{1} -- Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
-- Это ты, Егорка, про вдову Аришку? -- властно спросил, подходя к двум матросам, притулившимся у борта на юте, молодой, красивый, черноволосый матрос Александр Дымнов, казавшийся еще красивее при свете полного месяца, заливавшего своим серебристым светом и океан и палубу "Голубчика", который под всеми парусами спускался на юг, направляясь к Индийскому океану.
-- Про нее! -- отвечал, несколько робея, белобрысый матросик Трофимов, которого Дымнов называл Егоркой.
-- Не видал ты, значит, настоящих баб, ежели обожаешь Аришку. Какая это баба? Это, прямо говорить, кура, а не баба... Ке-ке-ке... Только и кудахчет... да знай норовит с матроса лишний грош за лук содрать. Торговка, а не баба... И Иудинская... С "крупой" тоже зенками вертит... Ей все равно, что смола, что крупа!* А ежели ты баба флотская, так и будь флотской.
______________
* В старину матросы звали солдат "крупой", а солдаты матросов "смолой". (Прим. автора.)
-- Это ты, Дымнов, вовсе здря виноватишь Арину. Она баба ласковая! -- заступился Егорка, несколько обиженный презрительным отзывом о молодой торговке, пленившей, в числе многих, и его.
Вдобавок две ситцевые рубахи, подаренные ею Егорке накануне ухода "Голубчика" в кругосветное плавание, в значительной мере подогревали память о доброте и ласке Арины, напоминая вместе с тем добросовестному и благодарному матросу и об его клятвенном обещании исполнить ее просьбу -- привезти ей из "дальней" шелковый платок с "жар-птицей", какой привозил один матросик ее конкурентке по базару, "белобрысой Дуньке", и супирчик с Цайлон-острова.
-- Мне что твою Аришку виноватить? Я ею не занимался... Начхать мне на таких баб! -- высокомерно произнес красавец матрос. -- Небось, и тебе две рубахи подарила, а заместо их: "Привези, мол, Егорка, на память гостинцев!" Не тебя одного, простоту, она этими рубахами облещала... Никакой настоящей приверженности в ей нет... Что Кузьма, что Архип... Только гостинцы бы ей возили... Корыстная душа... А ты и раскис: "Аришка да Аришка!.."
-- Ты, небось, знал лучше Аришки!..
-- Я-то? -- хвастливо переспросил Дымнов.
-- Ты-то.
-- Перед той бабой, какую я знал, твоя Аришка, прямо сказать, ничего не стоит... Да такой бабы тебе никогда и не узнать...
-- Это почему?
-- А потому, что моя Нюшка форменная баба, и не по твоей она трусости...
-- В каких это смыслах понять?
-- А в таких, что из-за бабы ты и пятидесяти линьков побоишься принять, а не то, что в неделю по две сотни!
-- Я и так до смерти боюсь линьков, а то еще из-за бабы!.. Вовсе и не стоит баба, чтобы из-за нее да пороли... И ты чудно что-то обсказываешь, Дымнов! -- испуганно и недоверчиво проговорил Егорка, слишком тихий, спокойный и робкий человек, чтобы допустить даже в помыслах такую несообразную компликацию{240}.
-- То-то я и говорю, что тебе этого не понять! -- не без снисходительного презрения кинул красивый брюнет.
-- Довольно трудно понять... Небось, и ты сам этого не поймешь...
-- По-ни-мал!.. Очень даже хорошо понимал... Из-за самой этой Нюшки меня стращали скрозь строй гонять, а насчет порки нечего и говорить... Всыпывали довольно даже часто... Всего бывало!
-- И ты не бросил этой самой бабы?
-- Глупый ты, Егорка!.. Бросил?.. Я не только не бросил, а чем больше пороли меня из-за Нюшки, тем она мне любее становилась... Можешь ты это себе в понятие взять?.. То-то не можешь... Потому в тебе никакой отчаянности карахтера нет, и никогда ты настояще не был привержен к бабе...
И Дымнов хотел было отойти, находя, что и то, что он сказал, было достаточно, чтобы произвести на товарищей импонирующее впечатление, но Егорка, втайне во всем завидовавший Дымнову, хотя и очень расположенный к нему, проговорил:
-- А ты, Дымнов, объясни про форменную бабу-то... Расскажи, как это все вышло у вас и по какой-такой причине тебя за нее пороли.
-- Напрасно тебе это и объяснять. Все равно не поймешь...
-- Может, и пойму... А ты расскажи.
-- Я и сам знал тоже одну такую же занозистую бабенку! -- начал было другой матросик, доселе не проронивший слова. -- В горничных у нашего экипажного служила... Ну и заноза, я вам скажу, братцы!..
-- Та-ку-ю!? -- перебил Дымнов, взглядывая не без презрительного изумления на человека, имеющего дерзость сравнивать кого-нибудь с "форменной бабой". -- Такую! Дурак ты, Антонов, дурак и есть!.. Такую!?.
-- Да ты за что лаешься-то? -- спросил поклонник занозистой горничной.
-- А по той причине, что твоей этой самой занозе так же далеко до такой, как отсюда до берега! -- ответил Дымнов и взмахнул рукой на океан, кативший свои большие волны, обозначавшиеся во мраке ночи седыми верхушками.
-- Ты нешто ее знаешь?
-- И знать не желаю.
-- Так как же ты можешь об ей полагать?
-- То-то могу.
-- Это еще почему?
-- А потому, что такой, как Нюшка, нет и быть не может другой. Понял?
В убежденном и властном тоне Дымнова звучала такая восторженность, что оба матроса невольно притихли, словно бы внезапно понявшие действительное превосходство той женщины, о которой так горячо говорит матрос, несмотря на то, что из-за нее его пороли.
-- Так расскажи нам про свою Нюшку! -- снова попросил Егорка.
-- Расскажи, Дымнов, уважь... Должно быть, очень облестительная баба. И прозвище у ней чудное: Нюшка!
Вероятно, не столько эти просьбы, сколько потребность поговорить о женщине, вызывавшей сильное чувство, с молодыми ребятами, которые не осмелятся отнестись с насмешкой к сердечным признаниям, заставила матроса согласиться.
-- Уж так и быть, расскажу вам про Нюшку, чтобы вы могли хоть слышать, какие на свете бывают форменные бабы! -- проговорил Дымнов уже не прежним резким тоном, а мягким и значительным, словно бы заранее стараясь расположить слушателей к героине своего романа.
И, присевши к борту, Дымнов покрутил усы и начал:
II
-- Это я прозвал ее, братцы, Нюшкой, а звали ее все Анной Гавриловной, потому как она во всем своем парате, при серьгах, с бруслеткой и в кольцах жила вроде быдто экономки у капитана первого ранга Ухватова. Он моим экипажным был и командовал кораблем "Нетронью"*. Небось, слышали?
______________
* "Не тронь меня". (Прим. автора.)
-- Его еще бабьим боровом звали! -- заметил Егорка.
-- Он самый и есть. Лысый, чижелый, брюхастый, прямо сказать, боров, а туда же: на любовь льстился. Не понимал, что это ему не к рылу, и по своей дурости полагал, что можно через деньги настоящую приверженность получить. Очень обожал экономку. Ничего для нее не жалел. Рядил, как паву.
-- А из каких она была? -- спросил Егорка.
-- Писаря Авакумова жена. Тот на деньги польстился: сказывали, две тыщи за нее взял и от правов отказался. Ну, и Нюшка из антиреса в экономки пошла... Думала сперва, что очень это лестно вроде барыни быть да своего лысого черта вроде как турецкого султана ублажать... И жила она у его таким манером год, ровно заключенная. Никуда Ухватов ее не пускал... Страсть ревнивый был... И обожал ее больше да больше... Все надеялся, что Нюшка не из-за денег с им будет хороводиться... Но только напрасно... Без экономки остался!
Матрос проговорил эту фразу с злорадным торжеством. На его красивом лице сияла победоносная улыбка.
-- Отбил, значит, у экипажного? -- сочувственно и в то же время изумленно спросил Егорка, проникаясь необыкновенным уважением к Дымнову.
Он хорошо знал, что Дымнов был мастер облещивать баб, и что кронштадтские торговки, горничные, кухарки и матросские жены бывали неравнодушны к красавцу-матросу. И рады были, если он обращал на них внимание. Но отбить полюбовницу от самого экипажного -- это представлялось Егорке чем-то особенно блестящим и смелым. И чем менее способен был он сам на такую "отчаянность", тем сильнее восхищался, втайне завидуя ей.
-- А ты думал, струсил? Небось, из-за Нюшки я бы и черта не испугался, а не то что экипажного командира. Сделай, братец, одолжение! А увидал я ее поздней осенью, как теперь помню, в октябре месяце. Назначили меня ординарцем к Ухватову на тринадцатое число. Ребята, кои раньше ординарцами ходили, предупреждали: -- "Не пяль, мол, глаз на экономку, ежели увидишь, и не отвечай ей, ежели что спросит, а то экипажный, коли заметит или узнает через старую куфарку, -- это вроде ведьмы была приставлена, -- изобьет тебя в лучшем виде за то и велит отшлифовать -- придерется за что-нибудь! Были, мол, такие дела". -- "Ладно, -- говорю. -- Что мне пялить глаза на ухватовскую полюбовницу. Баб, что ли, мало про нашего брата!" Явился в восемь утра к ему на квартиру -- он в офицерских хлигелях жил -- и дежурю в передней. Этак в десятом часу вышел из кабинета. Евойный вестовой подал ему пальто -- в экипаж идти. Посмотрел это Ухватов на меня пронзительно так и сказал: -- "С места, такой-сякой, никуда не отлучаться, а не то... запорю. Понял?" -- "Понял, вашескобродие". -- "Хорошо понял?" -- "Точно так, вашескобродие!" И опять смотрит на меня, разглядывает, точно никогда не видал. И, вижу, глаза злые-презлые. Ушел и, уходя, опять на меня обернулся и опять сердито посмотрел. Понял, видно, боров, что я не лыком шит, а матрос молодой. Опасался, значит, как бы экономка не обмолвилась со скуки словом с ординарцем. Хорошо. Сижу это я себе на рундуке в прихожей, и курить до смерти хочется, а курить боюсь -- как бы запаху матросской цигарки не оказало. Тихо кругом. Вестовой комнаты убрал и ушел себе на кухню, а я томлюсь, можно сказать, из-за того, что покурить нельзя. Наконец не смог терпеть. Вышел на парадную лестницу и наскоро выкурил цигарку, и будто полегчало... Вернулся, сел на место, как скрипнули из комнаты двери, и вошла Нюшка. Вошла, братцы вы мои, и как взглянула, ровно бы меня ганшпугом* по голове съездили... Вовсе в расстройку пришел. Встал это я и на нее гляжу, а самого в краску бросило. И даже чудно показалось. Знал я довольно много баб и ни одну не боялся, а эта словно бы ошарашила.
______________
* Гандшпуг -- деревянный рычаг, употребляемый на судах. (Прим. автора.)
-- Больно хороша была, что ли? -- нетерпеливо спросил Егорка.
-- Прямо-таки... пронзительная! -- восторженно ответил Дымнов. -- Другому, может, она и не хороша была, а для меня во всем свете лучше не было... Так от ее взгляда словно меня кипятком обдало. И в тот же секунд почуял я, что тут мне крышка из-за этой самой экономки. А из себя она была, братцы, чернявая и телом не товаристая, а так, в плепорцию... и на ходу легкая-прелегкая, словно кошечка. И моложавая, хоть ей около тридцати было. Однако этих годов не оказывало. Глядит это она на меня. А глаза у Нюшки -- как уголье, черные-пречерные... и приманчивые... Видит эту мою расстройку и смеется глазами... Играет ими, значит... "Здравствуйте, -- говорит. -- Вас как звать, матросик?" Пришел я немного в себя и даже в досаду вошел, что я перед экономкой оказал себя таким, можно сказать, желторотым галчонком, и довольно даже грубо ответил, что зовут меня Лександрой. -- "А по батюшке как?" -- "Лександра, говорю, Иваныч". -- "Так это вы, Лександра Иваныч, такой опасный мужчина есть, как я слышала!?" -- "Я самый, говорю, если вам вгодно знать!" -- Смеется. -- "Вы, говорит, видно, курить ходили. Так вы не ходите. Я вам сейчас хороших папиросов принесу. Здесь покурите". -- "Свои, мол, цигарки люблю. Чужими не занимаюсь". Присела на рундук такая, я вам скажу, форсисто одетая. Золотая бруслетка и кольцы на белых руках... И от нее запах хороший идет. Сидит этто, посмеивается, а сама прислушивается, как бы кто не вошел, ровно куличок на болотце. Просидела этак с пять минут, поднялась и говорит: -- "Однако прощайте, Лександра Иваныч. Очень, говорит, рада была бы подольше с вами поговорить, но только за вас боюсь. Достанется вам, ежели Петр Ильич узнает, что я с вами разговариваю... Он у меня, говорит, ревнивый, вроде паши турецкой. Небось, слышали?" Сказала и руку подала... А рука у нее белая и ровно пух мягкая... И так она меня в задор взяла, что я за руку ее держу и говорю: -- "За меня не опасайтесь, Анна Гавриловна... Посидите, ежели сами не боитесь, а я не боюсь. Пусть достанется!" -- "Это вы только так говорите!" -- "А вы, говорю, испытайте, вру я или нет. Посидите". -- "Отчаянный вы однако. Я таких люблю!" И снова присела... И стала она говорить про скуку жизни своей, как вдруг вскочила и в комнаты... А вскорости куфарка у дверей. -- "Не видал ли, матросик, Анны Гавриловны?" -- "Не видал", -- говорю. Ушла ведьма... А Нюшка из кабинета выглядывает и белые зубки скалит. -- "Жалко мне вас, Лександра Иваныч. Попадет вам из-за меня". -- "С большим, говорю, удовольствием из-за вас все приму!" -- "Посмотрю, говорит, верно ли вы говорите, а пока что до свидания... Очень рада знакомству. С вами весело". -- "И с вами, говорю, весело". -- "Как бы не стало горько... Вы больше и не захотите меня видеть... я очень даже уверена... Петр Ильич жестоко вас накажет!" -- "Как бы ни наказал, а видеть вас, Анна Гавриловна, для меня один, можно сказать, восторг! Может, когда и выйдете на улицу, а я вас сторожить буду". Назвала грубьяном, а глазами облещивает, привораживает быдто. И как скрылась, словно темно вокруг стало. Вовсе сразу меня обанкрутила... Ушел и я в казармы обедать и, как вернулся, Ухватов уже дома и целый день никуда не выходил. Однако после обеда, когда он отдыхал, Нюшка показалась на минутку. -- "Так очень хотите меня видеть?" -- спросила она. -- "Очень", -- говорю. -- "Так я послезавтра утром в десять часов со двора пойду. Может, и увидите!" С тем и скрылась. А в восемь часов ушел я с ординарцев сам не свой, будто потерянный из-за этой самой Нюшки... Ну, на следующее утро была разделка. Экипажный зашел в нашу роту, велел ученье сделать, придрался ко мне и приказал дать пятьдесят розог. Это была, братцы, первая всыпка за Нюшку!.. Однако и покурить пора!
С этими словами Дымнов встал и ушел на бак.
-- Отчаянный этот Дымнов! -- проговорил Егорка.
-- И Нюшка эта отчаянная! -- вымолвил Антонов. -- Я бы с такой бабой не связался! -- прибавил он.
-- То-то я и говорю... Не стоит баба того, чтобы из-за нее на рожон лезть...
-- Облестила, значит, с первого раза... Ну и правду сказать: форменный мужчина, лестный бабам... Красив, шельма... Недаром в Бресте французинька за им на клипер приезжала... Втюрилась...
Через несколько минут пришел Дымнов, уселся и продолжал:
III
-- Отпросился я у фетьфебеля и в десять был у офицерских флигелей... Вскорости вышла Нюшка... Я за ней в отдаленности иду. Завернула она в проулок... пошла тише... Я к ней. Поздоровались. Смеется. -- "А вы и вправду отчаянный... Не боитесь. И наказывали вас, а вы пришли... Ну, теперь лучше уходите, а то, сохрани бог, узнает Ухватов, накажут вас больше". И опять меня этими словами только в задор привела. А я не только не ушел, а следом за ней с полчаса времени шел... Нюшка обернется, видит -- я тут, и смеется, а мне и весело... Только у самых хлигелей наткнулся я на экипажного. Остановил. В зубы. -- "Ты, говорит, зачем не в казармах?" И не дал ничего обсказать. Тую ж минуту велел идти домой, а через полчаса меня уж разложили... Была здоровая всыпка... Так, братцы мои, лупцевал он меня раза по два в неделю. А раз даже стращал, что скрозь строй прогонит. Учуял, что Нюшка мною занимается. А я терплю... И все думаю, как бы мне только увидать Нюшку.
-- И видал?
-- А то как же. Всячески услеживал. На черной лестнице сторожил. Мимо окон ходил. Пропаду, думаю, а Нюшку покорю... Так прошел месяц, прошел другой... И, видючи, сколько из-за нее я принял мученьев, поняла она мою приверженность и велела приходить к ей вечером, на святки. Борова, мол, дома не будет, и вестовой со двора уйдет, а кухарка будет спать. И я, говорит, тебе сама двери парадные открою. Постучи. Только помни, говорит, ежели Ухватов признает, он тебе не простит. Ежели, говорит, не побоишься, значит, любишь, и я тебя, отчаянного, любить стану. Это она испытывала, значит. А я в радости и слов не найду... Однако на черной лестнице облапил ее да в губы... Жди, мол, буду. Ну и на другой день вечером: "тук-тук!" Отворила... И ласковая такая... Ушел я от нее, ног под собой не слышу, а на другую ночь опять к ей... стучусь... Впустила... Боров спал... Увела меня в свою боковушку... Ласкает. Путались мы таким манером недели две, и без Нюшки мне ровно не жить... Но только обидно, что она все при борове. Так обидно, что в тоску вошел и говорю ей: -- "Брось своего подлеца, а не то я вас обоих прикончу". -- "Будто? -- смеется и еще дразнит: -- А вот, говорит, ты уйдешь, я к борову пойду, его приласкаю. Он тоже любит меня!" Ну, тут я осатанел и избил Нюшку... -- Не шути, мол, так. Избил, а потом жалко стало. Прощения прошу, а она зубы скалит. "Никого, говорит, не любила так, как тебя. И докажу!" -- говорит... И доказала, потому что форменная баба была... После праздников прибежала в казармы. "Пойдем, -- говорит, -- я на вольной квартире живу. Ушла я от борова. Не могу больше его выносить. Стану, говорит, по швейной части заниматься..." И вечером обсказала мне, как Ухватов капиталом ее соблазнял, как в ногах валялся: "Не уходи, мол, Аннушка. Люби меня!" А Нюшка все отвергла... Вот, братцы, какая она была... Небось, такой другой нет! Верно ли я говорю?
-- На редкость баба! -- проговорил Егорка.
-- Привязчивая! -- вымолвил Антонов.
-- А экипажный после того что с тобой сделал? -- спросил Егорка.
-- А под Новый год приказал отодрать меня до бесчувствия за отлучку из казармы. Вот что он сделал. Неделю после в госпитале отлеживался. Нюшка приходила... жалела... И пропасть бы мне, братцы, вовсе из-за Ухватова, да бог спас. В самый Новый год произвели его в адмиралы и послали в Средиземное море начальника эскадры сменять. Вскорости он и уехал... И отдышка мне вышла... И стал я, братцы, самым счастливым человеком... Во всей любовной покорности была Нюшка... Так год мы с ней прожили... И был я ей самый верный человек...
Дымнов примолк и задумался.
-- Как же ты ушел от нее в дальнюю?
-- Из-за нее и ушел. Сам просился...
-- Почему?
-- А так... расстройка между нами вышла! -- нехотя ответил Дымнов, не имея доблести признаться, что Нюшка через год бросила его, влюбившись в одного мичмана.
Он вспомнил это и, несмотря на то, что обида еще жила в его сердце, с восторженной задумчивостью проговорил:
-- Да, братцы, форменная была баба!
ПРИМЕЧАНИЯ
ФОРМЕННАЯ БАБА
Впервые -- в газете "Русские ведомости", 1899, N 119, под общим заглавием: "На ночных вахтах. Рассказы из морской жизни".