Аннотация: ("Jean Cavalier", 1840). Перевод под редакцией Александра Трачевского (1902).
Эжен Сю
Жан Кавалье
Перевод под редакцией Александра Трачевского.
Печатается по оригиналу:Эженъ Сю. Жанъ Кавалье
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданiе Картографическаго заведенiя А. Ильина. 1902
OCR by Ustas; Readcheck by Zavalery, 2008.
КНИГА ПЕРВАЯ. СЕВЕННСКИЙ ПЕРВОСВЯЩЕННИК.
МАЛЕНЬКИЙ ХАНААН
Близ местечка Сент-Андеоль-де-Клергемор, расположенного в нижних Севенах, на восточной границе Мандской епархии[1] в Лангедоке, простиралась значительная долина. Ее защищали от северных ледяных ветров и от западных влажных дуновений лесистые вершины Эгоаля - одной из высочайших гор в Севенском хребте. Эта долина, орошаемая с востока Гордон д'Андюзой и подвергнутая живительному южному теплу, была до того плодоносна, что на местном наречии ее прозвали Ор-Диу (Hort Diou - Сад Божий). Протестанты, составлявшие большинство населения в этой епархии, давно окрестили Ор-Диу Маленьким Ханааном.
Быстрые и прозрачные, но не особенно широкие и не глубокие, воды Гордона в своих многочисленных изгибах, орошая эту очаровательную долину, терялись под тенистыми сводами столетнего леса. Подмываемые быстротой течения, согнувшись под тяжестью своих верхушек, несколько громадных дубов, наполовину уже поваленных, держались только благодаря деревьям, растущим на противоположной стороне. Некоторые из них, хотя живучие и покрытые листьями, но уже наполовину вырванные с корнями, казались мостами из зелени переброшенными с одного берега на другой. Крепкие побеги их простирались во все стороны, и их зеленые ветви сплетались посреди реки, так что задержанная вода в виде водопада пробегала эту плотину из листьев. Там и сям толстый слой мха скрывал подточенные червями стволы деревьев, а внизу смешивался своими бархатистыми оттенками с разноцветными камушками, над которыми Гордон катил свои лазурные воды. Тысячи птичек нарушали уединение своим чириканьем. В долину Ор-Диу доносилось только далекое меланхолическое побрякивание колокольцев баранов, которые носили их с гордостью, присущей вожакам стада.
Прелестным июньским вечером 1702 года двое ребят сидели на берегу реки, в небольшой беседке из зелени, которая образовалась от сплетавшихся между собой ивовых веток, плюща и боярышника в цвету. Сквозь широкую просеку на опушке леса виднелась часть Маленького Ханаана. Рассеянные по долине овцы питались зеленой и сочной травой. Эти пастбища простирались по мягкому откосу вплоть до верхушки холма, образуемого одним из последних изгибов горы Эгоаль. Горизонт заканчивался темным лесом. Из его недр печально и одиноко возвышалась башня замка Мас-Аррибаса.
Старший из двух детей, Габриэль Кавалье, был пастушок небольшого роста, приблизительно лет четырнадцати. Кожаный пояс стягивал в талии его плащ с широкими рукавами из белого полотна - обыкновенная одежда обитателей Севен. Подле него лежали его котомка, широкая соломенная шляпа, пастуший посох с железком, несколько удилищ с удочками и корзина с довольно большим количеством форелей, выуженных из Гордона. Черты его лица необыкновенной красоты, длинные, золотистые, вьющиеся волосы, голубые глаза и загоревшее от горного воздуха лицо - все носило следы мягкости и мечтательности. Небольшая девочка, лет двенадцати или тринадцати, в длинном плаще из белого полотна, сидела возле Габриэля. Одной рукой она обхватила шею пастушка. Хотя черты ее лица были тоньше, кожа нежнее и волосы золотистее, тем не менее, по поразительному сходству в ней всякий легко признал бы его сестру.
Играючи, Селеста и Габриэль украсили свои золотистые головки фиалками и дикими нарциссами. Они купали свои голые ноги античной красоты в чистой, свежей речной воде, которая образовывала прозрачные, серебристые круги. Недалеко от этой очаровательной группы ручной голубь чистил кончиком розоватого клюва свои не совсем просохшие перья. У детей был задумчивый и грустный вид. Они не разговаривали друг с другом. Казалось, они были погружены в наивное и глубокое созерцание картины, которая развертывалась перед их глазами.
- О чем думаешь ты, сестрица? - проговорил наконец Габриэль, с нежностью посмотрев на сестру.
- Я думаю о том, как молодой Товий встретил ангела Рафаила. Когда же встретимся и мы, в свою очередь, с ангелом, который откроет нам тайну, как исцелить мать нашей матери? - прибавила, вздыхая, Селеста.
- А я, сестрица, - сказал Габриэль, - думал о радости Иосифа, когда он нашел своего брата Вениамина, которого так любил и считал уже потерянным.
По этим словам легко судить об уме и воспитании этих двух маленьких севенцев. Сообразно протестантскому обычаю, им приходилось каждый вечер присутствовать в семье при чтении Библии.
По целым часам сидели они в этом уединении - настоящая Обетованная Земля! Выросшие среди гор, где могучие явления природы - дело обычное, они вели простую и чистую жизнь первобытных людей и находили поразительное сходство между сияющими и величавыми лицами своих родителей и чертами патриархов священных книг. Словом, эти дети, воображение которых было наполнено всевозможными чудесами, воспоминаниями и пастушеской поэзией Священного писания, думали, что все идет по-старому. Каждый день они ждали, что вот-вот из глубины пурпурных облаков появится какой-нибудь прекрасный архангел с лазурными крыльями и с волшебным сиянием вокруг чела. Мягкий, слабый и робкий Габриэль не любил игр своих более сильных товарищей. Борьбе или беготне он предпочитал прогулку или мечтания среди тенистого леса - мирные удовольствия, которые с ним всегда делила его сестра.
Солнце медленно скрывалось за расположенным на вершине горы черным лесом сосновых и каштановых деревьев. Вдруг до слуха детей донесся лай собак.
- Это собаки сторожа эгоальских лесов! - сказала испуганная Селеста, ближе подсев к брату.
Дети внезапно побледнели. На вершине холма, где паслись их стада, показался огромный волк. Он низко прихрамывал и, казалось, был тяжело ранен. Испуганные овцы опрометью разбежались по направлению к реке. Две сторожившие их большие собаки, ощетинившись, с опущенными хвостами, разделяя ужас всего стада, бросились вслед, вместо того чтобы защищать его. Селеста и Габриэль с ужасом прижимались друг к дружке, взявшись за руки. С широко раскрытыми глазами и полуоткрытыми губами они точно застыли.
В это мгновение лай приблизился. Две большие собаки выскочили навстречу свирепому животному, которое, оставляя кровавый след после первого выстрела, плелось, прихрамывая, по гребню холма. Волк сделал последнее усилие, чтобы скрыться. Но пробежав несколько минут довольно быстро, он упал, обессиленный. Тем не менее, он приподнялся, опираясь на свои крепкие бедра. С раскрытой пастью, с красными, горящими глазами, с вздернутыми губами, из-за которых виднелись громадные зубы, волк, испуская глухие, угрожающие рычания, храбро выжидал собак.
Хотя дети находились на известном расстоянии от места схватки, их все-таки охватил ужас. Стадо с блеянием топталось на берегу Гордона. Две собаки пастушков, охваченные инстинктивным страхом, испытываемым всей их породой при столкновении с волками, вплавь перебрались на другой берег и, дрожа, укрылись у ног Селесты и Габриэля. Напротив, две собаки лесничего, смелые и приученные к нападению, отважно собирались броситься на волка, когда громкий голос, сопровождаемый хлопаньем бича, крикнул:
В то же время на верхушке холма показался всадник.
Это был "верующий"[3] Ефраим, лесничий в Эгоале. Он сидел на неоседланном коне. То была одна из комаргских лошадок, полная крепости и огня, совершенно черного цвета. Длинный, развевающийся хвост и густая грива, ниспадавшая на глаза, придавали ей дикий вид. Ефраим правил ею веревочным недоуздком, удилами служили ему кусочки ясенева корня. Не менее, чем упряжь лошади, было странно платье лесничего. Ефраим был одет во что-то вроде казакина из невыдубленной волчьей кожи, на которой виднелись еще красноватые следы жил животного. Перевязь из кожи поддерживала на его плечах ружье с длинным дулом. Бычачий рог, наполненный порохом, мешок из овчины, хранивший его запасы, и охотничий нож с деревянной ручкой висели у него по бокам. Наконец, из-под белых толстого полотна штанов виднелись голые, нервные ноги кирпичного цвета.
Суровые, энергичные черты лица Ефраима совершенно почти скрывались под густой, черной, щетинистой бородой. Она доходила почти до глаз и придавала ему вид до того дикий, что заслужила ему прозвище Эгоальского Медведя. Цвет его лица был оливковый. Широкая повязка из волчьей кожи в два оборота обхватывала его непокрытую голову, прижимая ко лбу длинные, курчавые волосы. Его черные глаза, глубоко сидевшие в своих впадинах, светились мрачным огнем. Среднего роста, в самую пору лет, этот человек был сложения геркулесовского, его широкие, слегка согнутые плечи указывали на необыкновенную силу. Во всей волости к Ефраиму относились с робким уважением. Все знали его смелость, его строгую жизнь, его благочестие. Он жил в совершенном уединении, в шалаше, построенном в глубине леса. Его речь, короткая, смелая, полная поэзии, окрашенная мрачными образами, взятыми из Библии, единственной и постоянно им читаемой книги, повелительно и резко влияла на пастухов и на горных дровосеков. Они видели в нем святого и никогда не приближались к нему иначе, как с чувством благоговейного ужаса.
Услышав повелительный окрик Ефраима, его собаки остановились в нескольких шагах от волка, не переставая отчаянно на него лаять. Настигнув их, Ефраим соскочил с лошади, которая, не думая покинуть своего хозяина, следила за ним умным взглядом. Сторож, сняв ружье и зарядив его, решительно направился к волку, который последним скачком хотел броситься на него. Но Ефраим, держа одной рукой приклад, другою всунул кончик дула в отверстую пасть рассвирепевшего животного, закусившего железо с бешенством.
Раздался выстрел, и животное пало.
- Так да погибнут хищные волки! - крикнул Ефраим в диком возбуждении.
Проговорив эти слова Св. писания, он начал угрожающе размахивать ружьем. Солнце совершенно скрылось за Эгоальским лесом. Селеста и Габриэль, ободренные смертью волка, наскоро собирали свои стада, чтобы увести их в местечко Сент-Андеоль. Ручной голубь опустился на плечо к Селесте, и брат с сестрой вернулись на отцовский хутор. В последний раз боязливо оглянулись они на холм, уже погруженный в вечерние сумерки.
Ефраим, с его лошадью и собаками, расположились на вершине холма. Они обрисовывались темными фигурами в слабом золотистом мерцании заката. Детям, смотревшим на них издали и снизу, эти фигуры казались великанами. Руки и одежда эгоальского сторожа были окрашены кровью: он только что распорол брюхо волку. Наперекор обычному отвращению собак к мясу этого животного, его псы были настолько кровожадны и такие кусаки, что не брезгали и этой добычей. Удивительная вещь! Его конь Лепидот (по-еврейски - Молния), которого он, по какому-то дикому капризу, приохотил к сырому мясу, испуская дикое ржание, с трепещущими вздернутыми ноздрями, жадно лизал пачкавшую траву кровь.
Раздраконив добычу, сторож окликнул Рааба и Балака. Услышав его голос, собаки бросили наполовину уже истребленный остов. Провожаемый этими псами, цвета которых нельзя было уже отличить, благодаря покрывавшей их крови, Ефраим, опираясь на холку Лепидота и задумчиво спускаясь по гребню холма, добрался до своей уединенной хижины.
Едва успели Селеста и Габриэль покинуть равнину, как они снова были охвачены ужасом. Из одного из окон самой высокой башни замка Мас-Аррибаса, видневшейся на горизонте, точно белое привидение, прорвалось несколько ярко-красных снопов света.
- Смотри, смотри, сестрица! - Башня жантильома-стекольщика охвачена пламенем! - проговорил Габриэль, дрожа всем телом. - Говорят, это всегда обозначает несчастье.
Дети ускорили шаги, желая достигнуть Сент-Андеоля до наступления ночи.
СЕНТ-АНДЕОЛЬСКИЙ ХУТОР
Сент-Андеоль, расположенный посредине косогора, в очаровательной местности, господствовал над Малым Ханааном.
Немного спустя Селеста и Габриэль появились со стадом на хуторе отца. Хуторянин Жером Кавалье, один из наиболее почитаемых обитателей Сент-Андеоля, придерживался простых, старых нравов. Характера он был сурового. Как и все протестанты, он управлял своей многочисленной семьей по патриархальным заветам. Во времена гражданских войн прошлого столетия его отец и дед бились, отстаивая права реформатской религии. Не осуждая образ действий своих предков, Жером Кавалье, однако, не подражал им. Не верил он, чтобы было такое право - ходить с оружием на королей, даже в защиту веры. В этом он добросовестно подчинялся учению пяти протестантских сект[4], которое предписывало глубокое подчинение правителю и взамен предлагало угнетаемым за религию христианам непоколебимость в страданиях и мученичестве. Жером Кавалье увещевал своих воздерживаться от всякого насильственного сопротивления, но он внушал им также, что скорее надо спокойно и с покорностью переносить самые жестокие мучения, чем отказываться от своих религиозных обрядов.
После отмены Нантского эдикта Людовик XIV отдал приказ закрыть или разрушить протестантские храмы и постановил, что всякий гугенот, примеченный или в собрании, или слушающим проповедь, подвергается ссылке на галеры или смертной казни. Несмотря на всю крайнюю строгость этих постановлений, Жером Кавалье принимал участие во всех собраниях, которые устраивали изгнанные пасторы в лесах и горах. Он не оспаривал у короля ни его власти, ни его права избивать безоружных протестантов, которые собирались, с целью благоговейно послушать "министров", как называли они своих попов. Но он полагал, что протестанты должны, не защищаясь, дать перерезать себя и таким мученичеством заслужить бессмертие, обещанное верующим. Жером Кавалье осуждал поведение большинства реформаторов, которые, несмотря на эдикты, покидали отечество, с целью исповедовать свою религию на чужбине. Он считал добровольное удаление из отечества слабостью, безмолвным признанием несправедливых порядков, которые нарушали свободу совести.
- Жить честным человеком и верным подданным в моей стране и в моей вере, - говорил он, - это мое право, и я не поступлюсь им, пока жив.
Глубоко уважаемый, горячо любимый в своем местечке, он всегда пользовался своим влиянием, чтобы успокаивать умы, приходившие все в большее волнение от новых преследований изо дня в день.
В то время как его младшие дети, Селеста и Габриэль, загоняли стада, Жером Кавалье сидел на каменной скамейке под защитой большого каштанового дерева, осенявшего вход в его хутор. Лицо этого старика с выразительными чертами, загоревшее от полевых работ, было одновременно и мягко, и серьезно, и строго. Ему было приблизительно около пятидесяти лет. Длинные, седые волосы ниспадали ему на плечи. Он был одет в жилет и камзол из коричневого кадиса[5], выработанного из шерсти его собственных баранов; на нем были большие онучи из белого полотна. Возле него сидела его жена, одетая в черное саржевое платье. На коленях у нее лежал большой кожаный мешок, наполненный монетами. Время от времени Жером Кавалье брал из него несколько монет: то была суббота - день, в который, по обычаю своей страны, хуторянин выплачивал каждому пахарю его еженедельный заработок.
Все они были реформатами. Потому ли что хозяин внушал им большое уважение, потому ли что они по природе своей были сдержанны, на лицах их лежала печать задумчивости, почти грусти. В глазах этих проворных и сильных обитателей гор виднелась холодная, но полная энергии решимость. Одетые в широкие казакины из белого толстого полотна, босые или обутые в сандалии, привязанные ремнями, с почтительно-непокрытыми головами, держа в руках свои войлочные шляпы, один за одним проходили они для получения денег мимо хуторянина, который обращался к ним то с вопросом, то выражая свое мнение о работах.
Старая женщина, с лицом, изможденным от страданий, сидела в кресле перед избой и с какой-то тихой грустью созерцала последние отблески этого, столь мирного дня. Когда покончили с выдачей жалованья, г-жа Жером Кавалье приблизилась к этой пожилой женщине и спросила ее с видимой заботливостью:
- Как вы себя чувствуете, маменька?
- Все еще очень слабой, дочь моя, но этот чудный день оживил меня капельку.
Потом она прибавила:
- Где же мои внуки? Я скучаю по ним, когда их нет тут, возле меня.
Позванные матерью, Селеста и Габриэль уже сидели у ног своей бабушки, которая дрожащими руками нежно проводила по их прелестным, светлым головкам. Стоя возле жены, опиравшейся на его руку, Жером Кавалье улыбался этой картине. Служанка, одетая, как ее госпожа, во все черное, пришла объявить хозяину, что ужин готов. В ту пору протестанты старательно соблюдали правило общей трапезы. Старик при помощи Габриэля осторожно перенес кресло бабушки во внутрь дома. Пахари проследовали за хозяевами.
Кухня хутора служила этой семье столовой. Ужин, приготовленный на деревянных блюдах, на чрезвычайно чистой скатерти из белого полотна, состоял из баранины, жареной косули, сваренных в воде овощей, форелей, пойманных в Гордоне, из сыра, сделанного из овечьего молока, и из диких тутовых ягод. Хлебные растения составляли такую редкость в этой стране, что только хозяин и его семья ели ржаной хлеб; пахари и слуги примешивали к мясу мякоть сваренных каштанов. Наконец, хозяева и слуги пили ключевую воду, охлаждаемую в больших кувшинах из пористой глины; на вино смотрели, как на роскошь, и приберегали его для какого-нибудь семейного праздника или ради гостеприимства. На почетном краю стола стояло деревянное кресло, обозначая собой место хозяина. Когда он сел в свое кресло, все остальные заняли свои места. Жером Кавалье собирался прочесть благословение, как вдруг заметил, что первое место, по его правую руку, осталось порожним.
- Где мой старший сын? - спросил он свою жену.
Она сделала знак одной из служанок, которая исчезла, но вскоре появилась со словами:
- Вот господин Жан!
Едва пришедший успел занять место по правую руку хуторянина, как последний прочел благословение, успев, однако ж, проговорить:
- Мой сын не должен заставлять себя так ждать.
Трапеза началась в глубоком молчании. Жан Кавалье, старший сын хуторянина, был парень лет двадцати. Он многим походил на своего брата Габриэля и на свою сестру Селесту. Как и у них, у него были светлые волосы и голубые глаза. На его безукоризненно красивых щеках пробивалась борода. Его правильное лицо было живо, выразительно, смело. Человек среднего роста, он, тем не менее, был полон силы и изящества. Он был одет, как и отец, в коричневый кадис, но в его платье примечалась известная изысканность. Две пуговицы из узорчатого серебра и красивый узел из зеленой ленты связывал ворот его рубашки из тонкого полотна. Большие сапоги из желтой кожи обрисовывали быстрые, красивые ноги. Наконец, широкая серая поярковая шляпа, которую он, входя, бросил на лавку, была украшена богатой серебряной пряжкой и лентой, похожей на ту, которая связывала ворот его рубашки.
Эти легкие изменения в суровой протестантской одежде не пришлись по вкусу хуторянину, который недовольно сдвинул брови. В реформатских семьях царствовало такое послушание, такое семейное подчинение, что общее настроение при ужине, без того молчаливое, при виде старика не в духе, превратилось в убийственное. Веселый и смелый Жан Кавалье или не заметил выражения лица своего отца, или не придал большого значения его мимолетному охлаждению: во всяком случае, он хотел немного развеселить ужинавших, несмотря на умоляющие взгляды матери, которая неодобрительно смотрела на его попытку.
- Был у тебя сегодня удачный улов, мой маленький Габриэль? - обратился он к своему младшему брату.
- Да, братец, я поймал пять форелей в Гордоне, но мы здорово испугались, я и Селеста, так как увидели башню стекольщика, охваченную красным пламенем, точно кровью. Говорят, что это всегда предвещает какое-нибудь несчастье.
- Да старика дю Серра, которого все знают, как благородного стекольщика, принимают за колдуна, - весело проговорил Жан, - хотя он чудеснейший человек. Не правда ли, батюшка?
- Я считаю господина дю Серра хорошим кальвинистом и честным человеком. Вы это сами знаете, - просто ответил хозяин.
- А какие ужасы еще тебе повстречались, мой маленький Габриэль? - снова начал Жан.
- Мы видели, как эгоальский сторож убил волка.
- Ба! У него рука не уступает зрению, - сказал Жан Кавалье. - Я видел, как на расстоянии пятидесяти шагов он отстрелил ветку орешника величиной не больше моего пальца. Ужасно жалко, что вместо наружности веселого лесничего у него точно такой дикий вид, как у того животного, имя которого он носит.
Хуторянин счел эту шутку неуместной. Строго посмотрел на сына и, словно напоминая ему изысканность его костюма, он сказал:
- Ефраим одевается в кожу убиваемых им диких животных, потому что презирает безумное земное тщеславие; он поселился в глубине лесов, потому что уединение благоприятствует молитве и размышлению.
- О, без сомнения, батюшка! - весело заметил Жан. - Ефраим святой; но, откровенно говоря, разве он не похож на черта? Я такой же добрый протестант, как и он; моя винтовка попадает так же метко и далеко, как его длинный мушкет... Но... черт возьми!..
- Довольно, мой сын! - сказал старик.
- Но...
- Довольно! - повторил хозяин, сделав рукой настолько выразительный жест, что молодой человек покраснел и замолчал.
Ответы Жана Кавалье показались всем присутствующим настолько непочтительными, что все сидели с опущенными глазами. Помолчав немного, старик продолжал, обратившись к сыну:
- Ты отправился сегодня надзирать за сенокосом на лугах в долине Сент-Элали. Сколько там повозок с сеном?
- Право, не знаю, батюшка, - ответил, смутившись, Кавалье. - Я туда не ходил.
- А почему это? - спросил строго старик.
- Завтра праздник товарищей-стрелков. Так как я их капитан, мне пришлось пойти в Саол, чтобы поставить на место мишень.
Но хуторянин, все более и более недовольный, продолжал:
- Вчера, вернувшись с поля, посчитал ты скотину с хутора Живые Воды?
- Нет, батюшка, - ответил Жан, внутренне возмущаясь этим допросом при других. - Молодые люди из Зеленогорского Моста, которых я обучаю по вечерам ружейным приемам, задержали меня ужинать, и я не мог быть в Живых Водах при возвращении стада.
Это новое непослушание возмутило старика, и он крикнул:
- Разве не запретил я тебе посвящать себя этим убийственным упражнениям, столько же опасным, как и бесполезным? Занятия шалопаев и бродяг! Разве мирные, честные хлебопашцы нуждаются в оружии? Разве указы нашего короля, нашего владыки не запрещают подобного рода собрания? Не дерзость ли это со стороны моего сына, несмотря на мое запрещение, пойти наперекор законам?
Взбешенный упреками отца, Жан тоже крикнул:
- Что за дело мне до законов, если они несправедливы! Мой дед, мои предки, разве они не сопротивлялись законам? Разве не подняли они оружия на филистимлян с криком: "Израиль, выходи из шатров?"
Жан бросал выразительные взгляды на пахарей, в надежде поразить их этим библейским изречением, применимым к древним религиозным восстаниям. Но все хранили угрюмое молчание. Бабушка с ужасом сложила руки, услышав дерзкую речь внука; а г-жа Кавалье, дрожа всем телом, с отчаянием переводила глаза с мужа на Жана Кавалье и обратно.
Хуторянин, один только сохранивший спокойствие среди этой семейной сцены, строго ответил Жану:
- Мой сын не должен подчиняться другой власти, кроме той, которую Господь вручил мне над ним. Я приказываю... он слушается... Я имею кое-что сказать ему: пусть обождет меня в моей комнате, - прибавил он решительным тоном.
Несмотря на свою уверенность, несмотря на пылкость своего характера, Жан Кавалье в молчаливом повиновении вышел из-за стола, не вынося властного взгляда хуторянина: так привычка подчиняться отцу и уважать его овладела им смолоду. Ужин закончился при общем молчании. Прочитав благодарственную молитву, старик отправился к сыну.
ЖАН КАВАЛЬЕ
Раньше, чем продолжать этот рассказ скажем несколько слов о прошлом Жана Кавалье, одного из главных героев нашего повествования.
Он родился в 1680 году, в Риботе, деревне алеской епархии, где его отец владел хутором, который впоследствии бросил, поселившись в своем Сент-Андеоле, близ Манда. Как и его брат Габриэль, Жан Кавалье первоначально пас стада. Но вскоре, приглашенный в Андюз одним из своих дядей, человеком богатым, бездетным и по ремеслу булочником, семнадцатилетний севенец переселился в это местечко.
Его живому, подвижному, пылкому воображению, его веселому, смелому, решительному, скорее надменному, чем гордому, нраву сельская жизнь мало приходилась по вкусу. Хотя и воспитанный в суровой, богобоязненной семье, черты которой мы пытались набросать, тем не менее, Жан Кавалье не проникся ни мечтательной верой Селесты и Габриэля, ни строгим пуританством своего отца. Исправно исполняя свои религиозные обязанности, он не упускал случая поразвлечься.
Так прошло два года. Кавалье в девятнадцать лет красивый, смелый, веселый, хорошего сложения, с бойкой речью, стал героем всех андюзских мастеровых. Есть люди, которые самой природой призваны властвовать. У Кавалье это уже прорывалось: он управлял играми и упражнениями своих товарищей. В борьбе, в бегах, в прыганье - повсюду он был первым. Старый протестантский полководец, участвовавший во всех религиозных войнах великого герцога Рогана, по словам гугенотов, дал ему даже несколько уроков фехтования.
Одно происшествие, по-видимому ничтожное, изменило все течение жизни Жана Кавалье. Это было в 1699 году. Указы против реформатов, упорно отстаивавших свою религию, достигли ужасающей строгости. Людовик XIV отдал приказ направить гарнизонных сыщиков в те города и села, где фанатизм или изуверство, как прозвали протестантизм, глубоко укоренился. Местечко Андюз было в том числе. Часть драгун сен-серненского полка, под начальством молодого маркиза де Флорака, расположилась там по-военному.
В день праздника св. Иоанна, наиболее чтимого в Лангедоке, Кавалье, сняв с себя передник булочника и принарядившись в свой лучший кафтан, отправился к старому гугенотскому военачальнику, обучавшему его фехтованию. У этого простачка, по имени Доминик Помпиду, была дочь такой необыкновенной красоты, что ее все знали под именем Красавицы Изабеллы. Она любила Кавалье, Кавалье любил ее. Потом мы вернемся еще к чистому чувству молодых людей, сыгравшему такую большую роль в жизни юного севенца.
На площади в Андюзе зажигали огни в честь св. Иоанна. Кавалье должен был повести на это торжество старика и его дочь. Перед тем как они отправились, Изабелла предложила своему возлюбленному красивую гранатовую ветку в цвету, которую она сломала в своем саду. С гордостью Кавалье приладил букетик к своей шляпе. Старик, его дочь и молодой булочник пришли к увеселительным огням.
Маркиз де Флорак, начальник драгун, находился на деревенской площади. Очарованный красотой прелестной Изабеллы, он раза два прошел мимо, окидывая ее нахальным взглядом. Не обращая внимания ни на седые усы старого воина, которые, казалось, щетинились от гнева, ни на угрожающие взгляды Кавалье, ни на холодное презрение красавицы севенки, де Флорак продолжал преследовать молодую девушку своими назойливыми взглядами. Выведенный из себя, Кавалье оставил руку Изабеллы и, перерезав драгуну дорогу, гордо обратился к нему:
- Господин капитан! Я...
Но де Флорак грубо прервал его:
- Вчерашний хлеб, доставленный твоим хозяином для моих драгун, никуда не годится. Завтрашний, конечно, будет не лучше: ведь ты, бездельник, шляешься тут вместо того чтобы присматривать за своей печью.
Несмотря на уважение и страх, внушаемые драгунами, несмотря на чин и положение маркиза, Кавалье, взбешенный подобным обращением с ним в присутствии красавицы Изабеллы, крикнул:
- Будь у меня меч и будь я свободен, сударь, это оскорбление не прошло бы вам даром.
- А что бы ты сделал с мечом, мужик? - сказал презрительно де Флорак. - Тебе нужна лопата сажать твои хлебы в печь. Пошел, надень твой передник и отправляйся к твоей печи.
При этом новом оскорблении молодой булочник не совладал с собой: выхватив меч у простака Помпиду, он бросился на де Флорака. Но тот, указывая на Кавалье, крикнул приблизившимся к нему драгунам:
- Заберите этого безумца!
Кавалье был силен: завязалась борьба. Ему удалось ускользнуть от солдат. В ту же ночь он оставил Андюз. Опасаясь последствий этой схватки, он примкнул к нескольким гугенотам, которые, избегая королевских указов, переселялись в Женеву. Восемнадцать месяцев провел он в этом городе.
Кавалье познакомился в Швейцарии с одним протестантским дворянином дю Серром, который, как ему рассказали, занимал должность стекольного мастера в Мас-Аррибасском замке, расположенном на вершине горы Эгоаль, в местности наиболее дикой и уединенной. Странные слухи ходили про этого жантильома. Искусство выделывать стекло и окрашивать его - слишком касалось химии - науки, которая считалась в простонародье таинственной: в те времена стекольщик, живущий вдали от всех со своими "жантильомами-выдувальщиками", неизбежно подвергался в глазах масс обвинению в занятиях алхимией и даже чародейством. Католики смотрели на дю Серра, как на колдуна. Напротив, многие из протестантов низших классов населения видели в стекольном мастере человека настолько почтенного, благодаря его строгой набожности, что Господь соблаговолял являться ему. Они приписывали этим сверхъестественным сношениям странное пламя, вспыхивавшее иногда в башнях Мас-Аррибаса. Другие видели тут роковые предзнаменования.
Под предлогом своей стекольной торговли дю Серр часто наезжал в Женеву. Де Бавиль, интендант Лангедока, не беспокоил его насчет частых отлучек из Франции. Отец Кавалье, живший по соседству со стекольным мастером, часто поручал ему деньги для сына, находившегося в Женеве. Жан Кавалье и дю Серр быстро сдружились. Дю Серр, умевший с удивительной ловкостью ускользать от подозрений и бдительности де Бавиля, был одним из наиболее деятельных вождей "протестантской Унии" или Союза. С отменой Нантского эдикта, в определенное время года, гугеноты посылали скрытно в Тулузу шестнадцать выборных, которые являлись представителями кальвинизма в нижнем и верхнем Лангедоке, в Севенах и Дофинэ для совещаний о выгодах реформатской религии. На этих-то собраниях были положены первые основы сборищ в пустыне. Тут же депутаты, избранные из наиболее почтенных протестантов, порешили именем своих братьев, "упорно отстаивать право исполнения своих обрядов всеми средствами, пока они не ведут к мятежу, не скрываясь, собираться для молитв на развалинах своего храма, не покидать Франции и скорее принять мученический венец, чем изменить вере".
Со времени отмены Нантского эдикта вплоть до Рисвикского мира кальвинисты неотступно следовали этому постановлению, несмотря на то, что на многих собраниях присутствовавшие подверглись избиению, а многие "министры" были повешены, колесованы или сожжены за то, что проповедовали наперекор указам. Но когда, с 1700 г., избиение гугенотов стало обыкновенным делом, и множество пасторов пало жертвой своего усердия, Уния порешила, что отныне протестанты будут собираться только ночью, безоружными и с твердым решением умереть, не защищаясь.
Во время этих усиленных преследований дю Серр встретился в Женеве с Кавалье. Жантильом-стекольщик почуял в молодом севенце смелость, сильную волю, ум, гордость и зачатки безграничного честолюбия. Имея в виду будущее, он, пользуясь своим опытом, направлял и наставлял Жана, сообразно своим целям. В продолжение своего двухлетнего пребывания в Женеве, Кавалье, следуя советам дю Серра, приобрел кое-какие математические сведения, прилежно следил за военными упражнениями, научился владеть оружием и часто посещал протестантские собрания.
Эти беседы, в которых судьба кальвинистов и жестокость их преследователей рисовались самыми верными и самыми черными красками, действовали страшно возбуждающим образом на предприимчивую натуру Кавалье. Вскоре он стал одним из наиболее ярых членов воинствующей партии[6]. Кавалье никогда не отличался особенно глубоким и серьезным отношением к своей вере. Не будучи дурным, его нрав не был и безупречен. Его отважный, подвижный и смелый дух ничем не напоминал суровости кальвинистов. Прослушав проповедь, он сейчас же спешил на светский праздник. Когда же ему случалось сталкиваться в Женеве с дворянами-католиками, его больше возмущала их надменность, чем сама вера. В каждом из них он ненавидел еще больше дворянина, чем паписта. Он был близок к тому, чтобы завидовать золотым шпорам и вышитым шарфам этих "спесивых пав", несмотря на то, что его религия брезгала этими украшениями, как жалкою суетой.
Убедившись, что Кавалье не поддается влиянию, дю Серр, как выдающийся человек, помирился со всеми его достоинствами и недостатками. Чтобы поддержать и даже поднять в молодом севенце восторженность, он указывал ему, что религиозные вопросы не только связаны с политикой, но и подчинены ей: имущество, свобода протестантов затронуты не меньше, чем совесть. Он раскрывал ему в будущем общественное возрождение, основанное на разуме и на праве толкования, - на этом основном отличии протестантской религии. Наконец, он указывал ему в будущем, сообразно завету Кальвина, королей, подчиняющихся трем государственным чинам, выбранным из истинных опекунов народа. Говоря таким образом, дю Серр совершенно переиначивал заветы и убеждения большинства протестантов, которые никогда не рассматривали религии с точки зрения политики. Но дю Серр имел свои причины действовать подобным образом.
Благодаря этим наставлениям, Кавалье видел во всяком католике типичного дворянина-паписта - развратного, надменного и властолюбивого, между тем как протестант был для него представителем третьего сословия - честным, трудолюбивым и угнетенным. Не время еще разоблачать замыслы дю Серра и, главным образом, его странные, отчаянные, неслыханные приемы, к которым он собирался прибегнуть для достижения своих целей. От него одного зависели некоторые, прямо удивительные случайности, которые могли вызвать общее возмущение севенского населения, до тех пор безучастно покорявшегося гонениям. Итак, стекольщик хотел иметь Кавалье под рукой на случай, если настанет час взяться за оружие: он думал назначить его начальником грозных партизан.
После двухлетнего добровольного изгнания причину, заставившую Кавалье удалиться, можно было считать забытой: дю Серр предложил ему вернуться во Францию. Часто молодой севенец и дворянин-стекольщик сговаривались с некоторыми другими местными жителями встретиться под покровом ночи, в скрытом месте. По совету дю Серра, который, не давая проникнуть в свои замыслы, казалось, не прочь был верить в возможность близкого восстания, Кавалье часто навещал молодых людей своего возраста и звания. Благодаря своему живому, решительному нраву, он приобрел себе в Сент-Андеоле, в Саоле и в Зеленогорном Мосту множество друзей. Он устроил стрельбище и разные атлетические игры. Вскоре вся окрестная молодежь привязалась к Кавалье, как к смельчаку, любящему повеселиться. Хотя сношения, возникшие между ними, вызывались только общими увеселениями, они были довольно часты, и влияние Кавалье на товарищей с каждым днем росло. Если его власть над ними казалась с виду ничтожной, она, тем не менее, существовала. Чтобы достичь ее и сохранить, молодой севенец следовал советам дю Серра. Кавалье любил и почитал своего отца, но, зная непреклонность его убеждений, он скрывал от него свои частые сношения со стекольщиком и в особенности свои смутные надежды. Кавалье постарался также скрыть от своего отца влияние, которым он пользовался среди окрестной молодежи.
Громадная разница существовала между гугенотами долины и местечек и гугенотами-пастухами и дровосеками, жившими обыкновенно в горах. Последние, без сомнения, ввиду их дикой и созерцательной жизни, были проникнуты если не более глубокой верой, то, во всяком случае, большею религиозной восторженностью, чем обитатели низменности. Лесничий эгоальского леса Ефраим, известный по всему благочестию и своему суровому образу жизни, пользовался среди них неограниченным влиянием. Протестантам, жившим в равнине, и ремесленникам местечек, как более просвещенным и более причастным к обществу, жизнь Ефраима казалась слишком пуританской, слишком восторженной. Напротив, молодой, красивый, жизнерадостный и смелый Кавалье, обучавший их владеть оружием и ставший душой их деревенских игр, внушил им большое доверие к себе и искреннюю преданность. Таким образом, в случае возмущения, Ефраим стал бы во главе горцев-гугенотов, а Кавалье - протестантов низменности. Юношеское, живое воображение Жана наполнилось честолюбивыми мечтами. Он увлекся полной приключений жизнью всевозможных Бажолей, Мерлей, Киприанов - этих гугенотских вождей, так доблестно дравшихся во время междоусобий во главе мятежников. Ему опротивела спокойная, однообразная жизнь полей.
Поговаривали про его любовь к дочери старого протестантского капитана. Красавица Изабелла платила ему одинаковой нежностью. Вынужденный после стычки с маркизом де Флораком жить в изгнании, Кавалье поддерживал оттуда переписку с молодой девушкой. Они выжидали только более благоприятных условий, чтобы испросить благословения своих родителей. Но вот по прошествии некоторого времени Изабелла прекратила переписку с женихом. Сильно беспокоясь, мучаясь ее молчанием, Кавалье уже собирался безрассудно поехать во Францию, как вдруг вернувшийся в Женеву дю Серр вручил ему письмо молодой девушки. Она сообщала, что вынужденная сопровождать отца в Руэрг, она будет в состоянии извещать его о себе лишь изредка, но что их отношения остаются прежние, и ее чувства неизменны.
Кавалье вначале ощутил жестокую боль. Но, не забывая Изабеллы, он мужественнее стал относиться к постигшему его удару. За ним было слово молодой девушки. Время от времени он получал письма с уверениями в вечной любви. Он терпеливо выжидал конца своего изгнания.
Всякое менее глубокое чувство ослабело бы, благодаря разлуке и затруднениям, но Кавалье питал к Изабелле серьезную, почти торжественную привязанность, он верил в нее всеми силами своей души. Гордый, великодушный, героический нрав этой мужественной молодой девушки внушал ему столько же любви, сколько восхищения. Он был охвачен к ней одной из тех страстей, с которыми связываются малейшие изменения судьбы и которые, так сказать, руководят будущим. Изабелла была та женщина, с которой он хотел соединить свою судьбу, уверенный, что она одинаково разделит с ним его отважную жизнь, будет ли то счастье, или ряд невзгод.
По возвращении Жана во Францию она написала ему, что принуждена была покинуть Руэрг, сопровождая своего отца в Гиень, но что к концу года она вернется в Андюзу. Будь Кавалье менее пылкого и подвижного характера и не будь он занят мыслями о намеках, сделанных ему дю Серром, а главное, своими честолюбивыми стремлениями, которые вызывали рассеянность и мечтательность, он давно бы заметил, что его семья, его друзья на все его вопросы касательно прекрасной Изабеллы отвечали с каким-то смущением. Видно, не настало еще время узнать, ему великую тайну.
С некоторых пор старый Жером Кавалье внимательно следил за поведением своего старшего сына. Ему не удалось проникнуть в тайну его сношений с дю Серром. Но по тому возбуждению, которое он иногда замечал в Жане, по его осторожным приемам, по тому отвращению, которое тот выказывал со дня на день все больше и больше к полевым работам и по той гордости, которая, вопреки его желанию, сквозила во всех его словах - по всему этому хуторянин предугадывал, что, увлеченный своим смелым нравом, его сын пошел, пожалуй, по роковому пути. Намек Жана за ужином о деятельной роли своих предков в гражданских войнах еще более увеличил опасения старика.
Обстоятельства становились все тяжелее: росли преследования в этих несчастных краях. Пришло известие, что приближается севенский первосвященник, аббат дю Шель, во главе значительного войска. Этот, внушавший всем страх священник объезжал Лангедок, предшествуемый своей ужасной славой. Беспощадно применял он к протестантам, сообразно указам, страшные наказания, установленные для раскольников. Но гугеноты сохраняли спокойствие и покорность. Изгнанные министры главным образом наказывали им сохранять суровое, немое спокойствие мучеников: Господь-де гласом своих пророков уж известит народ, когда наступит время отвечать насилием на насилие.
Без сомнения, этот день никогда не наступит. Но Жером Кавалье, как и большинство протестантов, боялся, как бы благодаря какому-нибудь неосторожному слову, не прорвалось так долго сдерживаемое общее неудовольствие. Он знал по опыту, что малейшее покушение на возмущение послужит толчком к разорению и истреблению всех гугенотов в Лангедоке. Долго раздумывал он, как бы отвлечь сына от бездельничанья. Он хотел создать ему жизнь, полную Деятельности и занятий, и таким образом предохранить его от опасных искушений. Жером решил женить его. Он остановился на дочери богатого мандского хуторянина. Он предложил своего сына - и те согласились. Все почти было улажено между двумя семействами, а Жан Кавалье еще ни о чем не догадывался. Так как обыкновенно все подчинялось непреклонной воле старого протестанта, то он и на этот раз не сомневался в послушании своего сына. Он предвидел кое-какие затруднения касательно Изабеллы, но у него было верное средство устранить это препятствие.
Имея в виду этот важный разговор с сыном, хуторянин со строгим и недовольным видом вошел в комнату, где ожидал его Жан.
ОТЕЦ И СЫН
Гугенот сел. Жан почтительно, но не совсем спокойно, стоял перед отцом.
- Мой сын ответил мне сейчас за ужином, как непристойно отвечать почтительному сыну, - начал строгим голосом старик.
Не без волнения заметил Жан, что его отец обращается к нему в третьем лице, - признак его особенно торжественного настроения. Он почтительно ответил:
- Простите, батюшка, я об этом сожалею!
- Хорошо! Но в будущем пусть мой сын никогда не произносит таких безумных слов в присутствии наших пахарей и слуг. Мы должны давать им пример подчинения законам и послушания королю, нашему господину и владыке.
- Наш владыка! - повторил Жан с надменным и нетерпеливым видом.
Бросив на сына строгий взгляд, хуторянин сказал ему:
- Спесь моего сына велика, но не мешало бы поубавить ее...
- Что вы хотите этим сказать, батюшка?
Старик продолжал, точно не слыхал его вопроса:
- Я воспользуюсь сполна, по завету Господа, правом отцов над детьми совлекать их с гибельного пути.
В словах старика скрывалась такая холодная и спокойная решимость, что Жан почувствовал себя и уязвленным, и испуганным этим вступлением, в котором отцовская власть проявлялась во всем своем величавом деспотизме.
- Я не понимаю, о какой это опасности вы говорите, - начал он посмелее.
Старик продолжал, как бы не обращая внимания на то, что сказал Жан:
- С тех пор как мой сын вернулся из Женевы, он занимается одними глупостями. Я поручил ему надзор за моими полями - он этого не исполнил. Он шляется по увеселительным местам и целыми днями ничего не делает. Мне кажется, он стыдится наших простых работ. Гордость, гордость его погубит, если не будет над ним бдительного и строгого ока отца. Гордость его обуяла. Он возмущается при мысли о короле-господине. Это не к добру. Тот, кто сегодня отрицает власть своего короля, завтра не подчинится власти отца, а потом и своего Бога...
- Как можете вы это думать! Разве я когда-либо был к вам непочтителен, батюшка?
- Мой сын не может быть непочтительным. Но этого еще недостаточно. Он должен приносить пользу своим, своей стране. Он должен трудиться. Он должен, как я, среди знойного дня обрабатывать в поте лица землю, а потом удовлетворенно, спокойно отдыхать вечером среди своей семьи, у порога своего дома.
- Я уважаю полевой труд, батюшка; но разными способами можно служить своей стране. Я учился в Женеве и...
- Мой сын ничему не научился в Женеве. И, научись он там всевозможным наукам, он должен знать, что не быть ему ни лекарем, ни адвокатом, ни нотариусом, ни писарем, ни клерком, ни прокурором, ни купцом. Он должен знать, что государственные должности ему недоступны. Королевские указы запрещают это.
- Эти-то гнусные указы и возмущают меня! - неистово крикнул Жан. - И почему это постыдное исключение? Почему составляем мы толпу угнетенных среди толпы угнетателей? По какому праву ставят нас вне закона? По какому праву?
- А по какому праву вы-то хотите уклониться от мученичества, если Господь к нему предопределил? И что значит настоящее в сравнении с вечностью? Что значит мимолетный гнет пред вечным освобождением? - спросил, глубоко возмутившись, старик.
- Но несправедливость?
- Я не спорю с моим сыном, - сказал хуторянин, сделав решительное движение рукой. - Он послужит своей стране, как я ей послужил. Он, как я, будет пахарем. Я свое отработал, я стар, я нуждаюсь в отдыхе. Он же молод и силен. Пусть станет он за сохой и поведет дальше начатую мной борозду. И в один прекрасный день, если Господь его благословит, как благословил он меня, он, в свою очередь, будет заменен своим сыном... Так придет день св. Иоанна, и мой сын станет обрабатывать этот хутор под моим присмотром. А так как ему пора обзавестись подругой, он женится на старшей дочери Антуана Алеса из Манда. Все уже улажено между мной и Антуаном. Я предупредил мою жену. Завтра мой сын проводит меня в Манд.
Отрывистые короткие иносказательные выражения, проговоренные важным тоном, указывавшим на привычку читать св. Писание, были произнесены стариком с полной уверенностью. Его изменившийся голос и вся его наружность показывали, что он не допускал и тени возражения. Жан Кавалье стоял перед ним, точно охваченный столбняком. Он опомнился только тогда, когда отец сказал, направляясь к двери:
- Пойдем, час молитвы настал!
- Батюшка, остановитесь! - крикнул Жан, схватив за руку собиравшегося уходить старика. - Простите, я, без сомнения, плохо понял. Вы говорили мне про какую-то свадьбу?...
- Я уведомил моего сына о его ближайшей женитьбе на дочери Антуана Алеса из Манда.
Жан воскликнул с глубоким изумлением:
- Но ведь вы хорошо знаете, батюшка, что это невозможно!
Хуторянин бросил на сына строгий, безучастный взгляд и направился к двери.
- Выслушайте меня, батюшка, сжальтесь, выслушайте меня! Я не могу жениться на дочери Антуана Алеса: вы не захотите моего несчастья, моего вероломства. Вам известно, что я и Изабелла, мы обменялись клятвами; вы знаете, что я люблю ее, что только она одна будет моей женой.
- Мой сын не произнесет никогда больше имени Изабеллы в моем присутствии. Он возьмет себе в жены ту, которую я ему предназначил.
- Никогда! - крикнул Жан, возмущенный непоколебимой уверенностью своего отца.
Хуторянин, сообразив, что его сын вправе удивиться запрещению не вспоминать отныне об Изабелле - запрещению, ничем не оправдываемому, вернулся и сказал Жану голосом уже менее строгим:
- Мой сын не может думать, что я потребую от него чего-нибудь наперекор его счастью и данному им слову... Если я ему говорю, что он не должен более произносить имени Изабеллы в моем присутствии, значит об этом имени не должно больше вспоминать. Если я ему говорю, что он освобожден от данного им слова, значит он освобожден.
Жан Кавалье глубоко уважал своего отца, он пришел в ужас от его слов. Он был ошеломлен этим неожиданным ударом, но потом под давлением жгучего любопытства, он, угрюмый и бледный, сказал хуторянину:
- Без сомнения, я вам верю, батюшка. Но почему же я свободен от данного мною Изабелле слова? Почему не произносить ее имени в вашем присутствии?...
Все лицо Жана выражало мучительное беспокойство. Хуторянин, который, несмотря на свою наружную сдержанность, обожал своего сына, почувствовал глубокую жалость к нему.
Внезапно изменив свое обращение, он протянул ему руку и проговорил:
- Не допрашивай меня, дитя мое!
Это движение, эти простые слова, волнение, которого отец не мог сдержать, - все предсказывало Жану какое-то страшное несчастье. Вспомнив тут же, что вот уже несколько месяцев как он не получал известий от Изабеллы, он с отчаянием воскликнул:
- Она, значит, умерла?
- Она не умерла, - ответил старик.
- Но она больна, она, может, при смерти?
- Она здорова...
- Она жива - и я свободен от данного мной ей слова? Она жива - и я не смею никогда произносить в вашем присутствии ее имени? - медленно проговорил Жан, точно стараясь проникнуть в смысл этой роковой загадки. - Она, значит, подлая! Батюшка, батюшка, отвечайте же: она, значит, подлая?
Помолчав довольно долго, старик ответил сыну, не спускавшему с него своих жадных глаз, торжественно громким голосом, точно произнося проклятие:
- Да, она подлая!
Жан, казалось, был уничтожен этими словами. Но вот ужас первого впечатления прошел: явилось сомнение, а вместе с ним и надежда. Он слишком любил Изабеллу, чтобы поверить словам отца.
- Батюшка, вас обманули! - проговорил он. - Вы рассказываете невозможные вещи. Вот уже два года, как Изабелла пишет, что любит меня. Она честна, она мужественна, она не унизится до лжи... Нет, нет, батюшка, вас обманули!
Хуторянин понимал, как глубоко должен был страдать его сын. Вместо того чтобы строго ему ответить, он мягко сказал:
- Дитя мое, поверь, меня не обманули. И если я так долго хранил молчание, ничего не говоря об этой недостойной измене, то только потому, что еще время не наступило и незачем было наносить тебе этот тяжелый удар. Это, пожалуй, была слабость с моей стороны. Следовало сообщить об этом по возвращении твоем из Женевы. Но теперь не допрашивай меня... Верь моим словам, дитя мое! Никогда еще я не обвинял невинного... Навсегда забудь эту тварь... Подумай о союзе, который я тебе подготовил: в нем ты найдешь счастье и покой.
Жан ошибался в чувствах своего отца. Впервые в своей жизни ему показалось, что старик прибегает к хитрости желания заставить его жениться сообразно своему выбор и что Изабелла была недостойным образом оклеветана им.
- Изабеллу обвиняют в ее отсутствии, - с решимостью обратился он к отцу. - Мне не говорят, в чем ее преступление. Так знайте же, я не женюсь раньше, чем узнаю, в чем именно ее упрекают, не женюсь раньше, чем услышу защиту из ее собственных уст.
- Мой сын! - сурово проговорил старик, которого сомнение, выраженное сыном, вернуло к строгим привычкам.
- И еще, - прибавил Жан. - Кто докажет мне, что вы не жертвуете Изабеллой, чтобы заставить меня жениться сообразно вашему желанию?
- Несчастный безумец! - вскрикнул с негодованием старик. - Ты осмеливаешься подозревать своего отца. Так узнай же все! Узнай все, что из жалости к тебе я хотел скрыть! Когда ты покинул Андюзу, та презренная тварь дала увлечь себя маркизу де Флораку, капитану сен-серненских драгун, - тому самому, который был причиной твоего изгнания... Веришь ты мне теперь?
- Ах, батюшка, это ужасно! Сжальтесь надо мной! - простонал несчастный и, упав перед стариком на колени, закрыл лицо руками, стараясь подавить рыдания.
Часа два спустя после этого открытия, в полночь, Жан Кавалье оставил с предосторожностями хутор. Чтобы его никто не услышал, он быстро направился к подножию холма, где эгоальский лесничий убил волка. На этом месте находился каменный крест, прозванный местным населением Кровавым Крестом, конечно в память какого-нибудь печального происшествия. Он находился посреди перекрестка, на котором скрещивались четыре главные дороги в Ор-Диу.
КРОВАВЫЙ КРЕСТ
В состоянии, близком к отчаянию, отправился Жан Кавалье к Кровавому Кресту, где он надеялся встретиться с Ефраимом и дю Серром. Он испытывал дикое бешенство, вспоминая Изабеллу и ее обольстителя. До сих пор он слепо верил в любовь этой молодой девушки. Он так был убежден в ее преданности, что это внезапное разочарование и гибель всех его надежд вдвойне ужасали его. То он обвинял в этой бесстыдной измене одну Изабеллу, то обращал всю свою ненависть против де Флорака. Но когда Жан вспоминал гнусное двоедушие молодой девушки, которая недавно еще писала ему уверения в вечной любви, он чувствовал к ней еще больше омерзения, чем к маркизу.
А между тем в его честолюбивых мечтах Изабелла всегда занимала видное место. Нравом и умом она стояла настолько выше своего происхождения, он успел настолько убедиться в ее непоколебимом мужестве, что в самых безумных его мечтах о славе, эта сильная женщина всегда находилась бок о бок с ним. Разбираясь в своих воспоминаниях, он даже думал, что первые честолюбивые замыслы возникли в нем одновременно с любовью к Изабелле и что он хотел подняться выше своего скромного положения исключительно для нее. Иногда же он переходил от вспышек гнева к мучительно-болезненным воспоминаниям. Он припоминал малейшее слово, сказанное молодой девушкой, ее искренность, откровенность, ее строгие увещевания, когда она упрекала его в гордых и ни к чему не ведущих помыслах, ее разумные и зрелые советы, которые он получал от нее в письмах. Он спрашивал себя тогда, как могла она, такая смелая, снизойти до такой подлой измены?
Как это обыкновенно случается, личный интерес поглотил общие выгоды. Свое бешенство против маркиза де Флорака Жан перенес на всех католиков. Будь в его власти заставить народ поднять оружие на дворян и католиков, мгновенно вспыхнуло бы восстание.
Он не забыл среди всех своих скорбных волнений свидания, назначенного им Ефраиму и Аврааму дю Серру: он дорожил ими, как мщением. Пройдя немного, Жан очутился на границе широкой, обросшей вереском равнины, отделявшей эгоальский лес от холмов Ор-Диу. Равнина была перерезана четырьмя дорогами. На месте их пересечения был воздвигнут высокий, готической формы, каменный крест. Была светлая, звездная ночь. Жан заметил кого-то у подножия креста и осторожно приблизился к нему.
- Вострубите рогом в Гиве! - раздался глухой голос человека, опередившего его своим приходом.
Жан ответил на этот условный знак следующим, взятым из того же библейского стиха, предложением.
- Вострубите трубою в Раме!
Потом приблизившись, он проговорил, сообразно обычаю, установленному гугенотами:
- Добрый вечер, брат Ефраим. Брата Авраама еще нет?
- Он еще не пришел, - сказал Ефраим.
Кавалье, поглощенный своими мыслями, собирался присесть на подножие креста, но приблизившись, он вскрикнул:
- Что это повешено на том столбе? Остов собаки?
Лесничий безмолвно встал, вынул из своей охотничьей сумки огниво, высек огонь, сорвал горсть сухого вереску, зажег его и, быстро вскочив на подножие, осветил крест. На каменных перекладинах над полуизъеденным трупом волка красовались начертанные углем слова:
"Так да погибнет первосвященник Вала! Так да погибнут кровожадные волки!"
Увидев лицо этого сурового человека и читая, при мерцании его факела, этот смертный приговор, начертанный в минуту дикого возбуждения, Кавалье содрогнулся. Огонь потух, все погрузилось в темноту. Глубокое молчание ночи было прервано шумом шагов. Ефраим и Кавалье встали, внимательно прислушиваясь. Вскоре появился человек.
- Возглашайте в Бефавене! - проговорил Ефраим.
- А ты, Веньямин, знай: враг за тобою! - ответил новоприбывший.
- Это - брат Авраам! - в один голос воскликнули Кавалье и Ефраим, направившись к нему.
Аврааму дю Серру, потомку старинного, знатного рода в Лангедоке, было тогда лет около пятидесяти. Он был высокого, сухощавого и крепкого телосложения. Его бледное лицо, изрезанное глубокими морщинами, было в одно и то же время и насмешливо, и строго. Его лоб и виски были совершенно лишены растительности. Нависшие брови, седые, как и усы, почти скрывали его искрящиеся глаза. Он носил крестьянский казакин, кожаные сапоги, широкую соломенную шляпу и палку с железным наконечником.
Весь погруженный в свои тяжелые мысли, Кавалье, при виде дю Серра, несмотря на всю важность сведений, которыми они должны были обменяться, первым делом осведомился про Изабеллу.
- Брат Ефраим! - обратился он к нему голосом, дрожащим от волнения, и отводя его в сторону. - Мой отец мне все рассказал про Изабеллу: он сказал, что она недостойным образом мне изменила. Он сказал, что ее обольстили, - прибавил, все более приходя в бешенство, Кавалье. - Я спрашиваю вас еще раз: правда все это? Правда?...
Уже несколько мгновений как дю Серр презрительно и вместе с тем удивленно смотрел на Кавалье. Вдруг он с негодованием крикнул:
- Брат Ефраим, поди-ка сюда! Храбрый лев Израиля, подойди-ка послушать, как этот человек нюнит о какой-то потаскушке! Собираются перерезать всех его братьев, а он оплакивает свою погибшую любовь! Как ты полагаешь, брат Жан Кавалье, неужели мы собираемся в святую полночь в пустыне для того, чтобы выслушивать подобные мерзости?
- Восплачьте о мертвеце: он лишен света! Восплачьте о безумце: он лишен разума! - проговорил сурово Ефраим. Потом он прибавил:
- Я говорил тебе, брат, этот юноша слишком слаб и слишком молод. Он недостоин работать с нами над вертоградом Спасителя. Пусть зло, которое он причинит нашему делу, отзовется на нем самом!
Потому ли, что он почувствовал всю справедливость упреков дю Серра, потому ли, что он был обижен, но Кавалье ничего на это не ответил. Повернувшись к Ефраиму, он гордо сказал ему:
- Если ты звуком своей трубы можешь собрать вокруг себя всех пастухов горы и дровосеков леса, то и мой голос знаком всем пахарям в долине и ремесленникам в местечке. Пусть Израиль покинет шатры, и тогда убедятся, был ли слишком слаб или молод тот, кто научил молодежь в Сент-Андеоле, Андюзе, Зеленогорском Мосту владеть оружием...
- Не надо уметь владеть оружием, чтобы служить делу Господа! - крикнул с уничтожающим презрением Ефраим. - Разве Самсон владел оружием? А Давид? Пусть пастух возьмется за свой посох, пахарь - за свой плуг, жнец - за свою косу, мельник - за свои жернова! Пусть женщины и дети вооружаются камнями с больших дорог! И если глас Бога укажет им путь, Израиль победит. Вера - вот их оружие!
Дю Серр, испугавшись опасного недоразумения между Кавалье и Ефраимом, обратился к первому:
- Брат Кавалье, я не сомневался в твоей смелости: вот почему меня удивила твоя слабость. Время не терпит: поговорим о наших делах. Нам угрожают новые несчастья. Приезжаю я из Монпелье. Маршал де Монревель собирает огромное войско. Со всех сторон призывают воинов для исполнения новых указов, касающихся одинаково всех нас, как раскольников.
- Против кого же собирают все эти силы, раз наши братья умеют только покорно умирать? - с горечью проговорил Кавалье.
- Это невозмутимое, безгласное мученичество ужасает Бавиля, - сказал дю Серр. - Недостойный понять святого самоотвержения жертв, он видит в этом какую-то ловушку: он настороже. Вчера, проехав Алэ, встречаю я первосвященника дю Шеля. Он приближается к нам большими шагами и тащит в колодках наших братьев: это - все женщины, дети, молодые девушки и старцы.
- Куда же ведет он всех этих несчастных? - спросил Кавалье.
- В старинное Зеленогорское аббатство, в котором он намерен укрепиться с большим войском до тех пор, пока не искоренит "ереси" в наших горах, как говорят католики. Пуль, жестокий партизан Пуль, сопровождает со своими "микелетами"[7] первосвященника, а с ним и два сен-серненских отряда драгун под начальством маркиза де Флорака.
Не знал ли дю Серр имени обольстителя Изабеллы, или забыл его, но он, видно, далеко не ожидал того впечатления, которое произвело оно на Кавалье. Сильно побледнев, но совладав с собой и вспомнив последние упреки дю Серра, Кавалье спросил глухим голосом:
- Маркиз де Флорак начальствует двумя ротами драгун, сопровождающих первосвященника?
- Да. Говорят, этот полководец скорей беспечен, чем зол. Он храбр, но распущен, спесив, нечестив, как все эти миссионеры в ботфортах, которых присылают обращать нас.
- Так это молодой маркиз де Флорак командует двумя ротами сен-серненских драгун? Да? - спросил Кавалье второй раз.
- Он самый. Ему не более двадцати пяти лет. Он белокур и женоподобен, - проговорил дю Серр, не сознавая, почему Кавалье так интересуется этими подробностями.
- Это он! - сказал Кавалье в задумчивости.
- Первосвященник Ваала приближается к этой епархии, - проговорил сам с собой Ефраим. - Видение, значит, осуществляется?
- Какое видение, брат?- спросил его дю Серр.
- Этой ночью мне было видение, - сказал Ефраим, с мрачным возбуждением. - Я видел, как Смерть сидела на бледном апокалипсическом коне. Он был светел среди черной ночи. Сильный голос, точно рычание льва, донесся до меня: "Волк, который сожрет незапятнанного агнца, появится завтра на Божьей ниве. Ты задушишь волка, ты повесишь его на проклятом кресте; и его вид ужаснет хищных волков". Сегодня утром этот волк явился. Я убил его; он там.
И Ефраим указал на крест. Потом он прибавил с диким выражением:
- Когда же второй волк, этот душегуб, севенский первосвященник, будет висеть там же, видение будет осуществлено. Всякое видение можно объяснять двояко, - прибавил Ефраим, угрюмо замолчав.
- Послушайте! Выслушайте меня! - сказал дю Серр. - Раз первосвященник сейчас в Зеленогорском Мосту, в сердце этой местности, преследования удвоятся. Глас Божий подобен вихрю: он раздается вдруг, среди безмолвия. Что, если бы через несколько дней раздался его крик: к оружию! Мог бы ты, брат Кавалье, отвечать за обитателей долины? А ты, брат Ефраим, отвечаешь за горцев?
- Пусть грянет глас Божий, - сказал Ефраим, - и зарычит лев Израиля! Он бросится на свою добычу и унесет ее в глубь лесов; и никто не вырвет ее у него!
Помолчав немного, Кавалье проговорил коротко и твердо:
- Я настолько уверен в жителях долины, что завтра, к закату солнца, они будут все вооружены, раздастся ли глас Господа, или нет. И, клянусь Богом, ни один из сен-серненских драгун не улизнет живым из рук этих молодцов!
- Но это значит навсегда погубить нас! - вскрикнул дю Серр, испугавшись решительности своего молодого сообщника. - Именем всех святых! Не делай этого, Жан Кавалье.
- Я не обнажу меча, пока не раздастся глас Господа, а он еще не раздался, - сказал, покачав головой, Ефраим.
- Так, стало быть, горцы предоставят обитателям долины славу прогнать филистимлян с Божьей нивы! - ответил гордо Кавалье. - Одобрение Божье последует потом.
- Но, повторяю, вы нас погубите, - сказал дю Серр. - Еще не время, час еще не настал, еще слишком рано. Отдельные движения будут мгновенно подавлены.
- Слишком много уже запаздывали, слишком много слабости! Час настал: вся молодежь ожидает только моего слова, - повторил с упрямством Кавалье.
- А я, - крикнул внушительным голосом дю Серр, - я говорю тебе, безумец, твой голос не будет услышан. Наши братья в долине, как и наши братья в горах, все останутся верны воле своих пасторов, которые, умирая под колесом и на кострах, наказали им взяться за оружие, только услышав призыв Господа: "К оружию!" Наши братья с долины любят тебя. Они восхищаются твоим мужеством и твоей молодостью: я это знаю. Так знай же: я запрещаю тебе втянуть в вооруженный бунт хоть одного из них раньше, чем раздастся глас Господен!
Дю Серр был прав: Кавалье это чувствовал. Несмотря на все свое влияние на молодежь долин, он знал, что последняя воля мучеников-пасторов всесильно властвовала над всеми умами.