Слезкин Юрий Львович
Когда лекарства не помогают...

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Юрий Слёзкин
Когда лекарства не помогают...

I

   Впервые их увидели на берегу залива, стоящих на камне у края воды, тесно прижавшихся друг к другу, смотрящих на заходящее солнце. В этом маленьком курорте все давным-давно знали друг друга, и вот почему сразу бросились в глаза эти два незнакомых человека; во всех пробудилось любопытство и желание узнать, кто они, по возможности выпытать всю их подноготную. Конечно, они приехали издалека -- нигде в окрестностях не видели такую интересную пару.
   Дамы волновались. Они во что бы то ни стало захотели подойти поближе, чтобы разглядеть как следует молодого человека и его спутницу.
   Оба были высокого роста, оба были безукоризненно одеты. Он держал ее под руку и, изредка наклоняясь, говорил ей что-то вполголоса, а она отвечала кивком головы и тихой улыбкой.
   Положительно -- это жених и невеста, а может быть, молодожены... О, это становится очень интересным...
   Давно уже тихий залив, теперь в этот вечерний час гладкий, как зеркало, и розовый от заходящего солнца, успел надоесть скучающим дачникам, давно им хотелось чего-нибудь нового. Сезон в середине, а ничего необычайного, даже просто забавного, не произошло ни тут, ни в окрестностях. К морю стали равнодушны, только появлялись на берегу в час купанья и заката.
   Днем на лужку перед дачами, на так называемой "визе", играла музыка -- три скрипки и контрабас, -- это было единственное развлечение; а по субботам в "курзале" шерочка с машерочкой танцевали вальсы и польки; молодых людей почти не было, и барышни грезили о том радостном осеннем дне, когда приедут моряки; но до осени было еще далеко.
   Незнакомая пара долго стояла на камне; потом медленно пошла вдоль пляжа, мимо сидящих дачников, и поднялась наверх, в парк.
   Тут их можно было разглядеть до мельчайших подробностей.
   Конечно, они очень походили на влюбленных -- оба красивые, молодые, оба несколько бледные и равнодушные к окружающему. Ему на вид было не более 28 лет, он был блондин, как и его спутница; брови его были сжаты, а губы плотно сомкнуты, что придавало его нежному лицу какую-то серьезность и решительность. Он чуть сгибался на ходу, хотя казался вполне здоровым и сильным. Она была ниже его ростом, держалась прямо и легко ступала; ее бледное лицо казалось прозрачным и на нем особенно резко выступал ярко-алый рот и темные впадины глаз.
   Они прошли мимо, ни на кого не глядя, погруженные в глубокую задумчивость. Я невольно посмотрел им вслед. Что-то влекло меня к ним. Я вдыхал быстро тающий за ними запах орхидеи.
   На следующее утро мне уже было доложено, что таинственные незнакомцы оказались братом и сестрой Деринг, приехавшими на пароходе из Стокгольма; что национальность их неизвестна, но что они хорошо изъясняются по-русски и знают Россию; что они люди со средствами и наняли одну из лучших дач, как оказывается, заранее приготовленную им.
   Все это почти ничего мне не говорило, но во всяком случае установлено было, что это не влюбленная чета, и я заранее радовался разочарованию дачных кумушек.
   -- Ah, mon Dieu! -- говорила мне в этот же день при встрече моя старая тетка. -- Мне все уши прожужжали про эту глупую пару: право, не нахожу в них ничего интересного. Ну брат, ну сестра, -- что же из этого... самые обыкновенные люди...
   Я всегда подтрунивал над старушкой.
   -- Как знать, ma tante, -- сказал я, таинственно понизив голос, -- в наше время все бывает... Допустим, что они брат и сестра, но разве это исключает возможность их взаимной влюбленности... Ничуть!.. Во всяком случае их неожиданный приезд не становится от этого менее пикантным, уверяю вас...
   Тетка негодующе замахала руками. Она не находила слов от возмущения, но, уходя, я был уверен, что ее задела моя мысль и что к вечеру весь курорт будет говорить о таинственной связи брата с сестрою.
   Каюсь, это было чересчур легкомысленно с моей стороны; но, скажите по совести, много ли найдете людей, относящихся серьезнее к своим словам и заключениям...
   С этого дня каждый вечер можно было видеть брата и сестру Деринг, гуляющих по пляжу или неподвижно стоящих на том камне, где их заметили впервые. Они не делали никаких попыток к тому, чтобы познакомиться с кем-нибудь из дачников, и всегда оставались молчаливые и одинокие. Я тоже не находил уважительного предлога, чтобы подойти к ним, но я охотно сошелся бы с ними, потому что было невыносимо скучно бродить одному или болтать пустой вздор с надоедливыми дачницами.
   Незначительный случай помог мне в моем желании.

II

   Я шел под парусом в легкой лодке вглубь залива; меланхолично глядя на воду, дышал соленым воздухом моря и, оторванный от земли, казался себе особенно одиноким.
   Случалось ли вам, хотя в былые годы, с тревожною думою смотреть в бездонную глубь вод, следить за непонятною ее жизнью, склоняясь над нею все ниже и ниже, любоваться дымчатыми облаками или синевою неба, отражающейся в ее поверхности? Если б кто-нибудь тогда толкнул вас и спросил, о чем вы думаете, напрасно искали бы вы ответа; часы промчались, вы думали, и эти думы витали где-то... но где? Бог весть!..
   Неожиданный скрип и толчок, пошатнувший мою лодку, заставили меня поднять голову и очнуться... Я увидел рядом с собою другую лодку и в ней брата и сестру Деринг.
   Молодой человек приподнял шляпу и учтиво проговорил:
   -- Вы так задумались... Хорошо, что все обошлось благополучно... Мы уже издали кричали вам, но вы не слышали...
   Оказывается, по моей оплошности я столкнулся с ними.
   После взаимных извинений мы разговорились и пошли уже вместе. Я был очень доволен своим новым знакомством и, беря из него возможное удовольствие, мало вникал в жизнь и отношения молодых Деринг. В конце концов, какое мне было до них дело?! Кое-что я замечал, кое о чем слышал, иногда даже выражал свое сочувствие и внимание, вскоре даже привязался к ним, но так как жизнь моя шла своим чередом, не цепляясь за их жизнь, то и не находилось причин к более серьезному отношению. Люди часто сталкиваются друг с другом, но, право же, помнят только то, что касается их самих, и очень скоро забывают об остальном. Я был не хуже и не лучше других...
   Через несколько дней мы стали почти неразлучны. Гуляли, катались на лодке, говорили; впрочем, говорили больше я и брат Деринг, Алексей; сестра же его, чаще Зоя, молчала, погруженная в свои мысли. Таких глаз, как у нее, я никогда не видел: темно-серые, они смотрели не мигая, но в них ничего не отражалось, они точно потускнели; серые, как пепел, они, как пепел, навсегда потухли. Даже как-то жутко было смотреть на них; они ничего не спрашивали, ничего не хотели, ничему не улыбались, как другие глаза, они просто глядели на вас, застывшие, мертвые, охватывая вас каким-то безразличием и тоскою.
   Моя шутка о взаимной влюбленности брата и сестры нашла благодарную почву и вскоре выросла в нечто чудовищное. Каких только подробностей по этому поводу ни рассказывали!
   Я, конечно, не мог давать веры всем этим россказням, я ясно видел, что молодые Деринги ничем не отличаются от других любящих братьев и сестер, но все же не пытался разубеждать других, потому что сам уже со скептицизмом равнодушного человека повторял вслед за Монтенем: "Que sais-je?" [Что я знаю?]
   Я кое-что знал из их жизни, из их прошлого. Алексей был очень откровенен со мною, потому ли, что доверял мне, потому ли, что видел во мне эгоиста, холодного к другим, а, следовательно, скоро забывающего все то, что ему говорили. Так или иначе, через две недели мы казались большими друзьями.
   Дни шли за днями. То, что сегодня я слышал, назавтра уже было забыто; то, что волновало меня в рассказах Алексея и вызывало во мне ответные мысли, за ночь уже успевало уйти куда-то далеко и, не связанное с предыдущим, теряло свою остроту. Влюбись в меня Зоя, или возненавидь меня Алексей, задень они хотя бы слегка мою жизнь, -- о, тогда совсем иначе взглянул бы я на них, каждый шаг их был бы мне памятен.
   И, пожалуй, Зоя и Алексей совсем стерлись бы из моей памяти, мне нечего было бы рассказать о них, и самым значительным событием в это лето я бы считал мою любовь к Марине, если бы не разыгравшаяся для всех нас катастрофа, которая мгновенно воскресила предо мною прошедшие дни, осветив их ярким светом, раскрыв предо мною то, что раньше я не мог или не имел охоты видеть, заставив понять то, что казалось мне непонятным или ничтожным.
   Теперь, напротив, вся моя история с Мариной кажется мне пошлой и постепенно тускнеет, а образы Алексея и Зои растут, оживают, приобретают особый, трагический смысл. Но все это только потому, что сама судьба заставила меня задуматься над их жизнью...
   Попытаюсь поэтому сейчас же рассказать вам все так и с теми подробностями, как это мне представляется теперь, уже после всего того, что случилось.

III

   Ровно два месяца и два дня длилось мое знакомство с Зоей и Алексеем Деринг -- с 19 июня по 21 августа. Два месяца, за которые предо мной раскрылась жизнь двух людей со всеми их муками и тоскою; два месяца, за которые назрела на моих глазах страшная роковая мысль Алексея: предо мною были две живые страдающие души, и я даже не подумал протянуть им руку помощи, я даже не попытался выяснить самому себе, какой недуг поразил их.
   А стоило быть хоть немного внимательнее... попристальнее вглядеться в их лица, серьезнее отнестись к их словам...
   Я начал с того, что принялся ухаживать за Зоей. Я делал это почти не задумываясь, шутя; делал это потому, что она была очень хорошенькой, со своими пепельными волосами и пепельными потухшими глазами, потому что невольно, глядя на нее, хотелось взять ее за руку, или погладить по голове, сказать что-нибудь ласковое, любящее, а иногда и дерзкое.
   Сначала она отнеслась ко мне, видимо, очень сочувственно. Разговор сразу стал оживленным, простым, таким, какой бывает между людьми давно знакомыми, но давно не видавшимися, имеющими многое что рассказать друг другу. Говорили больше я и Алексей, а девушка поощряла нас удачными замечаниями, веселой улыбкой, кивком головы -- это очень оживляло нашу беседу. Они рассказали мне, что приехали из Стокгольма, где пробыли с неделю, что до этого путешествовали по Швеции, а прошлую зиму жили в Мюнхене.
   Алексей умел рассказывать. Все приобретало особый интерес, какую-то выпуклость в его речах, но в них все-таки чего-то не хватало. Чего-то, что придает воспоминаниям особый мягкий свет радостного удовлетворения. Чувствовалось, что говорит тонкий наблюдатель -- и только. Его, как видно, ничто не поражало, не волновало, не приводило в восторженный трепет. Он даже не засмеялся ни разу, хотя иногда говорил забавные вещи. Он пробовал улыбнуться, но улыбка у него была какая-то неумелая, точно ему больно было растянуть свои губы и он не знал, когда же нужно перестать улыбаться.
   Зоя, напротив, всегда улыбалась; улыбка ее была грустная, недоверчивая. Вообще губы ее своим выражением говорили гораздо больше, чем глаза, неизменно безразличные, смотрящие куда-то мимо вас. Такие улыбки, улыбки разочарования на тронутых горечью устах, можно встретить лишь у женщин Сандро Ботичелли.
   Она рассказывала так, точно цеплялась за свои воспоминания, точно мучительно отыскивала в них что-то, ускользающее из ее памяти.
   Сойдя с лодки, мы поднялись наверх, в парк, на дачу Деринг, куда они пригласили зайти и меня.
   Я вел Зою Николаевну под руку, рассказывая ей что-то, и изредка взглядывал ей в лицо. Она слушала меня рассеянно, часто перебивая неожиданными вопросами.
   -- Мы с Зоей большие друзья, -- говорил Алексей, следуя за нами, -- мы уже давно не расстаемся друг с другом и, Бог знает, где только ни побывали!..
   Он махнул рукой в пространство, усмехаясь, точно говоря: "ну и что же из этого -- все одинаково".
   -- Нет, мы еще не были в Индии и Австралии, -- неожиданно оживляясь и точно радуясь, что не все еще потеряно, подхватила Зоя. -- И мало ли мест, где мы еще не успели побывать...
   -- Да, ты права, -- с какой-то особенной грустью ответил Алексей, -- пожалуй, понадобилась бы целая долгая жизнь, чтобы объездить весь мир...
   И опять мне почудилось это недоговоренное: "ну и что же из этого"... Он точно боялся произнести эти слова вслух. Но Зоя как будто услыхала их и надолго замолкла.
   В их даче царил странный беспорядок; точно никто здесь не знал, что куда поставить, где чему должное место. Не чувствовалось присутствия женской руки, как у нас -- мужчин -- принято еще думать о домашнем уюте. Трудно было даже сказать, что это было; такому беспорядку нельзя подобрать определения: точно все здесь казалось чужим друг для друга, самим по себе. Не знаю, понятно ли то, что я хочу сказать, видали ли вы когда-нибудь что-либо подобное?..
   Должно быть, мое недоумение ясно выразилось на лице моем, потому что Алексей со своею натянутою улыбкою поспешил объяснить мне:
   -- О, вы не удивляйтесь всему этому хаосу! Мы к нему привыкли, но постороннему он кажется, по всей вероятности, убийственным. Что делать -- ни я, ни сестра моя не умеем хозяйничать, не знаем, как вьются гнезда...
   Несмотря на его слова, я почувствовал, что он немного смущен, Зоя же, напротив, оставалась равнодушной.
   Она подошла к роялю, стоящему посредине большой комнаты, открыла крышку, взяла несколько аккордов и задумалась.
   Я подошел к ней.
   -- Вы, должно быть, хорошо играете, -- сказал я ей.
   -- Почему вам так кажется?
   -- У вас длинные тонкие пальцы и, должно быть, сильная рука.
   Она подняла свои обе руки перед собою и пошевелила по воздуху пальцами.
   -- Не знаю... Может быть... но я играю всего лишь два цыганских романса и ничего больше...
   -- Почему же так? -- изумился я.
   -- Не училась... Зачем?..
   Ее брат подошел к нам и перебил ее:
   -- У Зои художественная натура, но нет художественных способностей... это бывает. Я сам тоже ничего не умею делать. Мы воспитаны как богатые люди, или, вернее, мы никак не воспитаны...
   Я пробовал возразить, но он не дал мне окончить:
   -- Уверяю вас, это так! Мы просто с нею два странника: вечные жиды...
   Зоя взглянула на брата и потянула его к себе за руку, точно хотела приласкать его и боялась, чтобы он не ушел.
   Мгновение делилось молчание.
   Я почувствовал себя неловко.
   -- Вы не уходите, -- наконец, сказал Алексей, снова угадывая мои мысли, -- останьтесь пообедать с нами. Ведь вы же одиноки? Не так ли... Зоя, ты не знаешь, скоро ли у нас будет обед?
   Молодая девушка равнодушно покачала головой.
   -- Обед? Право, не знаю... Я что-то забыла сегодня о нем.
   Алексей поморщился и, извинившись, вышел из комнаты.
   Зоя продолжала сидеть неподвижно.
   Я не знал, о чем заговорить.
   Деринг вскоре вернулся. Он остановился в дверях и недоуменно развел руками.
   -- Представьте себе, оказывается, кухарка наша ушла со двора, и у нас сегодня нет обеда...
   Мы оба были смущены. Я попробовал засмеяться и рассказал какой-то приличествующий случаю анекдот.
   Зоя поднялась со своего места. Мысли ее были далеко. Она сказала:
   -- Вы идите в курзал, а мне хочется отдохнуть, -- я устала...
   Уходя, я думал:
   "Она совсем его не любит... Нет, какая уж тут любовь!"

IV

   Мы заняли маленький столик на террасе, выходящей на море и заказали себе обед.
   В ожидании его мы разговорились. Я и не думал, что наша беседа примет такой простой, задушевный характер. Это вышло как-то само собою.
   Деринг сидел напротив и через стол все время, не отрываясь, смотрел на меня, точно читая мои мысли. Лицо его было грустно, но спокойно. Когда он заговорил, видно было, что он уже хорошо знает меня и не боится быть плохо понятым. Голос его был тих, но каждое слово он произносил отчетливо, и от этого его речь приобретала особый, значительный оттенок.
   -- Я очень рад, что нашел вас в этом захолустье, -- начал он совершенно просто и искренно. -- Я имею обыкновение судить о людях по первому впечатлению и схожусь с теми, которые мне симпатичны с первого дня. По-моему, как из-за деревьев не видно леса, так и при дальнейшем знакомстве с человеком перестаешь его видеть целиком, уже не можешь судить о нем правильно... Вы несомненно человек из того же круга, к которому имею несчастье принадлежать и я с сестрою; вы сын состоятельных родителей, быть может, помещиков, но сами вы уже оторваны от своей среды и представляете тот распространенный в современности тип, который в сущности не знает, что он такое и где его надлежащее место... У вас есть способности, но нет любви; есть, пожалуй, деньги, но нет спекуляторской жилки, чтобы их приумножить; есть желания, но нет воли, чтобы следовать какому-нибудь из них. Словом, вы или эстет, или циник... Прошу не обижаться грубости моих определений... ведь вы не обиделись?..
   Он спросил это так по-детски искренно, что я невольно рассмеялся и пожал ему через стол руку.
   -- Ну вот и хорошо -- нам, право, не стоит обижаться друг на друга, -- продолжал Алексей. -- Теперь скажу о нас. Вам наверное показалось странным, что мы живем здесь, в этой дыре: люди, изъездившие почти полсвета, вряд ли согласились бы остановиться тут. Но это объясняется очень просто. Кроме меня и Зои, у нас есть еще сестра Марина...
   Он на мгновение умолк, опустив глаза на скатерть, но потом сейчас же сказал снова:
   -- Она живет в Петербурге, и ей хотелось повидать нас. Ради нее мы и приехали сюда на лето: все же это лучше, чем жить где-нибудь в Сестрорецке или Дудергофе...
   -- Еще бы, -- согласился я.
   -- Она совсем не похожа на нас с сестрою... она очень веселая, славная, хорошая женщина.
   Алексей сделал особенное ударение на слове "хорошая" -- точно отвечал себе на заданный им самим вопрос.
   -- Она так здорово и просто смотрит на вещи и смеется она так заразительно... Мы ее очень любим...
   Он опять замолк.
   Принесли суп, и мы молча принялись за него. Я ничего не говорил, потому что мне приятно было слушать Деринга, а задавать какие-либо вопросы я считал излишним. Мне было покойно, хорошо, я наслаждался тихим вечером, склоняющимся над нами, с аппетитом ел простой, но вкусный обед. Алексей заговорил опять:
   -- Ведь вот, это, пожалуй, покажется странным, что любовь и заботливость часто не сочетаются, не вытекают одна из другой...
   Я понял, что он хочет говорить о Зое, об ее халатном отношении к хозяйству, и потому стал внимательнее.
   -- Почему-то думают, -- говорил Алексей, -- что раз человека любишь, то и заботишься о нем. Мне часто приходилось слышать такие упреки со стороны жен и мужей: "ты даже не подумал, или не подумала об мне -- где же твоя любовь?" -- жалуются они. Но ведь любовь -- это врожденное нам чувство, а заботливость -- черта, приобретенная воспитанием... Можно не любить и быть очень заботливым... Конечно, любовь придает особую красоту, привлекательность заботливости, но и только. Повторяю, нас уже не воспитывали, нам не внушали никаких семейных добродетелей, потому что, вы это сами знаете, мы выросли все на улице... Но разве у нас нет сердца, нет привязанностей, нет чувства?
   Я поспешил согласиться с ним, заметив, что он начинает волноваться, но Алексей не обратил внимания на мои слова; он весь ушел в свои мысли, которые ему, по-видимому, уже давно не давали покоя.
   -- Про меня и про Зою распускают тут грязные слухи...
   Он поморщился и закрыл на минуту глаза, точно перед ним была та грязь, о которой он говорил. Я невольно покраснел, вспомнив свою легкомысленную фразу.
   -- Вы, конечно, понимаете, что я далек от желания убеждать кого-либо в противном. Мне не впервые приходится это слышать. Но это неважно. Зоя действительно меня очень любит, я знаю. Более того, я для нее -- единственный. Обыкновенно так говорят самодовольные мужья о своих женах и всегда ошибаются. К несчастью, я не ошибаюсь, и мне это особенно тяжело... Понимаете, она хватается за меня, как за последнее прибежище, она не видит больше других людей, которых можно было бы любить, она думает, что я обращаюсь с ней по-человечески не потому, что я ей брат, а потому, что я какой-то особенный. Вы понимаете? Она верит мне, в мое совершенство, но для меня это пытка, потому что я-то знаю, кто я! Я же знаю, что я такой же эгоист, такой же пошляк и ничтожество, как другие, что во мне сидит, как и во всяком, грязное животное, козел, с тупым вожделением, без тени любви смотрящее на женщин... Я же знаю это! И с этим ничего не поделаешь...
   Алексей встал и прошелся по террасе, потом опять присел к столу.
   Я закурил папиросу, чтобы дать себе хоть какое-нибудь занятие: когда мне приходилось долго слушать, я утомлялся и рассеивался, мои глаза невольно перебегали с предмета на предмет, а руки не находили себе места, -- собеседник, конечно, мог бы заметить, и это было бы неловко.
   -- Я такой же, как и все, -- повторил Деринг. -- Я здоровый мужчина, и мне нужна женщина. Когда я ее беру, я не думаю о любви. Мне всегда было это противно, но что делать?.. И вот мне приходится проделывать все это тайком, лгать, притворяться, только чтобы не видала сестра, только чтобы поддерживать в ней ее жалкую веру в меня, ее последнюю надежду...
   Мы переезжаем из города в город, из страны в страну... Для чего?.. Вы думаете, нас интересуют дворцы, картинные галереи, горы, озера?
   Ничуть... Все это всюду одинаково, однообразно и скучно. Нет, -- я езжу только для того, чтобы хоть на минуту забыть, кто я такой, сестра -- для того, чтобы найти то, что ей грезится, чтобы снова и снова еще более несчастной возвращаться ко мне...
   Но ведь когда-нибудь она должна будет понять и меня, -- тогда что?

V

   Однажды мы предприняли втроем маленькую прогулку на велосипедах. Мы ехали один за другим по узкой тропинке над самым обрывом, под которым тянулся золотой пляж и шумело море. Тропинка вела нас меж деревьев, то взвиваясь вверх, то стремительно падая вниз. Дух захватывало от этой быстрой и опасной езды. Зое, видимо, она нравилась; Алексей ехал позади и вскоре отстал, заявляя, что устал и подождет нас.
   Мы пронеслись еще версты две и остановились как раз у самого конца тропинки перед лощиной, преграждающей нам путь. Место было открытое и очень высокое; оно командовало над всеми окрестностями.
   С одной стороны перед нами развертывалась бесконечная простыня залива, с другой -- холмистые поля с желтыми хлебами. Меж них, иногда одиноко, иногда семьями, лежали серые валуны. Казалось, кто-то очень большой нарочно забросил их сюда с моря.
   Мы уселись на одном из таких камней -- огромном, плоском, на котором свободно можно было бы танцевать.
   От быстрого бега щеки у Зои порозовели и пепельные волосы выбились из-под шарфа. Я смотрел на нее, вспоминая слова ее брата. "Что за странная девушка, -- думал я. -- Неужели она никого не любила и уже успела устать от жизни? Быть этого не может..." Я придвинулся к ней и заглянул в глаза.
   -- Вы думаете о чем-нибудь? -- спросил я.
   Она повела головой и ответила коротко:
   -- Нет!
   Тогда, видя, что она не отодвигается от меня и поощренный этим, я взял ее за руку.
   -- Какая вы милая, -- сказал я тихим, вкрадчивым голосом, -- какая славная. Скажите мне, почему вы всегда такая печальная, равнодушная... Неужели ничто вас не восхищает, не радует?
   Она не вынимала своей руки из моей и смотрела на меня потухшим взглядом.
   -- Ну? -- спросила она только и даже не пошевелилась.
   Я не ожидал такого отношения к моим словам и на минуту смешался. Потом продолжал, но уже не так уверенно:
   -- Вы вот сидите тут, и вас как будто не трогает все это великолепие! Ваши глаза как будто не видят ничего перед собой, а губы складываются в улыбку, которая говорит, что все это не то, что вам нужно. Почему? Я дал бы многое, чтобы заставить заблестеть ваши глаза и чтобы вы засмеялись!
   На лице девушки появилось насмешливое любопытство; она повела плечами и кинула почти весело:
   -- Что же, попробуйте. Уверяю вас, что мне самой это будет приятно.
   Тогда, охваченный радостным волнением, хорошо не зная, что делаю, я схватил Зою за плечи, притянул к себе и начал осыпать ее волосы, лицо, глаза и шею бурными, бесчисленными поцелуями, спеша, захлебываясь, не помня себя. Я чувствовал в своих руках покорно уступающее моим движениям тело, чувствовал, как без сопротивления раскрывались под моими поцелуями влажные губы, обнажая ряд белых, плотно сжатых зубов; чувствовал нежную свежесть щек, и эта податливость, бессилие молодой девушки опьяняли меня еще больше. Я становился зверем и, пожалуй, зашел бы слишком далеко, если бы случайно мой затуманенный взгляд не упал на глаза девушки. Ее голова была откинута назад, и глаза ее -- большие, серые, как угасший пепел -- смотрели на небо: они были совершенно покойны, они ничего не выражали, кроме скуки, -- да, да, ничего, кроме скуки и тоски, бесконечной тоски...
   Я замер, пораженный, пристыженный, не зная, что делать со своими руками, которые продолжали обнимать тонкие плечи девушки. Я молчал, сидя в глупой и неудобной позе, сразу почувствовав, что затекла левая нога, но боясь пошевелиться.
   Тогда Зоя приподнялась первая. Она движением плеч стряхнула с себя мои руки и медленно начала поправлять прическу. Теперь ее глаза смотрели на море, лицо было по-прежнему бледно.
   -- Зоя Николаевна, -- наконец, через силу проговорил я, -- Зоя Николаевна, вы сердитесь?
   -- Ничуть...
   -- Но тогда что же... отчего ваши глаза... Или мне показалось? Вы ведь позволили мне целовать вас... я вам нравлюсь... скажите, вы любите меня?..
   Она отрицательно покачала головой. Она кусала себе губы, точно боясь разрыдаться, но вместе с тем лицо оставалось покойно.
   -- Нет? Вам противны были мои поцелуи... но тогда почему же вы не прогнали меня от себя, почему вы позволили держать себя за руку, наконец, почему вы не ударили меня?
   Я почувствовал себя обиженным, оскорбленным. Что все это значит?
   -- Вы недовольны? -- спрашивал я опять, беря ее за руку.
   Она ответила безучастно, ее губы чуть шевелились, когда она сказала:
   -- Мне все равно...
   -- Как все равно? -- не выдержал я. -- Простите, -- или я перестал понимать, или вы шутите... Но тогда должен вам заметить, что такие шутки...
   Чуть-чуть с языка моего не сорвалась дерзость, так я был раздражен за то чувство неловкости, которое заставила меня пережить эта девушка. Но мне удалось вовремя остановиться. Я взглянул снова на Зою и понял, что она не шутит, что она и не умеет шутить.
   Она поднялась с места и сказала:
   -- Повторяю вам, мне все равно... Я слишком привыкла к этому...
   Я тоже встал.
   -- Но тогда как же... я не понимаю... наконец, самолюбие, -- бессвязно бормотал я, опять чувствуя, что теряюсь и кажусь смешным.
   Зоя перебила меня:
   -- Самолюбие? -- сказала она, улыбаясь своей горькой улыбкой. -- Да разве вы думали, что оно у меня есть? Полноте! Поверьте мне, я ничуть на вас не сердита, хотя ваши поцелуи и не доставили мне никакого удовольствия, но прошу вас никогда больше не говорить мне о самолюбии...
   Боже мой, ни разу еще не чувствовал я себя так глупо, как в эту минуту. Я готов был провалиться сквозь землю и не знал, куда смотреть. Тогда эта странная девушка взяла меня за руку и пожала ее.
   -- Мне жаль, что все это так кончилось, -- сказала она тихо и грустно, -- мне жаль, что и вы не можете этого понять... Поезжайте к брату: я хочу остаться одна; до свиданья...
   Я машинально поцеловал ее руку и спрыгнул с камня.
   Когда велосипед далеко унес меня, я оглянулся.
   Зоя продолжала стоять все на том же месте, посредине огромного камня, похожего на пьедестал, с лицом обращенным к морю; ветер развевал ее шарф.

VI

   Несколько дней я избегал встречи с братом и сестрой Деринг. Чувство неловкости не покидало меня. Невольно на память приходили странные слова Зои, и я пытался объяснить их себе. Что значит ее фраза: "мне все равно -- я привыкла к этому"? Почему ей все равно? К чему она могла привыкнуть? Не бесчувственная же она, не истукан! Или она до того испорчена, что для нее поцелуи ничего не значат? Но быть этого не может -- это было бы слишком чудовищно!
   Хотя мне так и не удалось в точности объяснить себе поведения Зои, но я чувствовал, что в чем-то она как будто была права. Права уже потому, что я показался себе таким пристыженным после ее слов. Я сознавал, что ударь она меня или выскажи свое возмущение, -- ни то, ни другое так не смутило бы меня, не заставило бы меня так сконфузиться. И действительно, лучше было не говорить о самолюбии, лучше было этого не говорить...
   Но во всяком случае я дал себе слово при встрече с Зоей вести себя так, будто ничего не было, вообще показать ей, что все происшедшее нимало меня не задело, что я совершенно равнодушен.
   Благодарение Богу, что я себе не позволил чего-нибудь большего. Нужно всегда держаться в стороне от таких людей: никогда не знаешь, чего ожидать от них.
   Вообще я предпочитал простых, кокетливых женщин, улыбки которых говорят о поцелуях, а головы наполнены всяким милым вздором...
   Я как раз занялся этими приятными мыслями, сидя у себя на крылечке и допивая кофе, когда увидал быстро идущего ко мне Алексея Деринг. Мое сердце невольно забилось сильнее.
   -- Я к вам, -- сказал он, здороваясь с необычайно оживленным и радостным лицом. -- Что это вы нас совсем забыли! Стыдно, стыдно...
   Он сел на балконные перила.
   -- Вот что, -- продолжал Алексей, -- меня прислала к вам Зоя: она сказала мне, что вы, быть может, чем-нибудь обижены, так чтобы я положил ваш гнев на милость и вел бы к нам. Вчера приехала Марина, хочет с вами познакомиться...
   Я благодарил, уверял его, что и не думал ни на кого обижаться, что просто-напросто мне что-то нездоровилось последние дни; потом, успокоенный, вышел на минуту привести себя в более нарядный вид, и мы отправились.
   Дорогой Алексей говорил мне, что они решили провести эту зиму втроем, строил планы на будущее, вообще я не узнавал его -- так он был оживлен и мил.
   Когда же я вошел в их дачу, она поразила меня своим обликом еще больше, чем ее хозяин. Все как будто бы осталось на прежних местах, но все приобрело другой отпечаток, все точно ожило, преобразилось, заговорило своим языком -- языком домашнего уюта, удобного порядка, теплой женственности. Пахло не орхидеей, а нежными "violettes de Nice". Я оглядывался в недоумении и восхищении. Алексей с улыбкой смотрел на меня.
   -- Вы не узнаете наши апартаменты? -- шутливо сказал он. -- Это и понятно. Вот она -- маг и волшебница!
   Навстречу мне шли Зоя и Марина. При первом взгляде на старшую сестру я почувствовал, что вот та женщина, о которой я мечтал. Должно быть, мой взгляд выдал меня, потому что в ее глазах я тотчас же заметил ободряющий лукавый огонек, так хорошо знакомый мне.
   Меня представили.
   Впервые в этом доме я услышал искренний женский смех, видел радостные лица... На лице Марины -- полном и розовом -- прыгали милые ямочки, когда она смеялась, брови подымались высоко на маленьком лбу, а глаза делались удивленными и круглыми: два голубых неба смотрели на меня из этих глаз. Я сразу же почувствовал себя в своей тарелке.
   Она болтала без умолку. Перебирала все петербургские сплетни, все новости; то приходила в восторг, и тогда скалила свои мелкие белые зубы; то возмущалась, и тогда круглые ее плечики вздрагивали и вся она принимала вид оскорбленного достоинства. Одним словом, это была одна из тех женщин, которые незаметно овладевают вами, заставляют слушать и восторгаться собою, которые кружат головы с таким невинным видом, точно сами они являются жертвами коварного обольщения.
   В первый же день знакомства с нею я узнал, что она развелась со своим мужем и уже три года как живет одна; что она решила больше не выходить замуж, потому что брак лишает свободы и не дает никаких радостей; что она хорошо знает цену деньгам и мужчинам и что она очень любит шампанское, от которого так весело шумит в голове и странно немеют ноги... В первый же вечер нашего знакомства она сделала мне лестное замечание по поводу моих глаз и подбородка, а когда я хотел за это поцеловать у нее руку, она ударила меня ладонью по губам.
   "Хорошо, что у меня не фальшивые зубы", -- весело подумал я, предчувствуя впереди много приятных минут.

VII

   Мой "роман" с Мариной вскоре приблизился к тому желанному мигу, к которому приходят все романы такого рода. Я не стану говорить о подробностях, потому что они слишком хорошо известны всем, кто жил, был молод и был легкомыслен, как я. Если можно назвать счастьем телесное обладание красивой женщиной и если можно назвать любовью тот дурман, беспричинную веселость и суетливую восторженность, которую я проявлял в эти дни, то, несомненно, меня можно было назвать и счастливым и любящим.
   Все остальное, весь мир и все люди казались мне несчастными и жалкими только потому, что они не могли вместе со мною разделить моей радости. Мне казалось, что все должны чувствовать себя прекрасно, раз что я себя так хорошо чувствовал. Но достаточно было бы чуть-чуть внимательнее вглядеться в лица Алексея и Зои, чтобы увидеть, что в их душе далеко не спокойно. Их молчание, которое явилось вслед за заметным оживлением, вызванным приездом Марины, их видимое желание избегать нашего общества, -- все это казалось мне не чем иным, как деликатным вниманием по отношению к влюбленным. Но однажды, подходя к калитке дачи Деринг, я услышал, как Алексей говорил Марине:
   -- Ну вот, значит опять все должно рушиться. И наша совместная поездка на зиму в Монтре, и наши планы будущего... Как ты беспечна, мой друг...
   И когда Марина ответила что-то невнятное, точно сквозь слезы, брат ее сказал взволнованно:
   -- Да я и не виню тебя, ты не виновата... Но взгляни хоть на Зою, разве ты не видишь, как ей это тяжело.
   Я кашлянул и отворил калитку. Разговор оборвался. Глаза Марины были красны, и она часто дышала, отвертываясь от меня.
   Алексей бросил несколько слов о погоде и вскоре ушел.
   Я приблизился к Марине и нагнулся над спинкой ее кресла. Она все еще всхлипывала, по-детски глотая слезы и дергая головой. Никого вокруг не было, в сумерках трудно было различать предметы.
   -- О чем ты? -- спросил я.
   -- Ах, Костя, -- простонала она, -- как я несчастна! Всюду и везде я приношу несчастье... Все страдают из-за меня, а видит Бог, я их очень, очень люблю, видит Бог!
   Она подняла голову и судорожно перекрестилась.
   -- Но в чем же дело? -- недоумевал я.
   Она схватила меня за пиджак и, притянув к себе, зашептала:
   -- Слушай, брат называет меня легкомысленной. Он упрекает меня за то, что я... ты понимаешь, за то, что я... одним словом, за нашу любовь... Он говорит, что это волнует Зою, что она может заболеть... Но чем же я тут виновата?
   Она опять отпустила меня и закрыла лицо руками.
   Тогда я решительно взял ее за голову и заставил посмотреть на себя. Ее слезы не вызывали во мне жалости, я видел, что это были просто "нервы", но все же мне неприятно было, что обидели любимую женщину.
   -- Ну вот и хорошо, -- сказал я, когда она затихла, -- не надо портить своих милых глазок из-за таких пустяков. Что за вздор говорит тебе твой брат? Перед кем ты можешь быть виновата за свою любовь? Право, они оба немного не в себе!
   -- О, он мне такого наговорил, такого! -- успокаиваясь, подхватила Марина. -- И все о Зое. Что мне нужно понять ее душу, что не нужно ее разочаровывать в чем-то, что таких, как она, нужно жалеть...
   Я перебил Марину, вдруг неожиданно придя к поразившему меня самого выводу:
   -- Да она просто ревнует!
   Молодая женщина закивала мне головой:
   -- Вот, вот, представь, я раньше тоже так думала, но теперь... Ты знаешь, что она мне на днях сказала, когда я заговорила о тебе? Она сказала: "Поверь, Марина, он такой же зверь, как и другие! Мне стоило бы захотеть, и он ползал бы передо мною на коленях, забыв о своем достоинстве. Но ты не понимаешь, как это противно! Где же любовь? Любовь где же, Марина?" Я положительно не знала, что отвечать!.. Посуди, что я ей могла ответить?
   Меня покоробило от этих слов; вся кровь бросилась мне в голову. Хорошо, что было темно и никто не мог увидеть моего смущения.
   -- Ну, положим, -- сказал я как можно более презрительно, вздернув плечи и поджав губы, -- это еще вопрос, стал бы я унижаться перед такою девчонкой!
   И, чтобы подтвердить свои слова, я опять нагнулся, привлек к себе Марину и поцеловал ее в губы. Мне ответили таким же долгим, сладким поцелуем.
   Когда я поднял лицо, я увидел в дверях Зою. Она только что перешла порог. Несколько мгновений мы не отрываясь смотрели друг на друга. Потом она круто повернулась и пошла прочь. Ни одна черточка не дрогнула в ее лице; у нее даже не сорвалось ни одного восклицания или изумленного жеста. Но я уже не мог больше целовать Марину. Я держал ее в своих объятиях, ни о чем не догадывающуюся, ничего не видавшую, забыв отнять руки, как тогда на камне, когда обнимал Зою и увидал ее глаза, -- стоял в неловкой позе перед креслом и молчал. Мне казалось, нет, я почти был уверен, что меня поймали на чем-то дурном.
   Вскоре я распрощался с Мариной и спустился к морю.
   Туман навис над курортом; далеко мигал Усть-Наровский маяк. Я шел по мокрому песку у самой воды. Вода лизала мне ноги, пыталась снести меня вглубь; соленый ветер нес с собою запах тлена, перегнивших водорослей. Большая огненно-красная луна лениво выползала на горизонт, бросая тусклый отсвет на камни, на море, на пошатнувшиеся кабинки.
   Там и здесь вырисовывались черные морды морских кошек, этих таинственных существ, выплывающих из темных глубин только по вечерам, чтобы печальным криком приветствовать надвигающуюся ночь.
   Я долго ходил туда и обратно по безлюдному влажному берегу, часто останавливаясь, вздыхая и опять продолжая ходить. О чем я думал в эти томительные ночные часы, и думал ли я вообще о чем-либо? Не знаю. Но помню, что безысходная тоска владела моей душой и леденила сердце.

VIII

   Все зависит от "нервов". Часто здоровый человек заболевает от одного созерцания болезни в ком-нибудь другом, приходит в уныние от унылого вида окружающих. В таком состоянии был и я -- моим нервам передалась тревога, снедавшая души Зои и Алексея; я сам не мог дать себе отчета, что со мною, но мне несомненно что-то мешало, заслоняло от меня солнце жизни. Я чувствовал себя все время взвинченным, настороже, я точно боялся, что вот-вот коснутся чем-нибудь острым и холодным до моего обнаженного тела, и я непрестанно ежился, громко говорил, долго смеялся, старался развлечь себя.
   В один из таких дней я предложил всем трем Дерингам поехать в Гунгербург в кофейню -- поужинать и послушать музыку. Там должно было быть очень оживленно, так как приехали моряки. Я сделал это предложение, подчиняясь непреодолимому желанию увидеть Зою в большом обществе рядом с ее сестрою. Мне хотелось видеть, как она будет вести себя, наконец, мне хотелось показать ей на людях, что мне до нее нет никакого дела. Все это должно было быть очень интересно.
   Против моих ожиданий Зоя и Алексей охотно согласились на мое предложение. Марина была в восторге. Ей надоело видеть перед собою все одни и те же лица -- она любила шум и общество.
   Кофейня стояла у самого обрыва над пляжем и горела множеством огней. Еще издали можно было различить неясный гул голосов и музыки, топот ног и звон посуды, пробивающиеся сквозь тонкие стены кофейни и сливающиеся с вечным шумом моря.
   Мы вошли в вестибюль и оттуда в общую залу -- впереди Зоя с Алексеем, за ними я и Марина. Пока мы шли и выбирали столик, я видел, какое впечатление производила на всех моя спутница, и был в восторге. Приятно было слышать одобрительный шепот мужчин, глядевших на молодую женщину. Я знал, что многие мне завидуют.
   Большой, высокий, с деревянными стенами зал был полон. Сразу охватило нас то радостно-возбужденное состояние, которое всегда охватывает человека, неожиданно попавшего из тьмы на свет, из тишины пустынных улиц в хмельный гам нарядной толпы. Все сливается в пестрый круг, который волнуется перед тобою со всех сторон, и только через мгновение можно разобраться в этом хаосе красок, различить дамские шляпки и фуражки, платья и пиджаки.
   Наконец, мы сели, огляделись и заказали ужин. Почти все столики были заняты моряками и их дамами. У моряков были свежие, бронзовые от загара лица и смеющиеся глаза. Они все казались очень мужественными и симпатичными.
   -- Я всегда завидовал им, -- сказал Деринг, махнув головою в сторону моряков, -- морской воздух продувает им головы, избавляя их от ненужных мыслей, которые кишат, как черви, в наших бедных головах, причиняя нам одни лишь страдания; морские соли дубят им кожу и сохраняют души в том девственном состоянии, в каком они вышли из рук Творца... Нет, положительно, я им завидую. Они, должно быть, так сильно и просто умеют любить и ненавидеть...
   Марина сияла улыбками и глазами. Она тянула из тоненькой высокой рюмки ликер и смотрела на всех так, точно хотела сказать: "Можете смотреть на меня и любоваться мною, я ничего не имею против. Мне весело, и я рада, что весело другим".
   Я не мог отвести от нее взгляда, я только теперь подумал о том, что ведь она моя, моя любовница... Раньше это мне не приходило в голову. Я удивлялся даже, как это могло случиться, что эта красивая, обворожительная женщина принадлежит мне. Вообще я рад был сегодняшнему вечеру.
   Так мы сидели, смеялись и разговаривали. Все, казалось, шло очень хорошо. Но случайно я взглянул на Зою и в изумлении даже не мог допить своего стакана.
   Она сидела напротив меня, по другую сторону стола, рядом с Алексеем, который не мог видеть ее лица, так как она повернулась от него боком и ее большая шляпа скрывала от него ее лицо. Она сидела, подперев одною рукою подбородок, другою нервно повертывая стоящую перед нею рюмку. На бледных щеках ее выступил румянец, а глаза... нет, я не верил самому себе... ее глаза блестели, как два угля. Они горели таким ярким светом, точно кто-то из всех сил раздувал в них огонь и синее пламя непрестанно пробегало по ожившему пеплу. Ее ноздри вздрагивали, а губы, эти красные, всегда плотно сжатые губы, полуоткрылись и чуть заметно шевелились, точно звали к себе, тянули, произносили какое-то особенно нежное слово. Они улыбались, эти губы, так, что нельзя было от них оторваться, кровь приливала к голове от одного только взгляда на них.
   Она сидела не шевелясь и все смотрела в одну сторону. Это не был скользящий, невидящий взгляд; ясно было, что она смотрела на что-то или на кого-то, смотрела, не отрываясь.
   Невольно я последовал за ее взглядом. Недалеко от нас за маленьким столиком сидело два морских офицера. Один спиною к нам, и, судя по его спине и широким грузным плечам, можно было догадаться, что это пожилой человек, старый морской волк. Лицом же, напротив него, сидел совсем еще молоденький мичман с открытым невинным выражением светлых глаз и детской улыбкой. Он казался очень смущенным и вместе очень счастливым. Он то опускал глаза на скатерть, то подымал их снова, иногда делал равнодушное лицо, но это ему не удавалось, и тогда яркая краска заливала его щеки, широкую шею, даже белки глаз. Все чаще и чаще его взор обращался в нашу сторону.
   Тогда я опять оглянулся на Зою. Не было сомнения, она смотрела на этого молодого мичмана.

IX

   Должно быть, мое лицо ясно выдавало удивление и недоумение, потому что Алексей вдруг перестал говорить и последовал за моим взглядом. Марина тоже оглянулась. Только Зоя ничего не замечала, скрытая от брата своею шляпкой.
   В это самое время молодой человек видимо овладел собою. Он решил быть мужчиной, настоящим морским волком, черт возьми! Он поборол свое смущение, которое приводило его в раздражение, повел плечами, на которых так молодцевато сидели золотые мичманские погоны, и улыбнулся. Теперь это уже не была та детская, милая улыбка, которая раньше не сходила с его губ, -- это была гадкая, самодовольная, воровская улыбка, так не идущая его нетронутому лицу, заученная и перенятая от других мужчин, улыбка, долженствовавшая казаться победительной и неотразимой.
   Но, как видно, мичман всегда оставался тем шаловливым, славным, несколько восторженным мальчиком, каким он и был на самом деле. Ребячество пересилило в нем желание казаться испытанным сердцеедом, и он вдруг неожиданно и легко вскочил со стула, схватил бокал с шампанским и, держа его перед собою, расшаркался и низко поклонился Зое.
   Он сделал это, должно быть, от всего сердца, этот милый мичман; он никого не хотел обидеть своей выходкой, это ясно было видно по его веселым глазам и по тому, как он сейчас же смутился, когда заметил возмущенное движение за нашим столом.
   Лицо Алексея помертвело и стало каменным. Он отодвинул резким движением от себя стакан, так что вино расплескалось на скатерть, поднялся и подошел к моряку. Марина испуганно вскрикнула.
   Зоя сидела, откинувшись на спинку стула. Глаза ее потухли, губы сомкнулись, щеки вздрагивали; казалось, вот-вот она разрыдается.
   Я с раздражением взглянул на нее.
   "Конечно, только она была виновата во всем случившемся, -- думал я. -- Какой мужчина поведет себя иначе, когда на него так смотрит женщина!"
   Потом поспешил к Алексею, желая его успокоить, как-нибудь замять эту глупую историю. Мне было неловко за них всех, и я непрестанно жмурился и старался не смотреть на любопытствующую публику, которую привлек шум.
   -- Вы позволили себе оскорбить девушку, -- говорил Алексей в то время, как я подходил к нему.
   Он стоял вплотную с мичманом и как будто не видел его лица. Мичман пытался что-то объяснить, но Деринг его не слушал.
   -- Вы, русский офицер, и не знаете, как вести себя, вы полагаете, что сидите в кабаке!..
   Мичман вздрогнул; по его молодому, добродушному лицу пробежала тень подымающегося озлобления.
   Я потянул Алексея за руку.
   -- Ну послушайте, Алексей Павлович, успокойтесь, мы все это сейчас выясним!
   -- Да, да, мы выясним, -- примирительно вставил товарищ мичмана, -- бросьте, господа! Стоит ли из-за какой-то...
   Хорошо, что он не успел окончить.
   Неожиданно перед собою я увидел бледное лицо Зои. Она бросилась к нам и, цепляясь руками за брата:
   -- Алексей, -- задыхаясь, кричала она, -- Алексей!.. сейчас же идем отсюда... слышишь?.. Ты не должен сердиться на него, и вы не должны сердиться, -- она взглянула на мичмана, -- слышите?.. Я во всем виновата, я... не смейте оскорблять друг друга... не смейте!..
   Она точно выросла. Движения ее стали уверенными и голос звонким и твердым. Она потянула брата за руку к мичману, знаком показывая, чтобы тот протянул свою.
   Мичман, опять конфузясь и робея, повиновался.
   -- Ну вот так, так... идем же...
   Я поспешил отойти и, отыскав растерявшуюся Марину, быстро пошел к выходу.
   Мне было мучительно совестно, и бессильное раздражение закипало во мне -- я не переносил таких сцен, они коробили меня, надолго портили мое настроение. Я всегда считал, что слишком явное проявление своих чувств -- признак некультурности. Что поделать, я был эстетом, и у меня были буржуазные наклонности.
   Когда мы в темноте, ничего не видя перед собою, нанимали извозчика, я услышал где-то неподалеку голос Зои:
   -- Спаси меня, Алексей, спаси!.. -- донеслись до меня сейчас же подхваченные ветром и унесенные к морю тоскующие, молящие слова.
   Две черные тени проплыли мимо нас и исчезли в тумане.
   -- Боже мой, как это глупо! -- говорил я, сидя в пролетке рядом с Мариной и все еще волнуясь. -- Ну, прекрасно! У людей нервы расстроены, они больны, но это же не дает им права портить другим настроение, выкидывать нелепые сцены! Фу ты, до чего это некрасиво!
   Марина подхватила сочувственно. Она, по-видимому, понимала мое недовольство.
   -- Да, я удивляюсь!.. Ведь она сама этого хотела, сама вела себя легкомысленно. Надо было ожидать, что так случится... Вообще, хотя она и моя родная сестра, но я никогда не могла ее понять... Мы с ней совсем разные и по характеру, и по мыслям. Что она думает, что на нее должны смотреть иначе, чем на остальных? Она везде видит грязь какую-то... Нашла где искать чистоту -- в кабаке! Я вполне понимаю этого моряка, он, право, премилый... Все мы люди -- и мужчины, и женщины; у всех свои недостатки. Но разве из-за этого нужно делать трагедии? Вот она и брат все говорят, что я очень веселая; они говорят, что нельзя быть веселой... Почему, раз мне хорошо, мне весело! Ну, я легкомысленная, я увлекаюсь, но ведь Зоя, по-моему, еще легкомысленнее! Я, по крайней мере, вышла замуж, а она... Ты спроси, сколько у нее было увлечений и каких! А потом -- ужасы, слезы, чуть не самоубийства! Все это фантазии... Любовь, любовь! Что же они думают, что я не умею любить? Скажи, я умею любить?..
   Она пригнулась ко мне, в темноте ища мое лицо и вытягивая губы для поцелуя.
   -- Конечно, умеешь! -- ответил я, вдруг успокаиваясь, охваченный особенным чувством близости к этой женщине, радостным сознанием, что она меня понимает и я ее понимаю и сочувствую ей. -- Еще как умеешь!
   Но, видно, ее все еще преследовали мысли. Ей все еще было чего-то обидно, хотя за весь сегодняшний вечер никто не задевал ее самолюбия -- по крайней мере, я этого не заметил.
   -- Нет, ты только подумай! -- продолжала она, отрываясь от поцелуя и снова разгорячаясь. -- Чего они хотят от меня? Чтобы я плакала, чтобы я ушла в монастырь только потому, что муж мой оказался подлым и сошелся с какою-то тварью! С какой стати! Разве я не молода, не красива, разве, наконец, я сама не могу разлюбить и бросить? Разве жизнь не весела и без этого?.. Они просто больны и не знают, чего хотят, -- закончила она, вдруг примиренная и успокоенная этой последней мыслью.
   О, я охотно соглашался с Мариной в ту пору. Да и вообще, чувствуя ее рядом с собою я находил все остальное пустяками. Я даже удивлялся себе, как мог раньше возмущаться поступком Зои. Какое мне до нее дело? Нельзя же портить себе кровь из-за всякой глупой девчонки!
   -- Ты права, ты совершенно права, -- говорил я, -- и давай забудем о них, моя кошечка! Ты, конечно, придешь ко мне сегодня? Придешь?..
   Мы оба весело и непринужденно расхохотались.

X

   Не успел я приготовить все к приходу Марины, как в окно кто-то постучался.
   Я вздрогнул. Марина никогда не стучала в окно; я оставлял открытой дверь на балкон, и она бесшумно могла проникнуть ко мне.
   Кто бы это мог быть? Я подошел к окну и распахнул его. В темноте я различил чье-то лицо, показавшееся совсем белым. Это был Алексей.
   -- Это я, -- сказал он. -- Вы еще не ложились? Можно к вам?
   Я стоял в смущении, не зная, что ответить. Не было явных причин для отказа, а вместе с тем каждую минуту могла войти Марина. Положение было щекотливое. Нет, все-таки нельзя было не принять Алексея; по голосу его я слышал, что он неспокоен, что на душе у него какая-то тяжесть, которой он хочет поделиться. Слишком жестоко было бы отослать его в эту тревожную ночь, после всего того, что случилось. Я решился и сказал:
   -- Пожалуйста, пожалуйста, войдите, я очень рад! Мне тоже что-то не спится...
   Алексей перепрыгнул через подоконник и в смущении остановился.
   Я нарочно не закрыл за ним окна, чтобы Марина могла услышать, что я не один. Потом я прибавил огонь в лампе, переставил ее с ночного столика на круглый стол у дивана и сам сел на диван. Но, уже сев, я заметил вазу с фруктами, нарочно приготовленную для Марины и две тарелочки с двумя ножичками, аккуратно стоящие рядом.
   Бросив испуганный взгляд на Алексея и убедившись, что он стоит, оборотясь к окну, и не видит меня, я как будто нечаянно вскинул рукою и, задев ею конец салфетки, прикрыл тарелки. Теперь я мог слушать, хотя, конечно, недостаточно внимательно.
   Алексей несколько минут стоял в раздумье; потом попросил у меня папиросу и, неумело держа ее в двух вытянутых пальцах, закурил. Я видел, что ему стоило больших усилий владеть собою и казаться спокойным.
   Он зашагал по комнате нарочно сдерживаемым, размеренным шагом и заговорил:
   -- Вы, конечно, знаете, зачем я пришел к вам. Ну да, все это вышло ужасно вульгарно, неприлично. Я извиняюсь перед вами охотно за себя и за свою сестру: конечно, неприятно быть свидетелем...
   Я перебил его, уверяя, что давно уже забыл все, что не зачем ему так волноваться. Мне, действительно, это казалось очень далеким; я больше думал о том, чтобы Марина не вошла случайно сюда.
   Но он не слушал меня и, как видно, собирался долго еще говорить по этому поводу.
   "Есть же люди, которые делают себе из-за всего трагедии. Ну, чего он мечется? Шел бы лучше спать..." -- думал я, стараясь придать своему лицу внимательное выражение.
   Алексей говорил:
   -- Со стороны все это кажется необычайным, диким... Я говорю о Зое... Вот, она смотрела сегодня на этого мальчишку, вызвала его на дерзость... Что это по-вашему -- пошлое кокетство? Конечно! Иначе нельзя подумать... Но дело в том, что это не так: она ищет... ей показалось, что он поступит иначе... Вы не понимаете?
   Он остановился и, подойдя ко мне, бросил потухшую папироску и сел рядом со мною. Глаза его на минуту закрылись, -- он думал.
   "И чего ты сел? Чего ты сел? -- изводился я, все еще боясь за Марину. -- Теперь она может и не увидать, что ты тут... вот, право!.."
   Алексей открыл глаза и, поворотившись ко мне, начал снова говорить с тем выражением доверия на лице, какое появляется у человека, желающего быть искренним и ищущего в другом сочувствия. Бог весть, почему он искал этого сочувствия во мне!..
   -- Вы не знаете, как много она испытала в своей жизни... Еще будучи девочкой, она полюбила одного человека, сошлась с ним, а потом... Не подумайте, что он ее бросил, что он оказался прохвостом! Ничуть... Он, кажется, и до сих пор влюблен в нее... Но, понимаете, есть такие душевные встряски... не знаю, ясно ли вам это... такие мгновения, в которые вдруг чувствуешь, что это не то, что это совсем, совсем не то, что что-то оборвалось... И тогда охватывает ужас, теряешь под собою почву, перестаешь уважать себя... падаешь все ниже... уже ничто не удерживает... В жизни девушки, если она сильно чувствует, первая любовь имеет огромное значение, и если в ней она не найдет, чего искала, она начинает блуждать, как в потемках, и никогда уже не может найти...
   Он помолчал, мучительно собирая складки на лбу и цепляясь пальцами за свои колени.
   Я беспокойно заерзал на месте. Мне почудилось, что кто-то крадется мимо окон. Я нарочно громко откашлялся и сказал:
   -- Почему вы думаете...
   Он перебил меня и этим вывел из смущения, так как я, по правде, не знал, что сказать дальше.
   -- Если это душа не заурядная, жажда любви неминуемо ведет к катастрофе... Все ей кажется дрянным, пошлым... ничто не может наполнить ее сердца... Семья? Дети? Мы не знаем, что это такое, мы их не видели... Когда разбита первая иллюзия, уже все остальное становится серым -- нужно или примириться с этим, переходя от одного удовольствия к другому, беря возможное, или искать, никогда не находя, или... что остается? Скажите, что тогда остается?.. Вы скажете: лучше поздно, чем никогда... пусть займется чем-нибудь! О, это легко сказать, это говорят все... Но позвольте вас спросить, чем это заняться, раз человек уже отравлен, раз он чувствует, что у него подрезаны крылья, раз он не знает, для чего, а главное для кого работать, даже если бы и научился работать!.. Нет, это вздор! Вы видите, я люблю сестру, я к ней привязан, наконец, я чувствую, что она мне близка, что она болеет одним со мной недугом, и все-таки я вам скажу -- помочь нечем!.. Я пробовал -- напрасно... Все несет с собою новые страдания. Из таких людей вырабатываются или преступницы, или самоубийцы -- у них нет иной дороги. И какой ужас, когда все это происходит на твоих глазах, когда цепляются за тебя, как за якорь спасения, а ты сам оказываешься жалкой трухой, гнилушкой...
   Он замолчал, тяжело дыша, потом, мгновенно успокаиваясь и пристально заглядывая мне в глаза, отчего лицо его опять стало холодным и безразличным, сказал:
   -- Я знаю, что мои слова ничтожны и почти ничего вам не сказали... Все это надо понимать, а чтобы понять, нужно пережить и перечувствовать. Только, уверяю вас, тут никакие средства не помогут, никакие...
   Он уверенно качнул головой, точно ждал моих возражений, но я не возражал, хотя и чувствовал, что обязан был возразить, что он и пришел затем, чтобы услышать эти возражения.
   Тогда он улыбнулся и добавил:
   -- В Париже один милый доктор, веселый и беспечный, как все парижане, как-то раз сказал мне: "Eh bien! Quand les mИdicaments n'aident pas, c'est la mort qui vient au secours!" [Ну, что же! Когда лекарства не помогают, смерть является избавительницей!]
   Он, видно, сам не знал, этот добрый человек, какую мудрую вещь он сказал!.. Да, он прав: quand les mИdicaments n'aident pas, c'est la mort qui vient au secours! Эта фраза служит мне теперь утешением и успокоением...
   Он встал, собираясь уйти. Я последовал за ним, невольно подчиняясь впечатлению от его слов, скорее, даже от самого звука его голоса, от вида его сумрачного лица. Но вместе с тем меня пугало, что, проходя переднюю, он может заметить Марину. Теперь я ясно видел, что это она в своем светлом платье скользила вдоль стены передней. Но он был погружен в свои мысли и не заметил ее.
   Когда Алексей ушел, я оглянулся, подзывая молодую женщину. Она неслышно подошла ко мне, невидная в темноте, и прижалась головою к моей груди. Я слышал, как стучали ее зубы.
   Она прошептала, готовая заплакать:
   -- Боже мой, что это он говорил здесь?

XI

   Я хорошо помню день 21 августа, день, который наступил, казалось, такой радостный, весь сияющий прощальным солнечным блеском, одним своим появлением заставляющий забыть все, что произошло вчера, -- осенний теплый день, памятный мне на всю жизнь. Это был один из тех дней, в которые переживаешь больше, чем за целые годы...
   Мы решили ехать с Мариной в Нарву; нас давно занимала мысль об этой поездке и, кроме того, нам нужно было встряхнуться, оправиться от тягостного впечатления, какое произвело на нас событие вчерашнего вечера.
   Нужно было сесть в Усть-Нарове на пароход, который через несколько часов доставлял пассажиров в город. Мы предлагали отправиться с нами Алексею и Зое, но Алексей решительно отказался, говоря, что ему нездоровится, а Зоя пожелала остаться при нем. Это скорее обрадовало нас, чем опечалило. В своем эгоизме влюбленных мы даже решили, что Алексей отказался от поездки нарочно, чтобы оставить нас вдвоем, мы были уверены в этом... Расставаясь со мной, Алексей что-то говорил мне, но, по правде сказать, я его плохо слышал. Это было что-то совсем неважное, так, по крайней мере, мне тогда показалось, совсем пустое, не касающееся меня и Марины. Я весело отвечал ему, прислушиваясь в это время к своим мыслям, своему сердцу. Оно бешено билось эти последние дни.
   Когда мы сели в коляску, которая помчала нас по лесному шоссе в Гунгербург к пристани, мы уже совсем перестали думать о Зое и Алексее. Мы только смеялись, смотрели друг другу в глаза и теснее жались друг к другу.
   Марина сказала:
   -- Меня немного смущает Алексей... Он сегодня какой-то странный...
   Я ответил рассеянно:
   -- Да, да... но он всегда такой...
   И больше мы уже не вспоминали наших друзей.
   Каким-то радостным, сказочным сном кажется мне это маленькое путешествие. Небольшой пароход, идущий по извилистой Нарове; спокойная гладь реки и обрывистые берега ее; свежий осенний воздух, в котором дрожали желтеющие листья берез; благодушные лица эстонок и эстонцев, невозмутимо потягивающих свои трубочки; близость обольстительной неверной женщины, -- все наполняло мою душу сладким хмелем, туманило рассудок.
   Потом мы ходили по темным узким улицам Нарвы. Спустился вечер, и город затихал. Наши шаги гулко раздавались по каменным плитам, одинокие, сторожкие. Это еще более сблизило нас.
   Мы шли, тесно прижавшись друг к другу и фантазировали. Нам казалось, что мы перенеслись в старые годы, что мы крадемся по черным улицам, спасаясь от преследования. Все говорило нам о средневековье. Вывесок магазинов не было видно, -- это способствовало воображению. Высокие остроконечные дома, волнующая готика храмов, темные пошатывающиеся фонари над тяжелыми дубовыми дверями...
   Какая-то улица вывела нас на круглую площадь с памятником или фонтаном посредине, впереди подымалась ратуша с башенными часами; на площади стояли покинутые лари с навесами. Здесь много лет тому назад, как и теперь, старые женщины торговали яблоками... Где-то недалеко сторож бил в медную доску...
   Мы поужинали в каком-то кабачке за низким дубовым столом, быть может, пережившим многие жизни. Над нами горела желтым подслеповатым огнем жестяная лампа. Старый жирный эстонец в засаленном фартуке принес мне кружку пива.
   Нас охватила приятная усталость, полудрема. Мы уже не разговаривали и не смеялись, только изредка взглядывали друг на друга и пожимали руки.
   Покойная коляска увозила нас обратно на дачу.
   Когда мы отъехали далеко, я оглянулся назад. Старый город, город-сказка, черными иглами своих церквей и башен ясно выступал на розовом небе далекого зарева. Потом зарево побледнело, темная мгла сомкнулась, и видение былого исчезло.
   Сразу стало очень холодно и тоскливо. Я посмотрел на Марину. Она сидела, глубоко уйдя в сиденье, голова ее откинулась на подушку спинки, темные тени легли под глазами -- она дремала и беспокойно вздрагивала во сне.
   Мы приехали очень поздно, далеко за полночь. Во всех дачах огни потухли, даже собаки не лаяли.
   Я проводил Марину до дверей ее дома. Мы позвонили и, в ожидании, крепко обнялись.
   -- До завтра, милый, -- сказала она.
   -- До завтра.
   Мы все еще не выпускали друг друга, чувствуя, как ночная сырость забирается нам под платье, росой ложится на лицо.
   Никто не шел открывать нам. Тогда я позвонил еще раз, и опять напрасно. Должно быть, глупая прислуга заснула, как убитая, и ничего не слышит; а может быть, ее и совсем нет дома -- сегодня ведь праздник, и она могла уйти со двора. Надо будет постучать в окно.
   Я оставил Марину у двери, а сам прошел по палисаднику к окну, выходящему из комнаты, где спал Алексей.
   -- Алексей Павлович, отворите мне... Это мы с Мариной вернулись из Нарвы...
   Я почему-то смутился, когда сказал это, и стал ждать. Но, как видно, меня не слышали. Тогда я попробовал дернуть оконную раму. Она подалась. Я заглянул внутрь и снова прокричал:
   -- Алексей Павлович!
   Молчание. Мне показалось это странным, необычайным. Я решился влезть в окно и открыть дверь. По всей вероятности, Алексея тоже здесь нет.
   В темноте я наткнулся на письменный стол; достал спички и, жмурясь, зажег свечку, стоявшую неподалеку. Потом взял ее и направился уже к выходу, когда случайно край светлого круга скользнул по чему-то темному, лежащему на полу.
   Я остановился, еще ясно не видя, но предчувствуя несчастие и не смея двинуться с места. Через мгновение я овладел собой и сделал шаг вперед.
   -- Костя, что же ты?.. Отвори скорее... -- донесся откуда-то издалека голос Марины, зовущий меня.
   Но я не ответил.
   Передо мною на диване, ничком, свесив голову вниз, склонилась Зоя. Рядом на полу, головою к дивану, с подогнутыми ногами, лежал Алексей. Мои ноги хлюпали в темной луже крови.
   Я попробовал крикнуть, но не мог, -- судорога сдавила мне горло.
   Не помню, как я вышел из дому, что говорил Марине. Она умоляла меня не покидать ее, остаться с нею, я только повторял в ответ:
   -- Нужно пойти заявить полиции, нужно заявить полиции...

XII

   Весь курорт говорил о загадочном самоубийстве брата и сестры Деринг. На следствии установлено было, что Алексей убил сначала сестру, потом покончил с собою. Никаких писем родственникам и знакомым он не оставил. Нашли только конверт, адресованный прокурору суда.
   Моя тетка торжествовала:
   -- Ну вот, видите, -- говорила она, -- я же давно предчувствовала, что так кончится. Когда брат влюблен в сестру, это всегда не к добру.
   Опять пошли грязные догадки, многие требовали освидетельствования убитой и тщательного следствия во имя принципов общественной нравственности. Приходили ко мне за разъяснениями, справками.
   Я никого не принимал, ни с кем не разговаривал, сидел, как убитый.
   Марина уехала, так как жизнь ее здесь стала теперь немыслимой. Я даже не провожал ее.
   Наконец, через несколько дней меня пригласили к судебному следователю.
   Я пошел к нему, совершенно не зная, что могу сказать. Мне хотелось скорее забыть все случившееся, я мечтал о поездке за границу, -- курорт мне опротивел.
   Меня принял очень любезно маленький, юркий господин в золотом пенсне и попросил садиться.
   -- Вы были знакомы с Алексеем Павловичем и Зоей Павловной Деринг?
   -- Да, я был знаком с ними.
   -- Давно?
   Я ответил и на этот вопрос.
   -- Так вот, не угодно ли прочесть это письмо. Оно написано Алексеем Дерингом. Прочтите его и, если можете, дайте свои объяснения.
   Я взял в руки письмо и начал читать.
   "Считаю своим долгом довести до сведения вашего превосходительства, что причин моего самоубийства не следует усматривать ни в событиях последнего времени, ни в моем физическом здоровье (в последнем можно убедиться экспертизою). Причины другие. Я всегда тяготился жизнью (с 14-тилетнего возраста, а теперь мне 29), хотя из самолюбия тщательно скрывал это от большинства, что мне и удавалось, благодаря дрессировке несильной от природы нервной системы.
   Уже больше года, как не один раз мне случалось говорить с симпатичными мне людьми о небольшой в моих глазах цене жизни, о том, что мы, может быть, больше не увидимся, и даже о возможности, что я кончу жизнь, как теперь. Мне мучительно тяжело от той пустой, жестокой, сознательно эгоистичной жизни, которую я вел до сих пор. Так жить я не могу, а иначе жить я не умею.
   В настоящее время, подходя к распутью, я совершенно случайно почувствовал какую-то страшную усталость от жизни. Страх смерти у меня был всегда чрезвычайно незначителен, а страх жизни особенно сильно почувствовался теперь, и мне кажется, что не стоит жизнь той борьбы, которая мне предстоит. И вот...
   Кроме того, я хотел сделать доброе дело, взяв с собою бедную свою сестренку Зою туда, где, говорят, нет ни болезней, ни печалей, ни воздыханий -- всего того, чего так много выпало на ее долю в этой жизни и с чем она до сих пор не могла примириться. Я взял на себя тяжелую обязанность хирурга, я взял на себя предстать перед судом Всевышнего за то страшное самоуправство, которое я, не довольствуясь устранением от жизни себя, осмелился совершить над Зоей. Я испортил этим конец своей жизни... Потому что, несмотря на мое глубокое убеждение, что я совершаю этим великий подвиг любви, гуманности и самоотвержения, -- все же кровь стынет в жилах при одной мысли о подробностях его выполнения. Если бы вы знали, как это мучительно тяжело. Ведь я не зверь, а человек, и далеко не злой человек.
   После смерти сестры Зои сестра Марина не будет иметь причин уклоняться от радостей жизни, как это она делала из любви к покойной. ее беспечному характеру чужды угрызения совести, чуждо раскаяние и желания иного, и потому пусть остается жить. Господь с нею. Отец и мать наши давно умерли и нет у нас никого близкого. Допрашивать родственников и знакомых наших не нужно, -- они все равно ничего не прибавят к моим показаниям. Если угодно, обратитесь за разъяснением к (следовало мое имя, отчество и фамилия), с которым я был близок последнее время, и он вам покажет, что мысль о самоубийстве мне не нова.
   Сим заканчиваю заявление. Устал писать. Алексей Павлович Деринг".
   Я опустил письмо на колени и молчал от нахлынувших на меня мыслей. Да, он просит обратиться ко мне за разъяснениями. Почему именно ко мне? Уж не потому ли, почему он так откровенен был со мною? Потому что знал мое умение внимательно слушать и быстро забывать то, что мне говорили; потому что он знал, что я больше всего на свете люблю самого себя? Или он считал меня своим другом?.. Конечно, я был его другом, потому что не желал ему зла и хранил его тайны, -- мне так дешево это стоило!
   Как будто только сейчас произнесенные, звучат в моих ушах последние слова Алексея, и я вижу перед собою его бледное лицо и неестественную, болезненную улыбку.
   Уже готовый к отъезду в Нарву, я ждал Марину, стоя у крылечка. Алексей подошел ко мне и, пожимая руку, сказал:
   -- Ах, знаете, мой друг, может быть, это и некстати, но вид этой коляски и вашего озабоченного лица, какой бывает всегда перед путешествием, напомнили мне один эпизод из моих странствий. Как-то -- не помню уже хорошо где -- я очутился без гроша. Положение ужасное: кругом ни одного близкого и полное незнание, как достать деньги. Я долго ломал себе голову, долго отчаивался и вдруг... О! вы не поверите, как это было и смешно и радостно... Я случайно взглянул на руку и увидел на пальце кольцо... настоящее золотое кольцо с рубином. Его стоило только продать в любом ювелирном магазине, и я спасен...
   -- Ну вот, видите, -- смеясь и любуясь в это время вышедшей Мариной, перебил я его, -- следовательно, не нужно отчаиваться!.. Всегда найдется какой-нибудь пустяк, какое-нибудь кольцо, которое несет с собою спасение!.. А вы еще говорили мне вчера, что помочь нечем. Ай-ай, какой вы!..
   Он замедлил ответом, потом ответил совершенно спокойно:
   -- Да, конечно... В поисках за выходом часто забываешь это кольцо, неизменно надетое на пальце. Оно мне случайно пришло на память, и все оказалось так просто!
   Это были его последние слова, слова, на которые я не обратил никакого внимания, -- так они мне показались обыденны. Они не вызвали во мне ни малейшего сомнения, они, скорее, успокоили меня...
   И вот только теперь я понял, что Алексей хотел сказать этими словами. Перебирая в памяти все предшествующие события, сопоставляя их и приводя в порядок, я невольно вспомнил его фразу, сказанную им накануне смерти: "quand les mИdicaments n'aident pas, c'est la mort qui vient au secours", и ясно понял, что его последние слова говорили о том же, говорили о спасительной смерти.
   Судебный следователь вывел меня из задумчивости:
   -- Итак, что вы можете сказать мне по этому поводу? Говорил ли вам умерший о своем желании покончить с собою?
   -- Да, да, он говорил мне о самоубийстве... но постойте... это не так важно, это совсем не важно... постойте...
   Я напряженно припоминал, силился во что-то вникнуть.
   -- Да, это совсем, совсем не важно, -- повторил я, -- и письмо его почти ничего не говорит... Но я знаю что-то другое... но что?.. Нет, я не могу вам этого сейчас сказать... нет, то, что я думаю, слишком страшно!..
   Меня переполняли мысли. Я чувствовал, что волнуюсь, не умею высказаться.
   Тогда я быстро поднялся и сказал:
   -- Уверяю вас, это серьезнее, чем вы думаете, господин следователь... Если позволите, я пойду домой и запишу то, что мне удастся восстановить в памяти. Повторяю, это очень, очень серьезно, и я хочу быть добросовестным... Но не спрашивайте у меня моего мнения... у меня его нет... Я боюсь его иметь...

----------------------------------------------------

      Источник текста: журнал "Русская мысль" No 1, 1913 г.
      Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru