Слепцов Василий Алексеевич
На железной дороге

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:

  
  
  
   В. А. Слепцов
  
   На железной дороге
  
  ----------------------------------------------------------------------------
   В. А. Слепцов. Избранное
   М., "Детская литература", 1984
   Вступительная статья, составление и комментарии М. С. Горячкиной
   OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
  ----------------------------------------------------------------------------
  
   Сцена представляет вагон третьего класса. Два часа пополудни. Свисток.
  Поезд двинулся. Все сидящие в вагоне слегка покачнулись - одни вперед,
  другие назад; некоторые перекрестились. Публика в вагоне обыкновенная:
  офицеры; купцы, дамы средней руки; помещики, дети, солдаты, мужики, четыре
  бабы, три межевых помощника, один сельский священник с молоденькой дочерью и
  один" несколько пьяный кучер. В окнах ландшафты меняются беспрестанно.
  Вправо видно пасмурное небо с бегущими облаками и крутой косогор, поросший
  дерном. На этом косогоре мелькают попеременно: корова, бесстрастно глядящая
  на поезд, бабы в пестрых платках, рельсы, сваленные в кучу, будка. У самой
  дороги показалась голова сторожа; Через несколько минут косогор превращается
  в овраг с кирпичным сараем; вдали виднеется жидкий осинник и опять будка.
  Пред будкой на мгновение явилась баба с значком в руках, делающая во фронт;
  мост с оцепеневшим на нем пешеходом шумно пролетел над вагоном. Налево видно
  довольно большое искрасна-зеленоватое болото, кое-где заросшее кустарником;
  за болотом - село.
   Пассажиры не успели еще оглядеться и все еще находятся под влиянием
  только что происходивших сцен, неизбежных при отъезде: все о чем-то думают и
  молча глядят друг на друга; разве только кто-нибудь попросит своего соседа
  посторониться; другой устроивает свои вещи, кто начинает уж дремать, а кто
  просто смотрит в окно. Но это ненадолго. Через четверть часа понемногу
  начинается движение. Один почтенный, в русском платье, купец приладился к
  окну, вынул из картуза платок, отер себе с лысины пот и тотчас же принялся
  за печеные яйца.
   Две женщины, обе с маленькими детьми на руках, первые стали вполголоса
  осведомляться друг у друга: кто что везет, мальчика или девочку? Какая-то
  барыня очень удобно устроила на перекладине свою шляпку и успела выжить
  сидевшего рядом с ною мальчишку-мастерового, от которого сильно пахло
  скипидаром; два молодые человека в охотничьих сапогах закурили папиросы;
  кто-то полез под лавку спать.
   У одного окна завязывается разговор вроде следующего:
   - Славная это выдумка - железная дорога. И скоро и дешево... в одни
  сутки. Что?
   - Да, - отвечает другой, - хорошо.
   - А то, бывало прежде, едешь, едешь.
   - Это правда.
   - Вы далеко изволите ехать?
   - Нет, недалеко - до Волховской станции. А вы?
   - Я до Питера. Что?
   - Нет, я только спросил.
   Оба соседа умолкают и принимаются очень внимательно смотреть в окно.
   - Ты, бабушка, убери свои ноги, а то майор придет - он тебя тогда...
  Видишь, офицерские вещи лежат. Уйди лучше от греха! - уговаривает денщик
  какую-то старушонку. -
   - Куда ж я, родимый, пойду? Ишь теснота какая!
   - А ты вот что: гляди сюда! Вон видишь: место порожнее. Поди сядь на
  край!
   - Ох, не пустят, голубчик ты мой! Право слово, не пустят меня, старуху.
  Кабы я молоденькая - нешто бы!
   - Говорят, уйди!.. Тебя же ведь, дуру, жалею. Вот он тебя, майор... Дай
  срок!
   - Ох, и сама бы рада ушла, болезный ты мой! да идти-то, сам видишь,
  некуда.
   - А, старая, право! Грех только с тобой! Полезай под лавку!
   - Ну, ну, не гневайся! Лезу, лезу.
   В другом месте идут тоже увещания и почти в таком же роде.
  Вышневолоцкая чиновница уговаривает сидящего с нею рядом мещанина:
   - Мужичок! а мужичок! Пошел бы ты сел вон туда, к окошечку. Как бы
  хорошо: покойно и продувает.
   Мещанин, не отвечая, глядит куда-то в сторону, держа на коленях лукошко
  с курами. Немного погодя чиновница опять начинает приставать.
   - Послушай, голубчик, видишь,, теснота какая! А ты будь довольно
  вежлив: видишь, здесь дамы сидят.
   Мещанин все не отвечает.
   - Тебе я, кажется, говорю: пересядь к окошку!
   - А ты поди сама сядь, коли взопрела. Что ты меня посылаешь?
   - Невежа, мужик! Вот свяжись с ними, только себе неприятность получишь,
  - говорит негодующим голосом вышневолоцкая чиновница.
   - Что ж ты не уважишь в самом деле? Видишь, просит, - вступился сидящий
  наискось другой мещанин.
   - И чудак ты, погляжу я на тебя, право! - вдруг начинает горячиться
  курятник. - Кажется, можешь понимать, не маленький. Пойду я к окошку!
  Видишь, духота - курица потная, даже дух от себя пущать зачала, а я ее к
  окну посажу. Сейчас ветром ее хватило - ну, и аминь. Постыдился бы и
  говорить-то, что не дело, а не то что. Она, положим, баба, ей простительно,
  - говорит он, указывая на чиновницу, - а ведь ты, кажется, тоже не дурак.
   Мещанин с негодованием отворачивается.
   Станция. Пассажиры подкрепляются водкой, пирожками и бутербродами.
  Торговки с молоком, квасом и драченами, стоя в отдалении, стараются
  перекричать друг друга и чуть не дерутся из-за покупателей. Мужики
  накинулись на какую-то лужу и наполняют бутылки водой. Барыни с разными
  мешочками прогуливаются по платформе.
   - Вот горячи, горячи, горячи, чик, чик, чик! Ах, были горячи! -
  скороговоркой, бочком, бочком пробегая мимо вагонов с подносом в руке,
  приговаривает станционный повар.
   - Пильцыны первый сорт, мимонад газе...
   - Квасу, квасу! Кому квасу? молодцы! Квасу молодого, квасу-у! -
  предлагает баба, шагая с ведром через чьи-то протянутые поперек вагона ноги.
   Мужик с полотенцем на шее заглядывает в окна и везде спрашивает:
   - Василёй! ты здесь, что ли? а Василёй! Да ты хошь откликнись! Василёй!
  - и т. д.
   Между мужиками слышится ропот на дороговизну харчей.
   - Ишь ведь, жид-то тя ешь, что ломит! а? за пирог десятку! Вот и
  кормись. А, грабители!
   Один мужик держит в руках кусок севрюжины и ворочает его со стороны на
  сторону, говоря:
   - Поди вот, как хошь, так и думай. Хошь ешь, хошь назад клади.
   В воздухе пахнет дымом и сыростью. Накрапывает мелкий дождь. Поезд
  опять двинулся.
   - Напоили лошадку - повезла, - замечает кто-то. В сотый раз слышатся
  похвалы железной дороге.
   Опять пошли различные виды по сторонам.
   В вагоне, и без того битком набитом пассажирами, вдруг очутилось еще
  человек двенадцать пильщиков, в зипунах и полушубках, с обветрившимися
  лицами и потрескавшимися губами. Сели они молча где попало, куда рассовал их
  кондуктор, и несколько времени не трогались с места, как будто ожидая
  чего-нибудь. И действительно, минут через десять пассажиры стали жаться и
  сторониться, выказывая более или менее явно неудовольствие, которое они
  испытывали от соседства мужиков. Пильщики же в свою очередь начали понемногу
  отодвигаться на край, подбирая свои мешки и пилы. Потом пассажиры один за
  другим стали советовать им пересесть на другие места; но как свободных мест
  не оказалось, то мужики, посмотрев по сторонам, продолжали сидеть, уныло
  глядя на пассажиров. Один кто-то убедил-таки двух мужиков поискать другого
  помещения; они пошли бродить с своим добром по вагону, но никто не хотел их
  пустить. Барыни, еще издали завидя приближение их, растопыривали платья как
  можно шире, клали ноги на скамьи, притворяясь спящими, и всеми неправдами
  старались занять как можно больше места. Один мужик, впрочем, присел где-то
  на краешке, а другой так и остался среди вагона и простоял вплоть до
  следующей станции, вопросительно поглядывая по сторонам. А между тем
  пассажиры успели уже достаточно обсидеться и даже ознакомиться друг с
  другом. В разных местах слышны разговоры. Старуха баба расспрашивает
  сидящего рядом с нею крестьянского мальчика лет двенадцати, равнодушно
  болтающего ногами, на которых надеты большие мужичьи сапоги:
   - Что ж, те мать рубашек дала?
   - Дала, - глядя себе на сапоги, шепотом отвечает мальчик и принимается
  еще больше болтать ногами.
   - И лепешек напекла на дорогу?
   - Напекла.
   - Небось плакала - прощалась?
   - Плакала.
   - Ах, касатик ты мой! Как же она тебя, малого ребенка, одного на
  фабрику отпустила?
   Мальчик вместо ответа проводит себе под носом рукою и очень усердно
  начинает отвертывать угол платка, лежащего у него на коленях.
   - Что ж ты, глупенький, платок-то рвешь? - унимает его старуха. -
  Небось мать дала?
   - Мать.
   - О-о-ох-хо-хо! То-то, вот не нужно бы тебя пускать - мал, еще глуп.
  Что это у те на лбу-то? аль родинка?
   - Тятька хворостиной, - равнодушно отвечает мальчик, потрогав это место
  пальцем.
   - Как же это он тебя?
   - Я в лес убег.
   - Зачем же ты убег?
   - Ат фабрики.
   - Ну, а он тебя и пымал?
   - И пымал.
   - Ах, голубчик ты мой! Ну, что ж? Тут он тебя в лесу хворостиной-то и
  попужал?
   - Вперед хворостиной, а после домой привез, лошадь отпряг и зачал
  вожжами пужать: все пужал, все пужал; мать отняла - он матери дугой глаз
  вышиб.
   - Ах, ах, ах! Что ж он у вас такой? Аль горяч?
   - Нет, не горяч - он купцу должен.
   Позади мальчика и старухи идет горячий спор между кучером и отставным
  унтер-офицером. Оба они несколько выпивши. Кучер с чем-то пристает к своему
  соседу, а тот его не слушает и твердит свое.
   - В котором году корнование принимали? - спрашивает унтер-офицер.
   - Это я все довольно хорошо понимаю, а вы не можете отвечать, что я у
  вас спрашиваю.
   - Нет, постойте! Вы мне вперед скажите, в котором году корнование
  принимали?
   Кучер задумывается и начинает вздыхать, припоминая год.
   - В двадцать втором.
   - Которого числа?
   - Осьмого.
   - А-а-а! Вот и попались. Нешто осьмого?
   - Что ж такое? Известно, я оченно знаю, потому как я у его сиятельства,
  графа Сиверцева... Свитлейщий граф! упокойник... У его сиятельства, у
  родителя...
   - Нет, вы не забегайте вперед! Что вас спрашивают, то вы, без сомнения,
  должны отвечать. Когда покойный государь ампиратор на вторительную службу
  присягу принимал, то наша брихада вся тут в сборе была. Теперича я...
   - Нет, вы погодите! - перебивает кучер. - Я все это оченно аккуратно
  знаю и довольно могу понимать, почему что, как я, значит, еще малым
  младенцем езжал на лошади по этой по чугунке.
   - Хорошо, - останавливает унтер-офицер, - теперь отвечайте: какая
  третья станция? а?
   Кучер опять на минуту задумывается, сопя и наморщивая брови.
   - Тут такая деревня есть. Ах, девки знатные! Так, пустая деревня... Как
  ее? Да бишь, Лисафетина.
   - Вот и пымал. Это по чугунке-то Лисафетина?
   - Что ж такое - по чугунке? Чугунка сама собой... вот он, билет] А то,
  выходит, шисе.
   - Нет, опять все разница. А я вам скажу... Теперича я пятнадцатый год
  билейтором состою*, и как ежели начальство...
   - Какого полку? - вдруг перебивает кучер.
   - Мы-то?
   - Нет, я спрашиваю, вы и должны отвечать.
   - Мы как сейчас, значит, с его сиятельством, с графом
  Дибич-Забалканским* в двадцать восьмом году Шумлу* брали. Да вы про что
  спрашиваете?
   - Я спрашиваю... - кучер сам забыл, о чем спрашивал.
   - Я вас спрашивал, а вы совершенно не можете потрафить на мой разговор.
  А я знаю, твердо знаю. Нет, я вижу, вам супротив меня трудно; нет, трудно...
  На словах-то ведь тоже не скоро кто и справит. Я вижу... где?.. Меня
  обмануть никак невозможно... потому первое: свитлейщий граф еще покойником
  от родителев от своих, может, еще тридцати годочков на службу поступал...
  Это раз. А второе, теперь будем говорить, который урожденный граф, его
  светлость... может, я его вутэтакого пальчика не стою, каков есть палец. А
  когда мы в Москву въезжали, покойник граф говорит: Иван! - Чего извольте,
  ваше сиятельство?
   - Это я все знаю, а вы не забегайте...
   - Которого числа?
   - Что которого числа?
   - Нет, что я вас спросил?
   - Что вы спросили?
   - С самого спервоначала я вас спросил: тепериче которые дворовые люди
  совершенно при господах своих находятся, как об них надо понимать? Э! Вот и
  не можете. А я сейчас могу все это дело рассудить, потому мне нельзя не
  знать. Что ж такое? Хучь бы меня, к примеру, взять. Ну, пьяница... Мне что?
  С меня будет. А может, я и того не стою. Я доволен! Ваше сиятельство!
  Свитлейщий граф! Много доволен! Отец! отец!.. Свитлейщий граф! Семи годочков
  на службу поступал... Должен я это чувствовать или нет?
   - Вы про корнацию отвечайте!
   - Нет, вы скажите: должон я это чувствовать? Нешто я свинья?..
   Унтер-офицер махнул рукой.
   Является кондуктор.
   - Господа, билеты приготовить! Не курить, господа! Мужик, сядь на
  место!
   - Куда ж я сяду?
   - Ну, стой.
  
   II
  
   Смеркается. В воздухе посвежело; из окон потягивает сыростью. Вечерние
  виды безмолвно проносятся мимо и все больше и больше застилаются синеватым
  туманом. Леса и деревни, голые поля и овраги мутно сменяются одни другими, и
  чем дальше, тем гуще и бессвязнее становятся их и без того неясные
  очертания. В вагоне разговоры сделались оживленнее, в одном конце уже
  затянули песню. У самой двери, в углу, примостились два межевых помощника;
  оба они лежат. Один рассказывает другому:
   - Денег много было; только что с межи вернулся. Приехал в Москву,
  думаю, ну кончено: водку к черту, шинель сошью - и жениться. А тут нелегкая
  и подзерни мне Зайцева. Пришел ко мне - давай вместе жить! Это, говорит, нам
  будет гораздо дешевле стоить. Как расписал-то, скотина, я и поверил. Я,
  брат, говорит, теперь совсем другой человек стал: водки и ни боже мой!
  Хорошо! Наняли квартиру, знаешь, тут нумера на Рождественке, переехали.
  Только переехали, а уж Зайцев успел повестить всем нашим, чтобы, значит, с
  новосельем шли поздравлять. Их черт и принеси. Пришли: гляжу, Зайцев из-под
  кровати четверть тащит. Что ж, говорит, посылай за закуской! Делать нечего,
  послал за колбасой; наши пристают: что ж за колбасой, посылай за монахом!
  {Монах - штоф. (Прим. В. А. Слепцова.)} Принесли монаха, и к вечеру, я тебе
  скажу, так нахлестались - страсть! Часов, должно быть, в одиннадцать Чубаров
  взбунтовал всех в "Италию". Поехали; там еще четыре графина усидели, девок
  поколотили!.. Из "Италии" вышли в два часа ночи... Куда ж к черту? Везде
  заперто. В Котиков! В Котиковом торбаниста наняли петухом петь и жеваную
  бумагу есть за три целковых. Надоело; оттуда в "Горячий". Не пускают. Мы
  двери бить; за полицией послали. Мы двух будочников избили, дали им полтора
  целковых и в Епонешников. Из Епонешникова уж в восемь часов утра привез нас
  домой мещанин какой-то, черт его знает. Я уж и не помню, что за мещанин и
  откуда он взялся. Помню только, что он к нам еще в "Италии" пристал и что
  Зайцев ему водку за пазуху наливал и рожу всю сальной свечкой, как черту,
  вымазал. На другой день проснулись уж к вечеру, и прямо-таки в "Крым". Там и
  ночевали. На третий день, только успели глаза протереть - опохмеляться, и
  так-то опять настегались, только держись. И дернуло же нас куда? В
  "Восточный Байкал". Там до изумительного безобразия дошли; уж и водки нам не
  стали давать. Антушев хозяина избил, в комнату к нему забрался... Вот потеха
  была! И пили мы таким манером, я тебе скажу, девять дней и девять ночей. Все
  до копейки пропили. Два дня смерть голова болела; на третий день Зайцев
  сходил к своей Дуньке, взял у ней подушку, заложил и водки принес. Опять
  пить. Только пропили эти деньги, опять наши пришли; кричат: "ура"! Часы
  чьи-то заложили, пятнадцать целковых денег принесли. Ну, тут мы еще три дня
  безобразничали. На третий день очнулся я за Бутырской заставой. Как я туда
  попал, и понять, не могу; только и помню, что бегу я по полю в одних носках
  да в рубашке, а куда бегу, и черт его знает. Слышу, кричат сзади: держи,
  держи, а я-то накаливаю - страсть! Добежал до заставы, нанимаю извозчика, не
  везет; я его в зубы - повез. Приехал домой; на другой день горячка. Шесть
  недель пролежал: видишь, волосы все вылезли.
   - Ну, а как же теперь, жениться-то? - спросил его другой,
   - Куда к черту! Нет, должно быть, не судьба. А какая было
  подвертывалась - прелесть! Кругленькая, пухленькая... мм! а тут что у ней?
  мм! И дом есть, отец чиновник...
   - Ну, а шинель?
   - Поди ты к черту! Смущаешь только. Какая тут, у дьявола, шинель? Жрать
  нечего.
   Товарищ межевого помощника покатился со смеху. Несколько человек
  фабричных поют песни. Один из них жеманно выводит голосом:
  
   У Матвеева купца
   Солучилася беда...
  
   Ишь ты, глотки дерут, - замечает купец с неудовольствием.
  
   И что ни сто рублей пропало,
   Что ни тысячи яво...
  
   - Нельзя нам не петь, купец! -
  
   И пропала у яво... -
  
  не переставая петь, говорит фабричный:
  
   И дочь любимая яво.
  
   - Скука! Без дела непривычны.
  
   И красна девка хо...
  
   - Чиво-с?
   Что орать-то зря? Какое такое это веселье?
  
   Анпиядушка душа.
  
   - Совершенно веселье. Это справедливо. Напоешься досыта, взопреешь, все
  как словно дело делал. А так-то и вовсе не заснешь. Стой, ребята! Шабаш!
  Давай другую:
  
   Ах, и что и это за сеарца,
   Да ах и что за бедыная мое...
  
   Дальше идет разговор такого рода.
   - А все это, главная причина, наша гордость, - рассуждает какой-то
  человек в поддевке.
   - Веди себя в аккурате, и все ничего. Я вот тоже поначалу-то сколько
  побоев принял, а почему? собственно, из-за гордости из-за своей; потому еще
  глуп был, порядку не знал. Он драться, а я сейчас сдуру-то - виноват. Потому
  - сробел ни на что не похоже. Как тепериче, значит, он по щеке меня раз, у
  меня инда жилки затряслись; он это опять размахнется-размахнется, да по
  другой меня раз! Так у меня, я тебе скажу, даже круги зеленые перед глазами
  пошли; стою вот ровно статуй какой ни на есть, ничего не вижу, а сам языком
  у себя во рту щупаю: все ли, мол, зубы-то у меня. Так вот оно что!..
  "Говори, виноват", говорит. "Виноват", говорю. "Признавайся во всем, так
  тебя звать..." - говорит, а сам сейчас опять - раз! Ну, и признался. Так и
  так, говорю. Вот она, гордость-то наша! Известно - глупость. А ты веди себя
  так, чтобы, значит, ни отнюдь не признаваться ни во веки веков, - хуже. Он
  тебя бить, а ты стой на своем: знать не знаю; сейчас, мол, питсот палок
  .готов принять - ничего я этого не делал. Стой вот так-то, прямо в глаза ему
  упрись, и шабаш. Бей - сколько хоть! Нет, врет: умается, отстанет. А то вот
  у нас молодец был, и какую же он, братцы мои, теперича моду взял. Как только
  его драть, он это сейчас живым манером с позволенья сказать... Ей-богу! Его
  драть, а он... и до тех пор все это делает, пока бросят. Такую уж привычку
  имел. "Я, говорит, братцы, это завсегда могу хоть каждый час, потому,
  говорит, у меня к примеру тепериче рубец все одно, как у селезня", говорит.
  Опять и насчет ответу парень битка был. "Говори: - виноват!" - "Виноват". -
  "В чем виноват?" - "Не знаю". И весь разговор. Ну, сейчас опять драть.
  Дерут, дерут... "Говори: виноват!" - "Виноват". - В чем виноват?" - "Не
  знаю". Что ж, братец мой, ведь отстали. Первое дело - очень уж противно, и
  опять же ничего с ним не сделаешь. Притворится, что сробел, сробел да
  сробел, ничего не помнит, и~ кончено. Так и бросили.
   - А вот у нас бурмистр был, - говорит другой, - Степан Васильичем
  звали, чудной тоже. На гусей очень уж повадлив был. Охотник смертный. И все
  теперь у него гуси боевые, рублей по тридцати гусаки. Поедет зачем ни на
  есть в город, возьмет с собой гусей что ни самых сердитых и сейчас к судье,
  это биться. Иной раз неделю живет, все, значит, никак друг дружку не
  одолеют. И в ту пору никто не смей ему слова сказать, изувечит; чем ни
  попадя так и пустит: поленом так поленом, топором так топором; хоть барин,
  хоть кто - это ему все ничего не значит. Теперь ежели как что нужно, приди к
  нему. "Ах, мол, Степан Васильич, какого я гуся видел!" - "Где? где?" - "А
  вот у мошковского мужика, по базару носил". - "Что ж, лучше моих?" - а сам
  весь дрожит. "Где же, мол, лучше! Не-што, мол, против ваших может какой гусь
  устоять? Ваши гуси одни в губернии". Он это сейчас: "А! молодец! молодец! Я
  тебя знаю: ты у меня во всей вотчине первый мужик. Хочешь водки?" Ну, тут и
  проси у него, что тебе нужно. Все сделает.
   Чем темнее становится в вагоне, тем все больше и больше начинает
  обнаруживаться в пассажирах стремление к примащиванию и к сооружению разных
  более или менее удобных логовищ. Одна старая, но совершенно белокурая немка
  очень ловко выжила своего vis a vis*, нагородила разных ящичков и мешочков и
  устроила себе таким образом очень покойную постель. Занавесила окно
  платочком, из бурнуса устроила полог и, сотворив вечернюю молитву, мирно
  легла почивать.
   Дети с приближением ночи принимаются кричать и капризничать; куры,
  потревоженные кем-то в лукошке, тоже поднимают крик, который вместе с
  песнями, отрывками разговоров и разных восклицаний производит чепуху
  невообразимую. В одном месте ругаются, в другом идет объяснение в любви, в
  третьем кто-то от скуки нарезался как сапожник и кричит что-то ужасно
  бестолковое; только и слышно: "Постой, постой, дай срок, я с тобой ужо
  справлюсь. Я тебя... да вот я тебя!.." - больше ничего не разберешь.
   Мужики завалились спать спозаранку под скамьи и подняли уже сильный
  храп. Время от времени вылезет который-нибудь из них и ну чесаться.
  Посмотрит, посмотрит на всех полоумными глазами и опять под скамью.
   В одном месте сидят два приказчика. Один из них маленького роста, одет
  в пальто, по-видимому выпивши, и болтает без умолку: что-то все
  рассказывает, рассказывает, врет жесточайший вздор и в то же время все
  усовещивает другого, что-то советует ему, вскакивает с места, машет руками,
  опять садится и вообще обнаруживает в поступках какую-то бестолковую и
  нелепейшую хлопотливость. Другой совсем пьян, одет по-русски, на вид мрачен,
  сидит повеся голову и ничего не отвечает; только иногда вдруг ни с того ни с
  сего заорет что-нибудь, и опять успокоится, и все ворочает глазами
  исподлобья, точно убить кого-то собирается.
   - Погоди, погоди, - пристает к нему маленький приказчик. - Ты слушай!
  Теперь мы приедем, ты сейчас надень новые брюки, жилет, галстук, все...
  понимаешь? Ну вот таким манером войдешь... Да ты слушай! Ах, братец, как ты
  груб! Ты должен понимать, ведь я для твоей же пользы говорю.
   - Кррраул! - что есть мочи орет высокий приказчик.
   - Ах, боже мой! Да ты слушай, чудак! Что я тебе сейчас говорил? Ну,
  говори! что я тебе говорил?
   - Ур-ра-а-а!
   - Вот ведь какая ты скотина, Митя! Для кого же я стараюсь? Ты должен
  это понять. Как ты собираешься, одним словом, делать предложение
  образованной барышне, то ты можешь себя оконфузить.
   - Поди к свиньям! Ур-а-а!
   Наискось от приказчиков сидят две старухи, повязанные платками.
   - Известно, мать моя, какой уж в дому без хозяина порядок. Ох-ох-хо! -
  говорит одна из них, покачивая головой.
   - Что и говорить. Тот тащит, другой тащит. Нешто за всеми углядишь. Все
  я да я. Опять же мое дело старое, за домом глядеть некому, ни тебе пищи, ни
  тебе спокою. Да они еще, детки-то мои, вон что говорят: "За что, говорят,
  тебя кормить? Ты, говорят, уж собачьей кожей обросла, помирать пора". А
  дочка-то говорит: "Стану, говорит, я тебя слухаться". Только и слов у них
  для меня, что лети да разлети. Первый дом был Архипа Федосеева - опаскудили.
   - Крр-а-у-у-л! - надсаживаясь изо всех сил, кричит пьяный приказчик.
   - Ах, чтоб те розорвало. Ишь орет. Вот бить-то некому.
   - Молчи, старая подошва! Убью!
   - Да уймите вы его, озорника! - раздаются со всех сторон бабьи голоса.
   - Никто меня не уймет. В прах расшибу! Никто, ни-кто-о меня не
  уйме-о-от. Я жениться хочу. Ур-а-а!
   - Митя, что я тебе говорил? а? Митя, вспомни! Не конфузь хоть меня-то
  перед благородными людьми!
   - Поди прочь! - С этими словами приказчик повалился на лавку и
  успокоился.
   Темнеет. Разговоры понемногу начинают стихать. У окна идет вполголоса
  беседа о благочестии. Сидят трое: какой-то мещанин лет сорока, с ученым
  снегирем в клетке, большой знаток церковного пения; сельский священника
  рыжем подряснике, с жиденькой полинялой бородкой, и еще дворовый человек
  пожилых лет, в шинели со стоячим воротником, во все время молчащий и очень
  внимательно следящий за разговором. Мещанин-птицелов необыкновенно серьезно
  и отчасти даже в нос говорит о богослужении и обращается в разговоре к
  соседям; священник утвердительно кивает головой и дремлет.
   Немного поодаль сидит молодая поповна, повязанная платочком, и
  разговаривает вполголоса с офицером, который ей что-то очень нежно
  нашептывает.
   - Помилуйте, - говорит мещанин" разводя руками, - что это такое? Стою
  теперь хучь бы я в храме божием, и на место того чтобы молиться, а я, между
  прочим, грех творю. Так ли я сказал?
   - Что и толковать, - отвечает священник.
   - Ну, хорошо. Будем так говорить: идет, к примеру, божественная
  литургия. Пресвитер сейчас возглашает: мир всем" Что я должен отвечать? И
  духови твоему". Так?
   - Само собой, - подтверждает священник.
   - Верно. Теперь причетник, клир то есть, и зачастил! перерос, перерос,
  перерос - вместо господи помилуй. Опять норовит что ни на есть из службы
  утянуть. Нешто это порядок?
   - Да, уж эти дьячки, точно. Ты Маша, поди сюда сядь!
   - Как я теперь могу духом возноситься горб?
   - Там, тятенька, очень, от окна дует.
   - Что за дует? Поди сюда!
   - Нет, вы извольте прислушать, батюшка, какой случай: был у меня в
  Старице диакон знакомый. И какое же теперь с этим диаконом искушение было.
  То бишь прежде попущение и после того искушение. На моих глазах. Вот уж
  поистинно перст божий.
   - Да, да, - не слушая, говорит священник. - Это бывает Марья, тебе
  говорят!
   Марья не отвечает.
   - И служил: этот диакону надо правду говорить, безо всякого то есть
  обнимания. Тепериче это ему обедня - не обедня, вечерня - не вечерня; только
  и на уме; чтобы, главная вещь, поскорей. Ну, хорошо.
   - Вы каких же больше любите? с усами или без усов? - вполголоса
  спрашивает поповну офицер, лукаво запуская глаза ей под платок,
   - На что вам?
   - Только и говорю я этому; диакону, - продолжает мещанин, - эй, говорю,
  Василь Иваныч, смотри, брат; этим шутить нельзя.
   Священник дремлет.
   - За это, говорю, знаешь что? Бог-от, он, говорю, видит. Он, говорю,
  создатель наш, терпит, точно. Все терпит, все терпит, ну, однако, тоже как
  бы чего не вышло! ну, вот, говорит, ничего. Смотри, говорю, ничего. И что же
  теперь сталось? На глазах моих дело было. Что значит перст-то!
   - Как? - спросонья спрашивает священник.
   - Я говорю, батюшка, перст-то божий...
   - Да, да, да. Марья, ты что ж не слушаешься?
   - Да я, ей-богу, тятенька...
   - Поди сюда! Вот дай срок, домой приедешь, я матери скажу! она тебя!
   - Долго ли, коротко ли, только и захворай же у этого у диакона жена. Да
  так захворай, так захворай, как хуже не надо. Слышите, батюшка?
   - Само собой... Машка! Да долго ли я тебе, оглашенной, говорить буду?
   - Что вы, тятенька, ругаетесь?
   - Иди сюда!
   - Да сейчас!
   - До свидания, - говорит офицер. - Так так?
   - Ишь вы какие!
   Совсем темно. Под лавками слышны голоса:
   - Коли спать, так спать, а то у меня не возиться! За это, знаешь, за
  хвост да палкой...
   - Аихма! наши дома спят, - говорит кто-то позевывая и причмокивая
  губами, точно закусывает.
   - А мы на чугунке, - отвечает кто-то из другого угла.
   - Это ты, Ионка?
   - Я.
   - Уж ты у меня дождешься озорничать!
   - Анпияда! убери ты свою Агафью, сделай такую милость! ишь ведь духота,
  не продохнешь.
   - Экое мужичье, - замечает какой-то недовольный голос. - Уснуть не
  дадут. Свиньи!
   - Именные свиньи. Это ваша правда, - подтверждает знаток церковного
  пения. - Боже, боже мой! милостив буди мне грешному! Спокойной ночи,
  васскородие!
   Наступает тишина. Кондуктор зажигает свечи.
  
   III
  
   Ночь. Свечи догорают. Восток начинает слегка белеть. В вагоне тихо,
  только слышно, как дорога гремит. Пассажиры заснули где и как кто мог. В
  разных местах слышно храпение. Кто-то потянулся было на скамейке, уронил
  одну ногу на пол и замычал. У двери дремлет кондуктор, уткнувши нос в
  собачий воротник казенной шинели, и покачивается из стороны в сторону. Один
  из пильщиков распластался на полу в самом проходе. У окна, свернувшись
  клубочком, спит поповна. В одном углу слышен шепот:
   - Прасковья, а Прасковья!
   - Ну, что тебе?
   - Ты спишь?
   - Нет, не сплю.
   - Что я вздумал. - Ну!
   - Гляди сюда! это что?
   - Господи, господи, господи... - бессвязно бормочет во сне птицелов.
  
  1862
  
  
   КОММЕНТАРИИ
  
  
   Впервые очерк напечатан в газете "Северная пчела" в 1862 г. 26 и 27
  июля за подписью В. С - в. Позднее очерк был автором значительно сокращен.
  
   Стр. 215. Коронование принимали - принимали военную присягу при
  коронации (вступлении на престол) царя Николая I.
   Стр. 216. Билейтором состою. - Бирейтор - объездчик лошадей.
   Добич-Забалканский - главнокомандующий русской армией во время
  русско-турецкой войны 1829 года.
   Шумла - город в Болгарии.
   Стр. 220. Visavis (визав_и_) (франц.) - сидящий напротив.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru