О Ф. И. ШАЛЯПИНЕ, И. А. БУНИНЕ, К. Д. БАЛЬМОНТЕ...
(Из "Парижских воспоминаний" А. П. Ладинского)
Публикация Е. Ю. Филькиной
Давка на пристани. Плач, крики испуганных людей, ржание обезумевших лошадей, бросающихся в воду за отплывающими пароходами, грохот отдаленной канонады. Это Новороссийск 1921 года -- последние части разгромленной армии Деникина грузятся на пароходы, бегут в Крым. Затем -- эмиграция. Далеко не все из покидавших Россию были ярыми противниками Советской власти. Многих гнал в эмиграцию страх перед неизвестностью, боязнь расплаты. Расстался с родиной и раненый подпоручик А. П. Ладинский; он был эвакуирован вместе с госпиталем в Египет. И там ему повезло. Древняя страна приняла его благосклонно: место писца в Международном суде было пределом мечтаний для многих эмигрантов и с университетскими дипломами, а за плечами Ладинского был только первый курс юридического факультета Петербургского университета; в 1916 году он был призван на военную службу, попал в школу прапорщиков в Петергофе. Четыре года прожил он в Египте, мечтая о продолжении образования. И вот, наконец, Франция -- долгожданная Сорбонна. Но радость была недолгой: учение опять было прервано -- на сей раз за недостатком средств. И все же фортуна улыбнулась ему: Ладинскому удалось устроиться в газете "Последние новости". Журналистская деятельность увлекла, помогла скрасить годы эмиграции, познакомила с многими интересными людьми. Ладинский и сам понимал, что вытянул "счастливый жребий". "Точно в самом деле, если не божок, то муза помогала,-- писал он в автобиографии,-- чтобы жизнь была интересной, не такой безысходной, как у многих других, изнывавших на черной работе в копях или на заводах, портивших себе сердце за рулем такси, глушивших эмигрантское горе в провинциальных кабаках, за бутылкой дешевого вина" (ф. 2254, оп. 1, ед. хр. 38, л. 2--3). С карточкой журналиста Ладинский объездил много стран: Бельгию, Польшу, Чехословакию, Ливан, Палестину, Тунис, Египет. Не менее интересной была жизнь и в самом Париже: выставки, Лувр, театральные премьеры, литературные собрания, встречи с такими людьми, как А. И. Куприн и И. А. Бунин. Но не давали покоя мысли о родине. В его стихах (которые он начал писать еще в 1926 году) часто звучала тоска по России.
И я пою на путеводной лире,
Дорожные перебирая сны,
Что лучше нет нигде в подлунном мире
Такой прекрасной и большой страны.
(ф. 2254, оп. 1, ед. хр. 17, л. 10).
Уже в 1930-е годы Ладинский становится известным в литературных кругах Парижа сначала как поэт -- один за другим выходят его сборники стихотворений: "Черное и голубое" (1931), "Северное сердце" (1932), "Стихи о Европе" (1933); затем приобретают популярность и его романы: "XV легион" (1937), "Голубь над Понтом" (1938). В эти же годы им было опубликовано несколько десятков рассказов, статей на литературные темы, очерков, шла работа над романом "Анна Ярославна -- королева Франции". Высоко оценивал творчество Ладинского Бунин. 8 февраля 1945 года он писал Ладинскому: "...я очень люблю Вас и как поэта и как прозаика (с великим удовольствием читал про Анну Ярославну), люблю и как человека..." (ф. 2254, оп. 1, ед. хр. 56, л. 1).
Возможно, что так и текли бы годы вдали от родины, но началась вторая мировая война. С тревогой и волнением, как, впрочем, и многие другие русские эмигранты, следил Ладинский за событиями под Москвой и Ленинградом, Сталинградом и Курском. Именно в эти годы он окончательно понял, что не может жить вдали от родины, от России, тогда же и окрепло решение во что бы то ни стало вернуться в СССР. За все время оккупации Парижа Ладинский не напечатал ни строчки, считая, что лучше быть безработным, чем работать на немцев. Литературная деятельность его возобновилась лишь после освобождения Парижа: в 1944 году он заведовал литературным отделом в газете "Советский патриот" (потом переименованный в "Русские новости"), работал переводчиком при приехавшем в Париж корреспонденте "Правды" Ю. А. Жукове. К участию в газете молодой эмиграции Ладинский старался привлечь Бунина. Но это ему не удалось. Бунин не хотел "вмешиваться в политику".
В 1946 году Ладинский стал советским гражданином, а 7 сентября 1950 года, как он писал в автобиографии, "без объяснения причин (возможно, за работу у Жукова или за некоторые статьи...) был выслан из Франции и доставлен в ГДР, где пять лет работал корректором в бюро переводов на заводе советского акционерного общества "Кабель" (ф. 2254, оп. 1, ед. хр. 150, л. 5). В марте 1955 года было получено разрешение на въезд в Москву, и писатель вернулся домой. В СССР Ладинский с новыми силами возобновил литературную деятельность. В 1959--1961 годах были изданы его романы "Когда пал Херсонес", "В дни Каракаллы", "Анна Ярославна -- королева Франции"; писатель много переводил советских и зарубежных поэтов. В 1960 году он стал членом Союза писателей СССР.
В Париже Ладинский встречался со многими деятелями русской культуры и, вернувшись на родину, охотно делился воспоминаниями о встречах с И. А. Буниным, А. И. Куприным, К. Д. Бальмонтом, Н. А. Тэффи, Сашей Черным и др. 22 октября 1955 года он опубликовал в "Литературной газете" заметку "Последние годы И. А. Бунина. К 85-летию со дня рождения писателя", а в 1960 году выступал в Государственном Литературном музее на бунинском вечере с докладом "Иностранная печать о Бунине".
В ЦГАЛИ в фонде А. П. Ладинского (1896-1961) хранятся его "Парижские воспоминания", написанные в 1956 году (ф. 2254, оп. 1, ед. хр. 33). Для нашей публикации отобраны лишь отрывки из них о Ф. И. Шаляпине, И. А. Бунине, К. Д. Бальмонте. Небольшой фрагмент воспоминаний о Бунине был напечатан в "Литературном наследстве" (см. т. 84, кн. 1. М., 1973, с. 689). Этот текст не включен в данную публикацию. В нем рассказывается о политической позиции Бунина в годы фашистской оккупации Франции, об его колебаниях и сомнениях, когда встал вопрос о возможном его возвращении на родину. Но эта тема находит отражение и в публикуемых нами мемуарах Ладинского.
В его воспоминаниях встречается много имен -- писателей, журналистов (П. Н. Милюкова, П. Б. Струве), но все эти имена более или менее известны. Пожалуй, стоит сказать несколько слов о В. В. Набокове. Набоков (псевдоним -- Сирии) выступил как русский писатель в 1920-е годы, быстро приобрел литературную известность. В 1940 году он стал писать только на английском языке и превратился в "американского" писателя. Об отношении к нему Бунина довольно подробно говорится в статье О. Н. Михайлова "Путь Бунина -- художника" (см. Литературное наследство, т. 84, кн. 1. М., 1973, с. 49 -- 50). С именем Набокова в те годы часто сопоставлялось имя Франца Кафки, очень популярного на Западе австрийского писателя. Именно в таком сочетании и упоминает Ладинский о нем, вспоминая свой разговор с Буниным.
Воспоминания Ладинского о Бунине написаны с большой теплотой, симпатией и уважением и содержат целый ряд интересных деталей, в основном из его парижской биографии. Но есть и какие-то отдельные абзацы, посвященные Бунину других периодов, как, например, упоминание о Бунине -- академике, каковым он стал еще в 1909 году, о Нобелевской премии, полученной им в 1933 году, и т. п. Заканчиваются воспоминания о Бунине следующей фразой: "В одном письме он написал: "Горячо радуюсь победам России...", в другом: "Хочу домой..." Первое высказывание Бунина взято из уже упоминавшегося письма Бунина к Ладинскому от 8 февраля 1945 года, второе -- из письма Бунина к Н. Д. Телешову от 8 мая 1941 года; оба эти письма опубликованы (см. там же, с. 623, 688).
Воспоминания Ладинского о К. Д. Бальмонте написаны в том же лирическо-элегическом плане; в них рассказывается "с симпатией и горечью" о Бальмонте-поэте, Бальмонте-переводчике, в частности переведшем на русский язык известную поэму Шота Руставели "Витязь в тигровой шкуре"; Ладинский пишет о сложных, тяжелых условиях жизни Бальмонта-эмигранта, об его переживаниях, постепенном угасании и смерти на чужбине. Надо сказать, что эта тема является в какой-то степени одним из основных лейтмотивов воспоминаний Ладинского. И начинаются они с рассказа о похоронах Ф. И. Шаляпина в Париже в 1938 году. Ладинский не дожил до того времени, когда прах Шаляпина был перевезен на родину и захоронен на Новодевичьем кладбище в Москве.
[...] Умер Шаляпин. В тот день улица Дарю, на которой стоит собор Александра Невского, была запружена народом. В церковь пускали только по билетам. На карточке с черной каймой было напечатано по-французски: "Похороны Федора Шаляпина". Толпа замолкла, когда из церкви вынесли огромный гроб, покрытый красным бархатным покрывалом с золотыми лозами. Говорят, что сам Шаляпин завещал накрыть им свой гроб.
Незадолго перед этим он еще выступал в концерте в огромном, переполненном до отказа зале Плейеля. Он пел знаменитую "Блоху" и похаживал, улыбаясь, по эстраде, уверенный в своем успехе. Но от его голоса осталось уже немного, однако осталась великолепная школа и незабываемый бархатный тембр.
Шаляпин часто гастролировал, пел везде, от Лондона до Австралии. Во время своих последних гастролей в Вене ему захотелось побывать в соседнем закарпатском краю, на тысячу лет отделенном от русской стихии и тем не менее сохранившем трогательную привязанность к России и обычаи времен Ярослава Мудрого. Шаляпин во что бы то ни стало захотел посмотреть на "дымянки" и "кожушанки". Остановился он в Ужгороде, в гостинице "Корона", где врата охранял портье в фуражке с золотым околышем, но без тульи. В гостинице гуляли по коридорам сквозняки. Шаляпин простудился и совсем больным приехал в Париж. В довершение у него оказался диабет. Великого певца не стало. Похоронен он на одном из парижских пригородных кладбищ в скромной беженской могиле.
Ничто не отражает так жизнь общества, как его пресса. Так оно должно было быть и в эмиграции. До войны в Париже выходили две больших ежедневных газеты: "Последние новости" и "Возрождение". Первая под редакцией Милюкова и считалась республиканской, вторая была с большим монархическим душком и при всяком удобном и неудобном случае прославляла "блюстителей престола", хотя ее редактором был б[ывший] социалист проф. [П. Б.] Струве. Выходили и другие газеты и журналы. В одной из них Керенский писал о гибели России[...]
Может быть, самым интересным в таких газетах, давно прекративших свое существование, были объявления. Ничто не отражало так эмигрантскую жизнь, как эти призывы о труде, о покупке и продаже, о смерти и о коммерческих предприятиях. Некоторые только ради этих объявлений покупали газету.
Похоронные объявления в траурной рамке помещались на первой странице. "После тяжкой и продолжительной болезни скончалась вдова камергера двора его величества такая-то"... Или: "Штабс-ротмистр лейб-драгунского полка имени фельдмаршала графа Миниха такой-то" [...] Эмиграция вымирает, тысячи эмигрантов вернулись на родину, остальным осталась только дорога на кладбище в Сент-Женевьев дю Буа. Оно расположено не очень далеко от Парижа. Это своего рода эмигрантский некрополь; на этом кладбище лежат генералы и рядовые эмигранты, писатели и бывшие офицеры, закончившие свое существование на больничной койке, в комнате дешевого отеля или за рулем такси. На кладбище стоит беленькая церковь в русском стиле, с голубой маковкой. Кладбище содержится в большом порядке, засажено цветами и березками, которые должны напоминать о родной земле [...]
Бунина похоронили в Сент-Женевьев дю Буа в 1953 году. В день смерти ему было свыше 80 лет, писатель умер от старости, как бы ни называлась официально его болезнь [...]
В последние зарубежные годы Бунин жил во Франции, в Париже, в тихом квартале Пасси. В этом шестнадцатом округе французской столицы сто лет тому назад, когда здесь встречался с Ганской Бальзак, была настоящая деревня и в рощах прыгали дикие кролики. Теперь это чопорный и буржуазный уголок Парижа, без маленьких бистро, которыми полны парижские улицы. Здесь на малолюдной улице Жак Оффенбах у Буниных была скромная квартира. Недалеко от него жили Мережковские, Тэффи.
Но летние месяцы Бунин обычно проводил на юге Франции, в Грассе, недалеко от Канн. Грасс -- сонный городок в Провансе, в котором много парфюмерных фабрик и вилл с опущенными жалюзи. Здесь Бунин долгие годы жил на вилле "Бельведер", предоставленной в его распоряжение поклонниками. Здесь Бунин написал многие свои книги, среди чудесных южных пейзажей. Кто бывал в Крыму, тот легко может представить себе этот мир. Очень много солнца, безоблачное небо, голубоватые горы на горизонте, а на соседних холмах древние, пурпурные к осени, виноградники, розоватые дома с голубыми ставнями под красной черепицей и у круглого каменного колодца серебристые оливы. Целый день поют в этом зное цикады, а по вечерам особенно сильно пахнет лавандой, мятой, пиниями и еще какими-то травами и злаками. Не потому ли в последних книгах Бунина так много солнца и ароматов?
Но чаще всего встречаться [мне] приходилось с Буниным в Париже, в литературные сезоны, когда уже стоят над Сеной зимние голубоватые туманы. По парижскому обычаю такие встречи происходили в монпарнасских кафе, которые представляют собою одну из особенностей парижской жизни [...] Приходилось не раз сидеть с Буниным в таких кафе, и теперь приятно и грустно вспоминать об этом.
Чаще всего это происходило на Монпарнасе, в огромном кафе "Куполь" или в старомодном "Доме", или за стойкой "Доменика", или где-нибудь на романтической улице Ласточки, в старинном кабачке "Ля Болле", где молодые поэты читали свои стихи, привлеченные сюда призраком Ворлена, что пил здесь некогда абсент. Здесь спорили до хрипоты о стихах, и Бунин курил и молча слушал молодежь.
Бунин никогда участия в диспутах не принимал, спорить не любил, а только наблюдал жизнь своими необыкновенно зоркими писательскими глазами, от которых ничего не ускользало, и в немногих словах высказывал самое главное. В писательском ремесле больше всего он ценил правдивость, свежесть образа, наблюдательность, хорошую писательскую находку в виде какого-нибудь острого положения или редкого словечка, точный и вкусный эпитет, а в стихах -- высокую мысль [...]
Но в последние годы Бунин стихи почти не писал. Зато чем дальше он жил, тем ароматнее и поэтичнее становилась его проза. Даже за рубежом он написал целый ряд произведений, некоторые из которых уже переизданы в Советской стране. Это были "Солнечный удар", "Лика", "Митина любовь", "Жизнь Арсеньева" и другие. Справедливость требует заметить, что эти произведения уступают по силе образов тому, что Бунин писал в России, например, замечательной повести "Деревня". Но в вещах зарубежного периода, особенно в романе "Жизнь Арсеньева", который Бунин, между прочим, отказывался считать автобиографическим, или в прелестной повести о Лике появилось что-то новое, какое-то сияние, то сладкое и горестное в описаниях молодой любви, на что писатель способен только в полном расцвете своего таланта и на склоне жизненного пути. Это было особенно заметно у Бунина.
Но странно, среди прелестных южных пейзажей Прованса и в голубоватом парижском тумане Бунин писал только о России. Да, у него есть прославленный рассказ "Господин из Сан-Франциско". Однако почти все остальное -- русская довоенная провинция, русские города и деревни, усадьбы скудеющего дворянства. Бунин не хотел писать на эмигрантские темы и во всей красоте и сочности сохранил чудесный, русский, бунинский язык, в котором каждое слово на вес золота [...]
У меня было к нему дело, о котором мне было поручено переговорить с ним. Как всегда осторожно, сдержанно и со всякими оговорками Бунин выслушал меня, дал свое согласие на встречу с одним лицом, и разговор перешел на другие темы. Мы стали говорить с ним о никчемности существования эмигрантского писателя, с жалкими тиражами, а главное, без всякого воздуха, с узким выбором тем.
-- Ведь о советской жизни нам трудновато писать, Иван Алексеевич.
-- Верно.
-- Вот почему некоторые ушли у нас в исторический роман, другие питаются воспоминаниями о прошлом или растворяются в сомнамбулической атмосфере, которую создал Кафка...
-- Это вы про Сирина? А все-таки хорошо пишет! Кафка в том четвертом измерении, которое он выдумал, стараясь вызвать у читателя новые и неведомые "содрогания", как написал о нем один критик, влиял на некоторых французских и эмигрантских писателей.
Все труднее становилось издавать книги за рубежом на русском языке. И все-таки у Бунина было горделивое сознание, что его-то книги попадут на родину.
Недалеко от нас сидела влюбленная пара. Должно быть, молодой художник, судя по претенциозной бородке и бархатной куртке, и молоденькая парижанка с прической à la Греко, т. е. со связанными на затылке в пучок волосами. У стойки шумели матросы. Парень в синем переднике наливал им красное вино, лихо перевернув вниз горлышком бутылку и в нужное мгновение, наполнив стаканы до края и не пролив ни единой капли, снова переворачивал ее в нормальное положение. Это был своего рода шик.
Бунин курил и грустными глазами наблюдал эти сценки, и его грустный стариковский взгляд, взгляд старика, которому жаль расставаться с миром, яснее определял бунинское творчество, чем многословные статьи литературоведов и критиков. Видно было, как ему хотелось запечатлеть эту молодую любовь в образах, чтобы она не исчезла бесследно. Видно было, что он любит жизнь и что в этой любви и заключается сущность бунинского очарования.
Приходилось бывать с Буниным среди веселящейся молодежи. Бунина в последние годы тянуло туда, где музыка, где танцуют, хотя сам он не танцевал, где можно в нарядной обстановке выпить стакан вина. Он терпеть не мог "скучных материй", как он говорил, философствования и переливания из пустого в порожнее. Иногда на каком-нибудь собрании академического характера, когда бородатый оратор говорил выспренне о "моральных идеалах" или разглагольствовал о проблеме добра и зла, Бунин шептал, не спуская глаз с философа: "А может быть, сегодня где-нибудь вечеринка есть? А что если поехать на людей посмотреть?"
С важным видом, якобы связанные какими-то обязательствами и якобы с сожалением, мы выходили на цыпочках при явной зависти менее решительных слушателей, садились в такси и ехали куда-нибудь на вечеринку, где была музыка и было много молодых женщин. Бунина влекло в залитые светом залы, как будто бы он хотел заглушить какую-то душевную тревогу. С этой тревогой были явно связаны его мысли о смерти. И это не только потому, что ему не хотелось расставаться с богатством мира, которое было в его распоряжении, благодаря его культуре и таланту,-- ведь в этом отношении он был миллионер,-- но и по каким-то более глубоким причинам.
Иногда его смущала мысль, что нарождаются новые имена и его могут забыть. Он с грустью говорил: "Писатели, как людоеды: у нас молодежь поедает стариков". Может быть, это была очередная бунинская шутка. И снова он смотрел на танцующие пары...
Бунин не любил разговоров о литературе. Он раз бросил: "Надо писать, а не рассуждать о том, как писать"...
У меня не было случая наблюдать за процессом его творчества и неловко было залезать в его святая святых, но я часто видел, как он правил корректуру своих рассказов, так как писал в той же газете ["Последние новости"], что и он [...] [Бунин] проходил в редакторский кабинет. Там он нацеплял на иос старомодное пенсне, брал гранки в руки и вдруг становился серьезным. В этой нахмуренной строгости выражалось его сознание ответственности за написанное. Он понимал, что это последний момент, когда еще можно изменить фразу, найти другой эпитет, исправить ошибку. Гранки он правил очень тщательно, не считаясь с тем, что одно новое слово, вставленное в строку, потребует перебора всего абзаца. Закончив корректуру, Бунин писал своим крупным и четким почерком: "так печатать" и ставил подпись. Выпускающий с почтительным поклоном брал гранки, чтобы немедленно отправить их в типографию. Наутро русские парижане читали отрывок из нового бунинского романа на двух подвалах. Коммерческий директор газеты, человек весьма меркантильный, как все коммерческие директора, вздыхал за разметкой гонорара: "Дороговато. Зато первый сорт".
Хотелось бы прибавить к образу Бунина еще несколько маленьких житейских штрихов. Ведь особенно всякого рода мелочи делают человека в нашем представлении живым.
Все, что характерно для Бунина как для писателя, характеризовало его и как человека. Как и в своих писаниях, он был способен сказать резкое слово, определить человека одним словом и не любил мягкотелости. Он очень боялся болезней. Если простуженный подходил к нему слишком близко, Бунин махал на него руками: "Не заражайте меня вашими чиханьями..."
Как у всякого человека, были у Ивана Алексеевича и маленькие слабости. Он очень гордился своим дворянством, писал и говорил, что его род уже дал России двух поэтов: Жуковского, сына Бунина и пленной турчанки, и Анну Бунину, а также многих государственных деятелей. Поверим Бунину на слово, хотя что-то не приходилось встречать государственных деятелей в российской истории с такой фамилией, и едва ли это были чиновники выше губернаторского ранга.
Бунин любил почет, уважение, впрочем, вполне заслуженное. Любил вспоминать, что как академик он имеет право на титул превосходительства. Рассказывая о своей академической деятельности, он вспоминал:
-- На первом моем заседании в академии около меня сидел какой-то старичок с белым пухом на голове. Вдруг он меня спрашивает: а помните, ваше превосходительство, какой снег шел, когда баснописца Крылова хоронили? [...]
Он любил вкусно поесть, любил и все красивое, очень тонко чувствовал природу, испытывал томление по женской красоте, но больше всего ценил талантливую книгу. Однако понимал толк и в хорошем вине, и в старом арманьяке, хотя во всем и везде соблюдал собственное достоинство.
Жилось ему на чужбине не очень хорошо. Куда-то распылилась Нобелевская премия, и по-прежнему он устраивал свои литературные вечера, билеты на которые распространял особый "дамский комитет". По установившейся традиции эти вечера устраивались в нарядном зале отеля "Лютеция", на Левом берегу. Читал он свои произведения превосходно, очень просто, без всяких ритмических приемов, и было в его чтении какое-то русское благородство. Весь вечер Бунин выдерживал на своих плечах. В последние годы, чтобы поддержать свои силы, вынимал перед чтением аптекарскую бутылку с коньяком и преспокойно наливал содержимое в стакан, стоявший на пюпитре. За чтением время от времени он прихлебывал из стакана [...]
Но до конца своих дней он оставался типичным русским человеком и русским патриотом, хотя, может быть, по-своему понимал любовь к своей стране. Во время оккупации Франции гитлеровцами он решительно отказался от всякого сотрудничества с ними, не напечатал при них ни одной строчки и искренне радовался победам советских армий. Об этом он не раз говорил и писал. В одном письме он написал: "Горячо радуюсь победам России..." В другом: "Хочу домой..." Но у него не хватило чего-то, чтобы порвать с предрассудками, с эмигрантским окружением и с той "буржуазией", что заново создалась в эмиграции. И вот русский писатель умер на чужбине...
-----
Умер на чужбине и К. Д. Бальмонт, о котором хочется рассказать с симпатией и горечью. Имя его на родине не забыто. Совсем недавно переиздан его перевод драмы Калидасы "Сакунтала", шедшей в свое время в Камерном театре. Имя Бальмонта в предреволюционные годы гремело на всю Россию. Такие его книги, как "Горящие здания" и "Будем как солнце", пользовались большой популярностью и были своего рода программными. Мастерство Бальмонта считалось очень высоким. Например, такие стихи, как звукоподражательные "Камыши" или стихи об Амстердаме:
О, тихий Амстердам,
С печальным перезвоном
Старинных колоколен...
Были у Бальмонта и стихи с революционными тенденциями. Но произошло какое-то недоразумение. Когда запылала Октябрьская революция, он оказался вне ее, хотя потрясал устои самодержавия [...]
Поэты дореволюционных лет нам казались полубогами. Мы тоже взирали на них как на отмеченных судьбой. Только потом мы рассмотрели, что и они такие же, как и мы, грешные, и что у них жизнь может пройти бесцельно и бесполезно, если она не посвящена служению народу и высоким человеческим идеалам.
В гимназические годы мы подражали стихам Бальмонта и завидовали его "красивой жизни". И вот пришлось столкнуться с ним в Париже.
Представители старшего поколения, вероятно, помнят оригинальную наружность Бальмонта. Таким он оставался и до конца своих дней. Острая испанская бородка, длинные кудри до плеч, которые были некогда золотыми, а на чужбине поседели. Все так же носил он широкополую черную шляпу и высоко закидывал голову. Это был надменный и гордый поэт, не желавший признавать себя побежденным. Однако жизнь победила.
Один писатель рассказывал, как Бальмонт вступил однажды в каком-то ресторане в бурное объяснение с официантом. Официант толкнул его, и Бальмонт упал. Но, лежа на земле, он горестно взывал:
-- На кого ты поднял руку? На поэта.
В ресторане смеялись, лакей был совершенно уверен в своем превосходстве, и тучный трактирщик негодовал по поводу скандала в его приличном заведении. И здесь поэт был побежден. Но не жизнью, а пошлостью.
Но это был поэт. Всю свою жизнь он писал и даже думал стихами, и даже проза его перемежается стихами. Правда, за рубежом он уже перепевал самого себя, и его стихи превратились в сплошные составные слова: златоструйный, сладкопевный, светозарный и что-то в этом роде, что ничего не говорит ни уму, ни сердцу. Однако до конца своих дней он сохранил престиж блистательного поэта.
Это был человек большой эрудиции и отличный лингвист. Бальмонт читал трудные книги и заглядывал в глубь веков. Гомера он читал по-гречески, Тацита -- по-латыни, Сервантеса -- по-испански, Гюго -- по-французски, Шекспира -- По-английски, Стриндберга -- по-шведски, Бальмонт много переводил. Одна из его культурных заслуг -- перевод на русский язык стихами "Рыцаря в барсовой шкуре", над которым он работал с 1912 года, а закончил только за рубежом. Но это стихи Бальмонта, а не Руставели, поскольку мы не можем судить о них, не зная грузинского языка.
Однажды мы возвращались с Бальмонтом с какого-то литературного собрания. Разговор шел о далеких временах, и когда я привел какое-то свидетельство из "Писцис-Софии", Бальмонт бросился меня обнимать: "Голубчик, вы читаете "Писцис-Софию"!" Есть такая апокрифическая книга на коптском языке, найденная сравнительно недавно в каком-то эфиопском монастыре и изданная во французском переводе. Видно было, что Бальмонту было приятно встретить на своем пути, где он был в полном одиночестве, еще одного случайного спутника. В наши дни кто станет забираться, кроме специалистов, в такие темные дали?
Почему-то запомнилась эта встреча с Бальмонтом. Разговор происходил на пустынной парижской улице, при слабом свете газового фонаря. Было за полночь. Окна в соседних домах по французскому обычаю были закрыты жалюзи. Это происходило где-то в Латинском квартале. Буржуа уже спали давным-давно, а вот Бальмонт в бессоннице бродил по Парижу, и я сам никогда не чувствовал себя так поэтом, как в те минуты.
За рубежом Бальмонт очутился в 1922 году. В России, перечитывая "Историю" Соловьева, он негодовал па свою страну и как библейский пророк страстно и гневно обличал грехи своего народа. В такие моменты он мечтал о лазурном небе Италии или о райских цветах и птицах Мексики, где он побывал во время одного из своих путешествий. Но, очутившись за рубежом, он стал испытывать приступы тоски по России, едва переехав границу. Он готов был вернуться домой "хотя бы на крайние лишения". В том же самом 1922 году он писал близкому человеку: "Хочу в Россию... Духа нет в Европе. Он только в мученической России..." В одном из своих пышных сонетов, в котором он пишет об ибисах, фламинго и подобной египетской экзотике, Бальмонт вздыхает:
Но пусть пленителен богатый мир окрест,
Люблю я звездную России снежной сказку
И лес, где лик берез, венчальный лик невест...
Его тянуло в Россию. "Я русский, а не гражданин вселенной",-- писал он за рубежом, не в пример Бунину.
Во Франции Бальмонт жил в первые годы на берегу океана в Бретани, а позднее в парижском предместье Кламаре. Иногда он совершал поездки на Балканы или в Польшу, читал лекции в Сорбонне. Некоторые его книги были переведены на французский язык. Он жил обособленно, не водил дружбы с другими писателями, иногда в большой нужде, но оставаясь высокомерным поэтом и сохранив верность поэтической шляпе и высоким воротничкам. До конца его дней с ним была его верная подруга, Елена Константиновна Цветковская, которую он несколько торжественно и претенциозно называл Еленой. Это было кроткое существо, отдавшее всю свою жизнь поэту. У них была дочь, названная в честь поэтессы Лохвицкой Миррой. Впрочем, она и теперь живет в Париже. Девушкой она писала стихи, которые отец считал гениальными, говорил, что Мирра похожа на редкостный цветок. Потом Мирра вышла замуж. Теперь у нее целая куча детей. Не знаю, что сталось с ее действительно милыми стихами и ее доверчивой улыбкой.
Вспоминаются другие отрывки прошлого [...]
Однажды приехал из дебрей Африки в Париж в отпуск русский врач, служивший французским санитарным инспектором где-то на берегах Убанги. Хотя у него французская фамилия, но в те годы он писал стихи о березках и весьма почитал Бальмонта. В знак уважения он решил угостить поэта вкусным ужином.
Ужин состоялся в русском ресторане, по меню было типично французское. Помню, Бальмонт заказал для себя: "Тюрбо, шатобриан, грушу!" Около нас, как всегда в таких ресторанах, суетились метрдотель и официанты. По французскому обычаю в заключение были поданы сыры и к ним в плетеной корзиночке лежала еще одна бутылка Поммара [...]
Африканскому доктору очень хотелось, чтобы Бальмонт почитал свои стихи, но после второго стакана вина Бальмонт, как всегда, опьянел, а его опьянение немедленно превращалось в какое-то безумие. Вдруг в нем просыпалось в такие минуты непонятное раздражение, он начинал говорить дерзости, произносил грубые ругательства, грубо обращался с женой, хотя за этой грубостью было видно какое-то горе, которое он срывал на близком человеке. Вечер был окончательно испорчен. И так было всякий раз, когда Бальмонт пил.
У Константина Дмитриевича был железный организм, но алкоголь разрушал его силы, а жить с каждым годом становилось труднее. В 1932 году Бальмонт захворал нервным расстройством. Елена Константиновна умудрялась доставать средства, чтобы лечить мужа. Потом он оправился, прожил еще десять лет и умер в 1942 году, в бедности и тоже в приступах безумия. Тогда он жил в Нуази-ле-Гран, недалеко от Парижа. Отпевали его в "Русском доме", своего рода благотворительном учреждении, существовавшем в этом предместье Парижа, и похоронили на местном кладбище. Спустя год умерла от воспаления легких и Елена Константиновна.
Несколько слов pro domo sua {О себе (лат.).}. В Париже одно время существовал, больше, конечно, на бумаге, Пушкинский комитет, который ставил своей целью создание памятника Пушкину в Париже, так как на одной из парижских площадей уже стоял памятник Мицкевичу. В комитет вошли всякие знаменитости, с Буниным во главе. Но Бальмонт настоял, чтобы в комитет был включен и я, начинающий поэт. Из пушкинского предприятия ничего не получилось, но мне всегда будет приятно вспоминать об этой ласке старого поэта. Когда Бальмонт пил, его глаза делались безумными, злыми, но в нормальном состоянии, в разговоре с собратом, с теми, кому он симпатизировал, он оставлял свои надменные позы, и глаза его делались совсем добрыми. Такие глаза и запомнились.