Стриндберг Август
Детская сказка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Август Стриндберг

Детская сказка

   На задней стороне Скамсунда в числе других потерпевших крушение ютился и отставной лоцман Эман, Он прослужил до тридцати семи лет своей жизни и вдруг в светлую ночь потопил финскую шхуну. Как это случилось, он не мог понять; он направил судно строго по сигнальным огням, знал, где суша, и руль был в исправности... Так всё и осталось невыясненным! Перед военным судом он клялся, что спиртного целые сутки и в рот не брал, но так как он вообще выпивал, то решили, что он был пьян, -- и вот его выгнали со службы и в уплату за судно и груз приговорили к штрафу в пятьдесят тысяч крон.
   Упоминать в судебном приговоре о спиртных напитках, когда человек был, несомненно, трезв в день несчастья, было неосторожно; благодаря этому на стороне Эмана оказалось, но крайней мере, то преимущество, что формально с ним поступили несправедливо.
   Когда, с лоцманским значком в кармане и без галунов, он вышел из суда на пристань, ему показалось, что город изменился. Морское училище стояло, конечно, на своем обычном месте, но казалось ему маленьким и чужим. До этого дня оно внушало ему уважение, являлось недостижимым, самым высоким в его маленьком мире, где он стоял так низко, почтительно, в слепом благоговении, преклоняясь пред властью и высшим знанием. Когда же его выбросили из круга, это уважение сразу исчезло. Теперь им нечего было сказать ему, -- вера исполнилась, и он был уже не в их власти; он очутился в стороне, получил возможность не сравнивать себя с ними, был свободен и чувствовал, что несчастье возвысило его.
   Таким образом, он снова вернулся на Скамсунд. Когда пароход подошел к пристани, было уже за-полдень. Лоцмана бродили поблизости, -- одни с искренним желанием выразить товарищу свое участие, другие же просто взглянуть, каков он из себя. Стоявшими на берегу овладело глубокое раздумье, так как каждый сознавал, что такое же несчастье может обрушиться на любого из них и в любое мгновение, тем более, что крушение судна вряд ли могло быть объяснено правильно.
   Пока подавали трап, Эман стоял и выдергивал концы ниток из отворота рукава, где были галуны. Всю дорогу он придумывал, что. ему сказать, и приготовился, как ему смотреть в глаза; ведь он мог смотреть людям прямо в глаза, так как совесть у него была чиста.
   Он снял со скамейки ручной мешок и, чтобы освободить руки, сунул свой билет в рот; вступив на трап, он широко расправил грудь, но при этом совершенно позабыл о билете, так что штурману пришлось самому, с шуткой, вытаскивать его изо рта. Это расстроило заранее составленную программу его приезда домой, торжественное перешло в смешное, а исправлять промах уже не стоило.
   Встреча приняла, таким образом, совершенно будничный характер.
   -- Не унывай, брат! -- приветствовал старший лоцман Этим было всё сказано, так как остальные лоцмана ограничились одними одобрительными кивками, довольные, что всё это случилось не с ними.
   Эман сумрачно направился вверх но холму, за которым стояла его избушка. Жена не ждала его, потому что он был вдовец, но у него был десятилетний сын. Он, конечно, не смел ворчать, но у него было же лицо которое могло корчить гримасы, и были глаза, которые могли выражать свои упреки. Чтобы оградить себя с этой стороны, отец одним резким движением распахнул дверь и крикнул ребенку, сидевшему у печки и возившемуся с ящиком: -- Ступай, Торкель, и займись, сетями! Надо рыбу ловить!
   Торкель ушел радостнее, чем он сам ожидал, потому что он увидел отца свободным и бодрым.
   Три дня подряд Эман только и делал, что обходил избушки своих товарищей и жаловался на свалившуюся на него несправедливость. В первый день он встречал поддержку, но на второй -- сочувствие уже не высказывалось, и он встречал опушенные глаза, которые говорили, что между ним и ими упала завеса. И, чтобы устранить ее, приходилось делать некоторое усилие.
   "Да разве же я не был трезв в этот день? Если бы я в этот день выпил хоть каплю, я бы и не заикнулся?" -- Он повторял это столько раз, что надоел и стал нестерпим. Заметив это, он стал пробегать к большим цифрам. "Я бы мог зарабатывать по две тысячи крон в год, а теперь вот они брошены в море! Меня приговорили к штрафу в пять-де-сят тысяч крон! Пять-де-сят тысяч!.. (Пережевывать такую внушительную цифру было действительно вкусно). Любопытно знать, откуда я возьму их!" На это никто не мог ответить, но то, что у него были такие большие долги, внушало известное почтение. "Пять-де-сят ты-сяч! Разумеется, они возьмут избу, и мне придется объявить себя несостоятельным должником".
   На третий день весь блеск Эмана померк, и он встречал одни спины и торопливые шаги. Тогда он отправлялся в лоцманскую будку, где заставал в сборе всех этих молодцов, и снова начинал свое. Наступало уклончивое молчание, прерываемое лишь отдельными табачными плевками, которые шлепались на пол.
   Чтобы дать делу другой оборот, он начинал с пятидесяти тысяч, как с предисловия, а то что излагалось за этим, сводилось к следующему: "Ведь выпей я хоть одну рюмку в этот день!" Когда он завел речь об этом в третий раз, то старший лоцман поднял голову и заговорил прямо: -- Послушай, Виктор, ты брат, старый пьяница, а тебе известно, что если пьяница забудет напиться один раз, то в голове у него ерунда. Стало быть, суду безразлично, был ли ты в хмелю или в похмелье. Ты потопил шхуну в ясную погоду, а посему и подвергся должному взысканию. Ступай домой, займись хозяйством и постарайся приняться за что-нибудь, чтобы не угодить в богадельню. Ясно?
   Эрман тщетно старался найти слово. Язык отнялся у него и, говоря одними глазами, он стал пятиться к двери, чтобы не подумали, что он поворачивается к ним спиной. В дверях речь вернулась к нему, но сознание отказывалось служить...
   -- Будьте здоровы, черти, -- сказал он.
   Когда он проходил мимо избушки старшины, хозяин, стоя на крыльце, дружески кивнул ему головой и крикнул: -- Зайди, Виктор, поболтаем! -- Но Эман не ответил на приветствие и пошел дальние. "Что мне с ним делать?" пробормотал он и почувствовал в себе прилив бодрости.
   Он вернулся домой и, не входя в избу, снял со стены топор и отправился бродить но острову. При всяком припадке волнения он брал топор, уходил в лес и рубил. К тому же у него был небольшой участок леса, который при данных обстоятельствах получил для него новое значение, так как и ему предстояло пойти с молотка вместе с избой.
   Очутившись в лесу, он заметил, что всё имело совершенно другой вид. Он хорошо знал свои деревья, но теперь они стали как бы чужими. Б одном месте тут у него были сложены дрова; это были наличные деньги, потому что он мог продавать их каждую осень, когда приходил большой пароход. В другом месте оставалось несколько прямых досок для корабельных бортов. Оставалось -- для кого? Вот здесь стояло несколько, как нарочно искривленных, берез, выросших прямо для лодочных дуг. А вот здесь шесть великолепных мачт, которые он берег ко дню конфирмации мальчика, так как, по его расчету, они должны были достигнуть своего полного роста как раз к этому сроку.
   Все это теперь принадлежало не ему, а пошло в обеспечение долга. О-без-пе-че-ние? Да, но не сейчас. Сперва должен явиться староста и описать, потом должен быть их аукцион, где-нибудь внутри острова, у церкви, в здания суда. Им бы следовало быть поосторожнее...
   В этот день ему доставляло особенное удовольствие вонзать топор в древесные стволы. Он накинулся не на дрова и строевой лес, а на самые ценные деревья, и вот все эти мечты, борта, весла валились, как солома, и тут же разрубались в щепки. От напряжения и злобы его бросило в жар, а когда, с треском упала громадная сосна, он улыбнулся. Прозрачный, как стекло, сок лился, точно белая кровь, а верхушка сломалась при падении. Это было настоящее поле битвы, и по мере того, как топор разрушал, рубил, мстил, в лесу и в голове становилось яснее. Здесь дело шло о врагах, невидимых, даже неизвестных. Если бы кто спросил, что это за враги, он мог бы ответить только то, что он ненавидел всех и всё, потому что в определенном смысле его никто не обидел и несчастье нагрянуло тем же таинственным путем, как ветер, как волны.
   Когда он устал и уже не было сил рубить, он довольствовался тем, что надрубал кору на стволах; к тому же он прошел весь свой лес и добрался до холлы, где начиналась гора. С топором в одной руке он взял приступом отвесную скалу и скоро очутился наверху. Здесь стояла столетняя сосна, которая уже давно лишилась вершины, потом выросла кривыми изгибами и теперь имела только две громадных ветви, протянутых по обе стороны, как две старческих, подававших знаки руки. Эта сосна служила морякам указателем суши, а лоцманы окружили ее ореолом святости, что защищало не от повреждений. До этого же она была наблюдательным пунктом и даже сохранила полусгнившую лестницу.
   Лоцман вскарабкался вверх и имел теперь море под собой. Там на дне лежала шхуна и указывала своими обнаженными мачтами, тем особенным образом, каким обыкновенно указывает разбитое судно, -- не вниз или вверх и не в одну определенную сторону, как это бывает у накренившегося корабля, но бессмысленным образом, неопределенно, искалечено, туда и сюда, с утраченным направлением, как мертвая вещь. -- Ну, и лежи себе! -- сказал он про себя, без всякого чувства сострадания или сожаления. Его простое лицо скорее выражало своего рода удовлетворенность и гордость тем, что он был орудием довольно необычного и наделавшего столько шума действия.
   Он слез с дерева, как бы охваченный внезапным вдохновением. От тотчас же очутился у корней.
   -- Это хвоя, сосна! -- сказал он. -- А если от этого произойдет кораблекрушение? -- Тем лучше: мне-то что до этого?
   -- Это моя сосна! -- отчеканивал он, сопровождая каждый слог ударом топора.
   Мирного священного дерева, указывавшего морякам дорогу с юга и с севера, протягивавшего свои руки и раскрывавшего свои объятья перед теми, кто приходил с востока, не стало. Оман почувствовал успокоение и удовлетворение. -- Теперь они пойдут писать, -- правительству придется разослать циркуляр, что указатель суши на острове Скамсунде упразднен. Ха-ха! -- Он закрыл рукою рот, чтобы скрыть свой смех.
   После этого дня лоцмана бродили кругом с видом особенного превосходства, как школьники, не получившие пинка. Они называли Эмана негодяем и перестали с ним здороваться. Но так как грехи водились и за ними, то они собирались в лоцманской будке и всё жаловались на Эмана, так что сосна оказалась для них тем же, чем для Омана невыпитая рюмка водки. -- "Если бы он сосну-то оставил в покое?" -- Но Эман был и козлом отпущения и искупительной жертвой. Если между двумя лоцманами возникала ссора, то стоило только завести речь об Эмане, как они тотчас же мирились; они тут же набрасывались на Эмана, переносили свою размолвку на него и старались винить его при всякой возможности. Эта наклонность "сваливать всё на Эмана" достигла прямо невероятных размеров, когда чья-то лукавая голова выдумала, что у Эмана дурной глаз. Это началось с легкой руки какого-то цыгана. Секта же "чтецов" повернула дело так, что преступление Эмана, будто бы носилось кругом, тяготело над всеми и навлекало на них несчастье, подобно тому, как Иона был причиной бури на море.
   Сам Эман держался в стороне и жиль в глубокой замкнутости, вызнанной враждою других. Хуже было дело с сыном, потому что уныние ребенка было глубже, чем у старика. Если он не ездил в море и не помогал отцу ловить рыбу, то ему приходилось бродить одному. Когда же они оставались с глазу на глаз, отец был крут, по-видимому чувствовал неловкость, тяготился им. К тому же десятилетний ребенок и не мог составить общества взрослому.

* * *

   Отец и сын привели в порядок будку на море, где был очаг, и превратили ее в жилье, так как изба должна была пойти с молотка. Торкель думал, что всё дело в том, чтобы сдать избу дачникам, и всё время жил без всяких забот. Если не нужно было уезжать в море и ловить рыбу, он уходил на берег, всегда со стороны открытого моря, потому что другой берег, к Фагервику, частью питал к нему вражду, частью же был закрыт для него.
   Напротив, здесь, с наружной стороны, в глубоком одиночестве, он имел перед собой свободный простор. Вся площадь Скамсунда, собственно говоря, состояла из большого острова, около мили в длину. До сих пор мальчик исследовал берег всего на какую-нибудь четверть мили, но по мере того, как он подрастал, он стал расширять свои странствования.
   Здесь, на берегу, было так много любопытного и с каждым новым ветром появлялась не та, так другая новинка. Самую богатую жатву пожал он там, где две каменных плиты образовали своего рода жёлоб; это был настоящий мусорный ящик. Большей частью тут была солома, камыш, потом поплавки из бересты, пробки. Когда он выучился грамоте, он стал с чувством новизны разбирать метки владельцев, выжженные на черпаках или сломанных уключинах, имена заводчиков на пробках. Пробки вносили больше всего разнообразия в особенности летом, когда лодки у Фагервика оставляли самую большую дань. При южном ветре их уносило в море, а при ближайшем северном они появлялись сзади Скамсунда. Когда в первый раз ему попалась пробка от шампанского, то это было событием в его жизни. Целый час он удивлялся тому, как такая громадная пробка могла войти в горлышко бутылки. Он стал жевать ее, как делал его отец, но она стала еще больше. Имя заводчика было не менее загадочно -- Moet-et-Chandon Reims; к тому же на пробке попадались сплошь да рядом следы золота или серебра.
   Больше всего ему нравились вытянутые в длину, ровные бухты с мельчайшим песком. Здесь были кучи водорослей в виде парника, где росли темно-красные цветы, золотисто-жёлтый вербейник, светло фиолетовые астры, белый хрен. Здесь же попадались раковины, скелеты рыб, а иногда и кости птиц.
   Во многих местах, благодаря обломкам скал, берег был недоступен. Там лежали ящерицы, под светло-зеленым навесом из вьющихся растений, и туда же часто прятались и морские птицы.
   Крутой выступ порою пересекал дорогу, и тогда приходилось подниматься в лес.
   Такой выступ до сих пор был целью его путешествий. Конечно, можно было идти и дальше, но горный отвес вставал такой убедительной преградой, что он не решался продолжать путь. Кроме того здесь было столько развлечений, что он мог наполнить ими целые часы. Под отвесной скалой собирались и резвились рыбы, а если было жарко, он мог ловить маленьким неводом сонных щук, т. е. если выпадал счастливый случай. На горе стояла сосна, и на самой вершине было гнездо, ровное и открытое, как горшок. Попытка бросить в гнездо камень отнимала всегда час или два времени, и, когда потом громадные птицы взлетали в воздух, он чувствовал свое превосходство над этими господами и хищниками богатых рыбою вод.
   После всех необычайных происшествий этого дня он почувствовал потребность уйти подальше и увидеть что-нибудь новое и ознакомиться с миром на острове. Он знал, что там стоят крестьянские дворы, виллы, лавки, а по воскресеньям он слышал колокольный звон в церкви, которой он не видел никогда. Там должен был жить пастор, старшина; но сначала нужно было пробираться через лес, где водились лоси, а они-то и могли напугать человека, хотя и не были опасны. Хуже было дело с быками. Ему уже случилось слышать пыхтение в кустах, а это предвещало больше беды, чем мычание. Всё же любопытство взяло верх над опасением, и он вошел в полумрак. Но тут он еще раз вернулся назад, чтобы набраться храбрости у светлого простора бесконечного открытого моря.
   В лесу было темно и пахло сыростью. Здесь росли грибы; они напоминали то медуз, то морских ежей, и он ждал, что рыжики начнут втягивать и выпячивать свои животы и поплывут вверх среди стволов; ели превратились в мачты и ветер свистел в них, как в снастях, а гибкие реи качались на зеленых перекладинах... он всё еще был на море со всеми его воспоминаниями и представлениями.
   Но вот он вошел в сосновый бор; здесь было светлее, и желтовато-красная кора на стволах как бы пропитались солнечным светом. Деревья поднимались из покрытой короткой травою земли, где среди пней, в особенности среди выжженных, росла земляника.
   Он взял направление по солнцу и знал, что его путь лежит во всяком случае не к дому, хотя солнце и сворачивало на запад. Он шел всё вперед, пока не остановился у впадины с белыми берегами, так как маленькое озеро образовалось в углублении, где когда-то добывался известняк. Направляясь вдоль берега, он вышел к болоту, которое своими мшистыми, поросшими черникой буграми напоминало кладбище; затем, прыгая по кочкам, он выбрался на более высокую лужайку с можжевельником и боярышником. Здесь он был как в парке и мог двигаться спокойно, без препятствий. Вдруг он заметил забор и над ним красную крышу. Это прежде всего вызвало чувство успокоения, но тотчас же пришла в голову такая мысль: "Там должны быть собаки и должны быть люди, люди, что станут расспрашивать, куда я иду и чего я ищу." Поэтому он повернул назад и бросился бежать в лес. "Они к тому же спросили бы, как меня зовут, -- говорил он про себя, -- и если бы я ответил -- Эманом, они сказали бы -- Ах да, тот самый!.."
   Он стал пробираться вдоль забора, мимо поля с рожью, и достиг горной площадки; отсюда, по пластам мха. которые отваливались и скатывались вниз, хватаясь за толстые и гибкие, как кабель, сосновые корни, он стал карабкаться вверх и, наконец, очутился на горе, где был выкрашенный известкой землемерный камень и где ястребы и коршуны оставили после себя целую груду костей. Здесь же оказались уголья и пепел от костров Ивановой ночи.
   С этого места перед ним сразу открылся вид на весь остров, на пролив и на Фагервик с другой стороны. Казалось, мир впервые раскрылся перед ним. Скамсунд тянулся длинной бесплодной полосой до самой церкви, суровый, мрачный, бедный; и он без малейшего сожаления отвернулся от своей родной земли и стал всматриваться в мягкие очертания зеленеющего Фагервика с его лиственными лесами и лугами. Это был сплошной увеселительный сад, где в этот день все виллы были разукрашены флагами. В проливе сновали катера и шлюпки, с белоснежными, как прозрачная сорочка, парусами, а на пристани прогуливались молодые девушки в светлых пестрых платьях и морские кадеты... Новый, более радостный мир, где жизнь с утра до ночи трепетала весельем, такой близкий мир и в то же время такой недоступный. Он сел на камень и смотрел, смотрел... Всего один пролив между его сумраком и этим светом! И вот он перенесся на белый катер, сидел возле рулевого, следил за маневрами и чувствовал беспокойство всякий раз, когда лодку слишком закидывало ветром направо... Он первый упал бы в воду и утонул бы, пока успели бы повернуть... Ну вот, так, -- теперь мы плывем на канат, так... Садись на другую сторону, нельзя плыть в лодке стоя... Посмотрим, могут ли они направиться к пристани и причалить, как следует.
   Отлично, он слишком приблизился к берегу, толчок, большой парус на штовы, натянут боум, -- фок-мачту... Вон легли в дрейф, паруса убраны и завернуты. Все выходят на берег; он за ними; они поднимаются на террасу ресторана, усаживаются в диван, -- весь стол уставлен бутылками и стаканами... Там можно жить, там можно зарабатывать денежки. Выезжать на катере в качестве лоцманов мальчики могут только в том случае, если у них платье получше, но ведь господа катаются и в лодках. Первые гроши обыкновенно зарабатываются в кегельбане, и если бы только удалось начать с этого, то всё остальное сложилось бы само собой.
   -- Ну, паренек, -- раздался голос из-за сосны, -- что ты так смотришь на землю Геваль? Она влечет тебя, как грех... А знаешь, что такое Геваль? Разве ты не читал в Писании о Гевалии и Гаризиме? О горе проклятия и горе благословения? Мы с тобой стоим здесь на Гаризиме, это гора благословения, а там, где по-твоему обетованная земля, там -- гора проклятия, потому что там ведут разгульную жизнь так, как если бы завтрашнего дня вовсе и не существовало. Вот что, брат!
   Это говорил бывший таможенный вахмистр Викберг, "бывший", как большинство из тех, кто ютился на задней стороне Скамсунда. Один промах по службе или два, и его выбило из колеи, и он был отправлен на заднюю сторону. Благодаря бедственному положению своей семьи, он каждый день и каждый час должен был помнить последствия своей ошибки: чтобы восстановить равновесие в жизненных счетах, он стал искать противовеса своему долгу. Он поступил дурно, поэтому и сам должен был претерпеть зло. И вот он стал во всём ограничивать себя, истязал себя, начал ходить в молельню, и там-то он и услышал в ясных выражениях, в каком положении его дела. Молитвенный дом был карой и утешением. "Тот, кто на земле потерял из виду берега, должен поступать, как моряк в открытом море: взять направление по небесам и плыть по звездам". Это было его постоянным рассуждением, за которое его вера подвергалась осмеянию.
   После нескольких лет самоистязания он решил, что счеты кончены; продолжая вести безукоризненную жизнь, он считал себя стоящим на другой стороне долговой книги и имеющим право настаивать на своих личных требованиях. Теперь он дошел до того, что простил себя. Прегрешения больше не было, и в его совести созрело такое чувство, будто он никогда и не совершал его. "Чудо совершилось," -- думал он и хотел внушить это и другим. Но другие-то вовсе не забыли его промах и называли его человеком, потакающим самому себе, и святошей; этого он не мог понять, так как он любил забытый грех за то, что он был его спасением; ведь и Павел утверждает, что нужно радоваться несчастью, ибо в нём орудия и пути Господни. И то, что люди считали злом или порождением зла нисходило прямо от Бога, -- по его собственному слову "Аз, дающий свет и созидающий тьму, Аз, ниспосылающий мир и созидающий зло".
   Все это у него было развито последовательно, и услышав, что кто-нибудь совершил прегрешение, он улыбался и утешал. -- Это только к добру! Теперь он спасен! Нам нечего печалиться о таких пустяках! Он еще возродится!
   Заметив сына прегрешившего Эмана и его долгие взгляды на соблазнительный Фагервик, он воспользовался случаем посеять это семя, но оно упало не на настоящую почву, так как было брошено в молодую душу.
   Торкель не стал дожидаться продолжения, но скользнул вниз с горы, которую проповедник называл Гаризимом, и исчез в кустах; имея солнце позади себя, он большими шагами спешил домой.
   Он видел обетованную землю с высокой горы, он теперь не мог не чувствовать, что люди на этой стороне живут в пустыне, -- вахмистр Викберг мог думать и говорить, что ему угодно.
   Вернувшись домой, Торкель увидел дверь в избу раскрытой, решил, что отец дома, и вошел. На дверях была приклеена серая марка, и он стал ковырять ее.
   -- Не тронь! -- крикнул голос из избы. Внутри стоял желтовато-серый человек со впалыми щеками, как если бы все коренные зубы были у него выбиты.
   Он лизал большую серую марку, держа ее прямо перед собой, тогда как его глаза были обращены в сторону; это придавало ему вид собаки, когда она лежит и ест.
   -- Это, видишь ли, казенная печать, паренек, а я, видишь ли, староста! -- С этими словами он налепил марку на шкап.
   -- Завтра, видишь ли, будет распродажа, -- Он лизнул еще раз, продолжая по-прежнему ворочать своими глазами.
   Насколько понял Торкель, здесь нечего было делать, и он ушел. -- Но он еще долго помнил человека без коренных зубов, который лизал своим языком и проглотил дом его детства, избу и мебель.
   Отец был внизу у моря и возился с лодкой.
   -- Где ты был? -- спросил он тоном, не требовавшим никакого ответа. -- Полезай в лодку, мы отправимся в море.
   Торкель поднял парус, отец же сел к рулю.
   Под скамейкой лежали якорь и топор; тут же было и одеяло с подушками. Это предвещало далекое путешествие. Здесь же оказалась винтовка, леса и снасти, но не было ни сети, ни невода.
   Ветер дул прямо в море, и отец закурил трубку. И тут он начал говорить, не поднимая глаз на мальчика.
   -- Сволочь! -- сказал он, -- невод тоже забрали, не оставили... Знаешь ты, сколько тысяч петель в неводе? Можешь ли ты угадать, сколько зим мать и я плели наш невод? Ты это знаешь, мальчик...
   Горкель привык к этим обращениям к мальчику, он отлично знал, что всё это относится не к нему, а к какому-то другому "мальчику", к кому угодно, только не к нему. Поэтому он не отвечал, так как, ответь он, отец, верный своей привычке, стал бы искать глазами на горизонте того неизвестного, незримого слушателя, который никогда не возражал, а только позволял обращаться к себе.
   -- Подлецы, все наперечет! Я пил, да, но я никогда не крал, а я знаю, кто крадет, от правительства до последнего писца!
   Торкель почувствовал пробуждающееся желание возражать, но удержался. Потому что, пока отец говорил, он мог оставаться в покое. Но стоило только воцариться молчанию, как отец начинал грызть его; он словно обладал способностью слышать, что думал сын и нередко внезапно проникал в его сокровеннейшие тайны и отвечал на его немые вопросы самому себе.
   В данную минуту Торкель как раз сидел и строил планы своего переселения в Фагервик и службы в кегельбане; он считал те 25 эр, которые он мог бы зарабатывать... но отец вдруг прервал молчание...
   -- Там в ресторане, друг мой, только баклуши бить!.. Ставить кегли час, а шататься без дела целых шесть. Нет, надо бы с большой лодкой отправиться к Оландским островам и заняться рыбной ловлей, вот это -- дело, это могло бы...
   На этом он замолчал; и Торкель почувствовал чудовищный гнет этого человека, при котором он не мог думать про себя, -- гнет этого грозного судии, который видел его насквозь...
   -- Держи крепче веревку, -- командовал лоцман. Потом он продолжал: Ты вот сидишь и думаешь, как тебе уйти от меня и жить на свой собственный страх! Но ты это брось, ты и мне нужен... Твоя мать была вся в тебя, на нее ни в чём нельзя было положиться; говорила одно, а думала другое!
   Тут он сделал изрядный глоток и через несколько минут весь ушел в назойливые нарекания и ворчливость. Необузданный в своем пьяном виде, он набросился на душу этого бедного грешника, крепко присосался к ней, искал без всякого основания ссоры, всё рылся и рылся в своем противнике, так как он должен был иметь противника, чтобы бороться, приписывал ему свои дурные мысли, отвечал на сомнения, которых никто и никогда не высказывал.
   -- Ты всё думаешь, что твой отец -- нищий, да? Что его пустили но миру? Да? Ты видел там, в избе, старосту с печатями? Если ты лжешь, то тебя драть надо...
   Торкель не отвечал.
   -- Ты ничего не говоришь, потому что ты -- лиса, но я-то но твоим глазам вижу, что ты думаешь, я всех людей вижу насквозь... Так-то! Ты, конечно, думаешь, что я, мол, пьян; но я-то не пьян! Вот что! Да я весь свои век ни разу не был пьян, потому что я не могу напиться допьяна; и я должен тебе сказать, что осудить-то меня осудили, да только неправильно...
   Когда мальчик слышал, что отец унижался до откровенности, наступала самая жалкая стадия, потому что в нетрезвом виде он никогда не говорил о своих делах. Хотя Торкель обладал сильным и гибким характером, он все-таки не мог скоро привыкнуть к подобного рода выходкам. От своей матери он научился быть глухим и слепым, делать над собой усилие и стряхивать с себя всё это, а это еще больше раздражало отца. Он чувствовал в глубине, что его слова не достигают цели.
   -- Слышишь, что я говорю? -- закричал он.
   Весь вопрос был в том, -- отвечать Торкелю или не отвечать. Он молчал и крик возобновился:
   -- Что ж ты, болван, не отвечаешь? Слышишь?
   Если бы Торкелю вздумалось отвечать, то нужно было-бы подыскать настоящий покорный тон, так как про звучи ответ невпопад или угловато, удар был бы неизбежен.
   В некоторых случаях было одинаково некстати отвечать или не отвечать, и, зная, что удара не миновать, он доставлял себе удовольствие бросить в ответ бесстыдное: -- "Разумеется, слышу!" При этом он по уши уходил в воротник своей куртки.
   На этот раз дело дошло до того, что удар был неизбежен. Торкель посматривал во все стороны, нет ли где спасения, и из-за мачты увидел на воде стаю птиц.
   -- Вон дичь, с той стороны, -- заметил он. Отец перекинул через голову веревку от руля, удостоверился в положении вещей и приложил винтовку к щеке. Торкель сотворил тихую молитву за удачный выстрел, так как в случае промаха пришлось бы...
   Раздался выстрел, и пара птиц осталась на месте.
   -- Поворачивай! -- скомандовал лоцман. И вскоре после этого вытащил добычу из воды; порылся большим пальцем в перьях на груди и крякнул от удовольствия.
   Буря прошла, кровь пролилась, удар раздался, и опять наступило затишье.
   Когда они пристали к шхере, лодка была вытащена на берег, поставлена выше возможного уровня воды, и Эман отправился открывать свою морскую будку.
   Казалось, что все эти шхеры стояли в море, как флот на якоре, и наружная цепь их на западе была совсем похожа на плавающие колья или брусья.
   Здесь, в море, Торкелю было всегда хорошо; он чувствовал себя как бы на корабле или на воздушном шаре; в особенности в тихую погоду, когда воздух и вода незаметно переходили друг в друга, а шхеры плавали в чем-то разреженном и светлом и были покрыты куполом; этот купол днем был молочно-белый или голубой, иногда пушистый, а ночью был усыпан белыми драгоценными камнями, сверкавшими подобно тому, который он видел в перстне жены старшины.
   Людей здесь не было, зато можно было наблюдать столько других вещей. Даже камни на берегу были нс такие, как на суше, кусты и травы были новые, птицы другой породы, чем там, на Скамсунде; черные морские вороны, дикие гуси, морские орлы, перелетные гагары, поморники и острохвостки сменили крохалей, уток и чаек. Всё было крупнее и пестрее. И то, что случайно попадалось на берегу, могло иметь значительную цену, явиться такою же неожиданностью, как рождественский подарок.
   Торкель еще не был здесь в этом году; он отправился навестить старые знакомые места своих игр. На самом верху шхеры у него была груда камней с флагштоком, где он обыкновенно играл в корабли, пои чём шест служил для него гросмачтой. И, когда он лежал здесь на спине, а в небе проносились тучи, ему действительно казалось, что островок на всех парусах убегает вперед.
   Прежние игры не доставили ему никакого удовольствия в этот день; к тому же всё так изменилось, выглядело иначе, утратило свое значение, -- и то, что случилось с отцом, очевидно стало раздельным камнем в жизни их обоих. -- Здесь Торкель чувствовал себя взаперти, как агнец с волком, и его тянуло к людям, которые если и не очень беспокоились о нём, то по крайней мере оставляли в покое его мысли. И теперь его тоска получила определенную цель уйти туда, на тот берег пролива, где жизнь была светлее.
   К вечеру он вернулся назад на берег, где нашел отца стоящим с подзорной трубой и, не отрываясь, всё в одном и том же направлении смотрящим в море.
   -- Ступай разведи огонь! -- крикнул он.
   Торкель быстро повернулся назад и успел заметить красный буй с белым флагом, как раз со стороны открытого моря. Это было место разбитого судна, и он понял, что именно здесь и утонула шхуна с грузом.
   Когда сварился картофель, лоцман вошел в будку. Он ел долго, не говоря ни слова. Когда он кончил, начинало темнеть.
   -- Ложись спать! -- приказал он, -- мне нужно на охоту. -- Затем, захватив с собой топор и якорь, он вышел. Спустя несколько минут, Торкель слышал, как лодка сталкивалась в море, как весла стукнули в уключинах, -- и всё замолкло.
   Мальчику пришлось провести долгую мучительную ночь; он часто выходил на порог взглянуть на море. Иногда ему казалось, что большое судно крейсировало вокруг буя. Он, конечно, догадывался, что там происходило нечто непозволительное, но он же ничего не знал и собственно был рад не ввязываться в предприятие, которое легко могло кончиться тюрьмой.
   На рассвете отец вернулся домой и тотчас же лег спать, по-видимому довольный своей охотой.

* * *

   Однажды утром Торкель проснулся очень рано, чтобы разузнать что-нибудь об охоте, тем более что отец необыкновенно долго не возвращался домой.
   Сквозь туман ему удалось заметить, что у буя стоит рыбачье судно, и темная фигура, перегнувшись через край, возится над водой. Вскоре после этого он заметил другое судно с большими парусами. Но паруса были белее обыкновенного и лучше укреплены. Дул слабый ветер с севера, и море едва рябило.
   Вдруг большое судно подняло марсели и кливера, потом повернуло по ветру и направилось прямо к бую. Рыбачья лодка начинает двигаться; он видит, что отец сначала изо всех сил, гребет к берегу, но тотчас же поднимает парус и держит в открытое море, прямо на восток.
   Тогда большое судно тоже повернуло, взвился таможенный флаг, и мальчик понял, в чём тут всё дело. Доносятся голоса и крики, после чего оба судна исчезают в тумане.
   И вот он один на шхере, без лодки и, стало быть, без возможности возвратиться домой. Он не был плаксой, особенной опасности в этом тоже не представлялось, -- не тот, так другой должен был поплыть сюда, хотя бы пришлось прождать одни или двое суток.
   Он пошел к флагштоку и поднял сигнал о помощи.
   Когда взошло солнце, с попутным ветром показалась таможенная яхта. Перед самой серединой островка она повернула; была спущена шлюпка, подошла к берегу и посадила мальчика.
   -- Теперь твоему отцу конец! -- сказал надсмотрщик. -- Теперь твой черед, -- ты должен быть честным, тогда твои дела пойдут хорошо.
   Мальчик не стал плакать -- он это уже давно оставил -- и всякая перемена в его судьбе была только желательна.
   Чтобы быть полезным и избежать брани, он тотчас же отошел в сторону и стал натягивать парус; затем яхта направилась ближе к Скамсунду, а спустя некоторое время взяла курс к карантинной пристани.

* * *

   В восточной Европе свирепствовала эпидемия на скот, и на Скамсунде был открыт карантин для осмотра кожи и кожевенных товаров.
   Туда-то и был определен на службу Торкель Эман, после того как коммуна взяла его на свое попечение.
   Под карантин была отведена старая винокурня, большое трех-этажное здание с ржавой от столетней грязи штукатуркой. От пыли и паутины окна в нём были все черные. Всё имело жалкий вид, и всё это здание набрасывало тень скорби на несколько десятин земли и отражалось в маленькой бухте, где, по словам местных жителей, не было ни одной рыбы и не росло даже камыша. Высокий мыс закрывал от него пролив, и Фагервик был не виден. Вдоль бухты росли тощие ольхи, где никогда не раздавалось пенье птички, как никогда не было видно мотылька, порхающего по цветам, так как они зачахли от серных испарении и карболки и лепестки их были обрызганы красною краской и смолой. Сохранилось еще предание из времен казенной винокурни, когда весь Скамсунд был сплошным кабаком, а всё население спилось с круга. Сохранилось также воспоминание о домашнем винокурении, когда целые семьи переставали есть, когда весь заработок прислуги уходил на водку, когда дети засыпали в люльках с водочными сосками. Когда же затем котлы были конфискованы, вспыхнул мятеж, и казенное здание после восьмидневной осады было взято штурмом, так что пришлось вызвать канонерку и выпустить несколько боевых зарядов.
   Дети избегали играть возле этого проклятого гнезда, и много лет оно оставалось пустым. Уже первое поколение выбило камнями окна и расхитило всё до последнего гвоздя, так что для последующего уже не осталось ни малейшего соблазна.
   Торкель Эман как-то предпринял путешествие в карантинную бухту, так как она манила его своей неизвестностью; но там ему пришлось увидеть нечто такое, что напугало его раз навсегда.
   В высокой траве, которую никогда не косили, он случайно наткнулся на извивавшийся серым ужом кусок веревки. "Отличная веревка", подумал он, нагнулся и хотел поднять. Но тут он ухватился за лошадиные нуты, перерезанные и еще в крови. И затем увидел четыре куска веревки и на каждом из них но отрубленной конской ноге. Встретив подобное впервые, он испугался и никак не мог понять, что это могло значить, пока не увидел отрубленной головы с оскаленными зубами и, такими ясными до этого, закрытыми глазами. Тут он понял, что была убита Рута, единственная на всём острове лошадь, единственная и последняя, которой теперь могло быть за тридцать лет. Он вспомнил историю Руты и то, как в своей молодости эта лошадь была единственным трезвым существом на Скамсунде и как она заставила быть трезвым самого отчаянного пьяницу. Вот как это было.
   Отец Викберга, лоцман, предававшийся чудовищному пьянству, в одно воскресенье был совершенно пьян. Пьянство шло по всему острову, так что все ходили с тусклыми, налитыми кровью, слезящимися глазами. Если бы кому захотелось найти глаз, где могло еще отразиться голубое небо и где мог еще вспыхнуть свет разума, то пришлось бы идти к животным. У коров, собак, даже у свиней были ясные глаза, но яснее всего были глаза у Руты. Как-то раз они хотели дать ей солода, но лошадь отвернулась от ведра и так ударила его копытом, что остались одни щепки. У Руты оказалось такое отвращение к запаху водки, что она не прикоснулась бы к траве возле винокурни, если бы трава даже росла в этом месте.
   Так вот отец Викберга хватил в это утро лишнее, вышел и свалился тут же на берегу. Рута была поблизости и щипала травку, но делала вид, что не замечает Викберга. Шаг за шагом она подвигалась вперед по пастбищу, пока не подошла к мертвецки пьяному. Сначала она понюхала его, но быстро отвела голову, закинула ее назад, раскрыла свой зев так, что обнажилась вся челюсть, и затем, чтобы показать свое отвращение, фыркнула. Потом она собралась с духом, ухватилась передними зубами за его куртку, посредине груди, отнесла к берегу и трижды окунула его в воду -- ровно трижды-- насколько он мог сосчитать, затем осторожно опустила его на траву и ушла своей дорогой, ни слова не сказав. Это рассказывал отец Викберга И вот прибавила от себя молва, всё зависело не от счета, -- потому что курица может сосчитать до пяти, -- а всё зависело от светлых глаз, которыми Рута взглянула на меня. На меня смотрело само здоровье, разум, кротость, и когда я вынул табакерку и взглянул на себя в зеркальце на крышке, я увидел свои собственные глаза, как мертвые горящие угли или как окровавленные внутренности только что выпотрошенной рыбы.
   С этого дня отец Викберга никогда не пил сверх меры, и стоило ему выпить лишнее, он всегда мог проверить это в зеркале, потому что глаза становились тогда заплывшими и злыми.
   Так вот встреча Торкеля Эмана с бренными останками Руты оставила в нём решительное омерзение к карантинному зданию, но тем не менее ему пришлось очутиться именно в нём; кроме того, он должен был находиться под опекой заведующего карантином, а ото было худшее, что его могло встретить.
   Этот забияка на Скамсунда был старый провинциальный врач; его сослали сюда, чтобы только отделаться от него, так как это был притеснитель и буян, который ни с кем не мог ужиться и еще меньше слушаться кого-нибудь. Поэтому, когда старший лоцман захотел занять для своей лодки место на прилежащей к карантину земле, он сейчас же затеял с ним ссору. После длинного похода в виде переписки по начальству, заведующий получил предостережение, отступил с поля сражения, потеряв воинскую честь, замкнулся на своем мысу и направил свою силу на помощников и несчастных моряков, которым приходилось стоять в карантине для осмотра и распоряжений.
   Когда корабельный надзиратель привел Торкеля в темный дом, то при виде страшного доктора он дрожал всем телом. Но или мальчик понравился доктору раньше или он был тронут тем, что его так боятся, во всяком случае он встретил его дружелюбно, выразил свое соболезнование несчастью Торкеля и поздравил его с приходом. Затем они отправились в лабораторию.
   Доктор указал новичку место у бесконечно длинного прилавка, где ему предстояло принимать кожи и считать их, после чего помощники должны были окуривать карболкой. За эту работу ему обещали стол и квартиру, а в случае старания и немного денег при окончании занятий.
   Им овладело гордое сознание, что он будет кормить себя сам. И он впервые в жизни почувствовал это мужское доверие к себе и к своему будущему, какого под опекой отца он не знавал никогда.
   Недельные рабочие часы проходили сами собой, и занятия сокращали время. По воскресеньям он вместе с другими ходил в церковь и сидел там до полудня; после обеда он бродил по острову, но никогда не заглядывал на заднюю сторону, где он пережил все свои горькие часы. Охотнее всего он сиживал с кем-нибудь из товарищей на лоцманской горе и всматривался в даль, на Фагервик, со всем его великолепием. Взять лодку и грести туда, что было бы так просто, он не решался, потому что дал заведующему обещание не делать итого. Зато товарищ называл ему виллы и имена летних гостей. Он знал, что в этом доме -- ресторан, в этом -- театр и т. д. Он близко познакомился с каждым местом и ставил его в связь с своими планами и намерениями, которые, в конце -- концов, выросли в целый план завоевания Фагервика, когда час настанет.
   Если бы кто-нибудь спросил мальчика, чего он больше всего хочет, то он вряд ли ответил бы, что ему хочется поступить во флот, так как эта мечта казалась ему слишком возвышенной, чтобы высказывать ее вслух.
   К концу июня Торкель услышал следующий разговор -- "Это уже нс долго протянется!" -- "Что же именно?" спрашивал другой. -- "Да вот возня с кожами; осталось не больше ста..."
   И вот проснулась надежда, возможность освободиться от вонючей грязной работы, а вместе с нею появилась тоска по тому неизвестному и новому, что должно было явиться на смену. И желание отправиться туда, на тот берег было так велико, что он даже начал составлять план бегства, если бы коммуне вздумалось удерживать его. Ведь коммуна заменяла ему отца и опекунов, а голос председателя в коммунальном совете принадлежал надзирателю и имел в данном случае решающее значение.
   Между тем, эпидемия кончилась, кожи все вышли, и оставалось только очистить заведение и закрыть. Мальчику никто не счел нужным сказать об этом хоть слово, потому что каждый был занят мыслью о себе самом. И когда, в одно прекрасное утро, он нашел карантин закрытым, он отправился к начальнику узнать, как ему быть. По обыкновению, доктор был хорошо расположен к мальчику.
   -- Да, паренек, теперь ты свободен. -- Это было всё, что он сказал. Но, видя, что малыш медлит, прибавил -- Деньги поступают в распоряжение коммуны.
   Тогда Торкель отправился на чердак, надел свое праздничное платье и пошел за лодкой, так как теперь он твердо решил искать счастья по ту сторону пролива; он был так уверен, что на всякую просьбу ему ответят "нет", что спрашиваться у коммуны он не посмел. Коммуна вообще питала некоторое отвращение к нему, как и ко всему его существу, мешала ему во всём и говорила "нет". Просить разрешения нанять лодку тоже не стоило, так как стали бы спрашивать, куда он намерен ехать. В конце концов, он вспомнил, что отец бросил на берегу старый челнок, который расселся по всем пазам и имел дырявое дно. И вот он отправился на заднюю сторону, пошел прямо к челну и начал исследовать его. Глазом знатока он скоро убедился, что дело поправимо, и в этой уверенности тотчас же принялся за работу. Спустя шесть часов, при помощи мха и пакли, ему удалось законопатить лодку и спустить ее на воду. Сначала она, конечно, протекала, но мох скоро разбух и, трижды вылив воду, Торкель окончательно столкнул челнок в море. Работать черпаком приходилось и дальше, но подул благоприятный ветер и, приладив вместо паруса большую ветку с листвой, он поплыл. -- Дело шло не быстро, но его воодушевляло гордое чувство сидеть в собственной лодке и плыть навстречу будущему, имея всё время в стороне открытое море.
   Когда после четырехчасового плавания он обогнул северный выступ Скамсунда и увидел Фагервик в волшебном вечернем освещении, он почувствовал свое мрачное прошлое позади себя. При мысли, что он бежал, им овладело чувство собственного достоинства, а страх, что его могут вернуть, торопил его вперед. Чтобы успокоить себя на случай такой опасности, он старался представить себя в том положении, когда его поймают и приведут назад. Он решил мужественно сносить всё, пока не представится новый случай, и упорно стоять на своем, пока не достигнет цели своего стремления.
   Ветер затих, и он сел на весла; но теперь он имел Скамсунд прямо перед собой; видел белую выжженную тору, красный свиной хлев и черное здание карантина, и, как сильно он ни греб, они следовали за ним в кильватере. В одно мгновение ему почудилось, что надзиратель стоит на лоцманской горе и следит за ним в подзорную трубку. Тогда он изо всех сил стал грести к берегу; заметил, что здесь мыс, обогнул его под прикрытием деревьев и скоро почувствовал, что киль задевает песок.
   Он сошел на берег, вытащил челнок и вздохнул. Здесь был лес, но тщательно оберегаемый лес, где каждое дерево стояло для украшения, а не для пользы; среди высоких елей подымался высокий шиповник с такими топкими ветками, что, казалось, цветы парили в воздухе, как бабочки. На соседнем кусте пели зяблики а в темной чаще ворковали голуби.
   По ровному мягкому, как ковер, спуску он двинулся вперед. Здесь стояли скамейки и столы, словно тут был сплошной громадный зал, где все составляли одно общество и были в гостях друг у друга... Сделав несколько шагов, он увидел толпу людей, идущих с пением и музыкой. Были будни, но все были одеты в праздничные светлые платья. Они шли толпою и старшие держали друг друга за талии, дети же вели друг друга за руки. И у всех был приятный, радостный и счастливый вид, тонкие красивые лица и белые руки.
   Мальчик сошел с дороги; здесь росла черника, но он не чувствовал страха, так как помнил, что змей, которыми кишел весь Скамсунд, здесь совсем не водится.
   Господа улыбнулись ему, отнюдь не смеясь над его изумлением, и, в превосходном настроении духа, он пошел дальше.
   Лес перешел в лужайку со множеством неизвестных ему цветов по краям... Посредине лужайки молодые люди и девочки играли в мяч. Они тоже были в своих лучших платьях и, кроме того, в разноцветных шапочках, которым соответствовали таких же цветов мячики. Во время игры дети не ссорились и не дрались. Это больше всего поражало его, так как дома на Скамсунде дети всегда дрались за игрой и разрывали друг у друга платья...
   Он пошел дальше, всё время по ровным, как ковер, дорожкам, так не похожим на усеянные камнями холмы на том берегу пролива. Когда же он подошел к дубовой роще и увидел исполинские столетние деревья, каких он раньше никогда не видел, то перед подобным чудом природы его прямо бросило в дрожь. Зеленые своды были просторны, как церкви; они смыкались свободно висячими арками, вздымавшимися в воздух без столбов... Под этими сводами расстилались зеленые ковры короткой травы, настолько короткой, что можно было ходить по ней босым и лежать, не боясь могущих скрываться там змей. Здесь же росли неведомые цветы, красивее и ярче цветов на том берегу.
   Тут он подошел к забору, за которым росла высокая, на целый аршин от земли, трава, так хорошо засеянная и взращенная, что все стебельки были одинаковой высоты и оканчивались на верхушке кисточкой. Он никогда не видел поля, но, сорвав один колос и понюхав, он почувствовал запах свежеиспеченного ржаного хлеба, и тогда-то он понял всё. Легкий ветерок колебал рожь, как небольшие волны в море. Что-то убегало в даль, тогда как растения оставались на своем месте, словно кто-то незримый тепло дышал на это поле, и по стебелькам пробегали шепот и шелест. Маленькая желтоватая птичка пыталась, было, сесть на один из стеблей и поклевать зерен, но соломинка согнулась, и птичка утонула в этом зеленом море.
   Вдруг раздался странный звук, точно пролетела стая уток... "арп-снарп, арп-снарп", но это была во всяком случае не морская птица, да ничего и не взлетало вверх. Торкель и не подумал испугаться, ему было только любопытно; но, так как он любил животных, то, чтобы не сделать больно, выбрал маленький камешек и бросил в то место, откуда раздавался звук. Но птица не поднималась; стало тихо.
   Он пошел дальше, по дорожке в поле, и вдруг опять услышал тот же звук, но уже с другой стороны. Он захлопал руками и свистнул, но всё опять затихло, и даже стебелек не вздрогнул...
   Но только он сделал несколько шагов, как снова раздался всё тот же звук, совсем сзади, словно кто-то хотел над ним пошутить. Это было положительное колдовство, но было и забавно, так как было ново и безопасно.
   Теперь он стал замечать из-за берез строения и, прибавил шагу, добрался до ручья. Через него перекинулся мостик с выпиленными и раскрашенными перилами, а дальше начиналась дорога по берегу. Налево расстилался пролив с зеленеющими, покрытыми ольхой выступами суши. Здесь же тянулись избушка за избушкой, одна похожая на другую, но все чистенькие, нарядные, с открытыми верандами, развевающимися занавесками, флагштоками и кустами роз. Было время роз, и цветы высыпали из-кустов, выливались одни за другим, как вода из переполненного горного ручья.
   От некоторых зданий протянулись в пролив мосты, где стояли белые лодочки, шлюпки, катера.
   Он мог заглядывать в окна, внутрь зданий, где сидели празднично разодетые люди и отдыхали; на задних крыльцах сидели молодые девушки, скрестив руки и ничего не делая. Иногда из окон вылетали очаровательные звуки, музыка и пение, красивые звуки и затейливые, порою торжественные, но совсем не такие, как музыка в церкви. Всё это заставляло его дрожать от восхищениями новые чувства овладели им. Всё это было как в сказках или как в прекрасных снах. Здесь был другой, лучший мир, здесь был Фагервик... но вдруг перед ним мелькнуло здание карантина на Скамсунде, который лежал как раз напротив; там раскинулась другая, темная земля со своими мрачными, горемычными обитателями.

* * *

   Он разыскал ресторан, где за столом сидело много народу и пировало под звуки невидимой нежной музыки. У буфета стояло общество господ и дам, разговаривая с ресторатором.
   -- К сожалению, сегодня у меня некому ставить, потому что мальчик выехал в море!
   -- Ах, какая досада! -- раздалось со стороны общества.
   В это время ресторатор заметил Торкеля и сейчас же спросил его:
   -- Может быть, ты хочешь ставить кегли?
   -- С удовольствием, -- ответил он.
   Молодые дамы из компании стали гладить его по голове, подхватили под руки и побежали с ним, называя своим спасителем и прочее.
   Через несколько минут Торкель уже ставил кегли, был расторопен, внимателен, почтителен и обнаружил достаточную воспитанность, чтобы не отвечать на дружеское движение тем же и на шутку шуткой; каждое проявление расположения к нему он принимал с застенчивостью и благодарностью, а каждую шутку -- молчаливой улыбкой. Он прислуживал целых два часа; во время перерывов, по разговорам за стаканом вина, он понял, что это -- родственники, которые встретились спустя много лет разлуки, а может быть, и размолвки, и теперь вот не могут нарадоваться встрече, а может быть, и примирению. Пожилые становились снова молодыми, а молодые пылали безумной радостью.
   Когда игра кончилась, Торкель стал служить при умывальнике и, заметив, что таз весь черен внутри, вышел с ним на двор и стал чистить его песком.
   Какой-то пожилой господин стоял в дверях и наблюдал за ним, и, когда мальчик, с шапкой в руке, принес таз обратно, пожилой господин взял его дружески за ухо и спросил с изумлением:
   -- Где ты научился этому? -- А я вот тридцать лет никак не выучу своих служанок!
   -- Я этому научился у заведующего карантином! -- ответил Торкель.
   -- Хороший учитель был у тебя, да и сам ты славный мальчуган!
   При этом господин сунул мальчику в руки целую крону. Одна из молодых дам, услышав этот разговор, взяла Торкеля за руку и хотела предложить ему стакан содовой воды со стола, потому что он весь был в поту и имел усталый вид; но у мальчика оказался достаточно здоровый инстинкт, подсказавший ему, что это может вызвать неудовольствие со стороны остальных, и с поклоном и таким выражением, которое не могло показаться обидным, он отклонил предложение.
   Последняя сцена решила будущность Торкеля; его начали спрашивать, как его зовут, сколько ему лет и прочее.
   Затем компания ушла, и Торкель остался один. Он взялся отнести в буфет поднос с тарелками и стал прибирать на столе. Заметив остатки в стаканах и в особенности что-то красное, привлекавшее его внимание своим вкусом и запахом, по всей вероятности вино, он поднес стакан ко рту, но в то же мгновение ему пришло в голову, что лизать стаканы стыдно; он выплеснул содержимое в дверь, взял поднос и ушел. И тут ему показалось, что сзади него мелькнуло что-то светлое, похожее на человеческое лицо, которое отошло от открытого окна и направилось дальше по коридору.
   Когда он спустился вниз, то пожилой господин стоял и разговаривал с хозяином. Голоса тотчас же притихли. Мальчик понял, что речь шла о нём, и сейчас же отступил несколько шагов назад.
   -- Послушай, Торкель, -- сказал хозяин, -- хочешь остаться у меня?
   -- Хочет ли он? Но весь вопрос в том, согласно ли коммуна.
   -- Это я беру на себя! -- ответил хозяин, и дело было улажено.
   Никогда в жизни у него не было желания, которое могло бы исполниться так легко, и он считал это положительно чудом. Всё, чего он боялся, исчезло.
   Вечером его определили в "казачки" и нарядили в темно-зеленое платье со светлыми пуговицами, которые сидели в три ряда, как у гусара. И, когда ему нужно было войти с газетами в зал, где происходили танцы, он чувствовал себя важным господином, перед которым все расступались и маленькие одолжения которого принимались не иначе, как с предварительной просьбой, не будет ли ему угодно сделать их.
   День завершился целым оркестром музыки в саду, разноцветными фонарями и фейерверком. -- Совсем как в сказках!
   Дни проходили сплошным праздником. Плясали, пели, играли, наряжались, устраивали шествия, Что обыкновенно кончалось театром... Торкель ходил как в лихорадке, не теряя, однако, головы, и удивлялся только тому, что мир на этой стороне пролива был такой светлый и что люди здесь были способны веселиться целый Божий день и все дни.
   Об отце не было слухов; решили, что он либо погиб, либо уехал в Финляндию. А что он ни за что не вернется, чтобы угодит в тюрьму, было для всех очевидно. Торкель не скучал по нём, но боялся его возвращения, так же как и страх перед коммуной не повидал его, несмотря на уверения хозяина, что всё улажено. Иногда ему снилось по ночам, что пришли и взяли его и что он опять возится с кожами в карантине. Но, проснувшись на своем чердаке и видя солнечный свет на громадных липах и слыша щебетание птиц и жужжание пчел, он вспоминал слова вахмистра Викберга, что на этом берегу стоит Геваль, гора проклятия обитель греха и несчастных... он тут уж не знал чему верить. Здешние люди были решительно лучше и приветливее, чем там: темные стороны, как он успел заметить, были у них, но он держался в стороне от всего этого, равно как был глух и слеп ко всем россказням товарищей о хозяине. У него была твердо намеченная цель, заключавшаяся в том, чтобы добиться независимости от коммуны, получить место, где бы можно было прокормиться собственным трудом, лучше в море, куда его так влекло, а лучше всего в королевском флоте. Поэтому он приучал себя к самоограничению и самообладанию, откладывал каждый перепадавший ему грош; он любил деньги, как путь к свободе, но ему хотелось, чтобы его сбережения росли несколько быстрее. Было способ и наживать деньги, как его учили товарищи, но его преступный отец привил ему такие твердые понятия о честности, что он никогда не поддавался искушению. бесчестный по природе, отец тщетно старался подавить дурные влечения в самом себе; зато он сделал всё, чтобы хоть в сыне искоренить эту опасную наклонность, злосчастные последствия которой он видел воочию. Народ на Скамсунде называл отца ханжой, потому что он всегда внушал сыну нравственность, тогда как сам жил негодяем.
   -- Вы не понимаете, -- говорил как-то лоцман, -- вы не понимаете, что я хочу сделать ребенка лучше своего отца!
   -- Сперва исправься сам! -- отвечал вахмистр Шестрем.
   -- Нет, это не в моих силах, -- говорил Эман, -- но если мне удастся поставить на лучшую дорогу мальчишку, то я буду счастлив... и он еще не раз будет мне благодарен.
   Заведующий карантином, который слышал этот разговор и сам был большой пройдоха, заметил в заключение:
   -- Имея пред собой ужасающий пример Эмана, Торкель должен стать чудовищем честности и трезвости!
   И то, что он разумел в обратном смысле, на этот раз сбылось.

* * *

   Лето проходило, каникулы кончились, и Торкелю пришлось как-то отлучиться с поручением на другой конец острова. Утром этого дня с ним произошла первая маленькая неприятность в гостинице, и он совершенно пал духом. Человек, смотревший за будильником, по которому Торкель должен был вставать, как раз забыл завести часы, и мальчик проспал. Чтобы беготня по коридору не беспокоила гостей, прислуге было запрещено вставать слишком рано, а с другой стороны, слишком позднее вставание считалось преступлением, потому что расстраивалась вся утренняя служба, и нетерпеливые гости ворчали из-за своего кофе, своего платья, обуви и воды. Мальчик были, не виноват в своей небрежности, но ярость хозяина все-таки разразилась над ним. Он оправдывался оплошностью приказчика, но когда того потребовали к объяснению, он стал отпираться. Торкель; таким образом, оказался еще лжецом. Вся его душа возмутилась на обоих лживых обвинителей и на людскую несправедливость, и он забылся. Он получил две пощечины, одну от хозяина, другую от приказчика, и вдобавок хозяин бросил еще угрозу, что ему придется уйти и вернуться домой, в свой свиной хлев на том берегу.
   Оставленные без услужения гости стали бранить его, а это еще больше огорчало его, потому что он привык видеть одни лишь приветливые лица.
   Это был положительно злополучный день, и, когда его послали по делу в другой конец острова, он почувствовал облегчение остаться наедине. И тут-то он впервые заплакал над жизнью и её несправедливостями и впервые же заметил, что одинок на свете.
   Все вокруг него померкло, всё стало горьким и гадким; всё, что он видел и слышал дурного и от чего держался в стороне, теперь сразу обрушилось на него. И он увидал, что люди здесь, на острове, нисколько не лучше других; они только носили более нарядные платья, под которыми скрывалась грязь, и вот они явились сюда смыть ее. Он вспомнил слова Викберга, сказанные тогда на горе, что здесь Геваль, пристанище греха. Это была правда, потому что никто из господ не работал, а все вели разгульную жизнь блудного сына; они ложились пьяные в постель, а вставали с красными глазами, когда солнце было уже высоко на небе. А дамы бродили по лесу с молодыми людьми, и там-то совершалось много вещей, которые, конечно, не могли быть красивыми.
   Он добрался до поля с рожью, которое теперь пожелтело, как корка сдобного хлеба; васильки и маргаритки еще продолжали цвести, беззаботные, точно они не знали, что на них скоро нагрянет коса. На Скамсунде не было цветов, а здесь у него никогда не было времени сорвать хотя бы несколько. Он тотчас же перескочил через ров и только хотел протянуть руку за васильком, как снова услышал перед собой странный треск. Это звучало как бы предостережением, но мальчик принял всё в шутку; он стал шикать и вторично потянулся за своим цветком, но всё время оставался на меже, в здравом рассуждении, что топтать поле не следует.
   Треск продолжал свое предостережение, но мальчик считал это простой шуткой и продолжал свою невинную забаву. Но тут он услышал сердитый крик позади:
   -- Ты что поле топчешь! Я тебе покажу!
   -- Да я же не полем хожу, я хожу межой, -- успел ответить он, но не больше, потому что арендатор не замедлил накинуться на него.
   Торкель бросился бежать, перескочил через забор и бежал лесом, пока не выбился из сил и не споткнулся о корень.
   Он так изнемог от усталости и так запыхался, что продолжал лежать на земле, и тут-то он стал плакать над жизнью и над всем; но самое большое горе заключалось в том, что он утратил веру в этот рай и в этих добрых людей, которые должны были жить в нём. Ведь если здесь было так красиво и так дурно, то как же не -- быть этому там, в другом мире!
   Наконец, слезы унялись, он встал и побрел дальше, без цели, лишь бы идти. Из-за стволов мелькнуло перед ним длинное красное здание, длинное, как корабль с осевшей кормой. Это было ново и незнакомо; от здания доносилось жужжание, точно козодой возился на горе. Он подошел ближе и увидел нечто, еще более странное. Два человека пятились назад и что-то тащили за собой. Из любопытства он подошел к таинственному дому и тотчас же догадался, что здесь крутили веревки. Уступая чувству любознательности, он остановился у забора и стал смотреть, как выделывают снасти. Рабочие либо нашли свое хождение задом смешным, либо подумали, что мальчик смотрел на них свысока, потому что он стоял без дела и "наблюдал" за их работой, только вдруг в Торкеля полетело полено и ударилось в забор у самого его лица, при чём удар сопровождался криком: "Чего глаза таращишь?"
   Это случилось так неожиданно и без всякой причины, что мальчику стало горько вдвойне, тем более что он удивлялся искусству рабочих превращать паклю в совершенно гладкую веревку. Он молча пошел дальше с таким чувством, точно вся природа заодно с людьми была к нему враждебна в этот день.
   Теперь он предпочел бы быть подальше от строений, но дорога вела прямо к ним, и ему предстояло пройти мимо. Один из домиков, со стеклянной верандой, стоял у самого леса. Он узнал его по веселим занавескам и пышным цветочным клумбам. Здесь жили молодые славные новобрачные, которым он обыкновенно прислуживал за столом. Их лица всегда выражали счастие, благополучие и радость, и, когда они входили в столовую, то, казалось, зажигали свет или поднимали занавески, и врывалось солнце. Мальчик даже ездил с ними на рыбную ловлю и в своем детском незнании считал их ангелами, а не людьми.
   Но вот он подошел к веранде, окна которой были раскрыты, и из-за елей донесся мужской голос, то рычавший как разъяренный бык, то переходивший в шипение; в промежутках же доносился пронзительный режущий звук, то отрывистый, то воющий. По неподвижным кротким деревьям и тихим благоухающим цветам, казалось ему, пробежала дрожь, и его собственная грудь сжалась от боли, потому что он узнал голоса и увидел, как прекрасные знакомые лица вытянулись друг перед другом с искаженными чертами. Он взглянул на небо, не собираются ли тучи, но оно было голубое, как прежде; это поразило его, так как, будь он Царем Небесным, он набросил бы на подобное зрелище завесу из самых черных туч.
   Несомненно, это были не ангелы, а просто люди. И, сожалея, что увидел, как прекрасное может быть гадким, он снова убежал в лес.
   Там стояли рядом два дерева, старый дуб и старая осина. Осина, в своей молодости, слишком близко подошла к могучему дубу, и они целыми десятилетиями спорили о месте. Наконец, дуб взял верх, а более слабая осина вытянулась в воздухе, совсем рядом со своим страшным соседом, так близко, что от трения на нём образовался желоб, куда она и вошла всем своим стволом. В этот день было ветрено, и оба соперника со крипом и скрежетом терлись друг о друга. Торкель знал хорошо брата и сестру, как их называли, и еще издали слышал отзвук их ласк. Подойдя к ним, он вспомнил книгу с дикарях, которые обыкновенно добывают огонь трением твердого кусочка дерева о мягкий. Было очень сухое лето, и из опасения лесного пожара было запрещено даже курить табак в лесу. И тем не менее это чудовищное огниво работало в самой чаще сухого леса.
   Странные мысли приходили ему в голову.
   Почему же именно сегодня шла эта гибельная для острова работа? Уж не разгневан ли Господь на Фагервик и не хочет ли Он сжечь его, как Содом и Гоморру? Потому что стоит только вспыхнуть огню, и на острове запылают все дома, а людям придется бежать, бросаться от пепла и дыма в море. Ведь не мало лесных пожаров возникло от такого вот трения дерева о дерево.
   Он сел на пень и стал наблюдать. Сначала у него было желание увидеть дым и огонь, потому что Фагервику не мешало бы сгореть, потому что всё оказалось явным сатанинским наваждением; и если бы он выгорел дотла, как Скамсунд, то можно было бы жить и там и сносить жизнь, так как обетованная земля на этом берегу исчезла бы, не манила бы к себе, не смущала бы.
   В ближайшее мгновение он счел эту мысль безбожной и даже испугался, точно он был свидетелем преступного поджога, к чему он вовсе не хотел быть причастным; и вот он быстро удалился.
   Он прошел мимо источника, где некогда были целебные воды, и мельком взглянул на костыли, висевшие здесь в память обо всех исцеленных в болезнях. Он взобрался на холм, где стоял храм с бюстом, по всей вероятности, какого-нибудь короля. Затем вступил на узкую лужайку под дубами, которые бросали зеленые, качавшиеся от ветра, тени. Взошел еще на холм, где стояла отслужившая свой век мельница, и вскарабкался по лестнице вверх. Здесь перед ним расстилался Фагервик во всей своей красоте и богатстве, а повернувшись, он увидал Скамсунд с карантином, церковью и далеко-далеко открытое море с маяком. Вот куда влекла его тоска, и теперь он понял, что сбился с пути, хотя ему казалось, что так или иначе он приведет его к цели.
   Он продолжал стоять здесь, в детском волнении перед тем великим неизвестным, которое зовут будущим, и тут он увидел в заливе белый учебный бриг, на полном ходу, под военным флагом, с кливером на бугшприте и целым рядом сигналов.
   По реям стояли мальчики в белом, готовые к уборке парусов. Вот где была мечта его.
   Он следил за маневрами судна, думая, что бриг ляжет в дрейф и станет на якорь. И вот он уже принял твердое решение подстеречь одного из офицеров, которые посещали ресторан, и совершенно открыто просить место юнги.
   Он следил за каждым шагом на палубе, за положением парусов, за малейшим движением рулевого.
   Поравнявшись с купальней, судно должно было брасовать бак, теперь якорь должен был лежать на кран-банке, теперь...
   Бриг сначала спустил сигналы, потом бугшприт и, продолжая курс... мимо, в глубь залива, исчезал, как белый сон, унося с собою его надежду на будущее.
   Он слез с мельницы и пошел назад в дубовую рощу. По дороге он заметил на лужайке маленькую девочку, которой можно было дать лет около пяти; она стояла совсем одна, не шевелясь, положив пальцы в рот и в отчаянии озираясь кругом, тогда как две невысохших слезинки висели у неё на щеках. Мальчик подошел и спросил:
   -- Что ты здесь делаешь одна в лесу?
   -- Да вот, все ушли от меня, -- ответила она.
   -- А как тебя зовут?
   -- Меня зовут Алисой.
   -- Где же ты живешь?
   -- Возле купальни.
   Торкель приблизительно догадался, с кем имеет дело, и начал, было, шагать в указанном направлении.
   -- Я хочу, чтобы ты вел меня, -- сказала девочка и подала ему руку.
   Мальчик взял крошечную нежную ручонку; она была так мала и так нежна, что он с трудом осмелился взяться за нее. И он думал о злых братьях и сестрах, бросивших малютку одну в лесу, где бродят лошади животные, пусть, и не опасные, но могущие напугать ребенка.
   Когда они подошли к купальне, маленькая девочка указала на одно из ближайших зданий и сказала:
   -- Вот здесь я живу, прощай! -- Затем шмыгнула в ворота, а мальчик стоял и думал: "Вот она, благодарность!"
   По в ото время показался пожилой господин из кегельбана и, сделав рукою знак, чтобы Торкель остался, начал разговаривать с девочкой:
   -- Где же ты была, детка?
   -- Да они меня бросили, они такие гадкие!
   -- Я тебе говорил не сплетничать! -- И таким тоном, точно он ждал Торкеля, сказал:
   -- Заходи, паренек, мне нужно с тобой переговорить.
   Торкель вошел и только теперь заметил, что пожилой господин был во флотской форме, хотя ему и нельзя было видеть погоны.
   -- Ну, Торкель, -- начал он, -- что с тобой сегодня, -- у тебя такой расстроенный вид?
   Мальчиком овладело весьма естественное желание жаловаться, но в его ушах еще звучали решительные слова, только что обращенные к ребенку: "Не сплетничать!" И он ответил коротко и почтительно:
   -- Ничего.
   Но господин не выпускал его из рук и спрашивал дальше:
   -- К тебе были придирчивы?
   Это значило положить ответ прямо на язык, но ясное сознание мальчика подсказало ему, что всё спасение в том, чтобы удержаться, и он совладал с собой.
   -- Нет, просто маленькое недоразумение!
   Строгое, испытующее выражение лица у офицера смягчилось и исчезло, затем он взял Торкеля за руку и повел его в сад. Здесь он присел на скамейку и начал говорить, рисуя на песке:
   -- Слушай, дружок! Когда в тот раз ты ставил кегли, я обратил на тебя внимание, потому что, видишь ли... ты был проворен. И я уже тогда решил подвергнуть тебя испытанию, узнать, можешь ли ты слушаться, не рассуждая. Ты мог, так же... как мог удержаться и не лизать стаканы. Я, видишь ли, знаю твоего отца, он много лет плавал со мною и был, как тебе небезызвестно, бездельник. Так вот, я не выпускал тебя из виду... и сегодня утром я случайно зашел в ресторан, сейчас же после известной тебе сцены. Свидетели тогда же подтвердили, что ты невиноват в нерадении. Когда я спрашивал, не обидел ли кто тебя, я хотел убедиться, способен ли ты переносить обиду, не сплетничая и не жалуясь. Против моего ожидания, ты выдержал испытание! Потому что нет ничего столь тяжелого, как страдать несправедливо, и, с другой стороны, тот, кому это не под силу, никогда не может прожить жизнь -- поверь мне! (Он оглянулся, не подслушивает ли кто). Поверь мне всюду одни несправедливости! Всюду и во всём! (Тут он стряхнул пыль с галунов на рукаве, и Торкель заметил, что старый офицер был всего в чине лейтенанта). Но, видишь ли, такова жизнь; жизнь -- дело спешное, и столько вещей должно совершиться в одно и то же время, и вот в горячности приходится получить пощечину, а в другом случае и сам даешь пощечину, без всякого основания, вот одно другое и погашает! А сводить с людьми счеты не стоит... Послушай, управлять парусами ты умеешь?
   -- Ну, конечно!
   -- Хочешь быть юнгой на моем судне?
   -- Это -- шхуна?
   -- Я вижу, что ты хочешь, только тебе нужно уладить дело с хозяином и коммуной. Я это уже устроил. Ступай к своему хозяину и простись. Можешь сказать доброе слово и приказчику за его брань. Потом приходи сюда и устраивайся на шканцах; катер стоит у того конца пристани. Благодарить не за что! Таких, как ты, ищут, и если ты будешь старателен... то попадешь и во флот... Именно, если будешь старателен! Так вот, марш! Постой! Вот что! Алиса благодарила тебя за помощь?
   Торкель молчал; он не хотел сплетничать!
   -- Так, не поблагодарила. -- Алиса! -- крикнул он.
   Алиса была тут же поблизости.
   -- Иди сюда! Скажи мальчику спасибо за то, что он привел тебя.
   Алиса поднялась на цыпочки и по обыкновению протянула свой ротик, чтобы благодарить поцелуем.
   Отец рассмеялся. Торкель взял девочку за обе ручонки, покраснел и сказал вместо неё:
   -- Спасибо, спасибо.
   Когда он вернулся домой, Фагервик снова принял" свой радостный вид. Торкель опять любил людей, не исключая и приказчика, что поступил с ним так несправедливо. Но то, что счастие могло быть так близко от несчастья, что оно как бы выслало вперед отряд невзгод, стало для него уроком на всю его жизнь; и если, впоследствии он и часто встречал горе, он всегда думал: "ну вот, теперь-то счастие не за горами!"

* * *

   Подул утренний ветер, и шхуна снялась с якоря. Торкель стоял на своем посту. На нём была синяя куртка, белые брюки, белые легкие башмаки и круглая шапка с висячей лентой. Белые, совсем бальные, башмаки так легко скользили по блестящей, как сталь, палубе; это было выше всего, -- тут поневоле почувствуешь себя господином!
   Лейтенант стоял у руля, и из-за бизани было видно, как он выкрикивал команды.
   -- Якорь! -- Кливер! -- Обе стенги!
   Кораблик расправил крылья; он сидел на воде, как птица, гордясь своим проворным бегом, и своими мачтами указывал направление, как компас.
   С одной стороны дефилировал Фагервик, и ресторатор салютовал флагом. Скамсунд был закрыт парусами, но Торкелю захотелось взглянуть на него еще раз, чтобы полнее почувствовать свое счастие.
   Никто из экипажа не знал, куда направлен курс но, увидев, что "старик", как называли командира, в полной форме, матросы поняли всё.
   -- Мы едем в город! -- шепнул один из них.
   -- Конечно, в Гольм!
   Когда, спустя час, повернули на другой галс, стало очевидно, что путь в Стокгольм.
   А мальчик стоял на своем посту и зоркими глазами смотрел вперед, туда, где должен был лежать город, куда плыли все корабли и где он не был никогда.

-----------------------------------------------------------

   Текст издания: А. Стринберг. Полное собрание сочинений. Том 9. Детская сказка. Игра с огнем. Серебряное озеро. Эрик XIV.. -- Издание В. М. Саблина, Москва -- 1911. С. 1.
   ABBYY FineReader 12
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru