он и вблизи быть не может" (М. Ю. XXII передвижная выставка картин.-- "Новости дня", 1894, 28 апреля, No 3903). Совершенно иной был отзыв другого рецензента: "Г. Серов, глубоко талантливый портретист, своим единственным пейзажем на этой выставке показал, как много поэзии, оригинальности и гармонии в колорите может обнаружить истинно талантливый художник при самой простой теме, чуждой всякой умышленной красивости. Смелое и в то же время как-то бархатно мягкое письмо этого пейзажа, его сиренево-серебристый тон, в то же время полный правдивости и чуждый всякой излишней манерности, придают его незамысловатой картине глубокое изящество, ради которого в то же время не пожертвовано ни одной черточкой правды; глубокая же простота замысла удваивает силу поэтического впечатления, которое выносишь от этой картинки" (В. Михеев. XXII передвижная выставка Товарищества передвижных художественных выставок.-- "Артист", 1894, No 37, стр. 127). П. М. Третьяков приобрел картину в 1895 г. за триста рублей (расписка Серова.-- Не издано; отдел рукописей ГТГ).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru