Федор Иванович Шаляпин. Том второй. Воспоминания о Ф. И. Шаляпине
М., "Искусство", 1977
Э. И. КАПЛАН
ШАЛЯПИН И НАШЕ ПОКОЛЕНИЕ
Я пойду его слушать, если даже он целый вечер будет петь только одно "Господи, помилуй!". Уверяю тебя -- и эти два слова он так может спеть, что господь -- он непременно услышит, если существует,-- или сейчас же помилует всех и вся, или превратит землю в пыль, в хлам,-- это уже зависит от Шаляпина, от того, что захочет он вложить в два слова.
(Из письма А. М. Горького)
I
Кажется, это было зимой 1914 года. Случай привел компанию юных друзей на два концерта, следовавших непосредственно один за другим. Вчера -- концерт Иоакима Викторовича Тартакова. Сегодня -- Федора Ивановича Шаляпина.
В обоих концертах исполнялся романс Чайковского "Разочарование" на стихи Поля Коллэна ("Déception") в переводе Горчаковой.
Ярко солнце еще блистало;
Увидать хотел я леса,
Где с весною вместе
Любви и блаженства пора настала
Подумал я: "В лесной тиши
Ее найду опять, как прежде,
И, руки подав мне свои,
Пойдет за мной, полна надежды".
Я напрасно ищу... Увы!
Взываю! Лишь эхо мне отвечает!
О, как скуден стал солнца свет!
Как печален лес и безгласен!
О, любовь моя, как ужасно
Так скоро утратить тебя!
"...В часы усталости духа, когда память оживляет тени прошлого и от них на сердце веет холодом",-- разочарование и безнадежность, вот что звучало в этом романсе в исполнении певцов того времени.
И на концерте Тартакова мы услышали доведенную до совершенства такую же интерпретацию романса.
Знаменитый баритон И. В. Тартаков, артист императорских театров, трагически погибший в автомобильной катастрофе в 20-х годах, пользовался огромной любовью и заслуженным успехом у публики и считался отличным вокалистом.
Ученик известного педагога Эверарди, Тартаков обладал красивым по тембру голосом, одинаково звучным и ровным во всех регистрах, пел без всякого напряжения, отлично владея верхними нотами, пел, как поэт, с присущей ему одному романтической индивидуальностью.
Его справедливо признавали непревзойденным исполнителем романсов Чайковского.
Тартаков был современником Чайковского, знал его лично, часто с ним встречался, и композитор с удовольствием слушал свои романсы в его исполнении.
Внешне Тартаков был похож на Антона Рубинштейна, если судить по известному портрету кисти Репина (Рубинштейн за дирижерским пультом).
Русская интеллигенция считала Тартакова своим певцом-поэтом, "властителем своих дум".
Невыразимое наслаждение испытывали мои друзья и я, слушая пение Тартакова.
Объявили романс Чайковского "Разочарование".
С первыми звуками вступления лицо Тартакова стало трогательно-печальным, глаза затуманились грустью, голова чуть наклонилась в сторону и вниз, он прижал к груди сложенные крест-накрест руки:
запел прекрасный голос, и такая грусть, такое разочарование звучали в нем, такое далекое и навсегда ушедшее прошлое звучало в словах:
Безнадежно погибшее оплакивал певец, он упивался печальной мелодией Чайковского, от сердца к сердцу несся его проникновенный голос.
Нам слышалось тургеневское "как хороши, как свежи были розы".
Звук голоса Тартакова был несколько приглушен, округлен; казалось, потемнел тембр, и ноты тянулись одна за другой, точно играл на виолончели музыкант, отлично владеющий смычком.
Безнадежным, тягостным стоном звучала средняя часть романса:
И вот новая краска: неподдельные слезы слышали мы, явные, ощутимые слезы в захватившем нас голосе. Так пел он последнюю часть романса, повторяющую основную тему, -- печально, без желания сопротивляться:
Почти рыдание, надрыв, достигший необыкновенной силы драматизма и в то же время трогательный и нежный, венчали это на всю жизнь запомнившееся исполнение.
Тишина...
Склонившись в глубоком поклоне, стоял на эстраде завороживший зал певец печали.
Тишина... Но вот она взорвалась, эта тишина, взорвалась восторгами и благодарностью за высокое и такое прекрасное искусство. И еще раз пел Тартаков этот же романс, и еще сильнее было впечатление, и еще глубже были восторги и благодарность.
А когда публика расходилась, больше всего похвал слышалось исполнению именно этого романса.
Долго бродили мы в тот вечер по ночным морозным улицам Петербурга, счастливые, что соприкоснулись с чем-то таким печально красивым, что пройдет через всю жизнь и никогда не забудется.
И сейчас, подходя к закату дней моих, я снова вспоминаю: это было прекрасно!
И вот концерт Ф. И. Шаляпина.
"...В нем была неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная грустная скорбь.
Русская правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так и хватала вас за сердце..." {И. С. Тургенев, Певца.}.
Объявили и "Разочарование" Чайковского.
Затаив дыхание, ждали мы начала, понимая уже, что Шаляпин не будет повторять Тартакова, но не веря иному и не желая слушать ничего другого.
Пианист начал вступление, и Шаляпин...
"...Шаляпин твердо встал на чуть раздвинутых ногах, как бы врастая в землю крепко и навсегда, высоко поднял голову навстречу всем ветрам мира, которым не сломить его, как бы они ни дули; смелостью, мужеством засверкали глаза его, улыбка страстной нежности осветила лицо.
Это был мятежный человек Горького, шествующий "вперед! и -- выше! все -- вперед! и -- выше!" {М. Горький, Человек.}.
Мы были ошеломлены -- как же он будет петь?
И он запел о ярком, добром солнце, заливавшем своими благодатными лучами весенний лес, о свежести распускающейся зелени после долгого зимнего сна, о веселом щебетании птиц... Он шел по этому волшебному лесу, зная каждый кустик на пути, каждую тропку, слушая шорохи, приветствуя старых и верных друзей, и сердце его было большим и благодарным, полным надежды, веры, созидающей любви.
Темп по сравнению со вчерашним исполнением был чуть сдвинут.
Шаляпин пел в лучшем смысле этого слова. Он, как и Тартаков, соблюдал все указания автора. Однако все было иное: первая фраза была хоть и не громкая, но полнозвучная, a piu f -- "увидать хотел я леса..." -- было полно энергией, желанием встречи, дышало страстью; фраза "где с весною вместе..." и дальше наполнялась восторгом любви и блаженства.
Шаляпин не ускорял темпа, но, увлекая пианиста, пел как бы чуть-чуть вперед. Вчерашний певец пел в той же мере чуть-чуть назад.
Вторую фразу:
он пел с такой жгучей радостью ожидания, звук заливался таким лучезарнвш светом, что разочарование было уже немыслимым, невозможным...
Неописуемое волнение овладело нами "-- как же будет дальше? Как же он споет "Я напрасно ищу... Увы! Взываю! Лишь эхо мне отвечает!"?..
И Шаляпин спел!
Вчера было все напрасно -- "Я напрасно ищу...". А Шаляпин все равно искал, во что бы то ни стало искал -- "Я напрасно ищу".
Вчера было "Увы!". Сегодня -- "Взываю!". Где ты? Приди! -- это было как набат, возвестивший несчастье, страшное горе, но горе сильного и мужественного человека, которое он пересилит, под которым он не упадет.
Неожиданной для нас досадой, гневом звучала последняя часть романса.
Отчеканивая каждое слово, подчеркивая согласные ("О, как скуден стал солнца свет!") и далее растягивая "а" на "печа-а-ален" и "безгла-а-асен" и "е" на "ле-ес", Шаляпин, казалось, обрушивал мощные удары, мстил кому-то за то, что оскудел солнца свет, за то, что темен и безгласен стал лес, но... сердце бьется и "не любить оно не может". Мощной, полноводной рекой разлился голос певца ("О, любовь моя, как ужасно..."), звук стал теплым, светлым, хоть и печальным, и столько жизни было в нем, что перед нами ощутимо возник образ красоты человеческой, красоты созидательной.
Единое чувство великой гордости охватило весь зрительный зал, гордости за землю нашу, что породила такого богатыря, зовущего человека "вперед!-- и выше! все -- вперед! и -- выше!".
Слушая бурю наших оваций, он, казалось, отвечал нам пристальным взглядом чуть прищуренных глаз, в которых сверкала озорная улыбка.
"Буря! Скоро грянет буря!" -- и, конечно, понимал, что уже в урагане оваций был крик всего зала:
-- "Пусть сильнее грянет буря!"
Таковы были две интерпретации романса Чайковского "Разочарование" двумя "властителями дум" того времени, на рубеже уходящих и грядущих событий.
Еще не прошло и двух десятилетий после смерти Чайковского, а прелестный романс его уже излучал новое содержание.
Оба певца пели, придерживаясь указаний композитора, однако каждый "прочитал" музыку по-своему.
Тартаков пел прошлое, уходящее, он упивался печалью воспоминаний. Шаляпин пел о грядущем. Он поворачивал взоры своих слушателей в сторону отдаленного грома надвигающихся исторических событий, в сторону тогда еще "еле заметных лучей зари, спорящей с нестойким мраком", -- любимая цитата Шаляпина из Данте.
Он пел о "Человеке, который звучит гордо".
Вместе с тем гений Шаляпина раскрыл нам новые стороны исполнительского искусства, наглядно показав, что дело совсем не в подражании даже самым лучшим певцам, а в том, что каждый настоящий певец при обязательном безукоризненном владении своим голосом должен быть еще и поэтом, философом, властителем дум, что великие творения прошлого не ограничены своим постоянным содержанием, что они обладают свойством отражать время, обогащаясь новыми мыслями, и что это новое содержание всегда повелительно диктует новую исполнительскую форму: новую технологию, новые приемы, новые краски, сочетания и т. п.
Новое в искусстве определяется новым в жизни, и большие художники подмечают это новое и помимо того, что показывают жизнь такой, какая она есть, еще куда-то зовут.
Те новые дали, которые открыл и куда звал Шаляпин, бережно приняли лучшие художники и нашей родины и всего мира.
Так же бережно, с неиссякаемым уважением к гениальному русскому артисту хочется это драгоценное наследие передать нашей юности, нашим молодым артистам-певцам.
II
И вот -- "Блоха"! Вышел к рампе огромный парень, во фраке, перчатках, с грубым лицом и маленькими глазами. Помолчал. И вдруг -- улыбнулся и -- ей-богу!-- стал дьяволом во фраке.
М. Горький
В сезоне 1921/22 года ставили оперу Рахманинова "Скупой рыцарь". Пригласили драматического режиссера. На репетициях он сидел в кресле, предоставив певцам действовать на сцене так, как им на душу бог положит. Кое-кто был этим доволен, считая, что так и удобнее, и легче, и думать не надо.
Несколько человек молодежи, занятых в спектакле, не могли, да и не хотели мириться с этой рутиной, они горячо любили театр, верили в новые, прекрасные возможности его, они были уже "заражены" Шаляпиным.
К нему и обратились мы за помощью, подкараулив его свободную минутку в театре.
Внимательно выслушав наши жалобы, зло обронив: "А воз и ныне там", он прежде всего обратил наше внимание на то, что эта опера речитативна и по характеру близка к драме. Поэтому очень полезно походить на драматические спектакли, классические, посмотреть в них замечательных наших актеров. Посмотреть и подсмотреть у них сокровенное, тайное, великое, думать об этом; с этими думами пойти в Эрмитаж, увидеть эпоху, образы и снова думать, читать об этом, искать и думать...
Обогатившись таким образом, услышать по-новому музыку Рахманинова, понять ее по-своему, полюбить, знать ее, знать всю оперу от первой ноты до последней, выучить все партии; узнать образы партнеров, как близких людей; разговаривая с ними на сцене, понимать, кто они, чего они хотят от вас, и думать, думать об этом.
Шаляпин особенно настаивал на этой мысленной работе певца, ставя ее наравне с работой физической, тренировочной.
-- Кто вы?? -- вдруг неожиданно спросил он.
Мы не растерялись.
-- Альбер...
-- Слуга...
-- Ростовщик...
Шаляпин остался доволен быстрым ответом"
-- Давайте же подумаем, какие могут быть у вас эти Альбер, слуга и ростовщик,-- сказал он, взял у нас клавир {В свое время Шаляпин, будучи в гостях у Н. А. Римского-Корсакова, спел оперу целиком, поразив присутствующих знанием всех партий и выразительностью исполнения.}, полистал его, задумался, потом быстрым движением откинул голову назад.
Во что бы то ни стало, на турнире
Явлюсь я. Подай мне шлем!--
звонким, юношеским голосом запел он вдруг, неожиданно на наших глазах превратившись в Альбера, средневекового пылкого рыцаря с восторженными глазами, в которых сверкала и непреклонная воля и уверенность в новой победе,
"Подай мне шлем!" -- повелительно повторил Шаляпин -- Альбер, обращаясь к слуге, и уже слуга рыцаря Альбера, а не ошеломленный актер, глядевший во все глаза на мгновенное перевоплощение Шаляпина подал ему воображаемый шлем.
Пробит насквозь, испорчен. Невозможно
Надеть его.
В гневе и отчаянии рыцарь -- Шаляпин отбросил шлем, и мы услышали, или нам казалось, что услышали, как стукнулся и покатился он по каменному полу.
Шаляпин выхватил из клавира еще несколько горячих фраз монолога Альбера и перешел на диалог со слугой, заставив и его правдой своих чувств петь ответы в верном состоянии, подсказав ему возможный внешний рисунок роли.
Затем, обратившись к третьему актеру, Шаляпин спросил: не кажется ли ему, что у ростовщика есть внутреннее сходство с самим бароном, скупым рыцарем, только без огненной страсти?
Для барона -- тайный сладострастный пир, вожделенное наслаждение любоваться золотом, открывая сундуки, зажигая свечи над ними; для ростовщика это хоть и профессия, каждодневное дело, но оба рады, что "понемногу сокровища растут".
Ростовщик лишь притворяется бедняком -- помните, как говорит про него слуга? Шаляпин запел только что спетые актером-слугой реплики:
Кряхтит да -- жмется.
. . . . . . . . . . .
Жмется да кряхтит.
Это его внешний облик, подобострастный и приниженный, а на самом деле это скрытая, предельно хитрая, изворотливая сила, которая безжалостно сгубила многих и многих, подобных Альберу.
Это фламандский богач в одежде нищего, трусливый и умный, презирающий всех; под личиной распластанной угодливости -- маленькая, уродливая, но трагическая фигура.
Шаляпин рисовал нам образ медленно. Подумает, найдет характерную черту и снова думает, а мы не столько слышали его, сколько видели все, что он говорит, видели, как постепенно преображался он, видели, как голова его ушла в плечи, он сгорбился, стал меньше ростом, даже маленьким, хитро засверкали глазки-щелочки; казалось, нос стал горбатым, восточным, видели, как чуть зазмеилась ехидная улыбка, зашевелился беззубый рот и тоненький голос тихо, протяжно запел:
Цвел юноша вечор, а нынче умер.
И вот его четыре старика
Несут на сгорбленных плечах в могилу.
После "а нынче" замолчал... закрыл глаза и тихо-тихо пропел "умер". Руки с раскрытым клавиром поднялись, словно понесли умершего; он еще более сгорбился, как от тяжелой ноши, замедлил конец фразы, будто замедлилось похоронное шествие и остановилось у могилы.
Повеяло ужасом смерти, преждевременной, казалось, насильственной, а ростовщик все плел и плел свою паутину.
Барон здоров. Бог даст -- лет десять, двадцать
И двадцать пять и тридцать проживет он.
Зловещим шепотком он залезал в душу Альбера, внушал возможность преступления, осторожно вливая яд в слова "бог даст -- лет десять...", потом погромче-- "двадцать и двадцать пять..." и уже угрожающе, как бы затягивая петлю на шее Альбера, "и тридцать проживет он".
Затянув на шее петлю, он предлагал и выход:
В стакан воды подлить... трех капель будет,
Ни вкуса в них, ни цвета не заметно;
А человек без рези в животе,
Без тошноты, без боли умирает.
Спел он каким-то отсутствующим, казалось, даже бестембровым звуком, обнажая перед нами омерзительную изнанку этого страшного человека.
Шаляпина позвали на репетицию. Пожелав нам удачи, он убежал, бормоча то ли себе, то ли нам: "Ужасный век, ужасные сердца, ужасные сердца..." -- и через секунду вернулся и, приоткрыв дверь, крикнул нам: "Пушкина, Александра Сергеевича Пушкина не забудьте! Пусть всегда лежит на столе, под подушкой, всегда, всю жизнь. Без Пушкина не быть русскому искусству".
На всю жизнь запомнилась нам эта импровизированная репетиция вдохновенного певца, или режиссера, или актера? Кем он был, наш чудо-Шаляпин, показывая столь яркие и в то же время правдивые и простые образы? В его выразительнейшем пении, в предельно точном выполнении всех указаний автора было подлинное понимание музыки Рахманинова, раскрывшее нам глубины человеческой души.
Шаляпин как бы распахнул перед нами ворота в неведомый волшебный мир нового театра, которого мы, горячая, алчная до всего нового молодежь, так страстно жаждали, за который готовы были сложить свои головы.
Казалось, что стоит только повторить показанное Шаляпиным, и роль заживет своей верной жизнью. Конечно, все оказалось не так. Перед нами росли и росли трудности, прежнее уже не удовлетворяло, новое, "шаляпинское", не давалось. Но мы не отступали, мы помнили его слова: "думать и работать, работать и думать". И мы работали и мы думали.
На премьере после первого действия, когда все мы были в нашей артистической уборной, дверь отворилась, и вошел Шаляпин. От радостной неожиданности мы даже не поздоровались, только встали, почти вытянулись перед ним.
"Сейчас разнесет!" -- пронеслось в голове.
Шаляпин не улыбался, смотрел строго, молчал. И вдруг засыпал нас вопросами, не дожидаясь и не слушая ответов:
-- Ну что, разговор наш даром не пропал? Поди, рады? Довольны? Пожалуй, и Пушкина всего читали? Да и многое другое, верно? В Эрмитаж тоже, пожалуй, не раз захаживали? Да и в драме, верно, частенько побывали? И оперу, поди, всю спеть можете? Работягами стали? Да и думать, кажется, научились?
По мере того как Шаляпин говорил, наша уборная наполнялась актерами; они стояли в дверях, за дверью, в коридоре. Кто-то похвалил нас. "Хвалить еще рано,-- сказал Федор Иванович и вдруг улыбнулся во все свое неповторимое русское лицо,-- хотя, конечно, молодцы, но хвалить рано... Пожалуй, приду через несколько спектаклей еще раз, и, уж если похвалю, если я похвалю, тогда и впрямь хорошо!"
Он сделал нам несколько замечаний, указал на то, что слуга пел в сторону Альбера и, видимо, чтобы не разойтись с оркестром, впивался в палочку дирижера боковым взглядом. Петь же надо всегда в зрительный зал, иначе исчезает и сила звука и яркость тембра, зачем же обкрадывать самого себя? В очень редких случаях, когда этого требует художественная правда сценического действия, можно петь, повернувшись в сторону или даже спиной к зрительному залу, тогда фраза получает особую, желательную окраску. Федор Иванович посоветовал нам, если уж необходимо смотреть на дирижера -- а такая необходимость бывает часто, особенно в быстрых темпах,-- то смотреть на него прямо, в упор, как будто с ним разговариваешь; зрителю же будет казаться, что поют непосредственно ему. "Мы ведь поем, а не разговариваем, в этом и наша красота и наша правда. Жизнь наша на сцене -- в музыке,-- сказал он, обратившись уже ко всем,-- помните, музыка должна быть как мать вам, мать, вскормившая вас своим молоком".
И ушел... но след оставил на всю жизнь.
III
В бывшем Михайловском театре (ныне Малый оперный театр) полным ходом шли репетиции "Алеко".
Недавно набранный хор состоял из звонких, молодых, отличных голосов. Работали отлично и старательно, выполняя все, что требовали дирижер и режиссер.
Сегодня ждали в первый раз Шаляпина.
Старый цыган уже дважды поведал о былом, несколько раз был спет ансамбль с хором -- за Алеко пел хормейстер,-- всегда юный балет отплясал свои танцы, Шаляпина не было.
От долгого ожидания постепенно исчезла приподнятость, с которой начали репетицию, начались разговоры, ослабло внимание, настроение явно падало...
Шаляпина не было.
Все-таки продолжали. Оркестр вновь сыграл свою партию перед вступлением басов в фа-миноре, и вдруг, словно по мановению волшебной палочки, все на сцене преобразилось -- засверкало, заулыбалось, пронесся радостный вздох, басы спели свою фразу с неожиданным темпераментом и силой, вступившие тенора старались перехлестнуть басов, молодо и звонко залились друг за другом альты и сопрано, и полноводной широкой рекой разлилась песня, красивая и раздольная, как вечер в необъятной русской степи.
Шаляпин, явившийся причиной этой перемены, в упоении застыл в кулисе, с расширенными глазами слушая красоту сливавшихся молодых голосов.
Репетиция не прерывалась. Старый цыган начал свой рассказ:
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . только год
Меня любила Мариула.
Однажды близ кагульских вод
Мы чуждый табор повстречали:
Цыгане те, свои шатры
Разбив близ наших у горы,
Две ночи вместе ночевали.
Они ушли на третью ночь,
И, бросив маленькую дочь,
Ушла за ними Мариула
Я мирно спал; заря блеснула;
Проснулся я: подруги нет!
Ищу, зову -- пропал и след...
Тоскуя, плакала Земфира,
И я заплакал...
На музыке перед вступлением Алеко -- Шаляпин внезапно ринулся в самую гущу хора и "с ходу" полным голосом в гневе и возмущении "вскричал":
Да как же ты не поспешил
Тотчас вослед неблагодарной
И хищнику и ей, коварной...
Как удар кнута по свободным сердцам, пронесся этот вопль необузданной ревности. Шаляпин был страшен, кровью налились дикие глаза, руки, сжатые в каменные кулаки, уже угрожали...
И так огромно было напряжение, так заразительна была правда его чувства, что мгновенно все, кто был на сцене, повернулись к Алеко и, наливаясь его напряжением, слушали его и внутренне отталкивали от себя, ощетинились против этого иноверца и в то же время пригибались под неистовством его возмущения. И, когда зазвучала фраза:
...Кинжала в сердце не вонзил --
на высоких басовых нотах, где все "н" в сочетании с другими согласными звенели, как сталь вонзенного кинжала,-- цыгане в ужасе отпрянули от нестерпимого огня глаз его, от подавшегося вперед тела.
Следуемый дальше пятитактный дуэт Земфира и Молодой цыган спели рр, их голоса, впервые за все спевки, слились, как бы обнявшись друг с другом, хотя они и находились на разных концах сцены.
Вместе с ними "высвободились" из-под власти Алеко и цыгане, полной грудью вдохнули они вольный воздух своих кочевий -- "вольнее птицы младость",-- разбрелись по сцене, стали собираться группами.
-- "О нет!" -- взмылся над тишиной, словно хищная птица, голос Алеко-- все выше и выше, широкими взмахами крыльев:
... когда над бездной моря
Найду я спящего врага,
Клянусь, я в бездну, не бледнея,
Столкну презренного злодея.
Единым сильным движением вся толпа снова развернулась в сторону Алеко, рванулась к нему стихийным протестом и... остановилась под гипнотическим взглядом, под нарастающим от внутренней силы голосом, все более и более повышающимся к предельным нотам фразы,-- остановилась и застыла... Земфира сжалась у ног Старого цыгана.
Сценическая выразительность верных чувств вылилась в великолепную скульптурную композицию, сохраняющуюся все пять тактов последующего дуэта Земфиры с отцом.
Зазвучали "триоли" в оркестре, и произошло невероятное, великое таинство театра -- вдохновение, охватившее всю массу людей гением одного человека... Алеко стоял мрачный, скрестив на груди руки, опустив голову, возвышаясь над толпой, которую он презирал и от которой зависел. А толпа, все еще подвластная ему, с устремленными на него горящими ненавистью и страхом глазами, уже внутренне пересиливала себя, уже медленно отворачивалась от него, поворачиваясь к старому цыгану, хотя и продолжала еще смотреть на Алеко...
И, наконец, сбросив с себя эту дьявольскую власть, цыгане окружили старика, требуя веселья, пляски, прежней вольной жизни своей.
Мрачные глаза засверкали весельем, озорством, лица заулыбались, закачались тела, топнули каблуки, и понеслись, закружились в необузданной дикой пляске, ни перед чем не останавливаясь, сметая все на своем пути, гордые своей волей, попирая законы,-- коршуны необъятной степи.
Мы смотрели из зрительного зала, также вовлеченные в это чудодействие, стараясь уяснить себе, как могло случиться такое. Сцена была давно поставлена, много раз репетирована, но то, что мы увидели сейчас, лишь отдаленно напоминало "географию" установленных мизанцсен, все было иное -- это был Театр с большой буквы, Театр творческой мысли, неподдельных творческих чувств, и это был оперный театр во всем многообразии и великолепии своей специфики. Шаляпин преобразил ремесло в искусство, его мысль породила мысль массы, его пламенные чувства зажгли ответные чувства, его трепещущее дыхание вдохнуло жизнь в образы изображаемых людей, заставило их любить, ненавидеть, торжествовать... И самое удивительное, самое прекрасное было в том, что могущество гения, мудрость Шаляпина проникли в существо музыки, раскрыли в ней образную жизнь, овладели особенностями ее речи и увлекли за собой всех.
Он слушал музыку, и музыку слушала вся сцена, и рабочие, прибежавшие смотреть Шаляпина, и играющий оркестр, и сидящие в зале; он жил и действовал в музыке, и в музыке, в ритме музыки жили и действовали все участники -- вся толпа отшатнулась на sff, на последнем слоге фразы Алеко, как будто так было поставлено, отрепетировано; с музыкой из-за такта перед 3/8, vivo, толпа резко двинулась к старику; стукнули каблуками о пол после хоровых реплик без оркестра "в веселье" и "в пляске" на sff. Жизнь была в музыке настолько, что мы не только слушали музыку, но и видели ее, видели гениально воплощенной на сцене Шаляпиным, видели в идущих за ним, одухотворенных праздником подлинного искусства молодых артистах.
IV
Я вообще не верю в одну спасительную силу таланта без упорной работы.
...И чего только не пишут о Шаляпине: и пьяница он, и грубиян, и лентяй, и чуть ли не грабитель (это кого: не антрепренера ли?), и только никому в голову не приходит простой штуки -- сколько и как Шаляпин работает и что ему стоит каждое выступление.
Ф. И. Шаляпин
Партию Молодого цыгана репетировал тенор А. И. Талмазан.
Он был неряшлив в сценическом поведении, забывал слова, тут же на ходу заменял их несусветной чушью, путал мизансцены, а то и просто бросал их, становился у рампы и пел в публику, как на концерте.
Но пел он выразительно, тепло и с неизменным успехом у зрителя. У него был красивый тембр, музыкальная фраза, ровность и легкость звука во всех регистрах.
Природный музыкант с абсолютным слухом, отличный виолончелист и пианист, он играл все, что хотел играть. И все по памяти. Садился к роялю просто так, в любую свободную минуту, точно у него была потребность бегать пальцами по клавишам и петь, петь любые песни, арии, романсы, импровизировать, музицировать, аккомпанировать любому другому певцу.
Шаляпин его любил, ценил, снисходительно относился к его сценической неряшливости и много ему прощал такого, чего другим ни за что бы не простил.
Об этом свидетельствует следующий диалог на репетиции:
-- Ты напрасно так небрежно репетируешь: в четверть силы. Вряд ли это полезно, особенно для такого "актера", как Талмазан,-- в третьем лице сделал ему замечание Шаляпин.
-- Учусь у Федора Шаляпина,-- наивно-благодушно и не без юмора возразил Талмазан,-- он всегда репетирует в четверть голоса.
-- Плохо у него учишься: Федор Шаляпин репетирует в четверть голоса, но всегда в полную силу,-- подчеркивая последние слова, сказал Федор Иванович,-- иначе нет смысла репетировать.
Многим казалось, что Шаляпин репетирует, не расходуя сил. Это -- ошибочно. Меткие замечания во время репетиций, даже в сценах других персонажей, внимательные глаза, чуткие уши, какой-нибудь поворот головы или другое чуть заметное движение -- все в любую минуту репетиции подтверждало, что Шаляпин слушает, видит, живет в музыке, как бы дышит в ее ритме, в ее темпе, в ее беге. Все легко, без напряжения, без демонстрации, наоборот: очень просто, но с мыслью, с целью, с пониманием, ради чего он репетирует, сдержанно, даже скрыто, но в полную силу, может быть, и незаметную для невнимательного глаза.
"Федор Шаляпин репетирует всегда в полную силу". Слова эти заставили призадуматься и еще более внимательно следить за его поведением на сцене.
И действительно, Шаляпин не только репетировал в полную силу, но и вне репетиции, между репетициями, во время отдыха и, может быть, даже и сна, продолжал оставаться во власти музыки, не переставая думать о роли. Ритм и тепло музыки жили в нем, не уходили из его нервов и мышц. Он мог разговаривать, о чем угодно, с темпераментом и удовольствием и в то же время не переставал прислушиваться к музыке, влюбляясь в нее все больше и больше, обогащаясь ее несметными богатствами.
Дублером Талмазану на партию Молодого цыгана в "Алеко" был назначен я. На одной из двух репетиций, которые выпали на мою долю, режиссер предложил мне на какой-то фразе сделать жест Шаляпина. Так и сказал: "Сделайте здесь жест Шаляпина!" Я не понимал, о каком жесте Шаляпина он говорит, не знал, какие жесты Шаляпина уже стали общим достоянием актерского хозяйства, но мне казалось стыдным и невежественным в этом признаться. Я схитрил, попросил разрешения поработать над "жестом Шаляпина" дома, чтобы здесь ни у кого не отнимать времени и принести к следующей репетиции уже готовый результат.
И вот с усердием, достойным лучших дел, принялся я расспрашивать моих старших товарищей по театру о "жесте Шаляпина". Никто не мог ни назвать, ни показать ни одного какого-нибудь жеста Шаляпина. П. М. Журавленко, бас, талантливый и очень пытливый актер, нередко восхищался различными подробностями игры и пения Шаляпина и, будучи весьма наблюдательным, сопровождал свои рассказы тонким и достаточно точным воспроизведением замеченных деталей. Я пристал с моим вопросом к Павлу Максимовичу. Недоуменно взглянув на меня, он задумался, видимо, перебирая в памяти свои наблюдения, и довольно осторожно и вопросительно произнес: "Не знаю, разве что протянутая вперед рука?" -- и показал как.
И вот хожу на все спектакли, смотрю во все глаза, ищу, жду, пытаюсь поймать этот жест Шаляпина, а его нет и нет.
Случайно войдя в актерскую ложу во время сцены в "тереме", я чуть не вскрикнул от удовольствия: у царского кресла стоял Шаляпин с протянутой вперед правой рукой и пел монолог Бориса. Когда, на какой фразе протянутая рука была убрана, я не заметил: до конца спектакля eè больше не было.
В другой раз, попав на спектакль "Хованщина" к концу левого акта, я опять увидел Шаляпина -- Досифея с протянутой вперед правой рукой, тут же о ней забыл, а когда спохватился, ее не было.
Никакого "жеста Шаляпина" никогда в природе не существовало, а если он иногда или часто -- это все равно -- и подымал вперед правую руку, то зритель ее не замечал, воспринимая целостность образа в общей выразительной слитности пластики и пения. Я же разглядел эту поднятую руку потому, что искал ее, и потому, что, войдя в ложу, попал как раз на нее, еще не подпав под обаяние образа в целом.
Отдельные жесты Шаляпина растворялись в образности целого. Многие пытались подражать ему и всегда неудачно. Подражали Шаляпину и никогда не видевшие его, со слов других, что было уже совсем невыносимо. Надев шаляпинский костюм и повторив его грим, они даже фотографировались в ракурсах известных фотографий Шаляпина. Именно у них можно было заметить шаляпинские жесты и другие детали в искаженном виде, лишенные мысли, содержания, выхолощенные, внешние. То, что у Шаляпина не дифференцировалось, подавалось ими в виде обнаженного певческого приема, голой манеры игры и т. п. без присущей Шаляпину философской глубины и очарования образа. Так всегда бывает, когда вместо оригинала перед нами посредственная копия. От нее до штампа всего один шаг.
Надо было много, очень много раз прослушать Шаляпина в одной и той же роли, чтобы разобраться, где кончается строгая конструкция всей роли, общая схема ее решения, ее композиция, и начинается импровизация, озаренность вдохновения и мастерства уже как величайшее счастье результата невидимого, но такого упорного труда.
Несколько дней Шаляпин не приходил на репетиции. Наконец пришел, прослушал все с самого начала и отменил ранее установленные им же самим темпы. Дирижер Г. И. Якобсон был совершенно ошарашен: ведь он с такой любовью и тщательностью принял и развивал все предложенное Федором Ивановичем на предыдущих репетициях!
-- Шаляпин -- гений, но так работать нельзя! Сам все установил, пусть и придерживается собственных темпов! Нельзя же каждый день, каждый час менять только по капризу, хотя бы и гениальному! А хор? А солисты? Сколько же можно переучивать? И т. д. и т. п. Казалось, он прав.
Пришлось, однако, покориться, а потом, как и всегда в работе с Шаляпиным, испытать творческую радость. Новое в шаляпинских предложениях оказывалось выразительнее, проще, красивее и, главным образом, цельнее. Темпы связались друг с другом в своей последовательности и естественно вытекали один из другого. Все стало органичнее, понятнее и для исполнителей и для слушателей.
Что и говорить, совместная работа с Шаляпиным была делом трудным, но в творческом соприкосновении с ним таились большие ценности. Шаляпин был обладателем богатейшей интуиции и неиссякаемых возможностей проникновения в глубины музыки. Это было его шестым чувством, абсолютным, как и его абсолютный слух. Он очень быстро находил наиболее естественные темпы не только для себя, но и для наилучшего звучания ансамбля и хора, темпы, при которых тембр голоса звучит во всей своей красоте и компактности и при которых слова легче всего поются, становясь яснее и ярче. Музыканты утверждали, что в темпах Шаляпина оркестру становится свободнее играть: он угадывает темпы, в которых никто не вынужден форсировать или насиловать свой инструмент. Многие лучшие и наиболее чуткие дирижеры говорили, что, работая с Федором Ивановичем, надо выжидать и выжидать, пока не установятся темпы наиболее сложных частей партитуры, особенно самые быстрые, или большие финалы и т. п.
Наконец, сам Шаляпин много раз объяснял, что темп отдельного куска музыки -- для него понятие технологическое и как художественная категория существует только во множественном числе в виде соотношения темпов на протяжении всей партитуры, в их последовательности и взаимной связи. И тогда темп становится средством выразительности исполнения музыки. Музыка никогда не останавливается, она всегда продолжается.
Так все и происходило на репетициях "Алеко". В первый раз Шаляпин пришел в разгар репетиции, к середине пения хора, и его темпы возникали на ходу. Второй, третий раз он приходил все раньше и раньше, все ближе к началу музыки и, естественно, вносил изменения. Новые темпы всегда вытекали из предыдущих, и потому все в целом становилось лучше.
Определение темпов относится к ремеслу дирижера в оперном театре. Шаляпин же, обладая природным чутьем, мог бы быть и дирижером таким же, каким был певцом.
Всей своей творческой жизнью Шаляпин доказал, что темп не есть нечто случайное или раз навсегда установленное по метроному, равно как и неизменяющаяся "традиция", передаваемая из поколения в поколение и не зависящая от условий и времени, в которых исполняется данное произведение. Наоборот, темп -- общее творчество живых людей, поющих и действующих на сцене, дышащих идеями и мыслями современности, и к их дыханию и певческой жизни, даже просто к их голосу дирижеру следует прислушиваться, а не подчинять сцену диктаторскому капризу во имя удобства чистого звучания и арифметическим выкладкам, раз навсегда определенным и изменению не подлежащим.
Мейерхольд, например, утверждал, что интонация, ритмы, темпы и динамика речи в чеховских пьесах были найдены в Художественном театре, и в этом прежде всего новаторство Станиславского, так как благодаря этим находкам прозвучала вся чеховская лирика и философия. Чехов и Горький требовали новых сценических изъяснений. Художественный театр нашел то, чего не мог найти ранее Александрийский театр в Петербурге. Аналогично этому Шаляпин в Московской частной опере Саввы Мамонтова нашел ритм, темпы, всю динамику и интонационную выразительность музыки Мусоргского, Римского-Корсакова и ряда других композиторов.
Русская оперная классика, дотоле не раскрытая на подмостках императорских театров, предстала на рубеже столетий перед зрителем в именно ей присущей смелой интерпретации. В этом принципиальное новаторство и Шаляпина и Ершова. Разные дороги вели их к цели, но цель была одна, и имя ей -- музыка.
Начались оркестровые репетиции. Шаляпин репетировал каждый день, кроме дней своих спектаклей, и не только в полную силу, но и в полный голос. В перерывах он сидел вместе со всеми в актерском фойе и, поддерживая общий разговор, рисовал на чем попало грим Алеко с всклокоченными кудрями, с бакенбардами, напоминавшими знакомое лицо Пушкина. Некоторые реплики его остались в памяти:
-- Наличие голоса, даже очень хорошего, это еще не искусство.
-- Голос, хорошая внешность, отличная музыкальность -- это еще не артистичность. Артист -- это нечто большее, чем хороший голос, хорошая внешность, хорошая музыкальность.
-- Артист -- не профессия. Это сплав таланта и мастерства, культуры и любознательности, полученный из руды, именуемой долгий труд.
-- Пианист, дирижер, певец, актер -- это профессия. Как булочник, кузнец, столяр. Но есть булочники-кондитеры, столяры-краснодеревцы -- подлинные артисты, и еще какие!
-- Артист не ждет заказа. Он не может не работать. Он репетирует даже когда обедает. Что бы он ни делал, в сердце и в разуме его нет места для иной мысли, кроме мысли идти вперед и дальше,-- не повторяя, что было, а дальше и вперед. Искусство -- это гораздо больше, чем поднять занавес и по заведенному порядку спеть. Те, кто повторяют только уже знакомое, чужое, не добавляя своего, не любят театра и себя не уважают. Нельзя так: подслушать у кого-то хорошую фразу и принести на сцену. Ужасно! Чужое! Готовое! Краденое: цитата без кавычек, к сожалению, на сцене дозволена и не порицается. От хорошей мысли в пении возникает неожиданная музыкальная фраза. Услышанное у лучших певцов надо запоминать не для того, чтобы повторять, а для того, чтобы забыть и спеть лучше. Это и есть новая мысль, импровизация, труд -- подготовка той неожиданной находки, которая окажется единственной, неповторимой, своей1.
-- Прикрыть пустоту ума и холод сердца чужими лоскутьями горячих чувств и мыслей? Чужие фразы -- потемки, как чужая душа: в "потемках" можно нос разбить и даже голос потерять...
Репетиции шли. Темпы незыблемо установились и только чуть колебались в дозволенных накануне премьеры границах. А Шаляпин все еще чего-то добивался, повторял одни и те же места, останавливал оркестр, обращаясь иногда к отдельным музыкантам с вопросом. Он явно проверял и отделывал на оркестре каждую фразу каватины Алеко, по-разному примеряя голос, слово, выразительность деталей к общему звучанию. Ежедневно он приносил в театр что-то новое, приготовленное дома, и проверял это на сцене. Было ясно, что он от репетиции к репетиции много работает, думает, но самый процесс домашней работы был от нас скрыт: мы видели только готовые результаты.
Как-то после одной особенно ярко спетой фразы раздалась восхищенная реплика: "О, как это хорошо, Федор Иванович",-- на что сразу же последовал ответ: "Вы не знаете, как будет, когда я скажу -- хорошо!"