Шишков Александр Семенович
Опыт рассуждения о первоначалии, единстве и разности языков, основанный на исследовании оных

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Шишков А. С. Огонь любви к Отечеству
   М.: Институт русской цивилизации, 2011.
   

ОПЫТ РАССУЖДЕНИЯ О ПЕРВОНАЧАЛИИ, ЕДИНСТВЕ И РАЗНОСТИ ЯЗЫКОВ, ОСНОВАННЫЙ НА ИССЛЕДОВАНИИ ОНЫХ

   При начале и размножении рода человеческого язык без сомнения был один и тот же, доколе народ пребывал вместе; но когда впоследствии времени народ сей, умножась, стал разделяться и отходить в разные стороны, тогда каждое отделение из сих отшельцев понесло с собою язык отцов своих, и, следственно, началом всех языков должен быть один первобытный, который если не мог сохраниться в целости, то, по крайней мере, следы оного больше или меньше, смотря по отдаленности происшедших от него наречий, должны быть приметны. Сие необходимо быть долженствует; ибо отколе бы ни взяли мы начало человеческого слова или языка, от первосозданного ли мужа и жены, или от семьи Ноевой, единственной, оставшейся на земле после потопа, в том и другом случае, как народы, расселявшиеся по земному шару, не перестают быть их потомством, так и языки должны непременно быть больше или меньше отдаленными наречиями того языка, каким говорил первый народ по создании человека. Хотя народ сей, или народы, и были истреблены всеобщим потопом, но род человеческий через то не пресекся. Ной был не вновь созданный человек, но оставшийся от прежде бывших людей: следственно, если потомство людское не было прервано, то и прехождение языка их из уст в уста не могло быть остановлено; ибо сын говорит всегда языком отца своего. Никогда народ, происходящий от другого народа, не бросал языка предков своих, и не производил нового, особенно им составленного {Если бы кто в опровержение сей истины привел смешение языков при столпотворении Вавилонском, то бы он сделал несправедливое возражение; ибо ни событие сие вашими доводами, ни доводы наши сим событием не опровергаются, поскольку для смешения языков не было надобности разделять их на многие первобытные языки; но довольно было из одного и того же языка сделаться разным наречиям, дабы люди (как мы то и ныне видим) не могли друг друга разуметь.}. Семейство Ноево не могло говорить разными языками, а потому и потомство его, т. е. народы от народов, от Сима ли мы их поведем, или от Хама, или от Яфета (сыновей его), все вообще без сомнения говорили языком своих предков. Из сего следует непреложное заключение, что какими бы в последствии времени народы сии ни стали называться именами: Халдеи, Скифы, Пелазги, Греки, Славяне, Персы и проч., и проч., но через то не переставали они быть потомками детей Ноевых. Равным образом и языки их, получая названия по названиям народов, не переставали чрез то быть тем же самым языком (т. е. происходящим от него наречием), каким говорил Ной и его дети. Итак, какой бы ни взяли мы язык -- халдейской, скифский, славянский, греческий, латинский и проч., но через то не престанет он быть языком Ноева семейства. Из сего следует, что всякий язык может назваться первобытным, поскольку есть наречие, проистекающее из оного; но и, напротив, ни один язык не есть первобытный, поскольку мы видим, что никакой из них не остается без того, чтобы со временем не изменился. Не только через сорок или пятьдесят веков, но часто через один или два века язык предков становится невразумительным более для потомков. Самые названия языков отрицают уже первобытность их; ибо языки называются по именам говорящих ими народов, а народы не прежде могли получать имена, как по размножении своем, когда надлежало им различаться один от других. Сие размножение не могло иначе последовать, как через долгое от потопа время, в которое, конечно, уже ни один народ не мог соблюсти в целости и невредимости тот язык, каким говорило Ноево семейство. Что же из сего о нынешних языках ваших заключить следует? То ли, что все они суть один и тот же язык первобытный? Но сему противоречит великая их между собою разность; или то, что все они суть разные языки? Но сему противоречит происхождение их от одного и того же первобытного языка, происхождение, не могущее быть опроверженным, поскольку народы происходят один от другого, а народы (как мы выше о том рассуждали) не могли ни перестать говорить прежним, ни начать говорить другим совсем особым языком. Следовательно, сие не может быть иначе, как таким образом, что первобытный язык исчез сам по себе, но существует во всех языках -- в иных больше, в иных меньше. Он существует в них не словами своими, но корнями, из которых каждый язык произвел свои ветви. Сие мы час от часу яснее будем видеть, чем далее станем читать сии рассуждения.
   Великое множество нынешних языков, из которых многие кажутся совершенно между собою несходными, не служит нимало опровержению сего мнения; ибо таково есть свойство слова человеческого, что один и тот же язык, переходя от поколения к поколению и время от времени отчасти больше изменяясь, разделяется, наконец, на многие наречия, из коих те, которые весьма одно от другого отдаленны, почитаются уже особыми языками. Сие происходит оттого, что некоторые слова забываются, другие изменяются, третьи вновь выдумываются и входят в употребление; но забытое слово не престает иногда существовать в происшедших от него ветвях, измененное остается часто не изменившимся в корне, новое обыкновенно производится от старого. Таким образом, сколько бы новейший язык какого-либо народа ни отошел далеко от первобытного своего образа, однако следы оного остаются в нем приметными или не столько изгладившимися, чтобы нельзя было до них добраться. Они не могут быть видимы по одному наружному сравнению двух или трех весьма отдаленных между собою языков, в которых хотя и бывают сходственные слова, признака происхождения их от общего первобытного языка, однако сии малые признаки, при множестве прочих совершенно несходных слов, не могут вести ни к каким ясным и вероятным заключениям. Но возьмем Сравнительный словарь на многих языках {Российская Императрица Екатерина Великая открыла первая сей важный путь к познанию языков. Жаль, что составленный по препоручению ее Пал-ласом сравнительный на двухстах языках словарь остается и ныне таковым же, без всякого к нему прибавления и усовершенствования. Российская Академия со временем не оставит издать оный с новыми прибавлениями и примечаниями.} и посмотрим в нем, каким образом одно и то же слово, постепенно изменяясь, теряет прежний образ свой и становится двумя или многими совершенно несходными между собою словами. Приведем для примера одно только слово день.
   по-славенски, славено-венгерски, богемски, сорабски, кашубски, малороссийски -- день;
   по-ингушецки -- день, де;
   по-латышски -- ден;
   по-индостански:
   в Бенгали -- динь;
   в Декане -- дынь;
   по-польски -- дзень;
   по-вендски -- джень;
   по-сербски -- день, дань;
   по-кривинго-ливонски и литовски -- диэна;
   по-бретански -- деиц, дец;
   по-латински -- диэс (dies);
   по-испански и португальски -- диа;
   по-корнуэльски -- деирна, дет;
   по-валезиански -- джор;
   по-итальянски -- джорно {В Итальянском слове giorno хотя начальная буква d и выпускается, однако слог gio произносится как бы agio. Оно взято с латинского diurnus (дневный) и произвело французское jour.};
   по-романски и древнефранцузски -- диэс, дис, жур;
   по-новофранцузски -- жур (jour);
   по-палабски -- даанг;
   по-англо-саксонски -- даг, дег;
   по-нижнегермански, датски, шведски, голландски -- даг;
   по-германски -- таг;
   по-тевтонски -- тах;
   по-исландски -- дагур, дагр;
   по-индейски в Мулыпане -- дегов;
   по-цыгански -- дивес;
   по-фризски -- дай;
   по-английски -- дэй (day).
   Здесь на сорока наречиях и языках видно, что все оные одно и то же слово повторяют; но между тем, какая сделалась разность между Русским словом день и Французским jour и Немецким tag {Из двух путей, по коим изменение слова сего происходило, оба весьма очевидны. Первый: диэна, диэц, диурно, джорно, жур. Второй: день, дань, даанг, даг, таг. Отсюда часто примечается, что в одном и том же языке остается и первоначальное, и из него изменившееся слово, как в древнеф-ранцузском дис и жур.}. Один сей пример служит уже довольным доказательством: первое -- тому, что все языки, невзирая на множество их и великое между собой различие, могут происходить от одного и того же первобытного языка, и второе -- что, как ни много отдалились они от оного, но вникая в них и сличая оные между собою, можно видеть постепенность их изменений, доходить до общего корня, к которому разноязычные ветви их относятся, и познавать через то заключающийся в словах разум как своего, так и чужих языков. Без сомнения, соглашая историю народов с сими исследованиями языков их, достовернее открылось бы то, что доселе стольким покрыто мраком. Читая древних и новых писателей о происхождении народов, мы бы яснее увидели справедливость и несправедливость различных о том мнений, когда бы руководствовались примечаемыми в языках их следами. Намерение мое не состоит в сем обширном предприятии, но только в малейшей принадлежащей к сему части, а именно в рассмотрении некоторого числа разноязычных слов, дабы сколько-нибудь увидеть, какой язык сохраняет в себе более первоначальных корней, или, скажем иначе, существует ли такой ближайший к первобытному язык, в котором бы народы, говорящее равными отдаленнейшими языками, могли отыскивать корни тех употребляемых ими слов, коих происхождения они в языках своих находить не могут, и потому должны почитать их первообразными, т. е. не имеющими начала, не известно откуда взявшимися и от какого понятия рожденными. Обстоятельство, отрицающее действие человеческого ума в языке, т. е. в том творении его, которое не мог он иначе создать, как силою ума своего и размышления.
   Я бы мог в подтверждение мнения моего привести многих древних и новейших бытописателей, производящих оный от Скифов {Само слово Скивы или Скиты почитают славенским, означающим "скитание", т. е. перехождение от одного места в другое, поскольку первоначальные народы не имели постоянных жилищ.} а сих -- от Яфета, одного из сынов Ноевых, мог бы также сослаться и на то, что если только и по одним историческим событиям рассуждать о славенском языке, то отнюдь не невероятно, чтобы оный не был самодревнейший и, может быть, ближайший к первобытному языку, ибо одно исчисление скифо-славенских народов, под тысячами разных имен известных и по всему лицу земли расселившихся, показывает уже как великое его расширение, так и глубокую древность; но я уже сказал, что не буду входить в подробность исторических разысканий, а только в одно происхождение слов, однако и по одной сей части не без основания утверждать могу, что когда исследование слов разных языков показывает, согласно с историческими выводами, великое и всеобщее отношение их к славенскому языку, то как история, так и язык, одно другим взаимно подкрепляемое, ведет к вероятным и несомнительным заключениям. Сие исследование слов сопряжено с теми неудобствами, что один или немногие примеры, сопровождаемые краткими замечаниями, недостаточны к полному в том убеждению и могут показаться случайною сходственностью между двумя языками, а ежели собрать их множество с подробными объяснениями, то хотя доказательства и будут через то становиться яснее и очевиднее, но сухость рассуждений, всегда об одном и том же наскучивает читателю. В этом затруднении, любя науки и пользу, поставляем мы за должное предпочесть первое второму, посвящая труды наши тому, кто любит рассуждать, а не тому, кто читает для забавы. В краткой речи моей, произнесенной мною в чрезвычайном собрании Российской Академии, говорил я уже о глубокой древности и преимуществах славенского языка.
   Там между прочими рассуждениями сказано: "Язык наш превосходен, богат, громок, силен, глубокомыслен. Надлежит только познать цену оному, вникнуть в состав и силу слов его, и тогда удостоверимся, что не его другие языки, но он их просвещать может". В сих словах моих не только иностранцы, но и многие русские усомнятся. Первые по незнанию языка нашего, о котором следственно и судить так не могут, как бы судили, когда бы совершенно оный знали; а вторые -- по малому в нем упражнению {Я различаю упражнения в языке от упражнений в Словесности, под которыми обыкновенно разумеются стихотворство и красноречие. Сии могут процветать, но язык и при успехах их остается в безызвестности: ибо никакие превосходные поэмы, ни Риторики, ни Грамматики не покажут нам начал языка, без знания коих мы будем иметь о нем такое же несовершенное понятие, какое в геометрии имеют о треугольнике, когда знают, что три угла его равны двум прямым, но не умеют сего доказать и, следственно, верят в том сказанию учителя, а не собственному своему разуму.}, но я смело утверждаю, что те, которые терпеливо и без предубеждения прочтут меня, вникнут и сообразят все приводимые мною в сочинениях моих доводы, те, конечно, увидят и согласятся, что я не по слепому пристрастию к отечественному языку моему, не по мечтательным догадкам, но по истинному к точному исследованию многих языков и наречий мнению моему справедливое основание излагаю. Я не выдаю рассуждений моих за некие как бы уже приведенные в порядок и целость правила и учения; ибо достигнуть сего не прежде можно, как через многие порознь и частно сделанные изыскания и замечания. Не ручаюсь также, чтобы, увлеченный сходством понятий, не сделал я никакой ошибки; но буде бы оная где и случилась, то остальное, ясное и очевидное покажет только, что не оставит ни малейшего сомнения в уме, вникающем в силу и связь доказательств. Мы в объяснение того, о чем тогда в краткой речи не могли распространиться, намерены из разных языков привести многие здесь примеры, из которых истину сказанного нами яснее можно будет усмотреть. Но как и сие требует некоторых предварительных рассуждений, то мы, прежде нежели приступим к делу, присовокупим здесь оные. Эти рассуждения наши не могут иначе быть, как те же, или подобные тем, о каких в разных местах полного собрания моих сочинений говорено было. Поскольку доказательства о единстве языков и откровение первых начал их требуют многих примеров и объяснений, из которых, чем их больше, тем вернее выводится справедливость заключений, то и не почитаем мы некоторые краткие повторения излишними, потому что приводимые при них новые примеры истину сию согласно с прежними лучше утверждают. Мы видим ясно и несомненно, что все языки одинаковым образом составляются, т. е. из одного и того же корня посредством приставливания к нему разных окончаний и предлогов извлекаются ветви, в которых присоединенное к корню понятие никогда не переменяется, но только разнообразится.
   Отсюда явствует, что для отыскания сего понятия или корня всякое слово, на каком бы языке оное ни было, надлежит разлагать, т. е. отделять от него предлог и окончание, и по оставшемуся в нем корню рассуждать о том первоначальном понятии, какое остается существующим во всех произведенных от него ветвях как на одном, так и на многих языках.
   Отыскание корня в слове не всегда бывает удобно по той причине, что в некоторых словах трудно распознавать части, составляющие предлог и окончание. В таком случае надлежит слово сие сличать с другими одного с ним семейства, и через то узнавать подлинный их корень. Возьмем, например, слово начало. Каким образом разберем оное? Положим ли, что корень его есть нач, а ало -- окончание? Или возьмем на за предлог, чал -- за корень, о -- за окончание? Все сие будет гадательно и не поведет к познанию точного состава сего слова и, следственно, к открытию содержащегося в нем коренного значения или смысла. Для сего надлежит сообразить оное с другими того же корня ветвями: начать, начинаю и проч. Из них ветвь начинаю покажет нам тотчас, что в ней на есть предлог, чин -- корень, аю -- окончание. Теперь можем уже безошибочно рассуждать, что корень оного чин (от которого в слове начало осталась одна только буква Ч) есть имя чин: итак, начинаю -- значит, "приступаю к произведению в действо предначертанного в уме моем чина", т. е. порядка, устройства, с каким я намереваемое мною дело производить хочу. Таким образом, коренное значение во всех происшедших от сего корня ветвях будет для меня ясно.
   Мы различаем в каждом слове, на каком бы языке ни было, два понятия или значения, из которых одно называем коренным, а другое -- ветвенным: различие сих слов весьма нужно знать, и для того постараемся определить их сколько можно точнее. Коренное значение, относясь ко многим ветвям вдруг, не определяет никакой из них, но только показывает нечто, всем им сродное или свойственное. Ветвенное, напротив, определяет каждую вещь порознь. Зная первое, мы не можем еще знать второго, доколе оное не определится. Так, например: хотя бы и знали слово рука и глагол ять (емлю, беру), но о составленном из них имени рукоятка не могли бы иметь ясного понятия, кроме коренного, т. е. общего всякой вещи, которую можно взять рукою или руками. Итак, для превращения сего коренного значения в ветвенное надлежит непременно зрению нашему представить ту самую вещь, которую мы под сим именем разуметь должны. Тогда уже, оставляя коренное, привязываем мы к ней ветвенное значение, т. е. одну ее разумеем под сим названием, не относя оного к другим вещам, которые также можно брать рукою. Отсюда происходит, что, хотя всякая извлеченная из корня ветвь сохраняет в себе оный, следственно, и значение свое от корня заимствует; но как она, получая определение, устремляет воображение наше прямо на образ вещи, мешая через то уму нашему помышлять вместе и о том, по какой причине оная сим, а не иным именем названа, то случается часто, что коренное значение затмевается ветвенным, и даже совсем от очей разума исчезает. Если бы у кого спросить: каким образом под именами, например, камень, голубь, гриб и проч. разумеет он именно такие-то, а не другие какие вещи? Или почему, произведя от одного и того же понятия висеть ветви вишня и виселица, разумеет он под ним столь различные между собою вещи? Вероятно, ответ его был бы: мне указали на сии предметы, и назвали каждый из них: это камень, это голубь, это гриб, а это вишня, это виселица. С тех пор вид их, зримый мною, остался в уме моем начертанным, а названия, им данные, затвердились в памяти моей и сохраняются в ней через всегдашнее их повторение и наслышку.
   При таком знании языка, как изображено в этом ответе, может остановиться тот, кто не хочет далее идти; но мы, почитая оное недостаточным для любомудрия, станем продолжать наши рассуждения.
   Древность языка и забвение многих первобытных названий, от коих происшедшие ветви утратили корень свой, не позволяют нам при каждом слове проникнуть в начало оного и причину; однако главная и величайшая часть языка состоит из таких слов, которые или весьма, или довольно ясным образом показывают свое происхождение. В слове, например, камень мы не видим, или не добрались еще до коренного значения, т. е. до причины, по которой он так назван, и потому почитаем его первобытным словом, имеющим одно только ветвенное значение, хотя непременно имя сие должно быть ветвию от какого-нибудь коренного понятия происшедшею; но в слове, например, медведь, видим два значения: ветвенное и коренное; первое представляет нам известного зверя, а второе -- что зверь сей ведает, где мед (т. е. ищет его, любит им питаться; ибо действительно сие свойство в нем примечается) {Иностранцу хотя бы и сказать значение слова медведь, но когда бы не известны ему были слова мед и ведать, то он знал бы одно ветвенное его значение, не зная коренного, следовательно, какую бы вещь ему под сим названием ни указали, например рыбу, коренное значение, что ей не свойственно ведать мед, не остановило бы его тому поверить. Итак, по тем словам, которых начало нам неизвестно, мы можем в языке своем назвать себя иностранцами (!). Богемцы от ошибки в произношении переменили букву м в н и вместо медведь пишут nedved. Следовательно, слово их, потеряв коренное значение, осталось при одном ветвенном. Таковые погрешности в разговорном языке надлежит в письменном поправлять, или, по крайней мере, происшедшую от неправильного произношения ошибку объяснять.}. Здесь оба значения весьма ясны, потому что оба сии слова мед и ведь (сокращенное от глагола ведать) каждое порознь употребительны. Так же приметно сие во многих и простых, т. е. не сложных словах, как, например в ягодах черница, голубица до цвету их; земляница, потому что низко к земле растет; костяника, потому что имеет в себе косточки; или в других разных названиях, как-то: бич, потому что им бьют; темница, потому что в ней темно; корабль, потому что образом своим походит на короб, и т. д. Но есть и такие слова, в которых коренное значение больше или меньше затмевается ветвенным, иногда от изменения какой-нибудь буквы, как, например, масло, весло (вместо мазло от мазать; везло от везти, и проч.); иногда от сильного устремления мысли нашей на одно ветвенное значение, так что коренное при оном забывается. Под словом голубь разумеем мы птицу, получившую название сие от голубого цвета перьев своих. Но когда мы увидим той же породы птицу с перьями иного цвета, то уже данного единожды названия не переменяем, и говорим белый голубь. Следственно, мы тогда об одном ветвенном значении помышляем, как бы забывая коренное, которое не позволило бы нам голубое называть белым. Многие совсем несходные между собою вещи могут коренное значение иметь одинаковое. Имена свинец и синица в ветвенном значении превеликую имеют разность; но в коренном -- никакой, поскольку оба произведены от понятия о синем цвете. Из сего явствует, что ветвенное значение состоит в ветви (т. е. в слове, означающем вещь), а коренное -- в корне (т. е. в существенной части слова, общей и одинаковой во всех единокоренных ветвях): первое всякому в языке своем известно, а второе открывается только тому, кто рассуждает о началах языка. Всякий, например, знает, что такое гриб, но почему он назван грибом, доберется только тот, кто станет рассматривать корень оного грб и, сличая слово сие (или ветвь) с другими тот же корень имеющими ветвями, таковыми как погреб, гроб, гребень, горб, станет искать, не имеет ли вещь, названная грибом, какой-либо соответственности, ближайшей с одной из сих ветвей, нежели с другими. Тогда увидим, что вещи, названные именами погреб, гроб, гребень, не представляют ничего сходного с вещью, названной грибом, и потому не могли подать мысли к названию ее сим именем; но горб и гриб имеют великую между собою соответственность, поскольку верхняя часть гриба (называемая шляпкою) действительно горбата. Из сего со всякою вероятностью можем сделать заключение, что от понятия о горбе произведено имя гриб {Ибо хотя все они, как происходящие от одного и того же корня, т е. произведенные одной и той же первоначальной мыслью, должны иметь некоторую между собою соответственность, но каждая из них может одна порождать другую и, следственно, показывать непосредственное от нее происхождение.}. Таким образом, во всяком слове при ветвенном значении можем находить купно и коренное.
   Для подробнейшего понятия о единстве и разности языков не довольно того, чтобы при сличении славянских слов с иностранными смотреть на одно только явное в них сходство букв и одинаковое значение, как, например, английское brow и славенское бровь, немецкое grabe и славенское гроб, шведское sister и славенское сестра, французское sel и славенское соль и т. д. Подобные слова хотя и показывают некоторое сходство между всеми языками, но их не так много, чтобы мы при недостатке главного числа остальных слов могли совершенно в том удостовериться, и притом сколько бы их ни отыскалось сходных, сие не поведет нас к познанию, каким образом от одного и того же языка расплодились столь многие и столь различные между собою наречия. Равномерно не покажет и того, чтобы при всей разности наречий, ставших отдаленными, или, лучше сказать, совсем иными языками, можно было из них примечать и видеть явное их от одного и того же языка происхождение, чему по естественной, объясненной выше нами причине, а именно, что язык всегда вместе с народами тек от поколения в поколение, непременно быть должно. Итак, для дальнейшего исследования сего важного обстоятельства надлежит вникать в те переходы из одних понятий в другие с ними смежные, какими ум человеческий в каждом языке при составлении оного руководствовался, когда из общего всем им корня каждый народ по собственным своим соображениям производил ветви. Войдем сколько-нибудь в исчисление признаков, показывающих вместе как единство корней, так и разность ветвей, отколе можем яснее усмотреть справедливость заключения нашего, что все языки суть больше или меньше отдаленные наречия первобытного языка. В пятой части сего полного собрания сочинений и переводов (см. ст. II с. 312) уже довольно показали мы, каким образом один и тот же язык, не переменяясь в началах и существе своих, становится наречием и даже совсем иным языком, который, в свою очередь, производит от себя другие наречия. Но покажем и здесь новыми примерами то же самое; ибо погруженная во мрак и затмеваемая силою навыка истина не иначе открывается и становится очевидною и вероятною, как через многие выводы, согласно подтверждающие, что когда корень в разных языках один и тот же, то и ветви, произведенные из него, сколько бы ни были особенным выговором и значениями различны, но все вообще сохраняют в себе первоначальное понятие, присоединенное к корню, от которого они произошли; или, если переходят в другое значение, то непременно смежное с первым. На сем основании утверждается единство языков.
   Приступим к объяснению сего подробнее, но прежде, нежели станем говорить об отдаленных языках, таковых как славянский, латинский, немецкий и проч., возьмем из многих славянских наречий, как-то чешского, польского, иллирийского, украинского и др., одно которое-нибудь (ибо рассуждение об одном может приложено быть и ко всякому другому), например чешское (или иначе -- богемское) и сличим оное со славянским или русским языком. Доколе слова сохраняются без всякой перемены букв, имея то же самое значение, до тех пор язык остается один и тот же:
   глава -- hlawa:
   мост -- most:
   дуб -- dub:
   поле -- pole:
   дубрава -- daubrawa:
   дух -- duck
   мраз -- mraz:
   колечко -- colecko:
   плод -- plod и проч.
   Язык пребывает таковым только в началах своих, в последствиях же начинает от них уклоняться, и хотя проистекать из оных не перестает, быть тем же языком, подобно как река, разделившаяся на многие рукава, не перестает быть тою же рекою. Однако во всяком своем наречии этот язык приемлет иной ход, иное направление. Он начинает по многим причинам или обстоятельствам от первобытного образа своего больше или меньше отличаться, во-первых, разностью принятой богемцами латинской азбуки со славенскою, из которых первая не имеет достаточного числа букв к выражению всех звуков славянского языка, и потому должна выражать их: или одну букву многими, или одною буквою многие, различая оную на отточенную и неотточенную.
   З заменяется буквою z: закон -- zakon; заморский -- zamorsty; злато -- zlato; земный -- zemny; знак -- znak и проч.
   Ж -- той же буквой с точкой вверху: жалоба -- zaloba; железо -- zeleza; заложить -- zalozit; служба -- sluzba и проч. (иногда пишут и ss: дождь -- désst; дожжевый -- désstny; дожжевая вода -- désstowha, так как бы по-- нашему сказать: дожжовка).
   X -- буквами ск хохол -- chochol; хвала -- chwala; хмель -- chmel; ход -- chod; храм -- chram и проч.
   Ц -- буквою с: цена -- сепа; целость -- celost; целовать -- celwatt и проч.
   Ш -- буквою s или ss: роскошь -- rozkos; послушность -- poslussnost <... > и проч.
   Щ-- буквами sste: еще -- esste; ратовище -- ratisste; льнище (т. е. поле, на котором сеют лен) -- Inisste и проч. (иногда заменяется оная и буквою с: овощ -- owoce).
   Г -- буквою к гром -- hrom; гроза -- hroza и проч. Буква же g употребляется и произносится у них, как наша гласная й: рой -- rog; обычай -- obyceg; война -- wogna; иду -- gdu; иго -- gho и проч. Сверх сего буква эта ко всем гласным присоединяется и составляет с ними все наши гласные буквы, как-то: едва -- getva: единорог -- gednorozec; елико же -- gelïkoz; ето -- geho; ему -- gemu: ея -- gegi; олень или елень -- gelen; однажды или единократно -- gedenkrat; езда -- gizda; еду -- gedu; ем -- gim, и проч.
   У выражается иногдабуквой и: мудрец -- mudrec; муха -- mucha; иногда -- буквами au: дубок -- daubok; дубрава -- daubrawa; гаснуть -- hasnauti; пущение крови -- pausstenj krwe и проч.; иногда -- буквою v: уступ -- vstup; усилие -- vsyli; утеха -- vtechu; усыпать -- vsypati; утрата --vtratay и проч.
   Ю -- иногда буквами gi: утро (по-старинному -- ютро) -- gitro; юноша -- ginoch; юношество -- ginocfisttvi и проч.
   Ы -- иногда буквою у: быть -- byt; былина -- bylina; бык -- Ъук; быстрый -- bystry; мысль -- mysl; о когда бы! -- О kdy! мыть -- myti и myty и проч.; иногда -- буквами au или еу: дыра -- daura: добыть -- dybeyti; мыть -- myti и myty и проч.
   Я -- иногда одною буквою а: вяз (дерево) -- waz; веять -- vati и проч., иногда -- буквами ga (которые соответствуют нашей я или id): ясно -- gasno; яма -- gama; ягода -- gahoda и проч.; иногда -- буквами ge или gi: ягненок -- gelmatko; есть или ясти -- gistiy и проч.
   Из сего единого сличения слов одних и тех же, написанных славянскими и латинскими буквами, видим уже мы немалую разность, не переменяющую язык, но препятствующую понимать оный скоро; ибо читая слова мыть, яма, иго, превращенные в myty, gama, gho, не иначе можно узнать их, как по сравнению латинских букв со славянскими, т. е. употребив на то некоторый труд и внимание. Но главная разность наречий, истекающих из одного и того же языка, состоит не в различии письмен или азбук, а в том, что каждое из них своим образом, т. е. по собственному своему употреблению или навыку, произносит, сокращает, растягивает слова; всего же более в том, что при производстве из корня ветвей следует собственному своему соображению и сцеплению понятий, определяющихся употреблением, как то из следующих замечаний усмотреть можем.
   1. Одно наречие продолжает разноствовать от первобытного образа своего (т. е. от языка) или от другого наречия изменением гласных букв: трость -- trest; пепел -- popel; порядок -- poradeh; десна -- dasne; клокотать -- klektati {У Ломоносова указано: "И с серою кипя, клокочут"; а в "Слове о полку Игореве": "орлы клекочут".} и проч. Иногда и согласные изменяются: ось -- tvos; звезда -- hwëzda; черешня -- tfessen; нрав -- mraw; хлыст -- klest.
   2. Сокращением слов: молчаливость -- mlceliwost; вергаю -- wrhu; воркование -- wrkanj; волна -- wlna; дощечка -- desslka; хохот -- ckecht и проч. Иногда сии сокращения или выпуски букв совсем затмевают корень или происхождение слова, как, например, odnici вместо отгнути, wznitise вместо возогнитися, т. е. возгореться.
   3. Растяжением слов: хладеть -- chladnauti; твердеть -- twrdnauti; мыльня -- mytedlna; сало -- sadlo; дикий -- divoky; дичина -- diwocina и проч. Заметим, что в сем последнем случае не они, но мы выпуском буквы в затмили корень; ибо слово дикий, по-старинному дивий, происходит от имени диво и, следовательно, из дивокий или дивкий (т. е. всему удивляющийся, ни к чему не привычный) сократилось в дикий, отколе и слово диковинка, означающее больше дивную, нежели дикую вещь.
   4. Перестановкою букв, весьма часто примечаемою: холм -- Мит; пестр -- perest; долго -- dlauho; долбить -- dlaulati; долг -- dluh; должен -- dluzen; паршивить -- prassiuvti и проч.
   5. Различными окончаниями, хотя вообще свойственными языку, но в одном наречии больше употребительными, нежели в другом: мужество -- muznost; милосердие -- milosrdenstwj; миротворец -- mirche; мертвячина (труп) -- mrcha; затосковать -- zastesknauti; заседание -- zased; падение -- pad (хотя в сложных словах и мы говорим тоже водопад); доказательство -- dohaz или dokazlhvost и проч.
   6. Переменою предлогов: обвинять -- zawiniti; обеспечить -- zbezpeciti; побледнеть -- zblednauti; с умысла -- zaumysla; сполна -- zauplna; поблизости или вблизи -- zbljzka; издалека -- sdaleka и проч.
   7. Более же всего -- различием производства ветвей из одного и того же корня или слова. Ибо, во-первых, число сих ветвей не бывает в обоих наречиях одинаково, но всегда в одном больше или меньше, нежели в другом. Во-вторых, недостающее число ветвей в одном наречии заменяется в другом ветвями от иных корней, всегда производимыми от двух смежных между собою понятий. В-третьих, часто ветви в обоих наречиях бывают составом букв и выговором совершенно одинаковые, но значением сходствуют только в коренном, а не в ветвенном смысле. Для лучшего объяснения сего приведем здесь несколько примеров совершенного единства и великой разности двух наречий -- нашего и чешского или богемского.
   Мы говорим мрак, мрачный, и богемцы тоже mrak, тгаспу; но они в одинаковом смысле говорят oblak и mracek, a мы говорим только облако, не употребляя слова мрачек.
   Мы говорим трость, и они с малым изменением тоже -- trest; но они произвели от сего имени глагол trestati (трестати, т. е. наказывать, бить тростью), а мы не имеем сего глагола. Они говорят très tu hoden {трости годен) т. е. наказания достоин; а для нас такое выражение дико, хотя и можем разуметь оное. Мы говорим рыба, рыбарь, рыбак, и они то же, или почти то же, rybj, rybâf, rybâk, их rybâfstwj, рыбарство, и у нас иногда употребительно в таком же смысле, как рыболовство; но мы вместо рыбный промысл, торговать рыбою, не говорим, как они, rybâfenj, rybâfiti (рыбарение, рыбарить).
   Мы говорим млеко, млечный, и они тоже mléko, mlécny; но мы не говорим, как они, mlécnaty вместо млекоподобный; а они не употребляют наших слов молоко, молочный.
   Мы говорим боду, бости (рогами), и они тоже boduj, bosti; но мы употребляем прилагательное бодливый, говоря об одном только животном, которое бодается рогами, а они под своим словом bodlivy разумеют колючий, поскольку бости и колоть есть одинаковое действие. Мы говорим штык (у ружья), а они -- boden (т. е. бодень, чем бодают), поскольку бости и тыкать есть одинаковое действие. Мы говорим точка, а они -- bodec по той же причине. Мы говорим крапива, а они -- bodlâk, потому что трава сия колет, бодает. Слово наше хлеб и по их названию chleb; но мы под именем хлебник разумеем того, кто печет хлебы, а они под своим chlebnik разумеют место, где хранятся хлебы; хлебника же называют chlebinar.
   Былие, былина, былинка (трава), и то же byljy bylina, bylinka; но торгующего травами и кореньями мы называем зеленщик (от зелень), а они -- trâwac, trâwacka (от трава), или bylinâf (от былие, былинка).
   Мы говорим пахнуть, и они тожеpâchnuti илиpâcknautz; но мы не называем худой запах пахниною (pâchnina).
   По-нашему -- случай, приключение, судьба, предчувствие, рукоятка (у шпаги), а у них -- pfipad, pfipadnost, osud, pfedcyt, rukowet или gilce (т. е. яльцо, от глагола ять, емлю).
   Мы говорим: тучится, дождь будет; а они -- mraci se, bude prâsseti (т. е. мрачится, будет порошить).
   По-нашему -- вор или тать, а по их -- kradar (от краду).
   По-нашему -- любовник, а по их -- milovnik; ибо кто нам мил, того мы и любим.
   По-нашему -- глоток, а по их -- lok (наше -- от глотаю, а их -- от лакаю).
   По-нашему -- равнина, а по их -- hladina (от гладкости).
   По-нашему -- несозрелый или иедоспелый, по их -- nedossly (недошлый) и т. д.
   Нередко случается, что два слова, из одинаковых букв составленные, различное значат, поскольку разные корни имеют. Наше слово подробность происходит от глагола дробить, а их podrobenost -- от глагола robiti, соответствующего нашему работать (который часто приемлется в смысле чинить, служить) и потому их podrobenost значит подчиненность, повиновение.
   Наше припасать происходит от пасти; a nxpripasati -- от pas (пояс), и потому значит препоясать и проч.
   Сверх сего в одном наречии могут находиться слова, в другом мало или совсем неизвестные, от того ли, что они, по какому-либо особому случаю, в одно наречие вошли, а в другое -- нет; или потому, что в одном могли совершенно истребиться, а в другом -- от древних времен сохранились. Таким образом klid (покои), ssperk (наряд) smaha (чад или зной, откуда глагол smahnauti, смягнуть т. е. сохнуть, оставшийся у нас только в отношении к губам; ибо в сем смысле говорится губы смягнут, или осмягли); ratite се (клясться, присягать) и тому подобные, хотя кажутся нам совершенно чуждыми, однако иные в некоторых старинных книгах, или народном языке отыскиваются, как, например, в "Слове о полку Игоревом" читаем: смагу носящи в пламенне розе; в Священных Писаниях и древних летописях находим также рота и ротитися в том же смысле (клятва, клясться). Ежели мы таким образом станем вникать в слова их, разбирать, откуда они происходят, и смысл их соглашать со смыслом наших слов, то редкое из них останется для нас чуждым и неизвестным.
   При сравнении таким образом одного наречия с другим примечаются два обстоятельства. Первое: народ, говорящий одним наречием, не может разуметь говорящего другим. По сей причине называем их языками польским, сербским, богемским, иллирийским и проч. Но второе: вникая в корни и производство слов сих наречий, видим, что все они составляют один и тот же славянский язык, различно употребляемый, но отнюдь не чуждый тому славянину, кто станет его не по навыку слушать, а разбирать по рассудку и смежности понятий. Ибо хотя мы не скажем вместо сборное место -- zbiradlo, вместо клятвопреступник -- krivopriseznik, вместо чрезвычайный -- mimorâdny, вместо поссориться с кем-то -- dati se s пекут do wady и проч., однако знаем, что такое сбирать, криво присягать, мимо ряду, вадить и проч. Следовательно, не учась богемскому наречию, можем по собственному своему языку понимать оное.
   Показав через сличение двух близких между собою наречий, что при всей своей разности составляют они один и тот же язык, и ссылаясь на прежние наши рассуждения, что все языки суть не иное что, как меньше или больше отдаленные наречия, влекущие происхождение свое посредственно или непосредственно от первобытного языка, мы можем на том же основании обратиться теперь и ко всем вообще языкам. Но дабы рассуждения наши для лучшей ясности подкрепить также примерами, то да не поскучит читатель вместе с нами вникнуть в оные. Речь идет о том, чтобы освободить ум из-под сильной власти навыка и дать ему волю без ложных от оного внушений рассуждать здраво и правильно. Для сего нужны ясные доказательства, по большей части требующие самых подробнейших исследований и выводов. Итак, станем продолжать оные. Исчислим сколько-нибудь признаки или следы единства или сходства разных языков. Возьмем какое-нибудь слово за первообразное, например славянский глагол бить и присовокупим к нему глаголы, то же самое значение имеющие на других языках. Отделим члены и предлоги от корня и окончаний:
   славянский -- бит-ъ:
   английский -- to-beat или bat--ter.
   французский -- bat-tre:
   итальянский -- bat-tere {Для избежания излишних подробностей мы ограничиваемся сими четырьмя языками; ибо если бы на других языках и нашлись тот же корень имеющие и то же значащие слова, то следствия, выводимые из них, были бы те же самые, или сим подобные.}.
   Здесь следует вопрос: все сии слова разные ли суть, или одно и то же слово? Разрешим сперва оный. Слова сии по одному только зрению и некоторому не совсем одинаковому произношению можем мы почитать разными, ибо видим в них: 1) разные письмена; 2) изменение в корне гласных букв; 3) разные окончания. Но все сии видимые разности не препятствуют разуму находить в них совершенное единство, ибо: 1) изображенные различным образом письмена (как славянское б и латинское b) составляют один и тот же звук; 2) изменение в корне гласных букв (как уже неоднократно о том говорено) есть необходимое следствие извлекаемых из него ветвей, нимало не разрушающее существенности корня не только в разных языках, но даже в одном и том же всегда примечаемое; 3) разные окончания, каждому языку свойственные, не могут почитаться различием, когда не переменяют в слове ни коренного, ни ветвенного значения его. Следственно, все сии разности уничтожаются, между тем как одинаковое всех сих разноязычных слов значение показывает ясно, что они существенную часть слова, т. е. корень, имеют общую {В последующие века утверждение А. С. Шишкова о единстве корня глаголов бить, beat, batter, battre, battere во всех избранных им и еще во многих других языках мира подтвердилось множеством исследований. В частности, современные исследователи-этимологи, исходящие не из Библейского свидетельства о происхождении человечества и о разделении языков, а занимающиеся материалистическими индо-европейскими реконструкциями, возводят все названные Шишковым глаголы к одному и тому же "индо-европейскому" корню bhei(e) (см., например, Историко-этимологический словарь современного русского языка П. Я. Черных. Т. 1. С. 91 (бить) и 100 (бой).
   Важно также отметить, что данное А. С. Шишковым определение этимологического корня как единой существенной части родственных слов приводит к логическому выводу, что иные части слов ("члены и окончания") являются вещественными, т е. приспособленными не для сохранения возможности духовного единения разноречивого человечества в Слове -- Христе, а для временного разделения языков-наречий по их принадлежности к тем или иным землям материального мира. -- Примеч. сост.}.
   Доказав таким образом, что вышеозначенные слова по виду разные, но по корню и значению одинаковые, суть не иное что, как одно и то же слово, доставшееся сим четырем языкам от некоего первобытного, всем им общего отца, и зная при том, что ум человеческий во всех языках при составлении оных действует одинаково, а именно производит из корня ветви, следовало бы из того заключить, что когда корень у многих языков один и тот же, то и ветви от него производимые, яко от единого понятия истекающие, должны иметь взаимную между собой связь и сходство. Сие заключение справедливо и неоспоримо; но надлежит знать, в чем состоит сие сходство и почему так далеко уходит оно от наших взоров, что при великой разности языков становится совсем неприметно. Рассмотрим тому причины. Ветви, производимые в разных языках от общего им корня и понятия, хотя коренное значение во всем своем поколении всегда сохраняют, но ветвенное -- только иногда.
   Обозначим здесь сии ветви

Русский

Английский

Французский

Итальянский

бить

beat

battre

battere

битва, бой

battle, combat

bataille, combat

battaglia, combattimento

биться

combat

combattre

combattere

боец, битец

combatant

combattant

combattente

   До сих пор все четыре языка составляют как бы один и тот же язык, ибо имеют общий корень, ни в чем по разуму или смыслу не разнятся, а различаются только приставливанием к корню свойственных каждому языку наращений, т. е. предлогов и окончаний, которые не могут без корня составлять никаких понятий, а когда присоединяются к нему, то в одном и том же языке служат к извлечению из коренного понятия разных ветвенных значений. В разных же языках могут при одной и той же ветви быть различные, как, например: мы из своего бить, приставя к корню бит -- окончание -- ва, произвели ветвь битва: англичанин, француз, итальянец сделали то же самое, а именно: к тому же корню -- Bat приставили свои окончания. Иногда через некоторую перемену сих доращений делаются две имеющие одинаковое значение ветви. Так, например, мы от своего бить произвели битва и бой, французы от своего battre -- тоже две -- bataille и combat; но хотя составление сего последнего слова и различно с нашими, однако это не нарушает единства языков, поскольку частица сот есть не иное что, как предлог, соответствующий нашему со. Следовательно, француз (то же разумеется и о других языках) сею ветвию говорит подобно тому, как бы мы вместо битва, бой говорили собитва, со-бой. Доселе нет никакой перемены в понятиях; но народы, говорящие разными языками, не всегда при производстве из корня ветвей показывают такое в мыслях своих согласие. Итак, пойдем далее искать в единстве разности и в разности -- единства.
   Ветви, производимые в разных языках от общего им корня, все вообще сохраняют в себе коренное понятие ненарушимо; но как сие понятие может относиться ко многим разным вещам, то каждый народ и обращает оное к собственному своему предмету, присваивая ему именно сию, а не какую другую от того же корня ветвь. Так, например, мы от глагола бить произвели ветви бич, бойница, прибойник и проч., сии слова не имели бы для нас никакого определенного значения, если бы мы оставались при коренном об оном понятии; ибо тогда знали бы только, что всеми сими вещами можно бить; но так как бить можно палкой, камнем, рукой, и проч., то бы мы и не знали различия между вышеозначенными ветвями. Итак, для точного разумения надлежит необходимо каждую из них определить и, сверх того, употреблением утвердить, разумея под словом бич некоторого рода плеть, которою бьют, погоняют лошадей. Под словом бойница некоторое место, обставленное пушками, из которых бьют приступающего неприятеля, под словом прибойник некоторую снасть, употребляемую для прибивания заряда, когда заряжают пушки (а не камень или молоток, которым прибивают гвозди; ибо в сем случае по коренному значению и то будет прибойник).
   Таким образом, ум человеческий обращается от коренного к ветвенному понятию; но сей переход от одного понятия к другому не может быть у всех народов одинаков, поскольку один человек относит по некоему подобию коренное понятие к одной, а другой по такому же подобию -- к другой вещи или предмету. Из сих свойственных человеческому уму соображений происходит, что в извлечении ветвей на двух или многих языках из общего им корня языки сии отчасти совершенно между собою сходствуют, отчасти разнятся мало, отчасти же один от другого далеко уклоняются. Первое видели уже мы из вышеприведенного нами примера, второе увидим из следующего: француз, итальянец, англичанин от своих battre, battere, beat (бить) произвели слова (или, лучше сказать, слово) baton, bastone, batoon; мы сие слово их выражаем ветвями от иных корней (палка, дубина); но между тем и от общего с ними корня имеем ветвь батог (в множ. ч. батожье), которая хотя не точно означает их baton, однако нечто подобное тому, а именно тонкую палочку или прут, употребляемый для битья.
   Часто иноязычные от того же корня произведенные и то же самое значащие ветви употребляем мы вместо своих и отнимаем через то у собственных своих ветвей силу, омрачаясь навыком, что будто чужеязычная ветвь, одна и та же с нашею, яснее и значительнее своей. Таким образом, вместо бойница приучаемся говорить батарея, не рассуждая о том, что чужая ветвь batterie точно таким же образом произведена от их battre, как наша бойница -- от нашего единокоренного с ними глагола бить и которая означает ту же самую вещь. Следовательно, в одном и том же понятии не может быть ни большей ясности, ни большей значительности.
   Здесь двумя ветвями выражаются почти одинаковые вещи, а потому и разность языков невелика, но бывает оная гораздо более. Например, французы от корня своего battre произвели ветвь débat точно таким же образом, каким мы от своего бить произвели слово отбой (ибо предлог их de соответствует нашему от, а коренное bat есть сокращение глагола battre), но их débat не значит наш отбой, а значит спор. Здесь из одного корня и одинаково произведенными в двух языках ветвями (débat и отбой) выражаются два весьма различных понятия; невзирая, однако, на сие различие ветвенного их значения, мысль, породившая их (как мы то видим в глаголах battre и бить) была у нас одна и та же. Следовательно, и те две мысли, которых от сей единой родились, долженствуют при всей своей разности иметь некоторое между собою сходство; и действительно, хотя мы слова отбой не употребляем в смысле спор, но, судя по общему соображению, конечно, спор есть не что иное, как отбой или отпор, делаемый друг другу словами. Из сего явствует, что между ветвями débat и отбой нет иной разности, кроме той, что употребление и навык утвердили француза под понятием d33;bat (соответствующими по составу своему нашему отбой) разуметь спор; а мы, обратя наше отбой на иное значение, хотя и выражаем французскую ветвь débat инокоренною ветвью спор, однако при малейшем соображении можем находить, что между действиями биться и отбиваться (откуда их débat) и прать или препираться (откуда наше спор) мало различия, поскольку оба сии действия представляют некоторого рода битву.
   Иногда ветвь на двух языках, из одного и того же корня извлеченная и совершенно одинаковая, значит весьма различное: француз из своего battre и англичанин из своего to beat -- оба произвели ветвь bat, но француз разумеет под нею рыбий хвост, англичанин же -- летучую мышь или нетопыря. Один заключающееся в глаголах их (battre и beat) коренное понятие (бить) обратил на рыбий хвост, потому что рыба, плавая или трепещась, всегда им бьет; а другой -- на летучую мышь, потому что она, летая, бьет иногда крыльями человека по голове. Сей последний разумеет еще под сим палицу или пест, потому что первою бьют, а другим толкут; ибо бить и толочь разнятся только образом действия, а не самим действием.
   Главное в языках несходство примечается в том, что хотя корень у них один и тот же, но число ветвей, производимых из оного, в каждом языке бывает не равное, и тогда излишнее число в одном дополняется в другом ветвями от иных корней. Мы, например, от первообразного или коренного глагола своего бить произвели ветвь убить. Француз от своего battre не произвел сей ветви, но выражает ее ветвию от иного корня tuer. Англичанин то же -- to kill; итальянец то же -- ammazzare или uccidere. Отселе уже и в других от сей происходящих ветвях, таковых как убийца, убийство, и проч., языки сии не сходствуют. Разность сия бывает весьма велика, так что иной язык имеет тысячу ветвей, когда другой не имеет их из того же корня более десяти.
   Но и в сей разности должна быть некая потаенная смежность понятий или связь мыслей; ибо человек не иначе дает название вещи, как по какому-нибудь примеченному в ней свойству или качеству, и как одна и та же вещь может иметь разные качества, то часто и называется означающими каждое из них двумя или больше разнокоренными именами, в которых сходство между оными не прежде можем мы примечать, как тогда только, когда из сих двух названий известно будет иное их значение. Это обстоятельство примечается не только в разных языках, но даже в наречиях и даже в одном и том же языке. Мы, например, некоторую птичку называем и ольшанка, и подколодных, и красно-зобка, без сомнения, потому, что она любит ольху, держится под колодами и красный имеет зоб. Не соединяя в себе сих свойств, не могла бы она быть называема тремя разными именами.
   Также в одинаковом смысле говорим супруг и сожитель, орать и пахать и проч. Не прибегая к рассмотрению коренного значения сих слов, мы не можем знать причины, по какой разумеем под ними одно и то же. Но рассуждая, что супруг происходит от сопрягаю, а сожитель -- от сожительствую, т. е. вместе живу с кем-либо, и притом ведая, что сопрягающиеся браком обыкновенно живут вместе, удобно понимаем, почему супруг и сожитель имеют одинаковое значение. Равным образом, когда вникнем, что орать происходит от глагола рыть, а пахать -- от глагола пхать, и когда притом сообразим, что землю нельзя иначе рыть, как пханием в нее какого-либо орудия, тогда почувствуем, или увидим ясно, что орать и пахать, невзирая на происхождение свое от разных корней, должны заключать в себе одинаковое, или, по крайней мере, смежное понятие. Богемец вместо нашего слова пощечина говорит pohlavek; ибо удар по щеке или по голове есть почти одно и то же. Наш огород называет он zelnice; ибо в огородах обыкновенно растет зелие, или зелень, т. е. травы и овощи. Хотя сии богемские слова произведены от иных корней с нашими и потому их названия у нас, а наши у них не употребительны, однако мы не можем сих слов их почитать совершенно для нас чуждыми, поскольку они произведены от наших слов глава, зелие. Равным образом надлежит рассуждать и о тех языках, в которых мы, не взирая на великую их от нашего языка отдаленность, многие свои слова примечаем. Хотя бы француз из своего battre (бить), сделав abattre (сбить) и не всегда употреблял сей последний глагол согласно с нами; ибо он, например, говорит: le vent s'abat (ветер сбивает себя), чего мы не говорим вместо стихает; однако сие не мешает нам проницать точную мысль его, поскольку за действием сбивания естественно следует падение или уменьшение (сбить яблоко с дерева, сбить чью-то гордость и проч.). Итак, мы, невзирая на необыкновенное для нас выражение (le vent s'abat), можем по собственному нашему единокоренному с ним глаголу сбивает себя чувствовать, что француз могупотребить оный в смысле падения, уменьшения, стихания. Таким образом, и о всякой его мысли рассуждать и соглашать с нашею можем. Он, например, говорит le battant d'une cloche; мы слова его battant, происходящего от глагола battre и соответствующего нашему биток или бьющий, не употребляем для выражения означаемой им вещи, но называем оную язык (у колокола); однако несмотря на эту разность названий, можем удобно понимать, что он потому язык у колокола, или висящий у дверей молоток (ибо слово его имеет оба сии значения), называет battant (биток), что тем и другим бьют, одним -- в колокол, а другим -- в дверь, дабы живущие в доме услышали стук. Француз наше слово колокол называет похожим на оное словом cloche. Немец то же -- gloke, итальянец не похожим -- сатрапа, англичанин совсем не похожим -- bell. Но откуда сей последний произвел слово свое? От глагола to beat. Итак, опять, несмотря на разность слов колокол и bell, мы можем чувствовать, что он под словом своим (bell) разумеет такую вещь, в которую бьют. Мы от нашего бить произвели подобную же ветвь, означающую вещь, не сходную с образом и веществом колокола, но сходную с употреблением оного, а именно повешенную доску, в которую бутошники бьют часы, и называют оную било. Не видим ли здесь, что bell и било сближаются и происхождением, и звуком, и значением?
   Возьмем еще несколько английских слов: beat flat -- сплюскивать, собственно же бить плоско; но что же иное значит сплюскивать, как не бить по чему-нибудь выпуклому, доколе оное не сделается плоскостью! Beat down -- низвергать, собственно же бить долу; но что же иное низвергать, как не толкать или бить или сбивать что-нибудь возвышающееся, дабы оное легло, упало на землю? Beat to powder -- истолочь мелко, собственно же бить до пыли; не всякий ли чувствует, что истолочь мелко есть не иное что, как бить до пыли, невзирая на неупотребительность сего выражения в нашем языке? Возьмем еще несколько итальянских слов: battersi и по-нашему -- биться; batter l'ore и по-нашему -- бить часы; но tatter l'ali (бить крыльями), batter gli occhi (бить очами) мы хотя не говорим вместо лететь, мигать; однако, невзирая на неупотребительность сих выражений, чувствуем, что бить крыльями есть то же, что лететь; бить очами -- то же, что мигать.
   Мы привели здесь примеры единозначения разноязычных ветвей из одного только глагола бить; но какой бы ни взяли корень, то же самое сходство находить будем, как уже о том и прежде рассуждали. Если и здесь возьмем еще сколько-нибудь корней, например, ст в глаголе стоять (стою), или стр в глаголе стру (простираю), или клн в глаголе клоню и проч. и приведем от них на разных языках ветви, то увидим, что все оные от одного коренного понятия проистекают, и, следственно, все имеют одно и то же коренное значение. Мы хотя бы могли показать многие из них, но для избежания излишества довольствуемся показанием здесь одного только корня СТ, ST. Корень сей при особенном значении в каждой ветви не перестает во всех языках изъявлять одно и то же главное понятие о неподвижности и непоколебимости, т. е. о пребывании вещи в одном и том же месте, или в одних и тех же обстоятельствах. Сие первое значение получил он от родоначального глагола стоять и передает оное всем исходящим от него ветвям {Все те имена и глаголы, от которых, как потомки от праотца, расплодились колена и ветви, могут называться родоначальными, поскольку суть отцы семейств. Но как всякое беспредложное слово состоит из двух частей, а именно из корня и окончания, и как при всех происходящих от одного и того же родоначального слова ветвях первая часть, т е. корень, остается непоколебимым, а последняя, т е. окончание, при каждой ветви переменяется, то и выходит из того непременное следствие, что понятие, изъявляемое родоначальным словом, переносится к корню оного или (что то же самое) к коренным буквам, и что без всякого нарушения смысла можем говорить: имена столб, стойло, постоянство, и проч. происходят от глагола стоять, или (что то же самое) суть ветви корня ст.}. Если бы означить все ветви, сколько каждый язык произвел их от сего корня, то как бы ни велико было число их и сколь бы ветвенное (т. е. окончаниями и предлогами определяемое) значение их ни было различно, однако те же самые коренные буквы и, следственно, то же самое коренное или первоначальное понятие о неподвижности, во всех оных языках пребывало бы непреложно. Сие есть истинное основание сродства языков, показывающее несомненное происхождение их от одного начала, т. е. от первобытного языка, и открывающее нам следы ума человеческого, хотя в каждом языке при размножении оного различно действовавшего, но всегда на основании порядка и непрерывной цепи соображений.
   Посмотрим сначала, каким образом ум сей в составлении нашего языка действовал. Славянин, получив единожды через глагол стоять понятие о неподвижности, стал, смотря по надобности слов для объяснения мыслей своих, сперва разнообразить сие понятие приставливанием к корню разных окончаний: стоять -- стать, ставить, становить, стояние, стоянка, стойкость и проч. Потом присовокуплением предлогов стал распространять сие разнообразие еще более: настать, устать, наставить, поставить, постановить, постоянство, пристойность, состояние, пристань, устав и проч. Потом то же самое понятие начал относить к вещам, которые по существу своему неподвижны: стол, столб, стебель, стог, стена, ступень и проч. Потом стал относить оное и к тем предметам, которые хотя суть умственные, однако по примечаниям его совмещают в себе понятие о неподвижности. Таковы, например, суть: стыну, стужа, стыд, наст, пост, старость и проч. Все сии слова показывают, что они произведены от понятия стоять; ибо стыть, говоря о жидкости, есть не иное что, как сгущаться, твердеть и, следовательно, из состояния подвижности, уступчивости переходить в состояние стойкости, неподвижности: вода, кровь стынет есть то же, что останавливается, замерзает.
   Стужа есть причина действия, выражаемого глаголом стыну. Стыд или студ есть чувствование, изъявляющееся кратковременной остановкой крови, кинувшейся от сердца к лицу {Слово стыд, писавшееся прежде студ, кажется, непосредственно происходит от студеность, стужа; но сие не препятствует ему происходить и от родоначального глагола стоять, поскольку стыть и стужа от него же происходят.}. Другое подобное же стыду или стыдливости чувствование называется от того же корня именем застенчивость. Наст есть имя, произведенное от глагола стыну, настываю. Пост -- тоже от глагола постановляю. Слово старость, по всей вероятности, составлено из двух корней ст и ар, из которых первый принадлежит слову останавливаюсь или престаю, а второй -- слову ярость, означающему (как-то из многих ветвей видеть можно) жизнь, силу, огонь, свойственные юности, и которые с умножением лет уменьшаются, стынут, престают быть. Во всех языках ум человеческий теми же средствами действует, и в этом действовании его, рассматривая извлекаемые из корня ветви, нельзя усомниться, ибо в каждом языке представляются многие семейства слов, и в каждом семействе оное примечается. Мы изображаем сии семейства деревьями. В сих деревьях можем видеть, что каждый язык из общего всем языкам корня производит ветви одинаковым способом, а именно: к одному и тому же корню приставляет свои наращения, т. е. предлоги и окончания. Так, например, славянин, приставя к корню еда-окончание -- оять, произвел глагол стоять {Мы берем здесь одно только неопределенное наклонение глагола; ибо таким же образом для различения лиц и времен приставляются во всяком языке к тому же корню разные окончания: в нашем стою, стоишь, стойте, стоял и проч.; в немецком -- stehe, stehest, stehet, stand и проч.; в итальянском -- sto, stai, sta, stava и проч. То же самое делается и в других языках.}, означающий, говоря о человеке или животном, быть на ногах неподвижно, а говоря о других вещах, не имеющих ног, пребывать на одном месте. Латинец, итальянец, немец, датчанин, голландец, англичанин, приставя к тому же корню ST -- окончание (каждый свое): are, -- ehen, -- aae, -- aan, -- and, произвели глаголы: stare, stehen, staae, staan, stand, которые все значат одно и то же, что славянский или русский стоять. Сие обстоятельство доказывает ясно, что все они говорят тем языком, каким говорил отдаленнейший народ, общий их праотец; ибо все эти разных языков ветви можно почитать одною и тою же, поскольку все имеют один и тот же корень, одно и то же понятие изъявляющий, и хотя разнятся окончаниями, но окончания (как уже многократно говорено) -- суть наращения, не имеющие без корня никакого значения. Все прочие ветви на всех языках производятся на том же основании, т. е. во всякой ветви сохраняется корень -- ST, показывающий при особом ее ветвенном значении купно и коренное или главное понятие о неподвижности {Если в каком слове корень или коренные буквы ст не изъявляют понятия о неподвижности, то надлежит полагать тому две причины: 1) что слово сие произведено от иного корня. Так, например, в нашем языке струя, струна, страна и проч. хотя и вмещают в себе буквы ст, однако происходят не от глагола стою, но от глагола стру (простираю); 2) что понятие о неподвижности может иногда исчезать в ветвенном, но не исчезает в коренном значении. Так, например, в глаголе повелительного наклонения ступай скорее представляется нам понятие о движении, нежели о неподвижности; однако собственно, по коренному смыслу, значит он: останавливайся на стопе (т. е. на подошве ноги); но как сия кратковременная остановка или пребыванье на стопе в сравнении сдвижением человека не чувствительна, то в сем соединении двух противных между собою действий одно из них затмевает другое, так что мы под глаголом ступай! разумеем более иди, нежели останавливайся. Мы говорим здесь о своем языке, но то же самое или подобное тому можем примечать и в других языках.}. Показав таким образом основание, на каком утверждается единство или сродство языков, нужно также, хотя бы отчасти, показать и причины, по которым они, а особливо отдаленные, так много между собою разнствуют, что сходство их не иначе примечается, как через прилежное вникание в их начальное происхождение. Причины сии многочисленны и требуют многих мелочных исследований, без которых, однако, нельзя в употребляемых разными народами словах видеть различие умозаключений, истекающих из одной и той же мысли. Мы уже много сделали подобных замечаний, но прибавление к ним еще новых не почитаем за излишнее; ибо мало есть о том писаний, в которых бы сие объяснено было, однако необходимо того требует {Во все времена о науке словопроизводства являлись разные толки, и хотя поставлена она в число грамматических частей и есть самонужнейшая, поскольку рассуждает о началах языка, открывающих весь его состав, разум и силу; однако оставалась всегда неприкосновенною и невозделанною. Отсюда происходит, что многие, довольствуясь одним навыком употребления слов, почитают ее ненадобною, а другие даже и смешною, заключая то из некоторых нелепых словотолкований, утверждающих, например, что иностранное слово кабинет происходит от русских слов кабы нет, потому что хозяин дома обыкновенно в сей комнате уединяется и словно как бы его не было в доме. Подобные сим толкования, основанные на одном сходстве звука, похожи на перевод итальянского стиха: plaèa gli sdegni tuoi -- плакали деньги твои. Они хороши для шуток и смеха; но я не знаю, которое невежество больше: то ли, которое в самом деле принимает их за правду, или то, которое по ним заключает о бесполезности науки, просвещающей ум человеческий разгнанием мрака слов.}.
   Без сомнения, творцами первобытного языка были две данные человеку способности: чувства и ум. Сперва таковые чувства, как радость, страх, удивление исторгли из него восклицания а, о, у и проч. Потом сии гласные буквы стали соединять с согласными: ба, да, ма, та, ох, ух и проч. Потом из повторений и сочетаний сих слогов стал он составлять родственные и другие имена, какие и поныне слышим: баба, дядя, мама, няня, тятя, охать, хохот, ухо, слух, дух и проч. Сверх сего подражал он природе: птицы криками своими научили его называть их кукушка, грач, крякуша, гусь, кокош и означать голоса их звукоподражательными их голосам глаголами: кукует, грает, крякает, гогочет, квокчет (вместо кокочет) и проч. Разные слышимые им действия в природе таким же образом наставили его произносить: гремит, стучит, трещит, храпит, пищит, сопит, глотает и проч. {Сличая французские слова glougloter (кричать, как индейский петух), glouglou (шум, который делает пиво или вино, когда человек пьет его из бутылки), glouton (обжора) с русскими глотать, глоток, не ясно ли видим в них одинаковое звукоподражание природе?}; ибо каждое из сих действий сими звуками в слух его ударяло.
   Когда таким образом посредством чувств своих составил он многие слова, тогда ум его через уподобление одних вещей с другими стал изобретать новые названия. Например, назвав звукоподражательно тяжелое во время сна дыхание сопит, отселе же состояние, в котором сие дыхание совершается, назвал он с малым изменением спит. Иногда к дыханию сему присовокупляется некоторая в горло игра, которую также, подражая звуку ее, наименовал он (подразумевая некоторые малые в том различия) хрипеть, храпеть, храпать и произвел от первого ветви: хрипун, хрыч, хрычовка, охрипнуть и проч. От второго и третьего -- храпун, храпуга, храпок, отколе стал говорить: храпство, хороба, храбрость и проч. Сим образом от одного понятия стал он переходить к другому, смежному с ним, и от каждого из сих понятий производить принадлежащее к оному семейство слов.
   Из сего краткого показания, рассуждая об одном нашем языке, можем усматривать, каким образом оный плодился. Но обращая сие рассуждение и на все другие языки, то же самое в них примечаем, т. е., что они от одинаковых начал истекают и одинаковыми средствами составляются и возрастают, чему иначе и быть не можно, поскольку все народы (как мы уже и прежде о том рассуждали) происходят от первого народа. Никто из них не был создан особо, с особыми гласоорудиями. Всяк заимствовал язык свой от отца своего и передавал оный сыну. Цепь сия никогда не прерывалась, следственно, тот же первого народа первобытный язык долженствовал непременно дойти и до самых последнейших племен человеческого народа. Открывавшиеся в языках новые понятия, новыми словами выражаемые, не могут опровергать сего рассуждения, поскольку новые слова всегда примечаются быть ветвями старых. Итак, в сем смысле все языки можно назвать одним и тем же языком, который от малых начал, как великая река от малого источника, потек и вместе с народами возрастал и распространялся по лицу земли. Отселе слово язык дает нам два понятия, которых как совершенное соединение, так и совершенное разделение противно рассудку и может вовлекать нас в ложные умствования и заключения. Если мы все языки возьмем за один, то несходство их будет тому противоречить; если же каждый из них возьмем за особый язык, то отвергнем примечаемое из них самих общее их начало, разорвем неразрывную цепь постепенного их порождения, и вместо следов ума человеческого будем видеть в них некое слепое изобретение пустых звуков. Итак, не отринем из сих двух понятий ни того, ни другого. Не станем утверждать, что японский и русский язык есть один и тот же; но не станем и то почитать за несбыточное дело, чтобы в японском и русском языках могли быть следы, показывающие единство их происхождения. Иначе мы впадем в такое же заблуждение, как японцы, которые думают, что земля их, изошедшая из глубины вод, есть особая от земли других народов (см. путешествие Головкина). Разность между одним и другим языком, конечно, может быть превеликая, не представляющая никакого сходства; но из того не следует заключить, чтобы разум не мог ничего найти в них общего, относящегося к первобытному языку. Напротив, из рассматривания состава языков мы ясно увидим, что разность не есть особое каждым народом изобретение слов, но постепенное, на очевидных причинах основанное и, следственно, весьма естественное изменение и возрастание одного и того же языка. Он мог меняться разными способами: 1) произношением {Произношение делается посредством голосовых орудий наших, кои суть: губы, язык, нёбо, зубы, нос, гортань. Каждое из сих орудий может голос напрягать или ослаблять и через то производить некоторое в нем отличие. Сии отличия изъявляются письменами или буквами, и мы больше чувствуем их зрением, нежели слухом. Например, б -- суть губные, г и с -- гортанные буквы. Мы на письме весьма их различаем, и зная грамматические правила, никогда не напишем дуп вместо дуб или нохти вместо ногти; но если бы не изображали их письменами, то в произношении часто не различали бы. Между тем, язык переходит от одного народа к другому больше по изустному, нежели письменному преданию. Отсюда непременно должны последовать изменения в выговоре и письменах.}, 2) различным размещением гласных букв между согласными {Известно, что существенные буквы в корнях слов суть согласные, с которыми гласные буквы, как менее существенные, часто по произвольному употреблению соединяются и перемешиваются.}, 3) перестановкою букв и т. д. Мы рассуждаем здесь только о таких разностях, которые необходимо сопряжены с выговором слов; но есть еще другие, происходящие от образа составления языка и разных соображений ума человеческого. В составлении всякого языка видим мы, что оное делается посредством извлечения из корня ветвей, из коих каждая должна быть отлична от другой. Великое множество ветвей, производимых из одного и того же корня, не может быть иначе различаемо, как посредством приставления к нему предлогов и окончаний, которые тем больше в каждом языке долженствуют быть различны, что, не составляя существенного значения слова, удобнее могут быть произвольными. Значение заключается в корне, который по той же причине многого извлечения из него ветвей иногда изменяет, иногда теряет свои буквы, так что часто остается при одной согласной, и только потому приметен, что при всех своих изменениях и сокращениях не престает изъявлять то же самое, общее всем языкам коренное понятие, от которого каждый из них производил свои ветви. Отселе происходит, что разноязычное дерево, стоящее на одном и том же корне, хотя составляет общее семейство слов, но сие семейство в каждом языке есть особое, как числом ветвей, так и значением оных. А потому, хотя ветви одного языка не всегда и даже редко соответствуют ветвям другого, однако видно, что все они во всех языках произведены от одного и того же общего всем им первоначального понятия или мысли, так что ветвь одного языка, в моем не существующая, или иное значащая, может мне по единству корня столько же быть понятна, как бы она была моя собственная. Латинские слова instabilis (нестойкий, непостоянный), circumstare (обстать), consistere (состоять) и insistere (настоять) точно по коренному и ветвенному смыслу соответствуют нашим словам, и потому нам нетрудно видеть в них единство мысли. Но лати-нец от своего store произвел interstitium (по точности состава между стояние), а я (русский) от моего стоять не произвел сей ветви, или не разумею под нею то, что разумеет латинец; я называю это от другого корня словом промежуток. Таким образом, хотя и кажется нам, что мы различествуем с латинцем, выражая одно и то же понятие разными словами (interstitium и промежуток); но когда две мысли, непременно долженствующие быть в двух разнокоренных словах, соединяются в одну, т. е. в двух языках означают один и тот же предмет, то, без сомнения, сии две мысли должны иметь какое-нибудь между собою сходство или связь; ибо без того не могли бы они соединяться в сем предмете. Так и здесь: латинец говорит междустояние (interstitium), a русский -- промежуток; но промежуток и междустояние -- оба суть не что иное, как то, что между двумя пределами лежит или стоит. Распространяя сие рассуждение и на все чужеязычные от общего с нами корня произведенные ветви, мы везде сходство сие находить будем. Латинское obstaculum по составу -- противостояние, а по смыслу -- препятствие (но препятствие или препинание оба происходят от препинаю, а препинать иначе не можно, как противостоянием). Antistitium по составу -- предстоящее, а по смыслу -- преимущество (но ставить напереди есть не что иное, как отдавать первенство и преимущество). Exister {Глагол existere сокращен из ex-sistere.} по составу -- наше не употребительное изстоять, а по смыслу -- существовать (ибо стоять значит иногда жить, пребывать) {И мы часто говорим: Где ты стоишь? Вместо живешь, пребываешь.}, а предлог ех соответствует нашему из или от. Следовательно, латинское изстоять -- existere говорит: пребывать от некоего начала (но пребывание от некоего начала, или по латинскому составу -- изстояние, existentia есть не иное что, как существование). Superstitium по составу наше неупотребительное застойство, а по смыслу -- суеверие (слово составом своим весьма различное с нашим, но которое, однако, мы по единству корня или коренной мысли удобно понимать можем; ибо латинцы в языческие времена почитали Христианскую мысль о стоянии, т. е.
   О пребывании за пределом жизни, суетною верою и потому под словом застойство -- superstitium разумели суеверие). Таким образом, всякое иностранное слово, или, по крайней мере, многие из них не будут для нас совершенно чужды: мы можем разуметь их не по сказанию от учителя или отысканию в словаре, но по разуму в них самих, т. е. в составе их или в корне заключающемуся. Различные языки через приведение их к одному началу сделаются нам известнее, и тогда, употребляя чужеязычные слова, таковые как стат или штат, статуя, статут, конституция, институт, станция, инстанция и проч., по крайней мере, будем мы знать, что оные не составляют некоего особенного преимущества тех языков, от которых мы заимствуем их, и что нельзя обвинять язык свой недостатком оных, когда другой язык от общего с нами корня произвел их. Нива, запускаемая и не возделываемая, не может называться бесплодною.
   Заметим между тем, что не всякий язык для означения одного и того же понятия извлекает из общего корня одинаковую ветвь, но иной произвел их две или более, а другой -- ни одной. Латинец, например, выражает нашу ветвь стоять двумя единокоренными ветвями: stare и sistere {В слове sistere частица s есть свойственное языку прибавление к глаголу stare, изменяющее оный в stère. Вероятно, оная есть то же самое, что у нас указательное се. Таким образом Латинское sto соответствует нашему стою, a sisto -- нашему се стою. Сие прибавление произвело у них двоякие ветви: constare и consistere (обе значат состоять; но первая -- больше в смысле стоять с кем-либо вместе или сопребывать); adstare и adsistere, изменяемое для слуха в assistere, -- собственно пристоять или стоять при ком-либо, разумея под сим помогать.}. Француз, напротив, не имеет сего родоначального глагола. Он выражает его особым, ему одному свойственным, от иного корня словом debout. Однако, не имея отца, имеет детей, т. е. производные от корня ST- ветви, как-то: rester, consister, arrêter и проч., в которых частицы -- re, -- const, -- are суть наращения или предлоги, a -- ster -- изменение латинского глагола stare. Отселе происходит, что француз не выражает нашего глагола стоять единокоренною с нами ветвию: стойкость, постоянство, расстояние, стоячую воду и проч. называет теми же (т. е. от того же корня) именами: stabilité, constance, distance, l'eau stagnante etc. Нашему языку свойственно говорить двояко: встать, восстать. Напротив того, латинский, итальянский и французский языки совсем не имеют сей ветви: в первом вместо нее употребляется глагол sorgere, во втором -- levarsi, в третьем -- se lever (подняться). Немец под словом abstand хотя то же разумеет, что мы под своим расстояние (или отстояние), но он наше слово охотнее переводит словами weite, entfernung (далекость, отдаление); а датчанин совсем не произвел сей ветви от корня ST-, и вместо оной говорит immelemrum (междуместие). Наше стойло, латинское stabulum, итальянское stalla, французское etable (сократившееся из е 'stable), немецкое staff -- все происходят от глагола стоять (или корня st-) и, следовательно, коренной смысл имеют одинаковый, т. е. вообще означают место, где стоят животные; но в ветвенном значении несколько различествуют; а именно: иной (как-то немец, итальянец и француз) разумеет под ветвию своею (stall, stalla, etable) не точно стойло (т. е. отгороженное в конюшне для одной лошади место), но всю конюшню или всякий скотный двор, а то, что мы называем стойло, итальянец называет от того же корня именем posta. Сие сходство или единство в началах, т. е. в корне или коренном значении, превращается при производстве из него ветвей в великое несходство по той причине, что каждый народ производит их по своим соображениям. Латинец от своего stabulum (стойло) произвел ветви stabularius (конюший), stabularia (хозяйка постоялого двора). Мы не могли произвести сих ветвей от своего стойло, потому что круг значения его теснее латинского stabulum, которое значит иногда гостиница или постоялый двор. Напротив того, латинец наши от сего корня ветви, таковые как ставка, станок, поставец и проч. объясняет словами от иных корней. Сия в языках разность или уклонение их одного от другого есть весьма естественное в составлении оных следствие; ибо хотя общий корень ст- (или st-) изъявляет неподвижность и во всех оных сообщает сие понятие всем произведенным от него ветвям; но как многие вещи могут быть неподвижны, то не всякий язык произведенную из него ветвь обращает на означение одного и того же предмета. Мы (как уже упоминали) от глагола стоять, означающего неподвижность, стали говорить: стыть, стужа, стыд и проч.; латинец для выражения сих понятий употребляет слова от иных корней {В сих иных корнях часто примечаются сословы: немец стужу называет kalte, kalt, англичанин и датчанин -- cold, швед -- kold, голландец выпустил букву l и говорит koud. Явно, что все сии слова единокоренны с нашим хлад, холод. Латинское gelidus (хладный), вероятно, к сему же корню принадлежит. Буквы к, г, хсуть все гортанные и легко одна вместо другой произносимые.}. Однако имеет и от сего корня ветви, нечто подобное же означающие: слова его stupor, stupefacio (удивление, ужас), stupiditas (глупость) от того же самого понятия о стоянии (неподвижности) почерпнуты, как и наши стыть и стыд, хотя совсем различное значат; ибо удивление или ужас есть остановка (оцепенение). Немец выражает чувство сие от того же корня словом starren, мы в подобном же смысле говорим остолбенеть. Равным образом и в слове глупость (stupiditas) скорее представляется нам стояние, медленность, неподвижность, нежели скорость или проворство. О глупом человеке не скажут: быстр как река, но обыкновенно говорят: стоит как столб. Из сего явствует, что латинец точно по такому же соображению
   О неподвижности мог от своего stare произвести stupiditas, по какому мы от своего стоять произвели стыть и проч.
   В сличении языков надлежит смотреть, в чем состоит их сходство и в чем -- различие; ибо оные часто кажутся в превратном виде. Латинское слово dies (день) и французское jour не имеют в буквах ни малейшего сходства, но по происхождению и значению оба суть одно и то же слово (см. ранее). Напротив, латинское prosto и русское просто числом букв и выговором точно одинаковы, но происхождением и значением совершенно различны. Латинское происходит от глагола sto (стою) и, значит, предстою, а русское -- от глагола стру (простираю), единокоренного с латинским sterno. Притом надлежит еще и то разбирать, что как вещи, так и действия означаются именами и глаголами, из коих иные показывают совокупность, а другие -- частность или, так сказать, единицы, составляющие сию совокупность. Благочестие, милость, кротость, великодушие и проч. разумеются под общим именем добродетель. Так и неподвижность, общее состояние вещей может многими разных корней глаголами быть изъявляемо: стоит, лежит, пребывает и проч. В таком случае человек для выражения мыслей своих избирает слово, приличнейшее с естественным положением вещи: дерево стоит, птица сидит, камень лежит, болезнь или порок пребывает; однако в определениях своих не всегда наблюдает он строгую точность, и даже иногда правильности (когда оная требует излишних подробностей) предпочитает неправильность. Например, правильно говорить: птица сидит на гнезде, но неправильно: птица сидит на дереве, ибо она тогда стоит на ногах. Стужа не имеет ног, однако мы лучше и охотнее говорим: стужа долго стоит, нежели пребывает. О деревне, городе или тому подобном и с равною ясностью можем сказать: стоит, или сидит, или лежит при реке или у подошвы горы. Сии соображения, а особливо в разных языках, не могут быть точно одинаковы, однако как происходящие от одних начал не могут быть и совершенно разными. Отыскание общих корней покажет нам путь к словопроизводству, а сие поведет нас к познанию как своего, так и чужих языков, откроет существующее между ними родство и даст нам светильник, озаряющий те таинства, которые без того останутся сокрытыми во всегдашнем мраке. Тогда во всяком слове будем мы видеть мысль, а не простой звук с привязанным к нему неизвестно почему и откуда значением. Тогда вернее утвердятся грамматические правила и точнее составится определяющий язык словопроизводный словарь. Тогда не будем мы в нем одно и то же дерево, из одного корня возникшее, рассекать на многие части, приемля ветви оного за корни. Не станем, например, сморкаю и мокрота, или стою и стою (и множество подобных слов) {В глаголах стою и стою виден переход от одного состояния к другому. Глагол стать или стоять, приемля предлоги и посредством оных разнообразя свое значение, произвел ветви достать, состоять, которые стали означать: первая -- получить (ибо предлог до изъявляет приближение, прикосновение к какой-нибудь вещи, и, следственно, коснуться до ней, или стать при ней есть то же, что иметь ее при себе, или получить оную. Отсюда под словом достаток стали разуметь получение и обладание многими вещами). Вторая ветвь -- состоять произвела состояние, т. е. стояние или пребывание в некотором положении относительно к имуществу, здоровью, чести, или чему иному. Сия мысль породила новые ветви -- достояние, достоинство, из которых под первою стали разуметь вещественное, под второю -- нравственное имущество или обладание каким-либо благом. Таким образом, глагол стою по произведении ветви достоинство сам, как бы новая рожденная от нее ветвь, изменился (перенесением одного только ударения) в стою, и перешел от понятия о неподвижности к понятию ценности вещей. Таковые действия человеческого ума при рассмотрении корней откроются нам во многих своих и чужих словах.}, разделять, и каждое из них почитать первообразным, т. е. особому корню принадлежащим, как то в нашем и подобное же сему во всех других словарях доселе находим. Тогда из составления и разбора некоторого числа разноязычных дерев могли бы мы удобнее усмотреть, что наше, и что чужое, чего доселе ко вреду и стеснению языка своего часто не различаем. Покажем здесь мимоходом хоть один тому пример. Выше сего сказали мы, что от глагола постановляю произведено имя пост (подобно тому, как рост -- от расту, мост -- от мощу и проч.) Сим образом общее или коренное понятие, изъявляемое глаголом постановляю, превратили извлеченною из него ветвию пост в частное или ветвенное, отнеся оное имянно, определительно, отнеся оное к постановленному или уставленному для сухоядения времени. Между тем, мы употребляем слово пост в двояком смысле: 1) в противозначении со словом мясоед и 2) в значении стражи: вот твой пост, т. е. место, где ты пребывать должен. В сем последнем смысле почитаем мы оное чужеязычным, взятым из французского poste или из немецкого post и употребляем с их предлогами аванпост или форпост. Но на каком суждении основываясь отрицаемся мы от сего слова, которое есть столько же (если не более) наше, сколько их? Итальянец (то же француз и немец) от того же корня ST-- и от того же глагола поставить (postare) произвел ту же самую ветвь posto, но обратил ее к разным стоящим или поставленным предметам: 1) учрежденное место, где стоят готовые лошади для проезжающих (почта), 2) отгороженное в конюшне для стояния лошади место, которое называем мы стойло; 3) всякое место, на котором поставлен один или несколько человек для охранения чего-нибудь. Итак, видим, что слово сие поначалу и производству своему столько же принадлежит нашему, сколько другим языкам, и если оно нужно нам для означения отводной стражи, то для чего не употреблять оное, как свое собственное, в двух смыслах, говоря великий пост, передовой пост, подобно тому как употребляем неприятельский стан (говоря о войсках) и прекрасный стан (говоря о теле человеческом). Зачем же брать его с французского или с немецкого языка и вместо передовой пост говорить аванпост или форпост! Может быть, некоторые неохотники до подобных рассуждений найдут их слишком подробными и мелочными. Я не спорю, что говорить об одном слове есть, конечно, мелочь в отношении ко всему языку, но пусть распространят они сии рассуждения на тысячи иностранных слов, употребляемых в языке нашем, из коих иные суть наши собственные, принимаемые за чужие; иные без всякой нужды предпочитаются своими; иные приводят в забвение или обветшание старые наши глубокомысленным умом произведенные ветви; иные, будучи введены в общее употребление, препятствуют нам обогащать язык свой новыми извлекаемыми из корней ветвями; иные принуждают нас составлять из них речи, нам не свойственные. Тогда пусть судят, что лучше: мелочи ли сии, показывающие первоначальное основание языков, или отвержение их, не допускающее рассуждать о сих началах, или допускающее без них рассуждать об языке и словесности неосновательно и ложно? Впрочем, мы охотно повторяем здесь, что исследования наши, требуя многосложных соображений, могут иногда быть ошибочны, и для того приглашали и приглашаем всех любителей языка сообщать нам свои замечания, если действительно где откроется погрешность, или отыщется словопроизводство, или иное какое заключение, правдоподобнейшее нашему. Мы с благодарностью оное примем; но должны при том сказать, что сие приглашение и просьба наша отнюдь не относится к тем мнимым, в некоторых журналах напечатанным против нас критикам, которые, не содержа никаких доказательств, доказывают только, что можно, последуя движению страсти своей, ничего не зная, обо всем писать. Оставляя подобные критики без всякого к ним внимания и уважения, мы станем для благомысленных читателей продолжать примечания наши, подкрепляемые доводами и примерами. Возьмем еще два слова, близкие значениями, и составим из каждого на разных языках два столбца:
   Русское -- дрема
   Русское -- сон
   Английское -- dream
   Итальянское -- sonno
   Датское -- drom
   Датское -- sovn
   Голландское -- droom
   Французское -- sommeil
   Немецкое -- traum
   
   Латинское -- dormire
   Латинское -- somnus
   Итальянское -- dormire
   Итальянское sogno -- сновидение
   Французское -- dormir
   Французское songe -- сновидение
   Ясно, что каждый из сих столбцов содержит в себе одно и то же слово разными языками с малым изменением повторяемое; итак, русский, англичанин, датчанин, голландец, немец, латинец, итальянец и француз -- восемь разных народов (не включая других), употребляют не восемь разных, но два только слова к выражению двух действий природы сна и дремоты, столь же смежных между собою, как единозвучие и смысл сих двух каждого столбца слов. Могло ли бы сие случиться, если бы это согласие языков не истекало из одного и того же источника, т. е. первобытного языка? Следовательно, каждый из них должен начала своего искать в нем; ибо всякой вещи познание почерпается из познания начал оной. Разность языков не должна приводить нас в отчаяние найти в них единство, а узнав оное, мы узнаем, каким образом произошла их разность. Из вышеупомянутого собрания слов усматриваем мы, что слово первобытного языка, повторяемое восьмью его наречиями, изменилось: 1) в произношении: дрема, dream, drom, droom, traum, dormire, dormir (сохраняя, однако, во всех изменениях общий корень drrri); 2) в значении или смысле: ибо англичанин, датчанин, голландец и немец под словами своими dream, drom, droom, traum (сновидение) разумеют не точно то, что русский под словом дрема или дремота (т. е. не настоящий сон, но только позыв на оный) и также не точно то, что латинец, итальянец и француз под словами dormire, dormir (спать); 3) в смешении первого столбца со вторым, по причине, что они почти одно и то же понятие изъявляют. Отселе происходит, что славянин по корню первого столбца говорит дремать, а итальянец и француз для выражения того же самого понятия по корню второго столбца sonnecchiare, sommellier. Англичанин, датчанин, голландец и немец для означения действия видеть во сне употребляют корень первого столбца dream, drom, droom, traum; а русский, итальянец и француз -- второго: сновидение, sogno, songe. Наконец, то, что мы выражаем корнем второго столбца, сон и спать, другие языки выражают корнями из обоих столбцов, как, например, итальянец сон (спанье) называет sonno, a спать -- dormire. Тому же самому последуют латинец, датчанин и француз. Англичанин же и немец имеют слова первого столбца dream, traum, а второго -- совсем не имеют, ибо по-английски сон называется sleep и sleepiness, по-голландски -- slaap, по-немецки -- schlaf.
   Рассматривая таким образом языки и сличая их между собою, час от часу больше будем видеть их сходство и находить, что они составляют цепь наречий, идущую от первобытного языка, и что самое отдаленнейшее из них наречие, при величайшем изменении своем, долженствует, однако, сохранять в себе признаки того праотца своего (языка), от которого в корнях слов получило оно семена для произведения из них новых, но из того же источника почерпаемых понятий. Из сего рассуждения, вышеприведенными примерами и доказательствами утвержденного, следует неоспоримое заключение, что во всяком языке так называемые первообразные слова, имеющие одно ветвенное значение без коренного, не могут в строгом смысле быть таковыми, поскольку образ составления всякого языка противоречит тому, чтобы могли в нем быть слова, не почерпнутые ни от какого начала.
   Итак, всякое первообразное слово есть ветвь другого, часто неизвестного нам, но которое, буде вовсе не истребилось из всех наречий, долженствует в котором-нибудь из них существовать. Обыкновенно примечается, что в древних языках больше первообразных, и несравненно меньше производных слов; в новейших же, составленных из многих наречий, видим противное тому.
   На сем-то основании утверждаясь, намерены мы рассмотреть многие иностранные слова, что ежели коренное значение их в тех самых языках не известно, то не можно ли, по крайней мере, вероятным, если не совершенно очевидным образом, отыскать оное в другом языке. Мы избираем для сего славянский язык не потому, что он наш отечественный, но по тому, что он древний, скрывающий начало свое в самых отдаленнейших временах, и, следовательно, без сомнения, есть отец бесчисленного множества наречий и языков. Надеемся, что тот, кто вникнет во все вышеприведенные нами предварительные суждения и доводы, найдет исследования наши достойными уважения, и вообще для познания слова человеческого, на коем основываются все науки, нужными и полезными. Для других же, довольствующихся одним навыком употребления, не заботясь о том, чтобы руководствоваться здравым умом и рассудком, мы не пишем. Но приступим к делу и начнем с немецкого языка.
   I. Немец язык называет zunge, но прежде называли, и ныне в некоторых областях называют gezunge (см. Аделунгов словарь). В сем слове буквы ezug ясно показывают близость оного со словом язык. Разлагая сие славянское слово, находим, что оно составлено из местоимения я и имени зык, так что заключает в себе выражение: я (есмь) зык, т. е. звук, звон, голос, гул. Под каким понятием можем мы сей гортанный уд наш разуметь приличнее, как не под сим: я есмъ орудие голоса! Итак, славянское не по ветвенному только условному значению (как в других языках), но само собою, т. е. заключающимся в нем разумом, показывает описуемую им вещь. А как другие языки также не могли но произволу давать имена вещам, но всегда или почерпали, или заимствовали их от некоего понятия, то надлежит, чтобы и их слова имели какое-нибудь начало. Если нет оного в них, то должно отыскать его в другом языке, от коего произошли и сохраняют в себе больше или меньше остатки оного. Посмотрим теперь, не окажет ли славянский язык во всех прочих великого участия. Возьмем сравнительный словарь и выпишем из него, каким образом слово язык на многих языках называется:
   -- по-славянски, славяно-венгерски, сорабски, полабски, малороссийски, суздальски язык называется язык:
   -- по-иллирийски, сербски, вендски -- язык:
   -- по-кашубски -- ензик:
   -- по-польски -- ендзик:
   -- по-богемски -- гацикъ1:
   -- по-староперсидски -- гезуе:
   -- по-осетски -- абзаг2:
   -- по-дугорски -- абзаге:
   -- по-ассирийски -- абсаг:
   -- по-черкес-кабардински -- бзек:
   -- по-германски -- цунге:
   -- по-тевтонски -- цунгун:
   -- по-цимбрски -- цунг:
   -- по-фризски и нижнегермански -- тунг:
   -- по-датски и англо-саксонски -- тунге:
   -- по-исландски и шведски -- тунга:
   -- по-голландски и английски -- тонг:
   -- по-готтийски -- тугго.
   
   1 Хотя богемцы и пишут gazik, но мы выше сего видели, что они g произносят как наше и, a z -- как з или ц: следовательно, их gazik, написанный иначе, будет язик.
   2 Слова сии хотя и не показывают в себе столь явных следов к заключению о единстве их с вышеозначенными, однако ежели мы от абзакотнимем б, то азак подойдешь близко к язык.
   
   Сии последние слова далеко отошли от нашего языка, но они, очевидно, суть изменения немецкого цунге, которое, как мы ранее сего видели, сходствует с нашим. Главную разность его составляет вмешанная в него посторонняя буква н (или, по их, и); но оная есть не иное что, как произношение в нос подобное тому, как поляки вместо рука говорят ренка (Renkd). Таким образом, видим мы здесь 30 языков или наречий, повторяющих с малыми и весьма приметными изменениями то же самое имя, имеющее коренное значение свое в одном только славянском языке. Но посмотрим, как далее называется слово язык:
   по-эллински и ново-гречески -- глосса:
   по-кубачински -- гос.
   Сие греческое название совершенно сходствует с нашим глас, или голос. Следственно, долженствует быть славянское, отнесенное к понятию о языке (который во рту), поскольку член сей есть орудие зыка или голоса.
   Но пойдем еще далее:
   -- по-персидски -- зубан, зубуниш:
   -- по-бухарски -- зюбан, тиль:
   -- по-курдски -- себан;
   -- по-индейски в Мультане -- джубан;
   -- по индостански в Бенгали -- дэюиб:
   -- по-индостански в Декане -- эюибу:
   -- по-авгински -- эюиба:
   -- по-балабански -- шиба.
   Названия сии сходствуют с нашим словом зубы, и как перенесение одних понятий к другим, смежным с ними, везде примечается, то и могут наше язык, греческое глосса и персидское зубан или зубаниш все три легко быть славянскими, поскольку сей член во рту нашем столько же есть орудие зыка, сколько голоса и зубов. Ранее сего видели мы, что по-староперсидски сходственно со славянским язык называли гезуе, а здесь видим, что он по-новоперсидски тоже сходственно со славянским словом зубы, называется зубан. Итак, в одном и том же языке персидском было два названия, оба звуком славянские, и оба по славянскому значению приличны той вещи, которая и описуется, ибо мы даже без всякого употребления и навыка под словом зубчик можем разуметь язык, яко орудие зубов. Можно против сего сделать возражение, что по славянским словам голос, зуб нельзя относить изъявляемых ими понятий к греческому глосса или Персидскому зубан потому, что голос не называется по-гречески голос, как и зуб по-персидски не называется зуб, и что, следственно, ни грек, ни персиянин, не могли сими славянскими понятиями руководствоваться к разумению под ними языка. Возражение сие хотя и кажется справедливым, однако оно нимало не служит к опровержению наших доказательств, но, напротив, еще более подтверждает их, ибо ежели бы слово глас (или, по греческому произношению глосса), доставшееся, как думать должно, славянам и грекам от первобытного языка, осталось и у греков в таком же значении, как у славян, тогда и не могло бы оно иметь другого значения; но как то, что называем мы глас или голос, называют они фоно (сходственно с нашим звон, итальянским suono, французским son и проч.); следственно, имея уже сему предмету определенное название, имя глосса (или глас) долженствовало у них, как ненадобное, или истребиться, или обращено быть на другое смежное с сим понятие; таковое как язык. То же можем сказать и о персидском слове зубан или зубуниш. Впрочем, подобный сему в одном и том же слове переход от одного понятия к другому, смежному с ним, примечается во всех наречиях и языках, как мы то уже неоднократно видели. Далее язык называется:
   по-пеельски -- гуобия, гозуан.
   Из сих двух одну и ту же вещь выражающих названий можем видеть, что второе гозуан, хотя и много различествует со славянским языком, однако буквы азуг, как ни перемешаны в нем, но еще составляют немалое сходство; а второе -- гуобия, очевидно, есть славянское губы, отнесенное таким же, как и в других языках, образом к разумению под ним орудия губ, т. е. языка. Наконец, далее язык называется:
   по-арабски -- лизаан, лезан;
   по-сирийски -- лешон;
   по-еврейски -- лашон;
   по-халдейски -- лишну:
   по-карасински -- лакша.
   Сличая слова сии с русским лизать, французским lecher, итальянским leccare, немецким lecken, которые все четыре означают действие, производимое языком, не ясно ли видно, что одно и то же слово с некоторыми изменениями в произношении служило у разных народов, заимствовавших оное от общего им предка, к изъявлению одного и того же действия? Карасинское лакша при сличении оного с нашим глаголом лакать, означающим подобное же действие языка, то же самое подтверждает. Мы, приемля сей кусок тела во рту нашем за орудие звука или зыка, назвали оный язык; а ежели бы взяли оный за орудие голоса, зубов или губ, т. е. когда бы от сих предметов произвели имя оного, то назвали бы его, как греки, голосником (глосса), или, как персияне, зубчиком (зубан), или, как пеельцы, губником (гуобия). Равным образом, когда бы произвели имя оного от глаголов лизать, лакать, то назвали бы его, как арабы, лизуном (лизаан), или, как карасинцы, лакшою (лакша).
   Из рассмотрения сего одного слова можем мы видеть, сколь многим народам славянский язык кажется быть общим, поскольку все употребляемые ими названия слову язык находим в нашем языке, и как еще находим? Так, все они совершенно приличествуют той вещи, которая ими называется. Я говорю: мы рассмотрели здесь одно только слово, но если бы и многие подобные исследования сделали, то нашли бы и во всех то же самое. Итак, каким образом, видя повсюду следы славянского языка, усомниться, что он не есть самый древнейший? И не должны ли другие языки прибегать к нему для отыскивания в нем первых своих начал?
   II. Возьмем немецкое слово jahr (год). Немец, испытывая один свой язык, не найдет первоначальной в сем слове мысли. Когда же прибегнем к славянскому языку, увидим, что корень яр означает свойство огня или солнечную теплоту; ибо многие произведенные от сего корня ветви, как-то: жар, вар, пар, ярость и проч., то показывают. Сверх сего, на многих славянских наречиях весну называют яро до причине теплоты воздуха, откуда и мы произвели свое яровое, ярка, ярко и проч. Из сего явствует, что немецкое jahr есть Славянское яро с тою разностью, что немец, взяв часть за целое, разумеет под сим год, а не весну, подобно как из славянского же слова зима, взяв одну часть времени за другую, сделал он sommer (лето). Весна по-немецки называется fruhjahr или fruhling. Словоfruhjahr есть сложное из слов fruh (рано) и jahr (год), следовательно, значит ранний год. Посему и слово fruhling должно также быть сложное из того же fruh и другого имени ling, не имеющего в немецком языке значения, и которое потому, вероятно, есть испорченное славянское лето, так что fruhling значит раннее лето. Может быть, возразят мне, что частица ling (столь различная от слова лето) не есть имя, но окончание, подобное тому, как в слове liebling, и проч. На сие я отвечаю: когда к какому-нибудь имени, как здесь Hebe (любовь), приставляются окончания, таковые как ling, lich, ster и делаются из того слова: liebling (любимец), lieblich (любезно), liebster (любезный) и проч., то окончания сии вообще разнообразят только одно и то же понятие, изъявляемое словом Hebe, не обращая оного ни на какой особый предмет. Но когда предмет сей надлежит именно определить, тогда у же не окончание, но имя оного приставляется к слову Hebe, как то: liebesblick (любовный взгляд) liebeshandlung (любовные дела, волокитство) liebesbrief (любовное письмо) и проч.; ибо без того мы имеем только общее понятие о склонности, называемой Hebe (любовь), но при всех приставляемых к нему окончаниях не можем знать, к чему склонность сия относится: ко взгляду ли (ЬНск), к делам ли (handlung), или к письму (brief). Равным образом, когда мы в слове fruhling частицу -- ling назовем окончанием, то уже оно не будет выражать, как только общее понятие о ранней поре, не относимой ни к какому особому определенному времени, как ко дню, году, веку, или чему иному. Тогда слово fruhling было бы нечто неопределенное, удобное столько же означать весну, сколько и утро (т. е. раннюю пору дня), или все то, что бывает рано, подобно как liebling означает все то, что нам любезно или нравится, без всякого обозначения того предмета, к которому мы сию склонность нашу относим. Но как под словом fruhling разумеется именно весна, то уже непременно частица -- ling должна в нем быть не окончание, а имя, подобное имени jahr в слове fruhjahr, значащем то же самое, что fruhling. Итак, ling долженствует непременно быть именем того времени, которого слово fruh показывает раннюю пору или начало. Итальянец весну называет primavera. Слово еже prima значит первая, следовательно, и приставленное к нему -- vera не есть окончание, а должно быть имя, о котором словом prima говорится, что оно есть первое. Без того слово primavera не составит полного смысла. Но в итальянском языке слово vera не имеет значения. По сей причине нужно справляться с таким языком, который покажет значение сего слова. Мы видели, что в славянском языке яро (откуда и немецкое jahr) вообще означает то время года, когда солнечный зной наиболее господствует. Итак, очевидно, что итальянское vera есть славянское яро, к которому слово prima (первая) приставлено для того, что действительно весна есть первое начало сего времени.
   III. Птица рябчик или ряб по-немецки называется rabhun. Слово hun означает курица. Итак, неоспоримо, что в сем сложном слове часть оного rab есть прилагательное, означающее отличный род или свойство курицы. Но в немецком языке оно ничего не значит, а потому значение его надлежит искать в других языках. В славянском языке птица сия по рябости (или пестроте) перьев своих называется рябчик. Следовательно, немец в слове своем rabhun найдет прилагательное rab в славянском языке, который покажет ему, по какой причине к слову hun приложен rab, и что рябчика называет он рябою курицею (rabhun) потому, что он ряб и похож на курицу.
   IV. Немецкое слово stein значит камень, но слово сие есть славянское стена. Объясним причину, по какой два народа одно и то же слово, пришедшее к ним от общего их предка, употребляют в разных значениях. Камень один составляет иногда целую гору или скалу, бока которой часто бывают так утесисты, что представляют зрению вместе и камень, и стену. Таковое соединение двух понятий в одном предмете подает повод с удобностью переходить от одного понятия к другому. Таким образом, немец, славянское слово стена изменя в stein, хотя и стал разуметь под оным не стену, а камень, прежнее значение его не совсем истребил. Отселе печную трубу называет он schornstein. Слово сие, очевидно, составлено из двух слов schorn и stein. Итак, не ясно ли, что слова сии суть славянские чернь и стена, поскольку означают черную стену, или стены, закоптелые от дыма. Без снесения их со славянскими словами, каким образом из понятия о камне (stein), соединенного с каким-то неизвестным в немецком языке словом schorn, можно сделать понятие о трубе. Следственно, любомудрый немец, желающий знать, от каких понятий производил он слова свои, должен искать первоначальное значение их в славянском языке.
   V. Немец под словом gatte разумеет супруга, мужа. В старинном русском языке находим мы название хотя, означающее тоже супруга или мужа (см. статью под названием "Слово о полку Игореве".) Между словами gatte и хотя главное различие делает буква g, но оная есть точно такое же гортанное произношение, как h и ch. Следовательно, gatte, подобно многим другим словам, находимым в немецком языке, может легко быть одно и то же со славянским хотя; но славянское имеет начало свое от хотение (желание, вожделение), подобно как милый -- от умиленья души. Немецкое, напротив, без славянского не может быть истолковано.
   VI. Немец называет олово zinn, а свинец -- bleu. Крушцы (т. е. металлы. -- Как жаль, что после русского слова для объяснения оного должно ставить иностранное!) сии сходны между собою, и потому могут легко быть приняты один за другой. Немецкое слово zinn само по себе ничего не значит, т. е. не показывает никакого свойства или качества той вещи, которая сим именем называется. Славянин или россиянин (ибо язык у них один и тот же) к слову синец (означающему вещь синего цвета) прибавил букву в и стал говорить свинец. Немец из того же славянского слова синь сделал zinn и стал разуметь под оным олово. Он принял слово weiss вместо слова белый, но не совсем потерял сие последнее (славянское), а обратил оное к значению другого цвета: из белый сделал belau, сократя оное в Ыаи (голубой). Отсюда, перемешав цвета, назвал более белую вещь (т. е. олово) zinn (от слова синь), а более синюю (т. е. свинец) -- Ыеу (от слова белый). Следующая за сим статья подтвердит еще более справедливость сего словопроизводства.
   VII. Немецкие слова: bias или bleich, blech, blitz, означающие бледность, жесть, молнию, единокоренны и смежны понятием с нашими бледность, бляха, блеск. Слова сии -- как их, так и наши, очевидно, происходят от прилагательного белый, ибо означают вещи, имеющие сей цвет, и суть не что иное, как сокращения из bêlas, beleich, belech, belitz -- беледность, беляха, белеск; но наши имеют у себя отца (т. е. прилагательное белый), а немецкие -- не имеют. Белое называется у них weiss. Таким образом, потеряв отца и сохранив детей его, они не могут более в языке своем отыскивать их происхождения.
   VIII. Немец говорит kaufen, голландец -- koopen, датчанин -- kiobe, русский -- купить. Покажем сперва единство сих слов. Наша буква у часто выражается иностранными au. Богемец и другие славяне, принявшие латинскую азбуку, вместо купити пишут kaupiti. Букву р сами немцы часто смешивают с f. Итак, разность между сими словами остается только в том, что немец к корню kauf, или kaup, или kup приставил окончание en, a русский к тому же корню -- окончание -- ить; но окончания, как уже многократно говорено, не составляют существенного значения слов и во всяком языке различны. При том же, когда в двух словах, различных окончаниями, с единством корня соединяется единство значения, то, хотя слова сии принадлежат двум языкам, труднее поверить их двойству, нежели тождеству, тем паче, что обстоятельство сие во всех языках и во множестве примечается. Итак, из всех сих рассуждений явствует, что немецкое слово kaufen есть одно и то же с русским купить. Остается рассмотреть, в котором языке начало или корень его ощутительнее для разума. Наше купить происходит от слова купа. Первоначальное значение его есть купить (ударение на первом слоге) т. е. собирать в купу, но как для выражения сего понятия корень куп изменен в коп, и сделано слово копить, то уже слово купить (в смысле собирать в купу) сделалось для выражения сего смысла более не нужным, и с перенесением ударения на второй слог (купить) стало означать не то же самое, но смежное с сим понятие, а именно: приобретать вещи платою за них денег, ибо приобретать есть не иное что, как копить или купить, или собирать их в купу. Такой же переход от одного понятия в другое смежное с ним можем мы видеть и в иных корня сего ветвях, как, например, в слове скупость, которое с иным окончанием писалось скупство, и, следовательно, в первоначальном смысле означало скопство, скопление, совокупление. Отселе прилагательное скупой, которое значит как того, кто не любит расточать, так и того, кто любит копить, или купить, или совокуплять; ибо нелюбление расточения с люблением собирания в купу суть смежные понятия, или, лучше сказать, одно и то же.
   Доказав таким образом, что немецкое слово haufen есть одно и то же со славянским купить, и показав источник мыслей, которого немец в слове своем kaufen показать не может, не должны ли мы из того заключать, что немецкий язык был некогда славянский, и хотя с течением времени весьма изменился, однако многие следы его в себе сохраняет и для отыскания первоначального в словах своих смысла имеет в нем, как в праотце своем, великую надобность. Если бы немец и сказал, что он точно такую же смежность понятий находит в словах своих haufen и kaufen, какая между нашими копить и купить, и что потому не имеет он надобности прибегать к Славянскому языку для отыскания той же самой связи понятий, которая и в его языке существует; тогда славянин мог бы исследования свои простереть далее следующим образом: немецкое слово haufe (откуда глагол их haufen), по тем же самым доказательствам есть одно и то же с нашим купа или коп (в словах копить, копна и проч.); ибо, чтобы почувствовать единство слов haufe и купа, не довольно их одни сличить, но надлежит разобрать: 1) принадлежность в них букв к одному и тому же гласоорудию и 2) посмотреть произношение их в разных наречиях тех же языков. Таким образом, найдем, что русское купа (на других же славянских наречиях кира, кара и кора), голландское hoop, шведское hop, датское hob, немецкое кирре и haufe при разных правописаниях есть одно и то же, не могущее быть сомнительно по сугубому сходству букв и значений. Доказав таким образом, что haufe и купа есть одно и то же, славянин скажет: мой корень куп или коп смеживает понятия копить и копать, поскольку действие копания (земли, песку или чего иного) производит на ровном месте яму; а где яма, там выкопанная из ней земля (если не разметана) должна непременно составлять некоторую купу или копу (т. е. нечто совокупное, накопленное), или, как в немецком и других происходящих от него языках говорится; haufe, hoop, hop и hob. Но как в сих языках не сохранилось славянское копать, а выражается славянским же от иного корня словом graben (гребсти), то и прервалась у них связь мыслей, существующая у нас между нашими словами купа и копать и не существующая более между их словами haufe и graben, из которых одно принадлежит одному, а другое -- другому корню.
   IX. Посмотрим еще, каким образом трудолюбивые, но без славянского языка мало могущие успевать немцы, или вообще иностранцы, толкуют происхождение слов. Под словом die garde сказано: "взято из французского garde, которое обратно происходит от немецкого wahren и warten". Подобные толкования хотя во множестве и полезны открытием происхождения многих неизвестно почему употребляемых в языке слов, однако без верного путеводителя, т. е. древнего языка, при всем трудолюбии и проницательности упражняющегося в сих изысканиях, могут быть иногда ошибочны {Вышеозначенные немецкие слова wahren и warten, хотя смыслом и подходят некоторым образом к слову garde, поскольку означают то же охранение или некое внимательное медление, однако скорее немецкое wahr или wart есть французское gard, нежели обратно; ибо стражу или охранение француз называешь garde, итальянец -- guardia, англичанин -- guard; но тот же англичанин французское слово garderobe (одеждохранилище) называет не gardrobe, a wardrobe. Следовательно ясно, что он откинул начальную букву а последующую за нею букву у превратил в w, которая и называется у них двойное у или v, как то и образ ее w показывает, немец со своими wahren и warten то же сделал, что англичанин.}, иногда недостаточны, иногда не ясны, и вообще не показывают той цепи понятий, которая ведет к познанию всех языков, без сомнения из одного и того же первобытного языка истекающих. Итак, посмотрим, не найдем ли мы сей цепи, больше или меньше непрерывной, в славянском языке. Ветви корня gr, от которого произошло сие множество других единокоренных с ним слов, общи почти всем языкам. Итак, начнем с сего корня. В объяснениях наших под корнем кр-, гр-, хр-, найдем мы, что сам слышимый в воздухе стук или шум повторением гласа грр- научил нас называть оный громом; при том, поскольку гремение сие слышалось над нашими головами, то к понятию о громе естественно присовокупилось понятие о высоте, и тогда человек по смежности сих понятий, увидев высокий предмет, назвал оный от того же корня именем гора. Потом, когда начал он что-нибудь воздвигать или строить для обитания своего, то, представляя себе как бы возвышал от земли некую гору, стал говорить горожу, гражду, сограждан). Отселе многие здания в совокупности назвал город, град. Наконец, продолжая далее размышлять, что таковая городьба делается иногда для воспрепятствования переходить через оную, или для отделения какого-нибудь места от свободного входа в него, произвел от того же корня или понятия ветви: преграждаю, преграда, преграждение, перегородка, а также ограждаю, ограда, ограждение, огород, изгородь и проч. Таким образом, видим мы в языке нашем непрерывную цепь понятий, идущую от первого начала, почерпнутого в самой природе. Рассмотрим теперь иностранные слова, сохраняющие в себе того же корня буквы и то же значение и, следовательно, относящиеся к тому же источнику мыслей, но до которого они на своих языках по причине, что многие ветви их потеряли свой корень, добираться не могут. Француз говорит garder (хранить или стеречь), garde (страж: или стражи), итальянец -- тоже guardure и guaraia. Если спросить у них, откуда, по какому первоначальному понятию слова их получили сие значение, то они, ограничиваясь одним только языком своим, не могут удовлетворить сему вопросу. Но как всякое данное человеком название непременно родилось от какой-нибудь мысли, то и следует заключить, что слово их garde или guardia есть, так сказать, верхушка, оставшаяся у них от дерева, скрывающего корень свой в другом каком-либо древнейшем языке. Итак, посмотрим, не можем ли мы в нашем славянском языке отыскать то дерево, из которого видно будет, что верхушка сия точно от него оторвана и к нему принадлежит. Мы видели, каким образом славянина сама природа научила говорить гром, отколе, через сношение и уподобление одного понятия с другим, произвел он слова гора, горожу, город или град. То же самое соображение вещей покажет нам, что словами огораживаю или ограждаю и словами охраняю, берегу или стерегу (откуда и слово страж:, стража), невзирая на разность корней их, изъявляются одинаковые или весьма сходные действия; ибо ограда или ограждение есть то же, что стража, поскольку стража есть некоторым образом ограда, и ограда есть некоторым образом стража: то и другое делается или ставится для сохранения места или иного. Отселе, почти повторяя одно и то же, говорим: "Береги, стереги, охраняй его" и проч. Итак, славянин, начиная от корня, т. е. от самой первой мысли своей, внушенной ему природой, и переходя от одного понятия к другому, смежному с ним, следственно, не прерывая течения одной и той же мысли своей, дойдет до слов ограда, ограждение, смежных значением со словами охранение, сбережение, стережение. Посмотрим теперь на иностранные слова, имеющие тот же корень, но значение которых, не могущее выводимо быть из корня, отселе только начинается. Славянин говорит град и разумеет под ним то, что француз разумеет под словом cite или ville; француз говорит garde и разумеет под сим то, что славянин -- под словом стража. Заметим первое, касательно до одного буквенного состава, что между словами град и garde нет иной разности, кроме переставки букв ра в ар, обстоятельство не в одном или двух, но в тысячи словах примечаемое, и, следственно, весьма обыкновенное. Второе: относительно смысла или значения мы уже видели, что смежность понятий между словами град и стража могла французу дать мысль под славянским словом град, измененным в гарде, разуметь стражу. Но присовокупим еще к тому, что не одно сие слово служит нам доказательством. Многие другие в разных языках то же самое подтверждают. Мы под словами огород, ограда подразумеваем обгороженное или огражденное место. Датчане, немцы, шведы, англичане, латинцы, итальянцы, французы под словами своими gaardy, garten, gard, yard, hortus orto или giardino, Jardin, очевидно, один и тот же корень имеющими, разумеют то же самое, т. е. огород или обгороженное место. Из всех сих рассуждений и примеров явствует, что славянин может через открытие в языке своем корня видеть, каким образом текущая из него мысль, переходя от одного смежного понятия к другому, порождает коленчатый стебль и ветви общего многим языкам древа. Он доберется до истого или коренного значения как своих, так и чужих колен и ветвей; но иностранец без славянского языка встретит великие в том затруднения и препятствия. Например, француз, исследуя один свой язык, никаким образом не может добраться до того, чтобы слово свое garde (ограда в смысле стражи) и jardin (огород в смысле сада) почитать от одного корня происходящими, как то показывают славянские слова. Славянин дойдет до значения их по лестнице, начиная от корня гр и переходя от колена гром к коленам гора, горожу, город, огород и проч.; но француз (то же разумеется и о других языках) при словах своих garde ж jardin остановится. В языке его названия гром, гора, город произведены от разных корней tonner, montagne, ville и, следственно, ни между собою, ни со словами garde ж jardin не имеют никакой постигаемой мыслями связи. Таким образом, слова сии, будучи отторжены от корня, становятся сами коренными или первообразными, неизвестно отколе происшедшими. Дерево французское от них начинается и производит или непосредственные ветви, как-то garder, gardien, garde-feu и проч., или посредственные, которых называем мы коленами, как-то от garder (хранить, стеречь) с приложением предлога произведено regarder (смотреть или глядеть). Мы хотя ни которого из сих глаголов не произвели от корня гр-, однако по связи колен, составляющих наше дерево, можем видеть (как мы уже выше сего объяснили), почему француз под словом garder (единокоренным с нашим городить) разумеет стеречь, и почему под тем же предложным словом regarder разумеет смотреть. Сей последний переход понятия от garder к regarder можем мы также по собственному языку нашему чувствовать; ибо глагол смотреть в выражении, например: смотри на меня, значит, просто гляди, но в выражении: Смотри, не попадись в беду! значит то же, что охраняй, ограждай себя, остерегайся, т. е имей зрение свое оградою, стражем своим. Вот преимущество славянина: он по корням языка своего может доходить до коренного смысла чужеязычных слов, неизвестного тем самим, кои употребляют оные! Покажем еще один тому пример: француз говорит garderobe; слово сие в словарях их определяется следующим образом: chambre destinée a у mettre les habits, le linge {Заметим здесь мимоходом, что и сие слово их linge может также быть ветвию славянского слова лен, поскольку растение сие на многих языках одинаковым именем называется, как-то: по-латински -- linum, по-итальянски -- lino, по-французски -- lin, по-немецки -- lein и flachs, по-английски -- Unseed и flax. Даже и сословы немецкий и фнглийской flachs, flax могут только славянским словом быть истолкованы, ибо голландцы пишут слово сие Was, чистое славянское -- влас (волос); но что иное волокна льна, как не подобие волос?}, etc.) т. е. комната для поклажи платья, белья и проч. Мы имеем подобное же слово ризница; но стесняя обыкновенно смысл слов наших, дабы после, нуждаясь ими принимать чужеязычные, употребляем оное в особенном смысле, говоря только о хранилище риз (под коими разумеем одно только священническое одеяние); не хотим также говорить одеждохранилище и, приписуя нехотение свое бедности языка, объясняемся французским словом гардероб. Я говорю: французским, но француз составил сие название из славянских слов, и, следовательно, говорит по-русски. Каким это образом? Возопиют против меня и французы, и русские (может быть, сии последние еще больше первых).
   Вот каким, милостивые государи, если угодно вам без гнева меня выслушать, мы выше сего видели происхождение французского слова garde, изменившегося из нашего слова град, и значащего у них ограда, ограждение (или по смежному понятию -- охранение, хранилище). В таком смысле говорят они garde-cote, garde du corps, garde-magasin и проч. Рассмотрим теперь слово robe. Француз говорить roberond (круглое платье), robe de chambre (халат или спальное платье), robe deTioces (брачное одеяние), в переносном же смысле robe de five, de pots (шелуха на бобах, на горохе) и проч. Итальянец под тем же словом роба разумеет тоже одежду, но распространяет смысл оного и на всякую другую вещь. Если спросить у них: что собственно, т. е. по коренному смыслу значат слова их robe, robal Они не найдут дальнейшего им объяснения, как только скажут: так говорится. Но посмотрим наше семейство слов, на сем корне основанных: глагол рубить произвел слова рубец или рубчик (т. е. знак, оставшийся от посечения или порубления), а от сего произошли имена руб, рубище (т. е. толстая ткань или одежда, имеющая рубцам подобные ниши: извне убо царскими одеждами одеянна, внутрь же рубы власяными. -- Прол. 12 апреля); рубаха или рубашка, от того, что швы ее суть не иное что, как рубцы, отколе и говорится обрубить платок или, что иное, т. е. обшить оный по краям или кругом. Из сего можем мы справедливо и безошибочно заключить, что иностранные языки имеют в себе множество славянских слов, как то мы здесь и в других местах сих сочинений везде видим. Что французское robe, итальянское roba и славянское руб, рубище, рубаха как единством букв, так и единством значения совершенно сходны (ибо все означают одежду, платье), и что в других языках не видим мы происхождения сих слов, а в славянском -- видим. Почему же при стольких доводах можем сомневаться, что французское garderobe не происходит от славянских слов град и руб! Первое воззрение на совокупность столь различных между собою понятий, конечно, покажется невероятным: но сообразим одно с другим: мы видели, что слово их garde произошло от нашего град, и говорит то же, что наши, от сего корня произведенные, ограда, ограждение, или, по иному корню, охранение (ибо что ограждено, то и хранимо). Мы видели, что слово их robe говорит то же, что наши руб, рубаха, рубище (в общем смысле одежда, платье): итак, какое же сомнение остается, чтобы сложное слово их garderobe не было славянское ограда рубов, т. е. хранилище одежд! Пускай без славянского языка попытаются они с подобною же ясностью вывести значение сего слова своего.
   X. Немец говорит lager, и мы за ним также -- лагерь. Немец, читая наши книги и находя в них свое слово, скажет: русский язык так беден, что не может выразить слова lager и принужден от нас заимствовать. Он прав, и везде в наших выражениях найдет подтверждение тому, что мы, составляя оные по его языку, говорим: разбить лагерь, стать лагерем. Но откуда немец произвел слово свое lager! От глагола liegen или legen; но глагол сей один и корнем и значением с нашим лягу, лежу, положу, полагаю. Итак, он под словом столько же своим, сколько и нашим, lager, разумеет нечто лежащее. Мы не произвели слова сего от лежу, но от стою и говорим стан. Глагол наш стоять есть единокоренной с немецким stefien. Таким образом, корень у нас общий; одни только окончания различны; но не окончания, а корни содержат в себе существенность значения, и для того не по ним, а по корням должно судить о разуме слов. Почему же немецкое от славянского же происходящее предпочитаем мы нашему стан! И для чего, умствуя не по-своему, а по-немецки, вместо стоять станом или становать Qagerri) говорим стоять лагерем, т. е. по разуму слов стоять лежанием! Навык, конечно, ко всему может приучать, но там надлежало бы от него отвыкать, где он во время отсутствия рассудка укоренился.
   XI. Немецкое schrank-- значит поставец или шкап, в котором для сохранения ставятся или кладутся какие-нибудь вещи. Следовательно, по употреблению своему он есть не что иное, как хранилище. Немецкий язык не показывает, откуда слово сие произошло. Итак, поищем коренного значения его в славянском языке. Немец произносит оное шранк; но буквы ch выговариваются иногда как наш х (например, в словах lachen, machen и проч.); и так без всякой перемены букв может оно произносимо быть и схранк; тогда выйдет по-славянски схранка, сохранно, хранилище; но что же иное их schrank, как не хранилище? Довольно и сего доказательства, но оное следующим примером еще более подтверждается: Немец говорит granze -- граница, и употребляет глагол begranten (ограничить, обмежевать, определить). Из сего явствует, что слова их granze и schrank, невзирая на великую в ветвенном их значении разность граница и шкап должны в коренном смысле своем иметь сходство. Выше сего видели мы, что их schrank есть наше схранка, сохранна (от глагола сохранять); теперь рассмотрим слово их granze и почему в коренном смысле сходствует оно со словом schrank. Немцы и мы за ними говорим, что наше слово граница взято из их языка; но чем они то докажут? А я, напротив, утверждаю, что их granze взято из славянского, и вот мои доказательства: Славянское слово граница (по настоящему храница) происходит от глагола хранить, равно как и слово хрань (произносимое грань). Слова сии означают вообще пределы: первое (граница) -- пределы всякой поверхности или площади (особливо земной), второе (грань) -- пределы тела (особливо драгоценных камней). Мысль моя весьма естественна, поскольку на богемском и на других славянских наречиях пишется оно ближе к настоящему произношению hranice, а не granice. В переводе Библии Ско-рина во многих местах напечатано русскими буквами храница, а не граница. Всякие пределы суть, конечно, хранители того, что в них содержится. Таким образом, пределы тела (т. е. плоские стороны, в коих оно заключается) и пределы поверхности (т. е. края, окружающее оную) справедливо называем мы первые гранями, а вторые -- границами (правильнее -- хранями и храницами), по причине, как выше объяснено, что содержимое в чем-либо есть тем же самым и хранимое; немецкий язык, не сблизив слов своих schrank и granze, не выведет, почему глаголы heschranken и begranzen значат одно и то же. Славянский, напротив, сближает их и показывает, как происхождение их от одного и того же корня или понятия (хранить), так, следственно, и единство или сходство коренного значения (невзирая на великую разность ветвенного). Но когда слово на одном языке вместе с ветвенным значением своим показывает и коренное, а на другом сего последнего не показывает, то неоспоримо, что оно принадлежит первому из них, а не второму.
   XII. Немец говорит kutsche (коляска), kutscher (возница). Кто из нас усомнится, чтобы употребляемое нами слово кучер не было немецкое? Но почему оно немецкое, когда на других языках и на всех славянских наречиях есть одно и то же? Коляска называется:
   по-немецки -- kutssche, kalesclic:
   по-итальянски -- cocchio, calesso:
   по-голландски -- koels, kales:
   по-французски -- coche, calèche:
   по-латински -- coach, calash:
   по-польски -- cozh, cotez:
   по-богемски -- koej, kotcj:
   по-словакски -- сое:
   по-сербски -- kutscha:
   по-вендски -- kozhia:
   по-кроатски -- кос hie:
   по-босняцки -- kocie:
   по-рагузски -- kocia, kocijze.
   Отсюда немецкое kutscher, итальянское coochiere, французское cocfar, английское coachman, русское кучер (иначе -- возница) и проч. Какому же языку принадлежит сие слово? Не тому ли, в котором докажется, что имя сие дано согласно со свойствами называемой им вещи? Итак, рассмотрим сие обстоятельство. В нашем языке нет слова коч или коча, означающего коляску. По крайней мере, нигде не случалось мне сего видеть. Но в Академическом словаре находится следующее: "Коча, или коч -- большое выходное в Сибири и на Северном океане употребляемое судно с одною мачтою и с палубою". Из сего явствует, что слово коч в нашем языке, подобно как и в других многих языках и наречиях, существует, и хотя у нас употребляется оно только в значении некоторого водоходного судна, однако видно, что оно также и сухопутную повозку или коляску значило; ибо от него произошли слова: кочевать, кочующий народ и проч., т. е. такой, который живет не в домах, но в кочах (т. е. в кибитках, повозках, наподобие подвижных изб) и переезжает в них с места на место. Во французском языке слово coche означает также коляску и некоторый род судна (coche, espèce de chariot couvert. Coche d'eau, certains bateaux de voiture). Сверх того, другие, вероятно от сего же корня, слова, таковые как кочка, кочан, куча, куща, показывают нечто возвышенное, округлое, похожее на коч, т. е. шалаш или маленький домик. Таким образом, видим, что слово коч или коча не есть в нашем языке чуждое, и означает то же самое, что и в других языках и славянских наречиях. Остается теперь посмотреть, к какому языку отнести начало оного. Наши означающие повозку слова суть колесница, коляска, колымага, в сложных же словах колка (как-то в слове одноколка). Таким образом, коляска или колесница или колка означает вещь, имеющую колеса; а коло или колесо корнем своим показывает круглость; ибо все происходящие от него ветви (как-то коло, около, око, околица, околичность, кольцо, коловратность и проч.) суть имена вещей круглых или содержащих в себе понятие о круглости. Итак, при столь всегда соответственных свойствам вещей названиях, весьма вероятно, что и слово коча ту же самую соответственность выражает, но что коренной смысл оного через какое-нибудь изменение корня затмился.
   Примеры выпускания одной буквы из слов (при извлечении ветвей из корня) часто встречаются. Мы говорим солнце и сонце, поздно и позно или поздо и проч. Так и здесь легко могло от слова коло произойти колица или колка или колча (как ныне колесница и одноколка), а от колча с выпуском средней буквы сделаться коча. Таким образом, в славянском языке происхождение слова коча весьма вероятно доказывается, чего другие языки с равною вероятностью, конечно, вывести не могут. При том же они при названиях kutsche, cocchio, koets, coche, coach ту же самую вещь называют и kalesche, catesso, kales, caleclie, kalash -- имена, очевидно, единокоренные с нашим коляска, происходящим от коло, колесо, которое в их языках не называется сим именем. Следовательно, когда мы говорим коляска или колесница, то знаем, что вещь, называемая сим именем, имеет у себя колеса, и что коло или колесо по корню своему означает нечто круглое. Немцу, напротив, или итальянцу, или голландцу, или французу, или англичанину, употребляемое ими с малыми изменениями то же самое слово коляска (kalesche, calesso, kales, calèche, calach) не дает ни малейшего, так сказать, описания о той вещи, которую они сим неизвестно откуда происходящим именем называют. Следовательно, чтобы иметь о словах своих такое же ясное понятие, какое мы о своих имеем, должны они начала их искать в славянском языке, или остаться при одних условных значениях, не зная причины, по какой какую вещь называют. Неведение, долженствующее непременно вовлекать во многие ошибочные в языке своем суждения. Я не спорю, что мы слово кучер взяли из немецкого kutscer, но немецкое kutsce и kutscher есть славянское коч и кочарь. Вольно нам собственное свое брать от других и называть это не своим. Вникая глубже в славянский язык, мы много подобных примеров найдем.
   XIII. Мы, употребляя в книгах наших слова радикс, радиус, почитаем их латинскими (radix, radius), но они скорее наши, нежели латинские. Рассмотрим их: radix по-латыни в собственном смысле значит корень у дерева или всякого растения, в иносказательном же -- корень числа (в арифметике). Radius -- значит луч, а также прутик или розга. Отнимем у обоих слов сих окончания ix, ius, существенная часть их останется Rad-. Я вопрошаю: каким образом латинец из сей существенной части, общей многим словам его, извлечет понятие, всем оным приличное? По какому рассуждению или соображению, приставя к звуку rad- (ничего в языке его не значащему) окончания -ix, -ius (также ничего не значащие, поскольку окончания без корня не составляют смысла), стал он под одним из сих слов разуметь корень, а под другим -- три разные вещи: луч, розга и полупоперечник (в геометрии)? Могут ли два ничего составлять нечто, или два пустозвучия произвести смысл? И может ли неизвестность значения корня открыть смежность или соответственность, долженствующую непременно быть между им и произведенными от него ветвями? Каким образом в словах Radix и Radius подвести под одну мысль все означаемые ими разные вещи, таковые как корень, луч, розга, полупоперечник! Но посмотрим, чего не можем узнать из латинского языка, не узнаем ли из славянского. Мы у же заметили, что латинский корень rad- ничего в языке сем не значит, но между тем, по приставлении к нему окончаний -ix, -iu, произвел он слова radix, radius. Славянский язык имеет тот же самый корень рад- (или род-), пустивший от себя ветви родить, рождаю, родина, порода, радиме, и проч. Итак, полагая, что корень сей есть общий обоим языкам, перенесем понятие, содержащееся в славянских словах, к латинским, и посмотрим, остается ли оно то же самое при латинских именах radix, radius, какое существует при славянских глаголах родить, рождаю и проч. Латинское radix -- значит корень дерева; но что же иное корень дерева, как не род или родоначальная причина оного? Не от корня ли оно родится? И вообще radix (корень) не означает ли начала или рождения всякого происходящего от него растения или вещи? Следовательно, латинец в корне своем rad, хотя и не сохранил общего понятия, изъявляемого славянским тем же корнем род- (или рад-), однако в том же значении перенес оный к частному понятию о дереве; но сим самым перенесением закрыл общее значение его и сделал оное в языке своем неизвестным. Отселе происходит, что слово его radix, будучи ветвию славянского слова род, сделалось у него первообразным, имеющим одно только условное или ветвенное значение, недостаточное, или мало достаточное к истолкованию всех других происходящих от него ветвей, поскольку само не имеет начала и не может показать, от какой первобытной мысли получило смысл свой. Но обратимся к истолкованию оного по разуму славянского языка. Славянин произвел слово корень от слова кора, поскольку оный действительно есть не иное что, как уходящая в землю древесная кора, на многие сучья расползающаяся и держащая дерево. Латинец radix произвел от славянского родить, но как сей глагол, пустивший ветвь сию, истребился из языка его и заменился глаголом generare, то слово radix и осталось не имеющею корня ветвию. Дабы лучше почувствовать, что мы в производстве слов от одного и того же корня руководствовались, невзирая на различие языков, одинаковою мыслью, сделаем сперва славянина латинцем и потом латинца -- славянином. Забудем на время славянское слово корень и скажем славянину, чтобы он вещь сию назвал, как латинец, ветвию, произведенною от тлатолародить или рождаю; поскольку понятие о рождении столько же ей свойственно, сколько и происхождение ее от коры. Тогда, без сомнения, мог бы он ее назватьродице или радице (т. е. раждающий); ибо в том же смысле говорим родица в слове Богородица (т. е. Бога родшая), и ежели бы сделать из сего сложное слово древородице, то и теперь, несмотря на неупотребительность сего слова и непривычку нашу к слову корень, всякий почувствует, что древородице не может иного значить, как то же самое, что значит корень. Таким образом, славянское слово радице было бы точное латинское radix (итальянское radice). Наконец, сличая латинский корень rad, потерявший свое значение, со славянским рад или род, сохраняющим оное, мы еще более в единстве их можем удостоверишься, когда усмотрим, что связь между латинскими, происходящими от сего корня ветвями, скорее славянским, нежели латинским языком истолкована быть может. Каким образом латинец покажет нам, по какой причине или соображению вещь, называемую им radix, назвал он сим именем? Или по какому сходству мыслей под словом radius (очевидно, единокоренным с radix, и, следственно, долженствующим из одной и той же мысли проистекать) разумеет он луч? Какое подобие корень дерева (radix) имеет с лучом (radius)! Но прибегнем к славянскому языку, он лучше объяснит нам начало и смысл всех происходящих от сего корня слов как на латинском, так и на других языках. Ранее мы уже сблизили латинское слово radix со славянским радице или родице и сказали, что вещь сия, действительно родящая, по славянскому значению могла быть названа radix; но по латинскому языку слово сие неизвестно откуда произошло, и почему стало означать корень. Отселе объясняется уже и слово radius, которое значит: 1) луч, т. е. свет, исходящий (и, следственно, рождающийся) от солнца; 2) полупоперечник круга, т. е. подобный же луч, исходящий (и, следственно, рождающийся) из средней точки; 3) розга (иначе -- прут или лоза), тоже исходящая (и, следственно, рождающаяся) или от корня, или от стебля дерева, почему и в нашем языке таковые отрасли называются рождием. Таким образом, разбирая все истекающие из сего понятия иностранные слова, можем находить, что ни одно из них не уклоняется от разума славянского языка, и что славянин, хотя не употребляет их в своем языке, но по единству корня может проницать их значение, т. е. по глаголу своему родить, рождаю, чувствовать мысль, какую имели иностранцы, когда стали говорить: латинец -- radix, итальянец -- radice, француз -- racine, англичанин -- root, разумея под сим корень: латинец -- radius, итальянец -- raggio, француз -- rayon, англичанин -- ray, разумея под сим луч. Отселе произвели у же непосредственные от слов сих ветви, таковые как итальянское radicale, французское и английское radical (коренной), итальянское radioso или raggiante, французское radieux или rayonnant. Английское radiant (сияющий, блестящий, лучезарный) и проч. Сие познание через наш язык тех в иностранных языках начал, которые им самим неизвестны, послужит нам руководством к основательным и обширнейшим сведениям как в своем, так и в их языках. Оно поведет нас (здесь и в других подобных случаях) к разрешению вопроса: латинское radix, французское rayon, английское root, разные ли суть, или одно и то же слово, различно произносимое? Ответ: одно и то же; ибо во французском слове rayon корень га, очевидно, сокращен из rad, как то показывают в том же языке однозначащие с разными окончаниями слова radieux и rayonnant. Английское -- тоже, ибо изменение букв а в о и о в у легко делается. Сей ответ показывает единство сих разноязычных слов, но не показывает при ветвенном их значении в месте коренного, которое отыскивается в славянских словах родить, род и проч.
   XIV. Славянское слово нощь или ночь (по другим наречиям, т. е. польскому, богемскому, сербскому и проч., пос, noz, nottz, noch, nuzh, nocch и проч., по отдаленным же языкам, как-то: латинскому пох, датскому nat, шведскому natt, голландскому nagt, немецкому nacht, английскому night, итальянскому notte, французскому nuit, испанскому noche, персидскому нуах и проч.), есть без сомнения одно и то же слово, всеми сими языками с некоторым в произношении различием повторяемое; ибо ежели было не одно, то каким образом в нескольких языках сохранило бы единство начальных букв? Но как всякое слово заключает в себе какое-нибудь коренное понятие, по которому ветвенное значение его утвердилось, то и надлежит непременно сему понятию, на котором-нибудь из сих языков яснее быть видимому, нежели на других. Рассмотрим славянское слово: что такое ночь! Темнота, мрак, отъемлющий действие зрения. Человек, пребывающий в нем, находится в таком состоянии, как бы не имея очей. Итак, весьма естественно, мог он сие отсутствие света представить себе под выражением нет очей, которое сократил сперва в неочь, а потом в ночь, откуда пошли nox, notte, not и проч. Из сего явствует, что славянское слово, ближе всех других показывающее коренное значение свое, долженствует быть первобытное или родоначальное.
   XV. Славянин говорит клоню (клонить), латинец -- clino, грек -- xlino, итальянец -- de clinare, inclinire, француз -- décliner, incliner, англичанин -- to decline, to incline и проч. Отселе на всех языках пойдут ветви, таковые как declinazione, inclinazione, déclinaison, inclination, склонение, склонность, и проч., из коих каждая, сохраняя корень клн- или кл- ln-), сохраняет и главное, т. е. общее всем понятие о кривизне; ибо ни что наклоненное не может быть прямо. Находя таким образом общий источник одного и того же понятия, из которого каждый язык почерпал свои мысли и при составлении слов ими руководствовался, остается спросить: на каком языке (ибо сие непременно быть долженствует) можно яснее усмотреть причину, по которой корень клон- или клн- (в коем постояннейшие буквы суть кл-) во всякой происшедшей от него ветви означает кривизну? Без сомнения, таковое исследованье покажет, что тот язык, в котором сие откроется, должен быть праотцом других, поскольку из него течет первоначальная мысль. На славянском языке многие от сего корня слова, как-то: око (l'oeil, франц.), около (autour), коло или колесо (la roue), колено (le genou) и проч. означают всегда или круглые или согнутые вещи. Следовательно, глагол клоню (то же разумеется и обо всех происходящих от него ветвях), как корнем своим, так и значением, показывает сродство свое с вышеозначенными словами, и, вероятно, из колоню (т. е. сгибаю наподобие кола или колеса) сокращено в клоню. Из сего явствует, что понятие о кривизне, общее всем разноязычным ветвям, от корня сего исходящим, влечет начало свое из славянского языка; ибо в нем едином корень сей примечается. Я прерываю здесь сии замечания, предоставляя себе впредь продолжить оные, буде время и обстоятельства то позволят. Между тем я совершенно уверен, что подобные исследования для всех вообще языков весьма полезны, ибо приводят их к общему началу и показывают, как от первой человеческой мысли рождались другие и каким образом составлялись и распространялись языки, следы происхождения которых от первобытного языка при обращении на то некоторого вниманья так еще свежи и приметны {А. С. Шишков дал научное определение термина "корень слова" в своем предисловии к незавершенной книге "Деревья слов", отдельно изданной Российской Академией в виде собрания развернутых рукописных чертежей, воспроизводящих родословие некоторых слов русского языка от корней к коленам (поколениям) и ветвям. "Корень состоит из малого числа букв (часто из одной токмо), коих первоначальное значение по большой части почерпается от звукоподражания природе, то есть она сама дает человеку и звук и мысль".}.
   

КОММЕНТАРИИ

   Само название этого труда А. С. Шишкова указывает на его связь и полемику с предшественниками. В XVII--XVIII веках в Европе развернулась настоящее соревнование между авторами лингвистических теорий за утверждение одного из национальных языков в качестве первоначального и главенствующего. Наряду с этим соревнованием между англичанами, французами, немцами и чуть позже -- русскими учеными делались также попытки создать новый общечеловеческий искусственный язык мировой науки и культуры. По сути вся эта борьба сводилась к одному: к так называемой девавилонизации, т. е. к утверждению власти ученых людей над миром вопреки Божьей воле о разделении наречий. Вспомним, что потомки Ноевы пытались не просто сотворить в Вавилоне столп высотою до небес и таким образом возвыситься над миром. Главным для них было "создать себе имя".
   Богословы по-разному трактуют замысел потомка Хама царя Нимрода и его приспешников построить Вавилонскую башню. Одни говорят о том, что столь высокая башня помогла бы ее архитекторам и строителям спастись от нового потопа во время войны с Богом, другие объясняют это строительство намерением утвердить на небесах языческих идолов вместо Бога, третьи -- намерением достать до Бога мечом (Нимрод, по халдейским преданиям, был искуснейшим воином и охотником, не знавшим поражений и неудач в боях). С точки зрения богословов и ученых-просветителей XVIII века создать себе имя значило возвысить слово человека над Словом Божиим, стать вместо Бога творцами нового мироустройства и законодателями нового миропорядка. Одним из первых идеологов социалистического переустройства мира при помощи "общего языка" был автор теории общественного договора Жан-Жак Руссо (1712-1778). В своем умозрительном "Опыте о происхождении языков" он изложил начала ныне господствующей материалистической теории о происхождении языков из природных непроизвольных выкриков и звукоподражаний: "Первый язык человека, язык наиболее всеобщий, наиболее выразительный, в котором нуждался он, прежде чем пришлось ему убеждать в чем-то людей уже объединившихся, -- это крик самой природы". Далее Руссо, смешивая междометную и звукоподражательную версии происхождения мировых языков, пытался доказать, что все естественные языки -- это результаты общественных договоров о значениях слов, составленных из случайных звукосочетаний. При таком подходе Библейское повествование о разделении наречий при строительстве Вавилонской башни игнорируется и воспринимается как одна из древних легенд, не имеющих отношения к языкознанию и языковому строительству. Как православный ученый-языковед, А. С. Шишков наверняка был знаком с "Опытом" Руссо и не мог не вступиться за истину Священного Писания: "отколе бы ни взяли мы начало человеческого слова или языка, от первосозданного ли мужа и жены, или от семьи Ноевой, единственной, оставшейся на земле после потопа, в том и другом случае, как народы, расселявшиеся по земному шару, не перестают быть их потомством, так и языки должны непременно быть больше или меньше отдаленными наречиями того языка, каким говорил первый народ по создании человека". Противопоставляя свой "Опыт..." "Опыту" Руссо, Шишков также полемизирует в этом рассуждении и со своим русским предшественником Василием Кирилловичем Тредиаковским (1703-1769). В своих "Трех рассуждениях о трех главнейших древностях российских" Тредиаковский впервые в российской науке попытался использовать метод логического и фактологического доказательства для обоснования первенства русского языка над всеми другими языками мира. Это был его ответ на рассуждения такого же рода Декарта, Френсиса Бэкона и Готфрида Лейбница, которые искусно обосновывали первородство и первенство своих народов и языков как полноправных объединителей, или, точнее, колонизаторов человечества (вспомним, что речь идет об эпохе очередного передела мира и крестоносной колонизации целых "варварских" континентов). Три рассуждения Тредиаковского были: 1) "О первенстве славянского языка пред тевтоническим", 2) "О первоначалии россов" и 3) "О варягах руссах славянского звания, рода и языка". Как языковед-христианин Шишков также вступается в своем "Опыте рассуждения о первоначалии языков" в полемику со своим заблуждающимся соратником и соотечественником: "всякий язык может назваться первобытным, поскольку есть наречие, проистекающее из оного (т. е. из первобытного языка, дарованного Адаму Богом. -- Примеч. сост.); но и напротив: ни один язык не есть первобытный, поскольку мы видим, что никакой из них не остается без того, чтобы со временем не изменился". Отстаивая близкое родство и преемство славянорусского языка с первобытным языком всего человечества, Шишков не скатывается в своих исследованиях к примитивному национал-шовинизму. В отличие от Тредиаковского он не идет вслед за западными идеологами к "логическому" обоснованию чьего-либо первородства и превосходства в современном мире. Он отстаивает в своем труде братство и родство всех народов, их происхождение от одного Слова и от одних и тех же духовных корней. Следуя христианской логике А. С. Шишкова, внимательный читатель придет к неоспоримому выводу: преодоление разности языков, а точнее, современных наречий единого первобытного языка человечества возможно только путем всеобщего примирения в Живом Слове-Христе и исполнения Заповедей Божиих после проповедания Евангелия по всей Земле.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru