Соловьев Сергей Михайлович
Дневник изгнанника
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Комментарии: 2, последний от 31/05/2020.
Соловьев Сергей Михайлович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1922
Обновлено: 18/02/2018. 25k.
Статистика.
Поэма
:
Поэзия
Поэзия
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Поэма.
Предисловие и публикация В. Перельмутера
Сергей Соловьев
Дневник изгнанника
Оригинал здесь:
Toronto Slavic Quarterly
Предисловие и публикация Вадима Перельмутера
Сергей Михайлович Соловьев (1885-1942), можно сказать, никогда не был "запретной" фигурой в советской истории русской литературы. Внук историка и племянник философа, идеолога российского символизма, поэт и переводчик, прозаик и христианский публицист, он занимал в литературе начала ХХ века не центральное, но заметное место. О нем писали -- глухо и неподробно, как, впрочем, и о других репрессированных в первые пореволюционные годы, но уцелевших и "затерявшихся" на периферии литературной жизни. Одной из первых громких репрессивных акций советской власти было так называемое "Петроградское дело" (1918) -- расстрел архиепископа Вениамина и группы священников и последовавшая за этим массовая высылка духовенства из обеих столиц и большинства крупных городов. С.М. Соловьева эта волна забросила в глушь Саратовской губернии. Отбыв ссылку, он в начале 1920-х годов вернулся в Москву. Скромно зарабатывал на жизнь переводами. В середине десятилетия был рукоположен в епископы греко-римской католической церкви...
Принято считать, что после семнадцатого года Соловьев стихов не писал, занимался переводами, прежде всего -- с немецкого. Об этом сказано в Краткой литературной энциклопедии, об этом пишут А. Лавров и Н. Котрелев в первом из Блоковских томов "Литературного наследства", предваряя публикацию переписки Соловьева с Блоком (о религиозной публицистике и богословских работах не упомянуто ни там, ни там, но это понятно -- писано до восемьдесят пятого года).
Я разговаривал о Соловьеве с хорошо знавшим его Сергеем Васильевичем Шервинским. От него узнал о том, что тот писал стихи и в двадцатых годах, в частности, сочинил поэму о пережитом в ссылке -- замечательный "Дневник изгнанника". От него получил пачку этих стихов -- с несколькими лаконичными примечаниями. Возможно, говорил Шервинский, когда-нибудь это удастся напечатать...
Два фрагмента тех разговоров особенно запомнились. Прямого отношения к стихам они не имеют, но, по-моему, добавляют черточки к облику автора. По крайней мере, мне не хочется, чтобы они сгинули, как многое, не перешедшее из памяти на бумагу.
Тюрьма и ссылка губительно повлияли на душевное здоровье Соловьева. Сознание его время от времени затуманивалось вспышками болезни. В такие моменты ему мнилось, что он... прозрачен и что всякий может увидеть всё -- и внутри него, и даже сквозь него. Можно предположить, что таким образом трансформировалась в психике поэта расхожая фраза следователя, что дескать, он своего подследственного "насквозь видит"...
И еще. Середина двадцатых годов. Коктебель. Тридцатиградусная июльская жара. Шервинский заглядывает в беленую комнату-келью, где одиночествует Соловьев в полотняной рубахе навыпуск и шортах. И зовет его -- вместе с молодежью -- к морю, купаться, а потом -- на "палубу" Волошинского дома, где -- в тени и наивозможной прохладе -- будут читаться стихи. "Ну что вы, -- отвечает Сергей Михайлович, -- и так эти, -- указывая на свое одеяние, -- ризы... слишком облегчены"...
В конце восьмидесятых -- начале девяностых годов я предлагал "Дневник изгнанника", который считаю одним из самых значительных сочинений Соловьева, нескольким московским журналам. Как сказал когда-то и по другому поводу Шервинский, "не проявили совершенно никакого интереса"...
Вадим Перельмутер
I
Закованная неподвижным сном
Белеет степь. Морозна и светла
Пустая даль. В пространстве ледяном --
На двадцать верст всего одна ветла.
Громадное, угрюмое село,
На нескольких разбитое холмах,
Означилось, как только рассвело.
Но далеко... и снова замело.
Опять метель, болезненно звеня,
Шумит в степях. Краснеющим пятном
Лежит полуистлевший труп коня,
То здесь, то там на поле ледяном,
Мелькнули мне зияющий живот,
Оскаленная челюсть, кости ног...
Вперед, вперед... немеют руки; вот
В лицо пахнул соломенный дымок,
Как сиротливо на небе пустом
Давно заржавленный темнеет крест.
Холодный вихрь струится под пальтом.*
И льдяная крупа глаза мне ест.
У незнакомых, голубых ворот
Я вышел из саней. Я знаю: здесь,
Быть может, не один прожить мне год.
Но только б чаю: ведь застыл я весь.
II
Вытаскивая ноги из сугроба,
Ввалился в кухню я. Чего ж еще?
Натоплен жарко домик хлебороба,
Уютно в нем, тепло и хорошо.
Иконка Пантелеймона с Афона
Вся золотом сияет в уголке,
И ласков, прост хозяин благосклонный
В мукою запыленном пиджаке.
Он целый день на мельнице, в амбаре...
Черничкам и монахам здесь почет.
Порядком, установленным исстари,
Здесь жизнь полукелейная течет.
Хозяин мой, навек тебе спасибо:
Ты кроток был, благочестив и прост,
Подсолнухи, мука, пшено и рыба
Не иссякали весь филиппов пост.
Блестел в столовой медный умывальник,
Шести детей звенел нестройный хор,
А в озаренной солнцем белой спальне
Висел рисунком вышитый ковер,
Заказанный в уездном городишке.
Проснешься ночью: все объято сном,
Хозяйка ставит пироги и пышки,
Ноябрьский день чуть брезжит за окном.
Но виделось при этом всем уюте
Крушенье жизни старой. Дочки три,
Возросшие в губернском институте,
Не очень обожали псалтыри.
Вздыхала мать: "Уж больно, больно бойки!
Шишнадцать лет, а нас переборщат:
До станции катаются на тройке,
Подсолнухи с солдатами лущат,
Целуются с заезжим комиссаром..."
Отец молчал, и кроткий карий взор
Глядел грустней. Над всем укладом старым
Уже висел последний приговор.
Еще шумела мельница на скате,
Сребристую развеивая пыль,
Но жизнь все делалась замысловатей,
И странная осуществлялась быль.
III
Тот год был весь из вьюги и метели
(Квартиру я снимал у кузнеца),
под шубою, на стынувшей постели,
Я песни ветра слушал без конца.
Я прочь летел баюкаемый снами:
Казалось, дом уносится, как челн,
Под ветра стон, скрипевшего ставнями,
В пустой простор рассвирепевших волн.
Рыдала ночь, как мать над мертвым сыном,
И завывала жалобно, как пес,
И в те часы я полным властелином
Являлся в мире произвольных грез.
Я не хотел рассвета, но сквозь щели
Струился свет на белизну стены...
Как будто нехотя и еле-еле
Рождался день. Хозяйка на блины
Меня зовет в соседние хоромы
И жирный предлагает варенец,
И целый ворох золотой соломы
Бросает в печь. А сумрачный кузнец
Уже идет под горку к дальней кузне.
Пора начать унылый ряд забот.
Иду на службу, как угрюмый узник,
А вьюга валит с ног и все поет.
Споткнувшись о порог оледенелый,
На почту захожу. Письма, газет
Я жадно жду. На мой вопрос несмелый
От барышни опять я слышу: "Нет".
Но хорошо в почтовом отделенье:
Здесь время замерло, остановясь,
И празднует свое восстановленье
С далеким миром порванная связь.
IV
Я в дом ходил, больной, сырой и темный,
Что надо всею площадью царил.
Его хозяин, хитрый, скопидомный,
Церковный староста когда-то был
И член Союза Русского народа.
(Уроки там давал ребятам я.)
В подвале сохранялось много меда,
Но слишком велика была семья,
И дети все болезненны, разуты...
Сначала в этом доме я робел,
Но после полюбил их. Ни уюта,
Ни теплоты. Казалось, что разъел
Семью подпольный червь. Закон природы
Был оскорблен неведомым грехом.
Из девяти детей совсем уроды
Казались два. Один, с кривым лицом,
Ребенок скудоумный, худосочный,
Не смысливший в ученье ни аза,
Был как святой. Смотрели непорочно
Над острым носом серые глаза.
Любил псалтырь: ему уйти в обитель
Написано, казалось, на роду,
Но на земле он был случайный житель
И умер на пятнадцатом году.
Прощай навеки, милый мой Сережа,
Ты всеми справедливо был любим,
И призван от земли любовью Божьей,
Зато другой здоровым и тупым
Казался зверем. Был и глух, и нем он,
Мычал как бык и лез уже на баб.
А старший брат -- лукавый рыжий демон!
Лгунишка, фавн, но головой не слаб
И в алгебре особенно способен.
Отец их был пьянчужка записной,
Но во хмелю забавен и не злобен.
Но больше всех была любима мной
Их мать: тщедушная, всегда больная,
Покорная и кроткая жена,
Она была, сама того не зная,
Не для мужицкой доли рождена.
Худая жизнь ей выпала на долю:
Золовки злые, свекор-скопидом,
И ханжесттва, и лицемерья вволю,
И роды каждый год. Но мужнин дом
Она вела рукою крепкой. Дети
Все преданы ей были до конца.
Уверена в своем авторитете,
Она в руках держала и отца.
Должно быть, очень недурна собою
Она была когда-то: карий взгляд
Сиял умом. В борьбе с своей судьбою
Она нетронутым хранила клад
Приветливости, ласкового тона...
А дочка Оля вечно мыла пол,
И в кухне выросла, как Сандрильона.
Уже ей год шестнадцатый пошел,
Она была и прачкою, и няней,
Но ум ее был заострен и жив,
Движенья быстры, как у дикой лани,
А глазки черные, как чернослив.
Она постигла быстро все науки,
И Леонардо был ей идеал.
За алгеброю с ней не знал я скуки,
И сколько мог, в ней душу развивал.
Бывало вечереет. Вьюга воет,
И хрипло на часах пробило шесть.
Я весь устал, в висках сверлит и ноет,
Но странная кругом отрада есть.
И этот дом, угрюмый и печальный,
Мне с каждым днем становится родней,
И луч мерцает интеллектуальный
Над сумраком однообразных дней.
Да, странная семья. Но мне дороже
Она была, чем этот мирный быт,
Где каждый день несет одно и то же
И тайный яд под ласковостью скрыт.
О этот мир ханжи и лицемера!
Ты на Руси неистребим, живуч!
В борьбе с тобой в сердцах скудеет вера,
И омрачается духовный луч.
Окончив день работы подъяремной,
Как пленник, я ходил на край села.
Уж на снега ложился вечер темный
И даль стеной окутывала мгла.
Я видел неожиданно с обрыва
Заречный лес и храм в седой дали,
И как-то становилось сиротливо
Средь этой неприязненной земли.
.....................................
Пора домой. С темнеющей реки
С бельем салазки в гору тащут бабы,
И кое-где мерцают огоньки.
V
Журчали ручейки по склонам гор,
Уж на исходе был Великий Пост...
Набух и льдами затрещал Хопёр
И два села соединил как мост,
Заливши прибережные леса,
И села превратились в острова,
И в опрокинутые небеса
Гляделось солнце. Ветром дерева
Клонились, стоя по пояс в воде,
Как трав морских гигантские стебли,
И можно было только на ладье
Пристать к селу, сверкавшему вдали.
Прозрачен стал и тёпел лунный мрак.
Любил всю ночь я слушать напролет
Журчанье вод и дальний лай собак.
А на обрыве стройный бергамот
Готов зацвесть под песни соловья.
Дохнуло чем-то прежним, молодым:
Любил с утра бежать на берег я,
Карабкаться по берегам крутым
И слушать, слушать дикий ветра вой,
Следя полет воздушных облаков.
Я полюбил весь быт береговой,
И ветхие лачуги рыбаков,
И лодки, неводы на берегу,
И черных раков мокрые клешни.
Казалось, там я позабыть могу
Бессмысленно загубленные дни:
Село и площадь, дымный исполком
И сплетен сельских неумолчный рой...
Как я искал берез в лесу глухом
С их тонко-серебристою корой!
Но далеко смеялся юный лес,