Стриндберг Август
Готические комнаты

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Götiska rumme.
    Перевод Ады Владимировой (1909).


   Стриндберг А. -- ПСС. т. 08. Готические комнаты - 1909
   ABBYY FineReader 12

Август Стриндберг.
ПСС. Том VIII
Готические комнаты 

I

   Комнаты в готическом стиле были освещены электричеством, и два кельнера накрывали на стол.
   Вошли два господина во фраках и окинули взором все приготовления, которые, видимо, делались под их наблюдением.
   -- Ты давно здесь не бывал! -- воскликнул один из вошедших, архитектор Курт Борг, племянник доктора Борга, носившего прозвище Страшного.
   -- Да, -- отвечал художник Селлен, -- я пятнадцать лет здесь не был. Прошло пятнадцать лет, как я сидел в Красной Комнате и философствовал с Арвидом Фальком, с Олэ Монтансом и другими. Не можешь ли ты, как архитектор, воспроизвести план нашей старой комнаты?
   Архитектор, уже бывавший здесь, обозначил носком башмака трапецию на ковре и объяснил, как было устроено раньше.
   -- Да, я всегда говорю, -- добавил Селлен, -- времена меняются, но мы остаемся всё такими же.
   Он взглянул на поседевшие виски собеседника и продолжал:
   -- Арвид Фальк, да, тот, вероятно, надломлен. Да жив ли он еще?
   -- Да, они его убили, но он живет; точно так же, как они убили нашего Сираха, этого сына Рембранта, лучшего из наших людей, павшего в передних рядах со знаменем в руках.
   -- И мы должны сегодня провести вечер с этими убийцами?
   -- Да, видишь ли, ведь тот, которого мы собираемся чествовать, норвежец, и мы не можем исключить его старых парижских и римских друзей.
   -- Разумеется, этого сделать нельзя; но если придет сюда дядюшка Борг, то может произойти недоразумение.
   -- Хуже всего то, что наш норвежец Лагэ Ланг воображает себе, что это будет примирительный праздник. Веришь ли ты в примирение?
   -- Нет, -- ответил решительно Селлен. -- Мы уже пробовали, но ничего не вышло. Например, Лундель: он принял приглашение в академию, чтобы изнутри отворить ворота крепости, дабы произвести реформы и умиротворить; тогда его заперли, а теперь он пишет, как профессор. Нет, ты им не верь! Они вот что говорят: "приди к нам; стань таким, как мы; приди, и если в наших руках будет власть, мы дадим тебе орден Вазы; приди и пребывай под нами, тогда мы будем над тобой". Нет, благодарю покорно! Лучше оставаться снаружи, на мостовой и сделаться бродягой! Помнишь ли ты еще песнь Лассэ в Париже, в кабачке!
   -- Да! Париж!..... А теперь мы опять дома... Как ты себя здесь чувствуешь?
   -- Душно! Отвратительно! Воздух не шелохнется, а приближается конец века; чего-то ждут. Но чего?
   -- Увидим!
   Движение за дверью указывало, что съезжаются гости.
   Вошел толстенький, выбритый, в перчатках, художник профессор Лундель. На фраке красовался орден Вазы.
   -- Сними ты эту штуку, -- обратился к нему Курт Борг и попробовал отстегнуть звезду.
   -- Нет, оставь! -- запротестовал добродушно Лундель, привыкший уже к тому, что с ним шутят.
   -- Да ведь это оскорбление Лангу, нашему юбиляру, у которого звезды нет, хотя у него заслуг и больше, чем у тебя. Кельнеры могут его и нас счесть за людей наказанных; понимаешь ли ты?
   -- Нет!
   Снова движение за дверью. Вошел консул Исаак Леви, бывший член Красной Комнаты, и пожал у Селлена, Лунделя и Борга руки.
   Затем группами стали прибывать гости. Как тучка, бросающая свою тень на лужайку, вошла группа академиков.
   С громовым треском вошел доктор Борг, по прозванию Страшный, двоюродный дядя архитектора. Бросая вокруг себя вызывающие взгляды, он поздоровался, приветствуя каждого колкими замечаниями.
   Потом появились мужчины с дамами. Бросалось в глаза, что академики своих жен не привезли; для них общество не было достаточно comme il faut, и все знали, что здесь будут говорить на языке, напоминающем чистое шведское наречие. Кроме того, этим подчеркивалось, что по закону общество не должно было чествовать норвежца, и что у дам художников такие манеры, которые в гостиных не приняты. Были даже разговоры о том, что художники имеют своих "приятельниц", а так как их трудно отличить от других женщин, то легко могли произойти недоразумения.
   Наконец, вошел и знаменитый человек, на голову выше всех остальных. То был Лагэ Ланг, современный художник с известным именем. Пользующийся всеобщей любовью, богатый, гостеприимный, он стоял вне шведской обособленности и потому шел беспрепятственно среди огня, которого не ощущал.
   Чествовали друга и художника, но хотелось кстати произвести некоторую демонстрацию перед норвежцами; хотелось показать, что нация не разделяет видов правительства, считающего Норвегию за насильственно занятую провинцию; хотелось своими собственными силами утихомирить возжигаемую сверху ненависть против братского народа, благо которого не могло быть прочным при управлении страной по телефону из Стокгольма, как отдаленным поместьем, доверенным нерадивому управителю.
   Поэтому почетного гостя сейчас же повели на балкон, выходящий в переполненный публикой музыкальный зал. Как только он показался, прервали музыку, и оркестр заиграл норвежский национальный гимн.
   Профессора образовали свой замкнутый кружок и остались в зале, так как чувствовали, что там на балконе творится что-то недозволенное, к чему им не следовало присоединяться.
   Вскоре гостя повели к столу.
   Это был французский ресторанный ужин. Перед каждым прибором лежали по шести устриц и стояла раскупоренная бутылка белого вина без этикетки, совсем как у Laurent в Греце. Это дало тон всему ужину: пробудились воспоминания, и вернулось настроение 80-х годов, несмотря на то, что дело происходило в осторожных 90-х годах. Достаточно было какого-нибудь собственного имени, чтобы вспыхнул огонь.
   -- Барбизон! Марлот, Монтинии, Немур! О! -- Или: Манэ, Монэ, Лепаж! О!
   Еще речей никто не произносил, но все говорили сразу, свободно и дружелюбно; царили единодушие и веселость.
   К десерту настроение дошло до экстаза. Стали бросать через стол апельсины, в воздух полетели салфетки, закружился кольцами табачный дым, спички зажигались в роде ракет; откуда-то появилась гитара; запели хором песни Спада. Это было сигналом к прекращению соблюдения приличий. Профессора увлеклись как и другие и стали юными; они отцепили свои ордена и раздавали их во все стороны; у Селлена на спине висел орден Вазы, а у одного из кельнеров на плече красовался орден Почетного Легиона.
   Наконец, раздался стук по столу, и доктор Борг сказал следующее:
   -- Мы пили за друга нашего Лагэ Ланга, за художника, теперь я хочу еще выпить за норвежцев! Вы не думайте, чтобы я любил норвежцев с их мужицким хвастовством. Я сам женат на норвежке, как вам известно, и это прямо дьявольское племя; но я люблю справедливость. Я хочу видеть покорность упрямой нации в том, что она ежегодно посвящает шесть недель нашему королю, и я не желаю интимности с чужим нам именем, имеющим совсем различное с нами развитие; я бы не хотел видеть, чтобы норвежцы в шведском риксдаге вмешивались в наши дела и на всё говорили бы "нет", как поляки и эльзасцы в германском рейхстаге; я хочу мира с соседями, и этот мир может быть достигнут лишь путем расторжения уз, как всякий несчастливый брак. Свободные норвежцы и свободные шведы сильны добровольным союзом, но слабы династичной унией, которая вовсе не есть единение. Норвегия есть de facto королевство, каким является Богемия по отношению к Австрии, и в таком виде она страшней, чем будучи союзной. Политика шведского правительства обманчива и ведет свое начало со времени Священного союза, когда право народа и справедливость оставлялись в стороне; было всё сделано для того, чтобы пробудить ненависть между родственными народами, но горе тем, которые, чтобы лучше властвовать, пытались вселить раздор! Горе им! Нас, работавших за единение и примирение, называют предателями родины. Того, кто так про нас говорит, я называю болваном! Вот вам мое слово! Лагэ Ланг, я подымаю бокал за свободную Норвегию, без чего не может быть свободной и мирной Швеции!
   -- Свободная Норвегия! Лагэ Ланг!
   Профессор Лундель попросил слова; когда же он заговорил о России, о Нильском мире и о переговорах, поднялся заглушающий его голос говор, и кончилось тем, что собравшиеся прервали его пением "Norges Baeste".
   После того, как Лагэ произнес свою ответную речь, все встали из-за стола, и начался настоящий карнавал.
   Отделились маленькие группы, чтобы поболтать, а на балконе уселись консул Леви, Селлен и Курт Борг.
   -- Ну, сегодня, кажется, все за одно, -- заметил Леви. Думаете ли вы, что так будет долго?
   -- Нет, -- ответил Селлен, -- это только перемирие.
   -- Что же они вам сделали, эти профессора?
   -- Этого вы постигнуть не можете, вы, стоящие в стороне. Они стесняют, они образуют общественное мнение, они давят; впрочем, мы -- как два враждебных племени, и я того мнения, что борьба должна быть, а то все бы одинаково малевали, и из этого произошло бы китайское искусство, которое стоит на месте, и которое заключается в проведении щеткой по наведенному узору. К тому же, -- борьба развивает силу и пробуждает дух.
   -- Да, да, -- вмешался Леви, -- но после раздора борцы заключают мир.
   -- Если условия мира приемлемы, -- да! -- возразил Курт Борг, -- но они не таковы. Они требуют подчинения, а на это соглашаться нельзя; они требуют нашу душу, наш разум... и всё! Мы не составляем отдельной партии, но чувствуем, что составляем одну семью, а те, -- я не знаю, что они за люди; на меня они производят впечатление демонов, которых я ненавижу, как что-то положительно злое; когда боги стареют, они становятся демонами, а они, наверное, считают себя преемниками богов, потому что они здесь Божьей милостью, говорят и думают о Божьей милости, а когда они поступают неправильно, то ссылаются на Божью милость. Я их не понимаю, и они меня не понимают.
   -- Они являются тормозами, которые должны регулировать быстроту, -- сказал Леви.
   -- Да, благодарю покорно! В таком случае я предпочитаю с большей пользой и большей честью быть паровиком.
   Теперь появился на балконе Лундель под руку с женой академика-художника, попавшей в эту странную компанию.
   В это время внизу на эстраде итальянец-певец пел блестящую вещь, наэлектризовавшую всех, и одурманенная празднеством дама вздумала бросить сверху певцу розу. Но было слишком далеко до эстрады, роза пролетела, как метеор, и попала на пиджак сидевшего у мраморного столика господина.
   Одиноко сидевший господин закручивал папироску, когда роза упала на него; он остановился, взял розу и взглянул наверх, на галерею.
   -- Это Сирах! -- воскликнул Селлен, и все закивали одинокому господину с красной феской на голове и довольно странно одетому.
   Но Сирах, видимо, не узнавал ни одного из своих старых друзей, воткнул розу в петлицу и продолжал крутить свою папиросу.
   -- Он не узнает нас! -- заметил Селлен. -- Не пойти ли мне вниз и не привести ли его?
   -- Тогда я уйду, -- коротко объявила дама; и я жалею мою розу, попавшую на такую неопрятную одежду.
   -- Да, уйди, пожалуйста, Августа, -- прервал ее подошедший доктор Борг, -- тебя ведь никто и не звал.
   -- Довольно, Борг, -- сказал Лундель.
   -- Молчи, -- заявил доктор. -- Сидящий там внизу-- бывшее светило, он должен был бы сегодня быть здесь первым лицом, если бы ты и тебе подобные не подали ему кубка с отравой! Ты даже не стоишь того, чтобы он плюнул тебе в лицо! Нет! потому что вы когда-то, -- ты это знаешь, -- лишили его честь, хлеба и даже чувства.
   Затем, обернувшись к Селлену, он продолжал:
   -- Пусть Сирах пребывает в своем призрачном мире; там ему лучше, чем мы думаем! Да он к тому же и не узнает нас!
   Подошел Лагэ Ланг; увидав внизу старого друга, он страшно обрадовался и собирался крикнуть в честь его "ура" и провозгласить тост за "нашего лучшего художника". Его от этого удержали -- и к счастью, так как, во-первых, это могло бы дать повод к призыву полиции, а во-вторых, никто в зале его не знал как художника, а только, пожалуй, как слабоумного и погибшего человека, на которого обращали внимание на улице, благодаря его красной феске и странному одеянию.
   Сирах продолжал сидеть на том же месте. Взгляд его блуждал над группой людей; казалось, будто он никого не видит из присутствующих, а весь поглощен теми таинственными образами, которые он один видит.
   Какое-то смущение легло на собравшихся в готических комнатах, и можно было думать, что близится буря.
   Профессора, не дожидаясь того, чтобы она разразилась, удалились.
   Туча нависла над обществом. Удовольствие от выпитого хорошего вина омрачилось воспоминанием о погибших, умерших и искалеченных, а Сирах был не единственной жертвой.
   Наконец, вдали замолкла музыка. Наступила полночь, и зал, окутанный голубым облаком табачного дыма, опустел. На маленьком мраморном столике, возле которого сидел Сирах, виднелось красное, как кровь, пятно. То была роза, в которой до болезненности впечатлительный человек, в конце концов, усмотрел врага, и которую он поэтому, уходя, оставил здесь.
   Все встали и проводили юбиляра до низу. У подъезда стоял шикарный экипаж с егерем возле кучера. У егеря на шляпе красовались перья, а на боку висел кортик.
   -- Кто это такой франт, что поедет в этой карете? -- спросил Селлен.
   Егерь стоял теперь у отворенной дверцы кареты и впустил в нее Ланга.
   -- Я поеду! -- воскликнул Лагэ. -- Я живу у двоюродного брата, в доме норвежского консульства, куда и вы все, всей компанией, приглашены послезавтра обедать.
   Последние слова были покрыты громкими криками "ура", и по мановению руки норвежца все, кто только мог, забрались в карету, и она покатила к Блазихольму. Доктор Борг завладел трехгранной шляпой егеря и его кортиком и собирался, как он выразился, "командовать парадом", т. е. взять в руки вожжи и повернуть экипаж по направлению к ресторану "Stallmeister".
   -- Берегись! -- кричал Исаак Леви.
   Но карета скоро благополучно въехала на двор посольства.
   Борг требовал, чтобы на двор принесли вина, но, хотя норвежец и находил это возможным, остальные отклонили это предложение, и, в конце концов, все простились.
   Тогда началась ночная прогулка, как часто бывает по окончании ужина.
   Отправились вместе доктор Борг, Курт Борг, Исаак Леви и Селлен. Они пошли по набережной, и взоры их остановились на замке.
   -- Да, вот он замок! -- воскликнул архитектор Курт, -- как он стоит хорошо!
   -- Да! это пока, -- заметил доктор, -- но когда воздвигнуто будет из гранита здание риксдага, там на Хельгенсхольме, оно будет иметь другой вид.
   -- И почему же нет: это ведь дух времени, -- возразил Леви. -- Теперь ведь правительство заседает в риксдаге; но почему? Этого никто не знает. По основным законам король имеет право выбирать своих советников, теперь же выбирает их Карл Иварсон.
   -- Ты с ума сошел!
   -- Нет! Крестьянин решает выборы депутатов и, следовательно, определяет, когда должны уходить министры. Следовательно, кто же управляет, как не он?
   -- Слушайте! вот где будет стоять новое здание оперы, -- прервал Селлен, ненавидевший политику.
   -- Да! у нас будет опера! Что на это говорит риксдаг?
   -- Вопрос этот решен утвердительно.
   Затем они прошли по Северному мосту на Монетную улицу, к рынку.
   -- Вот еще стоит Рыцарский дом! -- сказал Селлен.
   -- Да, и я присутствовал при том, как его запирали, -- заявил доктор Борг. -- Подумайте-ка, господа, какой конец! Фальк предвидел это!
   -- А вот и церковь Риттерхольма с Карлом XII и со всем прочим!
   -- Ты думаешь о Густаве Адольфе: хотя его и не называешь.
   -- А кстати, о Густаве Адольфе; знаете ли вы, что этот небольшой склеп называется Вазовским и что там лежит тело его сына от Маргариты Кабелью?
   -- Да, что это за безвкусие! Но видели ли вы в церкви могильную плиту старого Кабелью? Я ее не видал, но она значится в описании церкви. Вот как у нас чтут наши древние памятники!
   -- Я на днях прочел, -- сказал доктор, -- как в 1793 году толпа опустошала St.-Denis, и как все королевские гробы были вскрыты и опустошены. Тогда можно было сделать интересные психологические открытия. Людовик XV, например, оказался просто каким-то черным, прогнившим, вонючим препаратом.
   -- Слушайте-ка, так как мы заинтересовались церковью, не хотите ли вы осмотреть мою церковь? -- предложил архитектор. -- Я ее, конечно, не строил, но реставрировал ее; ключи у меня в кармане, а Исаак, если захочет, сыграет на органе.
   Это было в стиле доктора, и решили идти осмотреть церковь Курта, как ее прозвали.
   Когда они вчетвером вошли в полутемный храм, только слабо освещенный сквозь окна уличными газовыми фонарями, их невольно покорили величие здания и чудесные линии сводов; они скинули шляпы и тихо подошли к алтарю.
   -- Я был здесь двадцать лет тому назад, -- начал доктор, -- и что-то я ничего не узнаю. Где образ, висевший над алтарем?
   -- Его нет больше, -- отвечал Курт. -- Теперь у нас зато есть дарохранительница, жертвенник и подсвечник.
   -- Да ведь это как в Ветхом Завете, -- заметил Исаак.
   -- Мы, значит, возвращаемся к старине, -- ответил Курт Борг.
   -- А это? Что это такое?
   -- Это купель для крестин или баптистериум.
   -- И это ты написал картины по стенам?..
   -- Да, это в стиле собора...
   -- А кафедра разрушена!
   -- Ведь самое священное, это главный алтарь.
   -- Ты католик?
   -- Нисколько, но собор католический; протестантизм не имеет своего церковного стиля, потому что у него нет позитивного смысла.
   -- Прекрасно вы однако реставрируете соборы; вы восстанавливаете их в их первоначальной красоте, какими они были до реформации. Берегитесь, как бы вам не выкопать старый католицизм.
   -- Да, тут они немного заигрывают с католицизмом, совсем как во времена Аттербома. Сам пастор, ярый игрок в покер, долгое время находился под подозрением в принадлежности к католицизму; и он, соединившись с целым кружком пасторов, предложил ввести изменение в богослужении и придать ему побольше красоты. Это, впрочем, началось в 70-х годах отыскиванием наших старинных служебников и молитвенников, которые находили частицами, в виде обложек от документов в коллегиях; их реставрировали и понемногу издавали. Тут оживали воспоминания о нашем национальном святом покровителе Швеции, святом Эрихе. Капельмейстер Норман написал музыку на старинные псалмы; Вирсен чуть не задохся в дыму ладана в соборе Сиены; а профессор Бистрем начал реставрацию церковной музыки на прежних основаниях; в музее Стена образовалась коллекция старинной церковной утвари; монастырь Вадстена был снова возобновлен; собор в Упсале был обновлен и заново отделан, а архиепископ поехал в Рим, пожал папе руку, и тот открыл еретику двери библиотеки Ватикана. Что тут опасного? Это только указывает на примирение между матерью и сыном, а чего лучше, как когда родственники в дружбе, в особенности если оба -- христиане, и между ними встали лишь в прошлом различия догматов.
   -- Да, -- возразил доктор, -- это так мало меня интересует, потому что я, вероятно, язычник; мой дед со стороны матери был, как говорят, негр, я же не принадлежу к этой овечьей породе, хотя она мне не враждебна, но все-таки чужда.
   -- Да, это касается тебя. Но лютеране кричат хором, во главе со своим пастором. Слабые сосуды дают трещины, как только вольется в них новое вино.
   -- Верно ли, что Фальк стал католиком?
   -- Это ложь; но лютеранство охватила такая паника, что они видят даже иезуитов, хотя я таких не видал. Иезуитство уничтожено, но их видят, как прежде иезуиты "видели" масонов. Они и меня называют иезуитом, меня!!! меня!!!
   -- Кажется, в церкви происходит то же, что и в синагоге, -- заметил Исаак.
   -- Что же делается в синагоге? -- спросил доктор.
   -- Она напоминает скорлупу улитки: животное выползло из неё и погибло. Синагога стала пустым служением, в котором слышится лишь слабое жужжание, отголосок когда-то кипучей жизни.
   -- Это ты прав, Леви. Но что это за барабанный бой, раздающийся за последнее время?
   -- Ты говоришь об Армии Спасения? Это интернациональные христиане, которые открывают свои храмы всем исповедующим Христа. У них не существует теологии, катехизиса и твердо установившихся обрядов; они не делают разницы между католиками и протестантами; это живое христианство с верой и добрыми делами. Это маленькое "и" есть звено между разделенными церквами, которые спорят о вере или добрых делах.
   -- А кто же ты сам? -- спросил, наконец, Селлен.
   -- Этого я не знаю! Пожалуй, свободомыслящий христианин; христианин, потому что я родился в христианской семье; свободомыслящий, потому что я не могу примкнуть к какой-нибудь из "признанных" церквей.
   -- Но ты христианин?
   -- Да, так же, как Исаак еврей, а дядюшка Борг -- язычник.
   -- Теперь я желаю послушать музыку, -- прервал разговор доктор. -- Пусть Исаак поиграет на органе, а я буду раздувать мехи.
   К счастью, орган оказался запертым, а ключа у Курта с собой не было. Это рассердило доктора, пришедшего в настроение пиров времен Красной Комнаты и чувствовавшего неудержимую потребность выкинуть что-нибудь особенное. Он требовал ключ от колокольни, хотел подняться на нее и там в большой колокол созвать народ. После того как и этот план был отклонен, компания вышла и рассталась возле извозчичьей биржи.

II

   Редактор Густав Борг, старший брат доктора, сидел, покуривая свою утреннюю сигару, в своей конторе, и проглядывал почту. Она приносилась в маленьком жестяном ящичке, ключ от которого находился у редактора. В этом ящике заключались тайны редакции: там находились различные опровержения, заявления, просьбы, анонимные письма, грубые открытые письма. Заведен был ящик именно из-за этих последних, так как прежде их прочитывали служащие в конторе и редакции, что было нежелательно и не всегда удобно.
   Долго пришлось редактору привыкать к разборке почты и не приходить каждый раз в бешенство. Часто это стоило ему больших волнений, но всё же он теперь приобрел такую опытность в распечатывании писем, что иногда при одном взгляде на почерк и на подпись соображал, стоит ли читать письмо, или лучше просто бросить его в корзину.
   Сегодня дело шло несколько медленнее, потому что впервые за всё время существования газеты редактор получил открытые письма с похвалой и благодарностью от людей правых партий и отцов семейств за то, что он накануне в своей газете восстал против социализма.
   Густав Борг родился в средине прошлого столетия и до 1890 года жил либеральными идеалами сороковых годов, заключающимися в следующем: конституционная монархия (или предпочтительнее республика), свобода вероисповедания, всеобщее голосование, эмансипация женщин, народные школы и т. д. Он принимал участие в изменении представительства в 1866 году и считал, что настало тысячелетнее владычество. Но оно не наступило. То, на что, казалось, можно было рассчитывать -- не сбылось. При новых выборах в 1867 году получился следующий результат: дворянство, прежде представленное одной четвертью, одержало победу, так как составляло теперь две трети всех представителей, несмотря на то, что был уничтожен дом рыцарей. Духовенство сократилось с четверти на одну тридцатую. Наше папство, следовательно, потеряло свою светскую власть. Число представителей от горожан сократилось с четверти на одну шестую. Крестьяне сохранили свою четверть из общего числа выборных, но власть их усилилась, благодаря системе двух палат. Дом рыцарей был, несомненно, уничтожен, но большинство в верхней палате составляли должностные лица, следовательно, крупные землевладельцы, по большей части дворяне.
   Это был, значит, в сущности, парламент, как в древнем Риме, состоящий из патрициев и плебеев. При более близком ознакомлении с делом казалось, что плебеи имели несомненный перевес, и это должно было радовать всякого либерала; но при еще более тщательном рассмотрении выяснялось, что плебеи были консервативны.
   В этом вавилонском столпотворении Густав Борг потерял голову. Его несколько абстрактные взгляды на политику привели его к убеждению, что риксдаг займется всецело теориями государственного права, тогда как его прямой задачей было бы озаботиться о насущных и неотложных нуждах населения. Он просунул голову в собственную петлю, так как всегда защищал права большинства, а теперь увидел выбранное народом большинство сидящим у кормила. Швеция была сначала страной земледельческой, и поэтому большинство было в руках землевладельцев. Это было логично; черед дошел до крестьянских нужд: их старые жалобы были рассмотрены, старые злоупотребления переданы в суд. С этим он согласиться не мог. Когда же это самое большинство захотело издавать законы по вопросам культуры, решать, о чём нация должна думать и во что верить, и вздумало ввергать в темницы тех, кто работал для будущего, тогда он увидел себя в необходимости принять энергичные меры и выступить против своих плебеев. Но, благодаря этому, он впал в противоречие с самим собой и зашатался.
   Разнородность факторов делала исчисления еще более запутанными; так как, когда он увидел, что от нового образа правления королевская власть ослабевала, он не мог удержаться, чтобы не поддержать плебеев, несмотря на их скупость, нетерпимость и лень. Были моменты, когда ему казалось, что возвращается время свобод. Ведь, действительно, риксдаг низвергал советчиков короля; предложения о сокращении королевских уделов следовали быстро одно за другим, и дебатировался вопрос о содержании дворцов принцев.
   Все давние политические идеи заглохли; совершалась большая промывка, во время которой попадали в одну общую кучу и грубые рубища и тонкое полотняное белье, и стадо почти невозможным отличить черное от белого, мое от твоего. Все стали лицом к лицу с большим парадоксом: консервативные плебеи низвергали королевскую власть, и это тройное внутреннее противоречие действовало на подобие электрического угря -- его невозможно было схватить, отчасти потому, что оно было гладко, как угорь, и отчасти потому, что оно было заряжено. При прикосновении к нему получались удары, и оно уклонялось то направо, то налево, то вверх, то вниз.
   В то время пришли новые веяния, и заговорили о другом, кроме как о крестьянах. То был так называемый социальный вопрос, -- началось расследование самых устоев общества. Вследствие времени они настолько расшатались, что на них строить далее было уже невозможно без опасения того, чтобы не рухнуло всё здание.
   Паника, появившаяся в то время, охватила сначала высшие классы. Они -- самые легкие, вследствие этого плававшие на поверхности, и самые слабые, и поэтому они искали наверху опоры и поддержки, -- оказались, понятно, самыми испуганными. Но страх распространялся, и в один прекрасный день испугались и сами борцы, и молодежь, и либералы. Дело в том, что стали рассуждать о семье, и признавали ее чересчур узкой для развивающейся индивидуальной жизни. А так как старики полагали, что общество основано на семье, то они сочли его, т. е. общество, в опасности. Однако же общество или государство отнюдь не основано на семье, потому что государство ничего общего с семьей не имеет, образовалось оно от соединения свободных мужчин для общей обороны и защиты. Но это ничего не значило, -- остались при своем, что семья есть основа общества. Не помогал и тот довод, что если даже семья действительно основа всего, раз этот фундамент потерял свою крепость, мы должны на новом месте поставить новый фундамент и строить снова.
   При переоценке понятий о семье пришли к тому заключению, что при современном ходе развития двое людей не могут ручаться за сохранение на всю жизнь обоюдной симпатии, а без этого совместная супружеская жизнь невозможна. Ярко выраженное стремление к усилению личности противоречило обоюдному подчинению; выступление женщины в работе и в открытой жизни служило препятствием к упрочению семейной жизни и к домашнему воспитанию детей. Опыт ведь доказал, насколько умножились разводы, и старики в их заблуждении приписывали это легкомыслию, хотя супруги отлично сознавали, что разводы только служили к спасению их личности, что они благодаря им избегали самого худшего, т. е. рабства. Когда затем воспитание детей перешло в детские сады и школы, пало и домашнее воспитание. Оно получило свое начало в школе, продолжалось в казармах, а серьезно заканчивалось в общественной жизни.
   Так приблизительно формулировались жалобны на семью. И тогда паника охватила и такого сильного человека, как Густав Борг. Вчера он сам написал статью против разрушителей общественных основ, а сегодня консерваторы пожимали ему руку в благодарность за эту поддержку. С сыном своим Холгером, секретарем редакции, было у него накануне бурное объяснение, после которого тот грозил, что уйдет из редакции. Брат же, доктор Борг, предупредил его по телефону, что зайдет к нему. Этого-то он и ожидал теперь не без некоторого волнения, происходящего тоже и оттого, что многие подписчики вернули газету обратно.

* * *

   Наконец, он пришел. Доктор вошел к брату без доклада и сразу начал разговор.
   -- Что ты наделал?
   -- Я по своему глубокому убеждению написал против вашей безнравственной проповеди.
   -- Твои убеждения должны были бы основываться на положительных фактах и быть доказанными опытом. Но этого нет! Проповедей и проповедников нс существует, потому что те, кто пишет против семьи, лишь делятся своими открытиями и своим опытом. Они говорят: вот так и так идет вперед развитие жизненного строя; вот так и так развратилась за последнее время семейная жизнь, и домашний очаг оказался лучшей школой деспотизма, эгоизма и лицемерия. Они, следовательно, только делятся фактическими данными, а отнюдь не проповедуют никаких теорий.
   -- Но у тебя самого дочери, и ты проповедуешь подобное учение?
   -- Я люблю своих дочерей не меньше, чем ты своих, и ничему их не учу, потому что сам в этом отношении ничего не знаю. Но я намеренно занял выжидательное положение и наблюдаю. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что дети мои родились с другими идеями, чем я. Стыдливость запрещает нам об этом говорить; поэтому хорошо, что об этом пишут; печатное слово спокойно и никого не оскорбит. Я хочу только сказать тебе, что я, как и ты, ко всему готов. Зная, что я помочь ничем не могу, так как дать полезный совет я не берусь, то я предпочитаю молчать и размышлять следующим образом: быть может, это так и быть должно; быть может, им видней; быть может, это и есть путь к новому строю общества. Молодежь, борющаяся за свои новые идеалы, должна пострадать за первые попытки. Многие должны пасть, и многие действительно падают. Но поток времени несется, не спрашивая нашего совета, и я не буду делать отчаянных попыток, чтобы удержать его. Ты же, став против нас, погубишь свою газету. Как акционер и директор, я требую, чтобы ты ушел и уступил свое место сыну своему Холгеру.
   -- Мне уйти? Никогда.
   -- Хорошо! В таком случае мы с Холтером откроем новую газету.
   -- Новая газета не пойдет!
   -- Ошибаешься! Новая газета с определенными взглядами и проникнутая покинутыми тобою традициями пойдет.
   -- Т. е. односторонняя газета, обращающаяся со своими противниками как с преступниками?
   -- Нет, как с врагами! Пока битва не прекратилась, солдата, вздумавшего начать переговоры, расстреливают. Не приходилось ли тебе замечать, что если врагу сделать уступку или сказать ему доброе слово, то он ликует, чувствуя себя победителем? Хорошие слова и добрые отношения приходят поздней, после перемирия. Следовательно, смотри теперь на себя как на дезертира, которого должны расстрелять, и уходи.
   -- Никогда!
   -- В таком случае мы разорим тебя конкуренцией.
   -- Так говорит брат!
   -- Да! честный брат, не терпящий непотизма и партийности, ставящий справедливость выше братской привязанности и общее благо выше частного.
   -- Ты забыл, что ты потеряешь свои собственные деньги, если погубишь меня!
   -- Этого я не забыл, но у меня денег больше, чем ты думаешь, так что я от этого не разорюсь. Ты можешь обдумывать до завтра, до 12 часов. Прощай...
   Доктор вышел, а редактор остался один со своими тяжелыми мыслями.
   Отставленный! Как ненужный, он выброшен в сорный ящик! Он, относившийся с таким сочувствием ко всем преобразованиям, наступившим после 1850 года! Он ясно помнил первую железную дорогу 1852 года, открытие телеграфа в 1853 году, первые газовые фонари в 1854 году и, наконец, он в восьмидесятых годах пережил появление телефона! Из политических идей его юности немногие лишь оказались осуществимыми, большинство же испарилось, исчезло, отпало, как мякина. Некоторые из них осуществились, но другим образом, не так, как он мечтал, и возымели как раз обратные последствия тому, на что он надеялся. Тем временем подошло что-то новое, чего он не понимал и чего страшился. Так, например, он не мог понять большого рабочего движения, потому что он не заметил, как понемногу страна из земледельческой стала промышленной. Он называл лидеров рабочих агитаторами и анархистами, несмотря на то, что они как раз добивались утверждения законности и порядка в еще беспорядочных массах. Он не понимал влечения молодежи к свободе и ответственности, к самодеятельности и собственной воле, и поэтому он потерпел крушение. Это трагично, потому что оно непреклонно: время неизменно кладет преграду развитию человеческого ума. Он потерпел крушение отнюдь не по собственной вине, а вследствие жизненных законов. Он всегда знал, что сын станет когда-нибудь его преемником, но что тот вытеснит его, -- это было тяжелее, чем все горечи жизни.
   Он запер ящик письменного стола и вышел с тем, чтобы ехать на дачу и там поразмыслить над решением, которое ему предстояло принять. Несколько лет уже владел он дачей на шхерах, в которой проводил с семьей большую часть года.

III

   Редактор Густав Борг стоял на палубе маленького шхерного пароходика, идущего к Сторё, где была его дача. В том возбужденном настроении, в котором он находился, он больше всего желал бы быть никем невидимым или, по крайней мере, слепым и глухим.
   Вблизи уселись двое чужих господ, и ему поневоле пришлось слушать их разговор.
   -- Стокгольм, несомненно, очень красивый город, но он всё же производит впечатление декорации, так как он слишком велик и блестящ, чтобы быть столицей пустынной страны.
   -- Пустынной?
   -- Да! Я только что вернулся из служебной поездки по всей Швеции. Я состою инспектором Общества страхования жизни. Так вот, мне приходилось проезжать целые провинции, не встретив ни одного человека. В поезде было всего пять пассажиров. На станциях бывала мертвая тишина. Когда же я приезжал в большой город, то оказывалось, что он заселен почти исключительно чиновниками: начальник края, епископ, военное начальство; к ним, как бы образуя штаб, присоединялись бургомистр, муниципальные советники, почтмейстер, телеграфные чиновники и купцы.
   -- Но ведь народонаселение возросло до пяти миллионов?
   -- Совершенно верно; но из этих пяти миллионов насчитывают лишь один миллион мужчин в возрасте от 20 до 55 лет. Два с половиной миллиона составляют дети и женщины без особых занятий. Но этот миллион взрослых, работоспособных мужчин должен заботиться о тех двух с половиной миллионах не продуктивных, и кроме того он обязан содержать 170,000 чиновников, не считая войска, в котором числится 133,000 человек. Ты слышишь, я, как деятельный член Страхового общества, знаю всё это досконально.
   -- А разве у нас до 170,000 гражданских чиновников?
   -- Да. У нас имеется 67000 почтово-телеграфных и железнодорожных служащих, 27000 гражданских чиновников, 28000 лиц духовного звания с причетниками, 38000 учителей и 17000 выборных служащих.
   -- Да ведь это безумие!
   -- Да! Но это так! Я изменить этого не могу! И это не тайна, потому что это напечатано в шведской официальной статистике. Но что хуже всего, это переселение! С тех пор, как я состою членом нашего общества, было всего 780000 случаев переселения.
   -- Семьсот тысяч?
   -- Да! За четыре года, между 66 и 70 годами переселилось 100000 человек. Когда затем число переселений несколько поубавилось, тогда патриоты закричали: "Ну! Это было не опасно!" Но затем наступили годы 1881-й и 85-й, и тогда насчитывалось 175000 переселений. А потом в 86 году и в 90-м было до 200000 переселений.
   -- Что тогда сказали патриоты?
   -- Ничего! Впрочем, они начали писать свои воспоминания и занялись, как бы в ожидании конца, постройкой музея.
   -- А чем объясняется переселенческое движение? Является ли оно последствием обнищания?
   -- Нет, говорят, что нет.
   -- А что же такое?
   -- Преподаватели высших народных школ, -- странные они люди, уверяю тебя, -- упорно утверждают, что это объясняется недостатком любви к родине; но причину этого недостатка они объяснить не могут. Я однажды ответил таким образом одному из этих воспитателей: "Как можно любить страну, которая принадлежит иноземцу? "Тебе несомненно известно, что самая земля Швеции заложена за границей в 220 миллионов, что общественный долг простирается до 175 миллионов, а государственный заем до 287 миллионов. "Страна заложенной может оставаться", так поют теперь в некоторых клубах. Теперь, пока, насколько возможно, долг прикрывают деньгами сберегательных касс. Но и деньги сберегательных касс энергично высасываются многими насосами и, между прочим, эти деньги старательно вынимают из касс переселенцы, хранившие их до поры до времени для покупки билета на пароход. Государственный заем пополняется из доходов железных дорог, но это лишь неверная бухгалтерия, потому что откуда же тогда брать средства на содержание дорог?
   -- Но ведь пути сообщения несомненно являются продуктивной силой.
   -- Да, железные дороги также, как и проселочные и водные пути, но на это всё же нельзя смотреть, как на свободный капитал. Горе в том, что среди наших 27 тысяч гражданских чиновников нет ни одного настоящего бухгалтера; да и бухгалтерия мало помогла бы в стране, где государство и единичные личности тратят свыше своих доходов. Государство должно было бы взимать налоги, судя по достоянию плательщиков, а не по своему желанию. Теперь говорят просто: войско необходимо, и затем взимают с народа полмиллиарда. Подумай только: полмиллиарда! Это должно быть выплачено в десять лет!
   -- Ну, а переселение? Ты в чём же видишь его причину?
   -- Шведы чувствуют себя нехорошо; всё кругом затхло; скучно сидеть одним в пустынной стране; у них нет чувства общности, потому что вся нация до поразительности разнородна. Всё дворянство, высшие и средние классы по большей части состоят из переселившихся в Швецию иностранцев, скрывающих свое происхождение под шведскими именами. Они образуют как бы феодальное государство из чиновников, взимающих свое жалование с илотов. Стать чиновником и получать определенное содержание, ведь это идеал всех "лучших людей". Университеты -- это просто школы подготовления чиновников, и в одном из наших университетов насчитывается столько же доцентов, сколько студентов на одном факультете. Студенты образуют как бы привилегированное сословие консервативных юношей, которые являются представителями нации во время разных попоек (конечно, есть исключения). Но замечается и другое, а именно, старая провинциальная обособленность, которая наблюдается в землячествах при университетах. Студенты одного землячества ненавидят других и завидуют им. Это свойство замечается и во всей дальнейшей общественной жизни страны. Ты увидишь, если в каком-нибудь учреждении председатель, например, смаландец, то управление немедленно наполняется смаландцами; в столице есть цехи, наполненные уроженцами одной какой-нибудь провинции; в ригсдаге сидят по провинциям.
   Да, у нас много такого, что делает жизнь трудно переносимой. Никто здесь не чувствует себя дома; всякий является врагом во враждебной стране; никто не решается что-либо наладить, устроить, потому что всякому помешали бы. Единственно, в чём замечается проявление энергии, это в случаях, когда надо чему-нибудь помешать. Те, которые хотели бы что-нибудь делать, должны неминуемо найти себе другую родину, и вот почему энергичные люди переселяются, а остаются только не энергичные: это одно отчаяние!

* * *

   Когда пароход обогнул стену острога, поднялся ветер, и редактор отправился в рубку. Тут он застал спящего господина, сидевшего к нему спиной. По необыкновенной ширине спины он сразу узнал своего шурина, пастора в Сторё, встреча с которым была бы ему теперь не очень кстати. Поэтому он последовал его примеру, лег на противоположный диван и повернулся к нему спиной.

* * *

   Пока свояки предавались сну в рубке, доктор Борг и его невестка Брита, жена редактора, сидели наверху в кают-компании и беседовали.
   -- Должно кончиться крахом, -- продолжал начатый разговор доктор, -- и ты, Брита, должна будешь бросить бомбу.
   -- Да, мой друг, -- отвечала Брита самым приветливым тоном, -- я уже столько лет подряд бросала свои бомбы, что теперь, мне остается приняться за динамит. Густав со своими старолиберальными идеями -- наш самый злой враг; он не понимает того великого, что теперь происходит на свете. Он несомненно пережил с нами все теории, но когда настало время осуществления хотя одной идеи, одного его юношеского идеала, то он отрекся.
   -- Верно! Поэтому-то мы и должны подвязать ему хвост. Он должен уйти и предоставить за известное обеспечение управление сыну твоему Холгеру. Если он пожелает продолжать писать статьи для газеты, это он может, но под цензурой редакторов.
   -- Только не был бы Холгер слишком нерешительным! Несмотря на его достоинства, в нём замечаются, однако, унаследованные слабость...
   -- Их я из него выкурю, и ты можешь мне в этом помочь, так как ты положительно бесчувственна. Мы с тобой заключим союз, и тогда что-нибудь да выйдет.
   -- Да, -- ответила Брита тоном беззаботной приветливости, -- но в таком случае мы с тобой должны заключить компромисс. Ты должен постоять за мой женский вопрос.
   -- Я, ты это знаешь, за него и стою, пока простирается справедливость, но на несправедливости я не согласен. Я стою за твою борьбу за права человечества для слуг, за пересмотр заработной платы для работниц, за освобождение девушек от безделья и суеты; я за свободную связь при условий серьезной ответственности, но я отнюдь не за свободную любовь супругов, потому что это означало бы рабство мужа, в особенности в тех случаях, когда ему пришлось бы нести в церковь незаконных детей. Я не стою за право собственности для замужней женщины, когда она свое состояние исключает из пользования семьи, а сама смотрит на имущество мужа как на общее достояние.
   -- А работа жены по дому? Разве она не должна быть оплачена?
   -- Что это за работа? Ты когда-нибудь работала ли по дому? Ты давала приказания, которые выполнялись слугами, которым платит Густав. Он же кормит тебя и твоих детей и содержит слуг. Ты вздор говоришь!
   -- Ну, а бедные прачки, сами зарабатывающие, что же, и они не имеют права сохранить у себя свои деньги, а должны всё отдавать мужу на пьянство?
   -- Если муж не должен сохранить для себя лично свой заработок, а должен его предоставлять в пользование семьи, то и заработок жены должен идти на хозяйство. Неужели же ты не понимаешь, что иначе муж будет рабом, а против рабства ратовал даже устарелый либерал Густав! Впрочем, видела ли ты, чтобы прачка отдавала свои деньги мужу на пропивание? А если видела такие случаи, то, значит, она это делала добровольно; ну, а если она этого хочет, то этому не помешает никакое законодательство. Ты, предположим, переводишь, вместо того, чтобы заниматься хозяйством, и ты пропиваешь свой гонорар, т. е., я хочу сказать, что ты тратишь его на путешествия, на удовольствия, тогда как Густав предоставляет тебе всяких слуг и служанок. Находишь ли ты это справедливым? или ты полагаешь, что положение жены угнетенное? Если так, то я ни в какой компромисс с тобой вступать не могу.
   Брита вся дрожала от гнева, но не могла выкинуть из головы те глупости, которые она присвоила себе еще с давних пор, когда галантность требовала того, чтобы мужчина всем жертвовал для своего идеала.
   -- И почему, -- продолжал доктор, -- в общем труд женщины оплачивается хуже? Это основано на том важном факте, что ей не приходится платить за любовь свою, а что последняя тем или иным образом оплачивается ей. Закон требует только от мужа содержания детей и никогда от жены, тогда как ей обыкновенно материнство приносит величайшую радость, и её права над детьми неоспоримы!
   -- Да, затем ты еще хочешь прекратить проституцию! Знаешь ли ты, что ты считаешь проституцией? Если ты намекаешь на медицинское исследование, то, отменив это, ты была бы бессердечна! Намекаешь ли ты на то, что кучка женщин делает себе ремесло из половой жизни? Этого закон прекратить не может, потому что он не может действовать на самую тайную и интимную сторону жизни! Но вы никогда не отвечаете прямо на вопрос, а, как кроты, ползаете из одной дыры в другую. Полиции вменено в обязанность посредством контроля обуздывать проституцию; следовательно, она содействует вашей цели; вы же работаете прямо против предписанных мер предосторожности. Чего вы хотите? Этого вы не знаете! Поэтому вся ваша болтовня -- один вздор! Что вы там требуете? Право голоса? Да его надо сначала предоставить мужчинам, а потом мы увидим, когда вы научитесь справедливости и благоразумию.
   -- И ты желаешь, чтобы я с тобой работала?
   -- Да, по всем тем пунктам, по которым мы сходимся, и ради тех твоих стремлений, которые заслуживают внимания и которые, как ты знаешь, я в тебе ценю! Но я отнюдь не прошу твоего содействия в добром деле, чтобы за это тебе помогать в деле неправом. Если ты желаешь себя выставлять рабой, когда я знаю, что ты госпожа в своем доме, то я в тебе увижу лишь обманщицу, которой я способен плюнуть в лицо! Знай ты это заранее, Брита!
   Брита была по природе слишком добродушна, чтобы рассердиться из-за пустяков, а вера в их общее большое дело была так сильна, что она успокоилась и прервала разговор обычной своей заключительной фразой:
   -- Да, по этому вопросу мы никогда друг друга не поймем.
   Но доктор не был удовлетворен и хотел прийти к какому-нибудь решению.
   -- Нет, -- продолжал он, -- дорогая моя, я тебя вполне понимаю, но ты не понимаешь того, что я говорю, и это твоя вина.
   Разговор опять начался бы сначала, если бы не вошел в кают-компанию пастор из Сторё, брат Бриты, смуглый колосс страшной наружности; он вошел в сопровождении старой, дряхлой собаки.
   -- Вот и Петер со своей спринцовкой, -- сказал доктор и, как бы желая иллюстрировать свою аллегорию, он приподнял у Филакса заднюю лапу.
   Брита, полагавшая, что она непременно должна быть покровительницей животных, стояла всегда на стороне Филакса и сразу приготовилась к обороне.
   -- Генрих не любит своих родственников.
   -- Ах! Стыдись! Я с собаками не в родстве и ненавижу всё животное как в себе, так и в других. Теперь, если бы была законность и справедливость, Петер должен был бы принести тряпку и вытереть палубу.
   -- Ты строг к невинному животному, -- вмешался пастор.
   -- Нет, но я строг к тебе за то, что ты животных приводишь в общество людей; ты сам не отваживаешься лаять и кусать, но ты предоставляешь это делать твоему ненужному животному; ты не решаешься поднимать заднюю ногу, но ты допускаешь, чтобы это делало при нас твое невинное животное.
   -- Ну! ну! -- перебил его пастор. -- Мы должны быть милосердными.
   -- Да, мы должны быть милосердны к нашим ближним; мы не должны у детей отнимать хлеб и бросать его псам. Ты бедному не дашь двух штиверов; своим нахлебникам ты даешь снятое молоко; но своему обленившемуся, вонючему животному ты даешь сливки, а кто животное, ненужную скотину возносит выше человека, тот сам обленившееся животное.
   -- Видел ли ты Густава? -- прервала Брита.
   -- Он лежит внизу в рубке и спит, -- отвечал пастор.
   Это было новостью для заговорщиков, и они оба задумались и замолчали. Этим воспользовался пастор чтобы подойти к окну и посмотреть, где находился в эту минуту пароход. Они были у входа в канал, в том месте, где обыкновенно все интересовались узнать хватает ли воды, чтобы пароход мог пройти.

* * *

   Прошло только полчаса, как пароход отошел от столицы, и уже начиналась пустыня. Дикие скалы и приморская сосна, топи и озера чередовались с небольшими клочками пахотной земли, на которых, казалось, ведется какое-то показное хозяйство. Крупные землевладельцы жили на проценты со своих капиталов и на служебное жалование и владели землей большей частью лишь для охоты и рыбной ловли и для того, чтобы было где жить в деревне. Единственным настоящим землевладельцем был пастор, который владел большим поместьем свободной земли, имел скотный двор и молочную ферму, лошадей, овец и свиней, образцовое куриное хозяйство. Кроме того, у него была водяная мельница; он имел акции пароходного общества и строил дачи для сдачи в наем. Он был самым богатым человеком в Сторё, а заботу о пастве возлагал на помощника. Управление же имением он оставлял в своих руках, потому что. любил властвовать и любил наживаться. По отношению к друзьям и родственникам он был барашком, производил впечатление доброй овечки; но для врагов -- это был разъяренный лев; а на прихожан он смотрел как на врагов, в особенности на бедных.
   -- Бедных нет! -- говаривал он, -- а есть лентяи! Больных нет! Есть притворщики, желающие получить пособие!
   При производстве оценок он бывал беспощаден; он умел докапываться до самых тайных доходов. Так как весь приход, в сущности, жил в вечной вражде, поддерживаемой взаимным желанием выколотить налоги друг у друга, то при выборах возгоралась всегда жесточайшая борьба, и пастор Альрот ввел в эту борьбу шпионов. Покупал ли кто-нибудь виллу, немедленно принимались в расчет и его расходы в городе. Жаловались все и судились без конца; и на суде пастор являлся как бы своего рода всеобщим жалобщиком, готовым в каждом деле выступить и как свидетель. Он не был духовным лицом в общепринятом смысле этого слова, и имел бы много врагов, не будь в нём юмористической жилки, позволявшей ему насмехаться над своими и чужими слабостями. Он был светским пастором, что, в сущности, звучит как диссонанс, вследствие его принадлежности к духовному званию; но с тех пор, как государственная церковь превратилась в мирскую, а духовенство превратилось в общественную организацию, живущую землей, духовенство стало землевладельческим классом, мызниками, более занятыми заботой о быках и коровах, чем о пастве. Он также был и веселым пастором, участвовавшим во всех попойках; он считался в околотке лучшим игроком в виру. Но пастор никогда не забывался; никогда лишнего не выпивал; он, правда, иногда плутовал слегка за карточным столом, но когда его на этом ловили, он всегда первый признавался в этом. Он не богохульствовал и не старался разыгрывать просвещенного скептика, шутил весьма охотно, но отнюдь не тем, что ему было запрещено; он верил в догматы и не делал малодушных признаний. Запросы и тревоги времени его ничуть не беспокоили; книг он никогда не читал, но в газетах следил за событиями, за таможенной политикой и за ростом налогов.
   С сестрой Бритой он ссорился ради шутки, а с зятем редактором он был в дружеских отношениях. Доктора Борга он любил за то, что тот был настоящий мужчина и принимал его грубости как шутку. В особенности же ценил он доктора за его решительный взгляд на идиотский женский вопрос, и за это он охотно прощал ему его раздражение против собак. Родственники его были владельцами вилл, и он относился к ним, как к добрым соседям, что не мешало ему быть жестоким при производстве оценок. Со своими близкими, т. е. с женой, с которой он жил в бездетном браке, он обращался как с женщиной, с товарищем, с хозяйкой дома во "внутреннем его обиходе", но горе ей, если она вздумает переступить границы своего владычества! Тогда он умел отстоять свое место! Брита всё это видела и старалась восстать против этого, но тогда он, не стесняясь нарушить домашнее спокойствие, поднимал такой шум, что дамам приходилось капитулировать.
   -- Жена возле меня, но не выше меня! -- таков был его девиз.
   Он называл содомитянами тех мужей, которые позволяли женам властвовать над собой. Он был того мнения, что там, где преимущество на стороне женщины, там не равноправие, а тирания.
   -- В новом обществе вы право голоса будете иметь, быть может, но в нашем обществе, где вы являетесь придатком мужчины, -- никогда.
   Таков был пастор Альрот из Сторё. Средневековый прелат, чиновник духовного ведомства с значительной светской властью, человек богатый, владеющий большими имениями и благодаря этому сам себе хозяин, т. е. посадивший себя сам на пасторское место, приносящее ему 30.000 крон, что вместе с его личными доходами в 20.000 крон, составляло ежегодно кругленькую сумму в 50.000 крон.

* * *

   При входе в канал оказалось, что вода стоит низко; тогда штурман скомандовал обычный маневр.
   -- Пассажиры на leeboard.
   Это было только начало; но так как не все знали, где на пароходе leeboard, то некоторые бросились на starboard.
   Когда же кривой штурман, -- он всегда был крив и с воспаленным глазом, как плотва, -- скомандовал вторично на leeboard, то даже непосвященный понял, что требовалось отойти на противоположную сторону. Пароход сильно накренился; казалось, что он готов опрокинуться, и таким образом продвинулся несколько вперед вдоль обросшей камышом мели.
   -- Почему не очищают канал? -- спросила невинным тоном Брита.
   -- А потому, -- ответил доктор, -- что если бы его очистили, то немедленно появился бы конкурент -- скороходное судно, а это нежелательно для акционеров этого пароходства. Не так ли, Петер?
   -- Я хотел бы знать, -- сказал пастор, не желавший давать ни утвердительного, ни отрицательного ответа, -- растолкали ли спящего Густава там в рубке? Он очень тяжел, и штурману следовало бы спуститься и сдвинуть его с места.
   Доктор в это время наступил Филаксу на лапу, отчего тот поднял отчаянный вой, чем возбудил сострадание Бриты.
   -- Ты варвар! -- крикнула она доктору.
   -- Это ложь, мой милый друг, -- возразил доктор. -- Я никогда не мучаю никаких животных, даже земляного червяка, но ваши животные мучают меня тем, что попадаются мне под ноги и воют.
   Канал прекратился; судно вошло в один из морских рукавов. Пристани следовали одна за другой, и при каждой остановке представлялся случай сделать замечание, поделиться какими-нибудь наблюдениями по поводу местных жителей. Тут попадались укромные, тихие местечки, так сказать -- убежища, куда удалились люди, желавшие уйти из светского водоворота. История всех этих людей, переселившихся в эту глухую местность за полчаса от Стокгольма, весьма разнообразна; выбрали они это место, вероятно, вследствие близости моря, самого великого из того, что дает нам скудная природа Швеции. Разыгрывались повседневные житейские трагедии, и последний акт переносился на эти скалы. Размотанное состояние, разорванные семейные связи, наказанные или безнаказанные вины, оскорбленная честь, несчастье и траур, словом, всё людское горе влекло сюда, под эти зеленые сосны меж серых скал. Перед посвященными в эти душевные тайны дефилировала вся жизнь с её горечью, и вместе с впечатлением грусти пробуждалось в них удовольствие от пребывания в этих тихих местах. Пастор, который был посвящен более других в душевные тайны, говорил меньше всех, зато доктор разговаривал почти без умолку.
   -- Смотри, -- заметил он, -- вот стоит старый педераст на своих мостиках и ожидает газету. Ты, Брита, изучавшая социальные вопросы, объясняешь ли себе педерастию и можешь ли ты мне сказать, почему в современном обществе столько людей заставляют о себе говорить по этому поводу?
   -- Нет, этого я сказать не могу, и вообще я об этом говорить не хочу, -- отвечала просто и без жеманства Брита.
   -- О таких вещах не говорят, -- отчеканил пастор.
   -- В том-то и горе, -- сказал доктор, -- что нельзя выяснить себе такие важные вопросы. Об убийствах и поджогах, о воровстве и подлоге говорить можно громко на суде, где законом установлен устный допрос; но о таких вещах, как педерастия, даже и писать нельзя!
   -- Человеческая стыдливость предписывает молчание.
   -- Тогда и судьи должны были бы стыдиться выслушивать рассказы об убийствах и кражах! Нет, вы чересчур добродетельны, или вы желаете казаться лучшими, чем вы в самом деле. Я вас понять не могу! Совершать многое можно безнаказанно; но если писатель даст вам художественное описание первой сцены акта рождения, тогда вы готовы ввергнуть его в темницу! Ради юношества! Ради того лживого юношества, которое не вырезает свои имена на коре деревьев, как бывало, а всю великую тайну цинично расписывает на стенах и углах. Я вас не понимаю и не могу даже обозвать вас лицемерами, потому что я ничего не понимаю! Ты, Петер, не хотел бы выставить себя на показ на тротуаре в постыдном виде, но твоя дворняжка может перед толпой детей оскорблять всякую благопристойность, ты стоишь при этом и смотришь! Фу, чёрт!
   -- Ну, теперь он опять вернулся к собакам, -- заметила Брита. -- Это -- его излюбленная тема для разговора.
   -- Да, если вы принимаете в свое общество своих нечистых животных, то и я имею право.
   -- Нечистые? Нет чище животных, не считая кошек! Посмотрите-ка на его мех...
   -- Береги свое платье, Брита, -- крикнул доктор.
   Филакс, действительно, обнюхав городской туалет Бриты, поднял заднюю ногу.
   Как ужаленная осой, вскочила Брита с места. Красное перо на её шляпке задрожало, как колос овса при сильном ветре. На лице её выразилось самое разнородное душевное волнение: гнев от унижения, отчаяние от испорченного платья, и вместе с тем дружелюбная улыбка, которая должна была, не взирая ни на что, выразить симпатию к невинному животному.
   -- Что же ты не проучишь свою собаку? -- заворчал доктор.
   -- Нельзя, а то сейчас вступится кто-нибудь из членов общества покровительства животных, -- заметил пастор.
   -- Общество было бы право, если бы вместо собаки стало бы бить палкой тебя. Но я знаю, что ты не решаешься поднять против Филакса палку, потому что он тогда оскалит зубы. Он господин, а ты -- собака! Ты эгоист! Проклятое животное!
   С этими словами он вышел из кают-компании, хлопнув дверью.
   Фиорд широко раскрывался теперь перед глазами, и доктор пошел на палубу, чтобы немного освежиться.
   Там он увидел крупного торговца Леви, тоже имеющего виллу в Сторё, и третьего сына Бриты, арендовавшего у пастора Альрота клочок земли.
   Раньше чем завязать разговор на другую тему, доктор должен был излить свой гнев, и в Исааке нашел он верного друга, которому мог доверить свое негодование.
   -- Это возмутительно! Женщины вступили в союз с животными! Животное может меня искусать, но если я как-нибудь попытаюсь защититься от животного, то я рискую попасть в тюрьму! Что же это -- светопреставление? Или что же это такое? И этих животных женщины изображают как благодетелей человечества, описывают их как выдающихся гениев.
   -- Да, -- ответил Исаак, -- вот последствия зоологического миросозерцания, ветеринарной психологии, примененных к животным демократических принципов. Всё ставится на одну доску, все равны...
   -- Какие же бараньи головы могли выдумать такие глупости? Если человек стоит на высшей ступени животной лестницы, то ему следует господствовать над животными -- это логично. Но если маленьким или большим животным дается власть, то я в этом вижу признак разложения. Что бактерия, что собака -- по мне одно и то же. Я против бацилл обороняться имею право, а против собак не имею? Да, знаете, всё разлагается!
   Исаак нашел своевременным оборвать нить разговора.
   -- Андерс того мнения, -- заметил он, -- что плохо идут дела и в сельском хозяйстве.
   -- Очень плохо идет и хозяйство, это верно. Разве не истощена земля, если мы своими средствами не можем ее унавозить без ввоза искусственного удобрения? Знаете ли вы, что ежегодно Швеция покупает заграницей 60 миллионов килограммов искусственного удобрения? Знаете ли вы это? И полагаете ли вы, что это можно окупить? Мы даже не в состоянии прокормить свою скотину. Знаете ли вы, что за год купили 90 миллионов кило отрубей и выжимок. Мы не можем сеять, не покупая семян заграницей -- 16 миллионов кило семян из-за границы за один год! Женщины, прежде выводившие кур, теперь с ними не могут справиться, и мы покупаем 20 миллионов яиц, верней 27, тогда как прежде мы вывозили 7 миллионов.
   -- Ну, а урожай? -- бросил Исаак и свою щепку в пылавший огонь.
   -- И не говори об этом! 192 миллиона кило пшеницы за один год! Что дадите вы мне за это?
   -- Я думаю, это уравновешивается вывозом, -- сказал Исаак.
   -- Ты не можешь сравнивать 132 миллиона ввозимой пшеницы с. 18 тысячами кило вывозимой, даже если ты к этому прибавишь 27 миллионов кило вывозимого овса, а к тому же прибавь еще 92 миллиона кило ввозимой ржи и 27 миллионов кило ввозимой кукурузы! Чем же жива Швеция?
   -- Лесом и железом.
   -- Нет, говорят, в Норрланде уже больше нет большого строевого мачтового леса; другие уверяют, что это ложь. Ответ на этот вопрос зависит от временного расчета избирателей. -- Мы вывозим лишь дощечки, -- говорит владелец паровой лесопильни, если он находится в оппозиции; он же это отрицает, если делается правым.
   -- А железо?
   -- Мы вывозим железо -- это совершенно верно, но мы его и ввозим. Вывезено 162 миллиона кило брускового железа, но его же ввезено 21 миллион. Вывезено 91 миллион кило чугуна, но его же ввезено 50 миллионов кило. Мы за один год купили заграницей 55 милл. кило железнодорожных рельсов. Чем, повторяю, жива Швеция?
   -- Займами! -- ответил, не задумываясь, доктор Борг.
   Исаак улыбнулся.
   -- Да! но это обыкновенно кончается крахом, если проценты не могут быть выплачены, а иногда и тюрьмой, если все признают должника злостным банкротом.
   И вдруг вся Швеция будет признана злостным банкротом!
   -- Да! -- ответил доктор, -- таково когда-то было мнение Арвида Фалька, когда он еще стоял на высоте и пророчествовал перед глухими.
   -- Странный малый этот Фальк, в конце концов начавший борьбу с самим собой... -- заметил Исаак.
   -- Нет, этого я не скажу, -- резко прервал его доктор. -- Он производил опыты с известной точки зрения и, как добросовестный экспериментатор, он опыты проверял, ставил себя для проверки на сторону противников, перечитывал корректуру с конца, действие проверял снизу вверх, и если проверка давала отрицательный результат, он возвращался к доказанной исходной точке. Этого вы не понимаете. Для Фалька же это было совершенно ясно, когда он применял прием Киркегора. Последний в своих сочинениях стоял за индивидуальность и каждое сочинение подписывал новым псевдонимом. Виктор Еремит не Иоганн Климакус; Константин Константиниус не Иоганн де-Силенцио, но все вместе -- они один и тот же Сёрен Киркегор. Фальк был вивисектором, производившим опыты над собственной своей душой и всегда ходившим с раскрытой раной, пока не пожертвовал жизнью своей за знание -- я не хочу употреблять слова "правда", которым так часто злоупотребляют. И если когда-нибудь издадутся все его многочисленные сочинения, то в них не надо будет изменять ни единого слова; все его кажущиеся противоречия разрешаются странным заглавием Киркегора: "Стадии жизненного пути".
   Пароход входил в Церковную бухту, и пассажиры, друзья и недруги, волей-неволей должны были встретиться на пристани.

IV

   Редактор Густав Борг родился в Бергслагене в дворянской семье. Отец его был лэнсманом и сильно держался за свое дворянское достоинство. Воспитывал он сыновей своих в сознании своего превосходства, что чуждало их от молодежи среднего класса, не открывая, однако, им доступа в высшие классы. Сыновья его, Густав и Генрих, посещали гимназию в Вестерё и были товарищами некоторых отпрысков высшего дворянства, не имевших никакого желания сближаться с ними. Эти аристократы делали вид, будто ничего не знают о благородном происхождении Боргов.
   Сыновья лэнсмана выросли; внешне они отличались простотой, но носили кольца с гербами на указательном пальце, и корона красовалась на их бритвенных приборах; они всегда строго обдумывали свое поведение, парили, как говорится, на высотах и твердо решили облагородить себя познаниями и успехами по службе.
   Когда подошла пора упадка дворянства, Густав сделался студентом.
   Он отправился в Упсалу и явился к куратору, чтобы быть записанным в корпорацию. В то время в списке студентов ставилось nob. (nobilis) сзади имени студента из дворян.
   Когда куратор внес имя Борга в матрикул, он забыл поставить рядом частицу "nob.".
   Густав Борг вспыхнул и спросил, не хочет ли куратор похитить его достояние и наследие, его прошлое и семейную честь?
   Куратор этим не смутился.
   -- Вы действительно принадлежите к шведскому дворянству? -- спросил он спокойно.
   -- Действительно? Что это значит? Разве я не записан в дворянском календаре?
   -- Да, в дворянском календаре вы записаны, -- ответил, подмигивая, куратор, бывший сам дворянином и посвященный в тайны различных родов.
   -- Ну, тогда в чём же дело? -- спросил Густав.
   -- Да, дворянские календари -- это одно, а родословная книга -- другое. Вы не знакомы с родословной книгой? с родословной книгой Анрепа?
   -- Нет, ее я не видал, но слышал, что это скандальная книга.
   -- В таком случае, давайте мы с нею ознакомимся, -- сказал куратор и взял том с письменного стола. -- Это чудная книга! Она начала издаваться давно, а последний выпуск вышел только на этих днях. Можно было бы подумать, что книга составлена по заказу! И возможно, что именно эта книга положит конец риттергаузу! Теперь посмотрите. Б; Бо; Борг. Дворянский род Борг значится за No 1570. Вот рядом стоит крест, что означает, что род этот вымер.
   Юный студент чувствовал, как сам умирает, и должен был опуститься на близ стоящий стул. Придя в себя, он еще попробовал ухватиться за соломинку.
   -- Значит, мы усыновлены!
   -- Усыновления по шведским законам не существует, и вы сами согласитесь, что, если бы можно было посредством усыновление приобретать дворянское достоинство, всякий богатый торговец нашел бы разоренного дворянина, который за деньги усыновил бы его. Да вы ведь знаете, что они как раз теперь продают свидетельства о дворянстве или привилегии.
   Густав ощупал свое кольцо и попытался сделать еще одну вылазку.
   -- Я этого объяснения никак не могу понять. Мой отец ни в чём не виноват: он безусловно честен.
   -- Да я этого и не отрицал, но проступки праотцев обходятся дорого, и часто нам приходится доказывать стоящему за свое наследие и за свои прерогативы, что он из рыцарского дома вычеркнут. Вот взгляните, здесь значится: род получил дворянское достоинство от английского короля Карла I в 1652 г. при его посещении Дублина. Затем известно, что в 1649 г. Карл I был обезглавлен, так что его посещение Ирландии в 1652 г. должно быть признано невозможным, а тем более мало вероятно возведение им в дворянское достоинство мятежного ирландца. Видите ли, такие факты сделали наше дворянство подозрительным, а все эти иностранные родословные записи особенно слабы. Приходилось ли вам слышать, каковы предки у наших героев рыцарского дома? Я постараюсь прочесть вам некоторые родословные из 42-х перечисленных. "Felimlomkoode и King; Ferghis Avrenoudh (король шотландцев), Eochy, Collmniurm. Что можете вы мне дать за Коллумиум! Или переписчик ошибся, или кто-нибудь это имя выдумал. Это огорчать вас не должно, потому что, пожалуй, лучше носить имя Андерсона, чем Гилленспера; в таком случае уж никто не проверяет вашего метрического свидетельства и не шарит под вашей кроватью, как сделал этот Анреп. Можете ли вы себе представить, что старый плут-книгопечатник вычислил, что 60 родов -- происхождения внебрачного. Большинство наших знатнейших фамилий иноземного происхождения: голландцы, немцы, люди со всех концов света, а если считать с материнской стороны, то есть даже уроженцы Африки и Азии. Курри Треффенберг, этот комичный патриот -- цыган, а секретарь посольства ...ский -- поляк. Итак, об этом грустить нечего. Я, следовательно, не впишу слова nobilis или nob., из которого, между прочим, Текерей произвел слово snob.
   Это оказалось сильной встряской для молодого студента. Он бросил в сторону кольцо, поехал домой к отцу и упрекал тех, кто дал ему ложные сведения о его происхождении. По наведенным отцом справкам, в рыцарском доме он значился в гербовнике; затем целых сто лет его герб был вычеркнут из гербовника, а через сто лет -- опять почему-то вписан.
   -- Они сплутовали, понятно! -- решил чиновник рыцарского дома, привыкший к таким историям. -- В результате Густав Борг и брат Генрих прожили несколько лет, чувствуя себя сконфуженными и униженными. Они казались сами себе обманщиками. Но затем они воспрянули духом, почувствовали такую ненависть ко всему фальшивому, что решительно встали на сторону тех, кто на исходе 60-х годов требовал тщательной ревизии во всём старинном строе, в высшем управлении страной и церковью и в обществе.
   В университете, в Упсале, жилось Густаву так же, как и многим другим в это время. Он чувствовал себя погруженным в первобытные времена и лишенным свободы, погруженным в атмосферу, совершенно различную с той, о которой он мечтал, и испытывал давление сверху, еще более тяжелое от того, что источник его был неизвестен. Профессора держали его судьбу и его будущность в своих руках; они решали, что ему чувствовать и о чём думать! А за тиранией профессоров стояла тирания товарищей. Корпорация профессоров была -- один тиран. Землячество -- второй тиран. Первая изготовляла приветствия, посылала унизительные телеграммы великим мира сего, которых они лично нисколько не чтили. Землячество избирало почетных членов, числиться среди которых он не считал для себя за честь, но это делалось во имя корпорации, следовательно, и от его имени, хотя и против его воли.
   Впервые Густав почувствовал бездну, разделяющую его от других. Однажды, 30-го ноября, чествовали Карла XII; он стоял среди корпорантов и слушал прославление "нравственной высоты" этого короля-бродяги.
   В нём кипело негодование, и когда вечером его землячество собралось в кабачке, он встал и потребовал позволения высказать свой протест против ораторов. Он сам не мог бы объяснить, как он решился говорить, но он носил большую бороду и говорил басом, что импонировало юношам, по большей части еще безбородым, а главное -- он чувствовал, что подчиняется непреодолимому желанию.
   -- Нация, -- так приблизительно начал он, -- которая чтит свои воспоминания, без сомнения -- права; но горе тому, кто называет неправду правдой и зло добром. Вы сегодня принесли воздаяние злому человеку, и это позорно. Ведь мертвые не существуют -- это тени, и не следовало бы говорить о том, чего нет. Говорят, разумеется, что наши поступки в прошлом живут и в настоящем, но я не вижу, чтобы какие-нибудь дела Карла XII могли бы остаться жить в нашей памяти. Мы сегодня чествовали угнетателя Швеции как национального святого! Да! Вы так же хорошо знаете, как и я, что он пожертвовал всеми лучшими людьми своего государства! Вы знаете, что он бессовестными поборами разорил торговлю и всякий промысел и сделал то, что заброшены стали шведские поля! Вы, может быть, не узнаете, что значит заброшенные пашни и пустынная страна! Это значит -- жать сорную траву на поле, где была посеяна рожь! Ваш герой -- он не мой -- был самым безнравственным человеком, который когда бы то ни было существовал, потому что тот, кто не колеблясь приносит свою родину и свой народ в жертву своему честолюбию, тот человек самый безнравственный. И тот безнравственен, кому, как Карлу XII, были открыты глаза на его заблуждения, но он их не признал и не исправил. Нас прозвали лакеями и называли совершенно справедливо...
   Тут поднялся ропот, и это так возбуждающе подействовало на нашего горного жителя, что он, после минутного молчания, продолжал более решительным тоном.
   -- Лакеи, да, потому что идеал шведа -- стать чиновником и получать жалование, с которым можно сидеть себе в уголке и начальствовать, повинуясь своему начальству.
   Ропот перешел в громкий шум, что еще более воспламенило оратора, и живо вспомнив ту среду, в которой он вращался, он продолжал в шутливо-серьезном тоне:
   -- Чтобы дать королю верных слуг, а затем и достойных советчиков, государство, как известно, создало университет. Вы ведь знаете так же, как и я, что хлам, преподаваемый здесь на четырех факультетах, имеет лишь целью сделать из нас чиновников, потому что, если я стану пастором, нотариусом, профессором или еще чем-нибудь, то я буду прежде всего чиновником. Против этого еще ничего нельзя было бы сказать, если бы источник знания не был бы столь недоступен. Почему так дорого покупается знание, я этого не понимаю, если мне не объяснят это тем, что места так редки. Вы ведь знаете, как трудно получить место. Место в суде, например, не ищут, как должность в лавке, а вас выбирают. Следовательно, это зависит от милостивого выбора. Это особое избрание проявляется уже на экзамене. Часто здравая голова не выдерживает экзамена, а многие недостойные его выдерживают. Вот это рок! И верьте вы мне, всё, что читается на лекциях и на семинариях, всё это можно купить в книжной лавке. Имея хорошо обставленные книжные лавки и подобающие экзаменационные комнаты, можно было бы закрыть университеты, где мы теряем время и попойками портим свои нервы. Университет есть что-то среднее между монастырем и кабаком. Университет есть школа высокомерия, униженности, легкомыслия, зависти и раболепства. В наши дни надо было бы уничтожить и ученые привилегии. Что такое ученость? Сегодня ты невежда в римском праве, завтра ты приобретаешь в книжной лавке, книжонку о римском праве, а послезавтра ты узнаешь, что такое римское право. Вот она ученость, которою мы так гордимся. Сегодня мы не знаем, что Карл XII заключил в дом умалишенных пастора Боэциа за то, что он говорил об опасности иметь на престоле пятнадцатилетнего мальчика, а завтра мы купим историю Швеции и будем это знать! (Как видите, я вернулся к исходному пункту). Сегодня мы не знаем, что Карл XII был помешан, завтра же мы в книге это узнаем! Милостивые государи, я пью за хорошую организацию книжной торговли, и чтобы у нас на приобретение книг был бы неограниченный кредит! Тогда мы не будем переживать таких дней, как сегодня, когда вследствие невежества чествовали злодея, поджигателя, великого инквизитора, фальшивомонетчика Карла XII, и как раз чествовали его за то, чего всего больше у него не достает -- за нравственную высоту.
   Результат получился тот, который легко было предвидеть. Университет стал для Густава Борга нестерпим. Он почти и не посещал лекций, но добыл себе возможность пользоваться книгами. Таким образом, он сам выбирал себе своих учителей, по большей части, -- иностранцев, за неимением шведских ученых. Для всякого студента было не тайной, что профессора почерпали свои знания у иностранцев, так как самыми серьезными научными сочинениями считались немецкие, в особенности по медицине, теологии и эстетике.
   После трехлетней свободной науки Густав Борг дождался того, что поступил в университет его младший брат Генрих. Трудно найти двух братьев менее похожих друг на друга. Старший -- белокурый, с русой бородой, германец по типу, походил на отца. Младший -- брюнет, в шестнадцать лет уже вполне сложившийся мужчина, белый африканец, походил, очевидно, на мать, отец которой, как говорили, имел какую-то связь с тропиками.
   Эти братья не были никогда товарищами. Младший всегда бывал притесняем старшим, и немногие годы, разделявшие их, не могли никогда стереться с сердце старшего. Он еще с детства привык глядеть на младшего брата сверху вниз; всё, что бы тот ни говорил, -- он презирал и считал глупым; всё это в семьях замечается часто. Теперь, в университете, различие стало еще очевиднее. Густав был швед и родом из рудниковой местности, немного даже старо-швед, стоящий за всё отечественное, только с оговоркой, тогда как Генрих, как иноземец, не мог чувствовать по-шведски, и это была не его вина.
   Рассуждая о предках, Генрих мог бы ответить брату приблизительно так:
   -- Мне казалось бы так же фальшиво присоединить себя к вашим предкам, как фальшиво оказалось наше дворянское достоинство. Отец моего чернокожего деда плясал на экваторе вокруг костра, и он никак не мог бы чествовать Карла XII, точно так же, как уроженец Сконии не мог бы душой и телом участвовать в празднестве в честь Густава-Адольфа, потому что во времена тридцатилетней войны Скония принадлежала Дании.
   Не медлил ответом и брат, и ответ давал неизменно всё тот же: -- Люден.
   -- Почему празднуем мы наше падете и наш позор? -- возражал тогда обыкновенно Генрих. -- Ваш король (он никогда не говорил -- наш) погиб под Люценом, и католики торжествовали победу. Ведь игра считается выигранной, когда королю -- мат. После Люцена шведы возобновили союз с Ришелье и призвали французские войска в Германию. Поэтому после Люцена шведское имя проклиналось в Германии. Подумай только: вызвать нашествие французов, втянув в страну, которая должна была быть нам дружественной, исконного врага, галла! Поэтому-то я и вне себя, когда вижу, что вы обоготворяете этого дикого бродягу Банера, разорившего Саксонию и обложившего контрибуцией Богемию, но приобретшего известность в особенности благодаря своим отступлениям.
   Тут воспламенялся Густав. Он соглашался относительно Карла XII, но не мог допустить, чтобы дотрагивались до Густава-Адольфа и до Иоганна Банера.
   -- Швед ты или нет? -- кричал он.
   -- Нет! Я гражданин вселенной! -- рычал Генрих.
   Густав снимал со стены Вредевское ружье, Генрих обнажал старую драгунскую саблю -- потом им становилось стыдно, и они заключали мир до следующего случая, подвертывавшегося весьма скоро.
   Но существовали между ними и более глубокие разногласия. Густав работал за обновление старого, а Генрих трудился для будущего.
   -- Теперь старина настолько промозгла, -- говорил он, -- что к ней прикоснуться нельзя. Эта возня с обновлением -- лишь последняя попытка для ancien rИgime; старый строй сам собой истлеет и явится подстилкой для нового строя, который в нём пустит ростки. Этот строй не может быть обновлен, потому он только держится развратом: орденами, дипломами, низкопоклонством, чинами. Мы должны о другом думать, и мы на старый строй смотрим, как врачи на проституцию, как на что-то, чего пока изменить нельзя, с чем приходится мириться -- словом, как с домом терпимости!
   Генрих как бы родился с мыслью, что общество должно переродиться и что это может произойти незаметно при старом государственном строе, который, подкопанный, в конце концов, сам распадется.
   Братья ссорились, пока не покинули университета, -- старший, без экзаменов, чтобы сделаться журналистом, младший -- выдержав экзамены на врача.
   Густав Борг основал газету в столице, а брат его, Генрих, сделался в ней участником. Они унаследовали состояние отца и вложили его в типографию. Генрих увеличил свой капитал благодаря бережливости и осторожности, так что, в конце концов, он стал главным пайщиком газеты. Братья ссорились, но всё же держались вместе. Они женились, у них родились дети-- новые яблоки раздора. В конце концов, с годами несогласия так обострились, что разрыв должен был наступить неизбежно. И теперь он наступил.

* * *

   Зоологическое миросозерцание или ветеринарная философия 80-х годов не сделало нравы более утонченными; этого нельзя было и требовать, и проявление от времени до времени некоторого одичания служит лишь к умиротворению. "Борьба! борьба за всё! Бери себе -- не жди, чтобы предложили. Будь дерзок, тогда осилишь!" вот каковы были боевые слова того времени. Старики, которых обучали несколько иным словам, а именно, что кроткие наследуют землю, пришли в уныние и испугались; но со-временем и они приободрились и примирились с борьбой, так что скоро всё общество образовало два укрепленных лагеря, присвоившие своеобразный пароль: все средства допустимы! Все вспомогательные силы были приемлемы, и, вступая в борьбу, мужья стали настолько неосторожны, что брали своих жен с собой, сначала их держали сзади в обозе, потом пустили впереди себя, так как с животной теорией пришел и суеверный страх за самку, страх, разделяемый всеми животными. Что у стариков было унаследованной галантностью, уважением к супруге и матери, добровольной покорностью в духе христианском, -- стало человеческим правом, т. е., хочу сказать, теоретической бессмыслицей. Малодушные мужья ползли за своими женами, выдвигая жен впереди себя. Они с обеих сторон стали употреблять своих жен вместо холодного оружие или вместо динамита. Часто сильный мужчина, сам по себе непобедимый, в самом своем укрепленном стане, в семье бывал взорван на воздух. Враг натравливал жену и детей, и крепость сдавалась. То была борьба нечистоплотная, но она переворачивала на современный лад старые понятия о супружестве, как союзе верности. Это была своего рода неуверенность, которая держала людей всегда на чеку, всегда на посту. То было беспрерывное обновление при неудержимом движении вперед.

* * *

   Доктор Генрих Борг женился на норвежке, типичной лже-мученице, истеричке, типа, не существовавшего раньше, пока его не создал атрофированный мужской разум, когда он начал чувствовать себя на одинаковом уровне с женой и детьми. Она, кроме того, проникнута была взглядами, навеянными норвежской народной высшей школой. Между прочим, она считала себя принадлежащей к молодому поколению, преисполненному милыми юношескими заблуждениями. Это должно было отражать дух норвежского народа, гораздо более старого, чем шведский. По её твердому убеждению, история Швеции начиналась в норвежских сагах. Она в Христиании жила среди студенческой богемы; но в своем безумии она, с другой стороны, мечтала и о Сваве, даме с перчаткой.
   Она теперь хотела видеть вокруг себя чистых юношей, и первый её зуб против доктора был за то, что он не был чист и невинен.
   -- Но ведь и ты не была такою! -- отвечал просто доктор.
   Когда жена ответила лишь безмолвным выражением лица, означающим -- я? это дело другое! -- он увидел, что тут ему предстоит не равенство, а тирания, и, будучи ненавистником тирании, он обнажил меч.
   С упрямым человеком, которому по природе недоступны факты и логика, долго бороться нельзя; покидаешь нестоящую труда битву и не связываешься с невооруженным. Но он остался в змеиной норе ради детей, выжидая тот час, когда будет уверен, что если он уйдет, дети не покинут его. Это было своеобразное положение мужчин того времени, у которых чувства к детям были сильней, чем у матерей, которые, казалось, забыли здравые побуждения и интересы и искали жизни вне дома, тогда как мужья еще мечтали о домашней жизни.
   Среди какого-то громкого процесса о разводе было мужем высказано необычное обвинение жены в том, что ему приходилось сидеть по вечерам дома, пока жена с приятельницами проводила время в кафе. бесстыдная и наивная жена ответила на это, что муж оставлял ее одну (в кафе), и потому сам должен отвечать за последствия.
   Доктор Борг боролся один, и он старался, опираясь именно на обычное новое миросозерцание, доказать своим друзьям, что если они желают быть осторожными, то должны предупредить смешение полов. Он пытался этого достигнуть, основываясь на принятом всей природой разделении труда, которое ведет к сбережению сил и совершенству.
   -- Мужу-- сила и работа внешняя; жене -- красота и домашние занятия! Чем резче отличие в полах, тем более удачное потомство.
   Но эти доводы не помогали. Даже самые ученые натуралисты не видели "различия полов".
   -- Это ничто иное, как самоуничижение, -- вскрикивал доктор. -- Вы ведь потеряли всякое самочувствие, как мужчина, если чувствуете себя ниже женщин, и если вы действительно не сознаете своего унижения, значит, вы действительно низко пали.
   Как это ни странно, но некоторые из стоящих во главе движения мужчин были развратны; хотя они это и отрицали, но поведение их было известно, точно так же, как и некоторые знакомые женщины были изобличены или находились под подозрением.
   Доктора, конечно, прозвали ненавистником женщин. Это его не смущало, так как он знал, что это -- ложь.
   -- Я не могу считаться ненавистником детей, -- мог он ответить, -- потому что я признаю подчинение детей женщине, и я не ненавистник женщин, потому что я вполне постигаю значение в семье женщины, но вы неспособны думать и наблюдать. Вы лже-мудрствователи, которым не достает задерживающего центра между большим мозгом и мозжечком...
   Тем временем у него заложен был порох в собственном погребе, и он должен был взлететь на воздух. Покушение было направлено против него его собственным братом, редактором. Так как доктор Борг был человеком справедливым, то он, как мы знаем, отстаивал норвежцев в их справедливом стремлении к свободе, и поэтому правые называли его другом норвежцев. Когда же он зажил несчастливо со своей женой норвежкой, то левые, помимо его воли, произвели его в ненавистника норвежцев. Он не любил свою злую, глупую жену; она была норвежка -- значит, он -- ненавистник норвежцев. Помраченные партийностью люди недалекого ума ухватились за этот наивный вывод, и этого было достаточно, чтобы заподозрить его в том, что "он покинул знамя!" Того, что он не безумствовал в смысле женского вопроса, было достаточно, чтобы создать ему репутацию консерватора.
   -- Он в душе консерватор! -- высказал Густав свой ультиматум.
   Не имея возможности справиться со своими врагами, он попробовал действовать при помощи женщины.
   На следующий день после отрешения от должности редактора он отправился к невестке, фру Дагмаре. Последняя с звучным именем соединяла и прирожденную красоту, которую она всеми силами старалась скрыть и обезобразить. Чудную косу свою она остригла, чтобы не быть рабой моды. (При этом доктор заметил, что длинные волосы служили всегда отличием свободного человека, и что всегда пленным и заключенным стригли волосы). Красивую шею скрывала она, чтобы можно было забыть, что она женщина. Маленькие ножки она прятала в больших кожаных сапогах, которые до ран натирали ей кожу. Всё, что было неизящного, надевала она на себя и выбирала всё, что могло бы придать ей более злой вид. Злоба, казалось, исходила и от всей её мебели, виднелась в окраске драпировок и убранстве комнат. Во всём виден был вызов мужу, изящный вкус которого был всем известен, и легко было понять, что всё убранство дома было выполнено с oпpеделенным намерением оскорблять эстетический вкус мужа. Она говорила, что хочет доказать свою независимость, и этим самым ясно выказывала свое подчинение злобе.
   Шурин Густав был введен в неубранную комнату. По двум стаканам с остатками вина он понял, что до него у хозяйки была в гостях дама. Понимая вполне положение вещей, он знал, что ему не следует начинать разговора с любезностей, в особенности по поводу внешности хозяйки и её туалета, это было бы принято как глумление над её полом.
   Невестка никогда недолюбливала Густава, но с того мгновения, как он стал врагом её мужа, она полюбила его, и разговор сразу принял особенно дружелюбный оттенок.
   -- Ну-с, Дагмара, -- начал Густав, -- твой муж выставляется либеральной партией кандидатом в риксдаг.
   -- Разве он либерал?
   -- Да! его можно назвать таковым, -- ответил хитрый шурин.
   -- Назвать! Но ведь он консерватор?..
   -- Ты думаешь, в некоторых вопросах?
   -- Да, я так полагаю. В женском вопросе он реакционер, и его надо побороть. Кроме того, он ненавистник норвежцев!
   -- О, нет! -- быстро заявил Густав. -- Ведь он на тебе женат!
   -- Да! поэтому-то я и могу о нём судить. Он Ибсена называет лягушкой, а Бьернсона старой бабой. Так разве это не ненавистник норвежцев?
   -- Не может быть, чтобы он так думал серьезно?
   -- Не называл он разве на празднике Лаге Ланга норвежцев чертовским отродьем? После этого он выругал свою жену; я уже обратилась к адвокату...
   Лицо Густава Борга просветлело, потому что целью его посещения было узнать, до чего дошло у них дело.
   -- Разве вы хотите развестись? -- возразил Густав с участием старшего брата. -- Подумайте о детях!
   -- О них я позабочусь!
   -- Уверена ли ты, что он тебе их оставит?
   -- Я возьму их! -- ответила Дагмара с уверенностью, не обещавшей мирного разрешения вопроса.
   -- Ты их не возьмешь, потому что решение предоставлено суду после того, как будут допрошены обе стороны.
   -- Суду нет дела до моих детей! -- воскликнула Дагмара.
   -- Ошибаешься, моя милая, а то, что твой муж скажет о твоей неспособности воспитывать детей, будет иметь решающее значение. Он врач и пользуется всеобщим доверием.
   -- Он? Самый отъявленный лгун, какого свет не создавал.
   Теперь фитиль был зажжен, и большего Густав Борг ничего не требовал. Перед тем, как уйти, он только еще немного захотел раздуть огонь.
   -- Но, милая моя, что ты делаешь! Развод именно теперь разрушил бы его шансы попасть в риксдаг, а ведь ты этого не хотела бы. Женщины в особенности восстали бы против его кандидатуры, а ты знаешь, как либералы подчинены влиянию своих жен.
   -- Я это знаю, и поэтому-то я и хочу побить его окончательно в женской газете!
   В точку! Теперь огонь разгорелся, и Густав мог уйти.
   -- Убери это, Дагмара, -- сказал он уходя, указывая на винные стаканчики. -- Это может повредить тебе в процессе.
   -- Разве он тоже не пьет? -- заметила госпожа Борг.
   -- Конечно, моя милая, но не с утра!
   Этим кончилась их беседа.

* * *

   Пока происходил этот разговор, в доме редактора велась другая беседа.
   Борьба разгорелась во всю, но в борьбе за власть надлежало в то же время решить, что считать либеральным. Так как все жили эволюционной теорией, то честолюбие требовало, чтобы всякий стремился к развитию. Поэтому все старались уяснить себе, что такое развитие. Одни думали, что это всё то, что идет вперед. Когда же увидели, как быстро развиваются все старые уродливости и ненормальности, стали осторожнее; а в конце концов, пришли к заключению, что развитие означает лишь успехи стремления человечества к красоте и счастью через справедливость и умеренность. Но в партийной борьбе благоразумия не существует: поднимают флаг и кричат: "Теперь ты враг!"
   Доктор Борг, действующий благоразумно, должен был пасть вследствие своего благоразумия. Когда норвежцы в 1885 году были обижены в своих священнейших правах, доктор взял их сторону. Когда же для них опасность миновала и они были в состоянии сами постоять за себя и даже стали грозить войной, он счел дальнейшую поддержку лишней, а так как он был шведским подданным, то он решил, что идти с врагом не следует. Когда он в семье своей с утра до вечера не слышал никогда ничего другого, кроме грубой норвежской ругани, направленной против шведов, он терпеливо и упорно брал сторону правого. Но это свойственное шведам рыцарство не было понято, и норвежские газеты издевались над шведами за то, например, что художники устроили праздник в честь Лагэ Ланга. "Трусливый швед", "швед пресмыкается", "Норвегия возьмет бразды правления" -- такие и тому подобные выражения встречались в норвежской печати. Но пока это было одними словами, это на доктора впечатления не производило, но когда всё, что было в Швеции завистливого, низменного, в особенности среди старых баб, начало всё норвежское превозносить, даже самое посредственное, в ущерб всему шведскому, тогда доктор закричал: "Довольно!" Но тогда постигло его крушение, и он прослыл за ненавистника норвежцев. Всё семейное спокойствие рушилось, и кандидатура в риксдаг стала сомнительной. Брат Густава был по натуре патриотом и был враждебно настроен против норвежцев, но политика, личные интересы и чувства имели для него решающее влияние, и он норвежский вопрос обратил в оружие против брата. Эта ложная тактика возмущала честного доктора, и он отправился в самый центр укрепленного лагеря брата, чтобы там взорвать его. Он посетил фру Бриту в то самое время, когда Густав действовал у фру Дагмары.
   Брита сидела в своей вилле. Она называла ее своей, потому что принесла с собой в приданое капитал. Густав же называл ее "нашей", потому что законом предусмотрена общность владения между супругами. Вилла представляла из себя большой деревянный дом с пятнадцатью комнатами и двумя кухнями. В одной из кухонь стоял у Бриты её письменный стол, и там она писала свои доклады, статьи и письма. Это было единственным местом, где дети (а у неё их было семь человек) оставляли ее в покое.
   Благодаря её необыкновенному добродушию, она приняла шурина любезно, несмотря на его грубый разговор на пароходе.
   -- Слушай-ка, милая моя, -- начал он, -- если я говорю тебе, что мы должны обезвредить Густава, то это еще не значит, что я хочу заключить с тобой компромисс.
   -- Что же он теперь делает?
   -- Во-первых, он работает против газеты, во-вторых, он хочет погубить мою кандидатуру, а в-третьих, он на ваши деньги играет на бирже.
   -- На мои деньги?
   -- Нет, на ваши; но это одинаково не хорошо.
   -- Он действительно играет на бирже?
   -- Да, они его этому научили, эти старые кукушки.
   -- Как могу я этому помешать?
   -- Ты должна развестись!
   -- Ты думаешь?
   -- Да, я так думаю. Ваше супружество свою роль сыграло, и нечего вам вместе киснуть. Молодые оперились, и гнездо уже уютным не выглядит.
   -- Как ты рассуждаешь!
   -- Да, вот я как говорю! Вы давно уже перестали быть супругами, а теперь требуется только, чтобы дети могли жить и дышать. Отец свое сделал, а теперь он только давит, гнетет, мешает и душит! Вон его!
   -- Ведь ты сам отец!
   -- Да, поэтому-то мне виднее...
   -- Он играет на бирже?
   -- Да, на кофе и сахаре.
   -- Вот как. На кофе и сахаре?...
   Брита умолкла, а так как она отличалась тем, что всегда быстро всё обдумывала, то она, помолчав мгновение, сразу приняла решение. Она встала и подошла к железному несгораемому шкафу, где хранила важные бумаги.
   -- У меня нет брачного договора, -- снова начала она, отыскав что-то в шкафу. -- Но у меня кое-что другое: есть письма.
   -- Берегись писем, Брита. На суде мужья от писем легко увертываются. Или они говорят, что они их не писали вовсе, или что они хотели другое сказать, то-то и то-то, или, что это была лишь шутка. Нет, у тебя должен быть в руках факт, всего лучше flagrans delictum.
   -- Что это значит?
   -- Это значит, что преступное деяние совершено в присутствии двух достоверных свидетелей.
   -- Нет, этого я не хочу!
   -- Не сегодня, поздней, если обстоятельства разовьются.
   -- Я закрывала глаза; я прощала; можно сказать, что я давала на всё свое согласие. Но если дело касается моих детей, их состояния и будущего, то этим я шутить не дам... Впрочем, можно думать, что он копит... для... нового супружества с ней.
   -- Итак, помни, будь крайне осторожна и, прежде всего, ничего не подписывай на бумагах, которые он может тебе подсунуть. Ты знаешь, я совсем не слепой приверженец вас, женщин; но правда должна оставаться правдой!
   -- Ты ненавидишь своего брата?
   -- Это сильно сказано, но я обороняюсь против страшного врага... Между прочим, слышала ты, что сделал Густав с Холтером?
   -- Да, Холгер обязался выплачивать ежегодно Густаву значительную аренду за газету и типографию.
   -- Знаешь ли, какого размера аренда?
   -- Нет!
   -- Ну, она так велика, что он не справится.
   -- А разве Холгер не может его как-нибудь прижать?
   -- За ним только его американская наглость.
   -- Как же быть?
   Мы должны ему помочь, -- возразил доктор, протягивая невестке руку. -- Завязалась борьба не на живот, а на-смерть!
   -- Не останешься ли ты обедать? -- спросила Брита. -- Впрочем, я не занимаюсь хозяйством и не знаю, что у нас сегодня.
   -- Нет, спасибо, дорогая. Я не могу сидеть за столом с человеком, который как раз в настоящую минуту в моем доме работает на мою погибель.
   -- Он разве у тебя?
   -- Да, он не гнушается никакими средствами. К каким он прибегает теперь, я узнаю, вернувшись домой. Прощай, Брита!

V

   Бывший редактор примирился с своей судьбой, жил себе на даче и писал свои статьи. В одно летнее утро сидел он на террасе и ждал газету, чтобы прочесть в ней свою последнюю статью. Это была тонкая статейка, от которой он ожидал большого эффекта. Он обсуждал либеральную программу, которой должны были придерживаться кандидаты на выборных собраниях, а в тайнике души он думал этой статьей выставить брата Генриха консерватором. То был удар в ватер-линию, который должен причинить крушение боевого судна. Густав наслаждался в душе; в ушах у него звучали его ядовитые слова; он представлял себе брата, раскрывающего газету, чтобы отыскать свою статью, и находящего вместо того другую, сваливающуюся ему на голову, как камень с неба. Он мысленно так наслаждался, что улыбка показалась на его лице. Он закурил папироску в пятнадцать пфеннигов. Непрерывно зажигал спички и пыхтел.
   Наконец принесли газету.
   Он встал и принял боевую позу, раскрыл газету, чтобы на второй странице найти свой лакомый кусочек.
   Там его не было! Он посмотрел на третьей странице.
   И там статьи не оказалось!
   Он смял газету, бросился к телефону и вызвал редактора. Сын Холгер тотчас же подошел к телефону и спросил, в чём дело.
   -- Почему не напечатана моя статья? -- спросил отец хриплым голосом.
   -- Мы ее напечатать не можем, -- ответил сын.
   -- Но я видел ее в наборе, читал корректуру и...
   -- Таких бессмыслиц мы печатать не можем! -- ответил сын.
   Дальше у отца не хватило голоса; он попробовал закричать, но остался нем, молча отошел от телефона, взял шляпу и пошел в лес.
   Проходя мимо кухонного окна Бриты, он увидел ее сидящую с пером в руке перед листом бумаги. Она писала и писала против него, её мужа, в то время как сын вырывал из его рук перо, орудие его самозащиты.
   Он весь съежился: он ничтожен. Ему, создавшему эту газету, доведшему ее до цветущего положения, сделавшему из неё источник дохода, ему теперь запрещалось в ней писать и запрещалось кем? -- собственным сыном. И он вспомнил о короле Лире. Он пошел по полям, через рощи и луга.
   К чему было долго жить и учиться, когда, в конце концов, опытность оказывалась ни к чему не годной? Будучи молодым человеком, он постоянно слышал, что мудрость приходит с годами, после многолетней жизненной школы. Он эту школу прошел; он был свидетелем того, как создавалось всё, что теперь есть, и поэтому, думалось ему, он лучше других понимает, что нужно, а его как старую метлу выбрасывают в угол, с ним обращаются как со старым идиотом.
   Погулявши до усталости, он несколько успокоился и поднялся на гору, откуда было видно море. Это освежило его, и вид вечно движущейся стихии придал ему силы. Он присел на скалу и задумался. Он может прожить еще лет тридцать -- целую человеческую жизнь; он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы продолжать борьбу, выдержать ее, в случае надобности, переждать, пока враги истощат свои силы в бесплодной погоне за голубым призраком и не сумеют их сберечь и обновить. Через десять лет, говорил он сам себе, подрастет новая молодежь с новыми идеалами, умеренные сыны действительности, которые лучше его поймут; они низвергнут теперешних утопистов с их мечтами о социалистическом обществе -- теорией, которой он тоже увлекался в юности, но от которой потом отказался. Эти молодые люди считают, что они опередили его, однако, они стоят далеко позади него, на ряду с молодежью 30-х и 40-х годов. Он ведь праздновал французскую революцию и произнес речь, в которой объявил себя сыном Конвента, он был верен традициям. И вдруг его называют консерватором! Консервативный республиканец! Большей нелепости быть не могло! Но теперь жизнь проходила в каком-то тумане, в круговороте красок, где все цвета радуги сливались в белый тон; все движения прилива и отлива понеслись в море и там смешали свои воды. Приверженцами социализма, который, в сущности, не Что иное, как христианство, были атеисты, а христиане оказались капиталистами и эгоистами; крестьяне были роялистами, но ослабляли королевскую власть; роялисты играли в либералов, а монарх стоял, за свободу торговли и свободу церкви и считался свободомыслящим. Это было настоящее вавилонское столпотворение, падение всех старинных понятий. Анархисты были аристократами; свободомыслящие работали за незаконность, за женскую тиранию и за право свободной торговли в ущерб своей собственной выгоде; протекционисты желали поднять собственную производительность, но принуждали деревенских жителей покупать за дорогую цену плохой товар.
   Это было своего рода продолжительное кипение, от которого многое должно было испариться, пока на дне не образуется твердое вещество, весьма пригодное, как питательное средство. Возможно, что настал момент развития, напоминающий диффузию газов, когда одни частицы вытесняют другие. Может быть, то, что происходило, было хорошо. Может быть, в будущем этот осадок опять должен будет раствориться, и произойдет снова общая великая работа соединенных сил, так что даже самая ничтожная из них будет в праве сказать, что принимала участие в движении вперед, и образ победившей идеи представится как соединение всех идей, потому что он не что иное, как сплав благородных и неблагородных металлов. Это справедливо, как сам Бог, и только честолюбивые партийные главари могут быть этим недовольны.
   Пока он так мысленно рассуждал, глаза его остановились на видневшихся в морской дали серовато-бурых шхерах. Несмотря на близорукость, он усмотрел в этих формах что-то необыкновенное, чего он не узнавал, хотя знал отлично все ближайшие острова. Они как раз в это мгновение задвигались; необычный для его глаза цвет ночных бабочек, как бы выдуманный специально, чтобы сделать их мало заметными, обратил его особое внимание. В эту минуту к небу поднялись три дымных облачка, и он понял, в чём дело: то была французская эскадра, шедшая из Кронштадта и направлявшаяся к Стокгольму. Взвились трехцветные флаги, и сердце старого республиканца забилось. Немецкая политика, оказывавшая после Седана свое влияние на Шведское правительство, была ему неприятна; она имела привкус порабощения и производила впечатление, будто притесненный покинут на произвол судьбы. Теперь Франция освободилась от оков изолированности и снова стала в числе великих европейских держав, чтобы к концу столетия стать опять одним из тех сильных государств, которые хотели поделить между собой землю. Возрождение Франции означало новый шаг вперед, потому что всегда сила французского мотора передавалась на другие нации, раз были налицо руководители. Союз трех императоров был несомненно расторгнут, и наисильнейшие противоположности -- могущество царя и европейская республика -- должны были на дальнем Востоке сравниться с тем, чему грозило разрушением первенство Англии в Египте и на Средиземном море.
   Довольный и ободренный встал он теперь и пошел было домой, но затем, повернув направо, направился к дому пастора. Он чувствовал потребность с кем-нибудь встретиться и отвести душу по поводу неприятного впечатления этого утра.
   Скоро меж липами выглянул дом пастора, красный деревянный дом в два этажа; сооружен он был из шведской крестьянской избы, и к нему примыкали рига и скотный двор. Когда редактор вошел в переднюю пристройку дома, где его встретил Филакс, который, в знак привета, вытер свои лапы о платье посетителя, слуга сказал ему, что пастор на скотном дворе смотрит, как доят коров.
   Он отправился на скотный двор, где застал шурина за делом. В шапочке, в полинялом от солнца пальто сидел он и что-то записывал в журнал молочного хозяйства. Позади него на окне стоял поднос с остатками съеденного завтрака.
   Густав Борг очень любил подтрунивать над попечением пастора о душах паствы на скотном дворе и в молочной, но сегодня он не был расположен шутить, потому что он желал склонить пастора на свою сторону, да, кроме того, пастор сразу обезоруживал его взглядом, просившим о пощаде в присутствии слуг.
   -- Мы работаем с четырех часов, поэтому мне нельзя было не закусить!
   Этим он хотел парировать укол против стоявшего на окне подноса с пустыми бутылками из-под пива и водки.
   -- Я только вошел взглянуть на тебя! -- ответил зять, как бы не обратив внимания на поднос.
   -- Мы как раз кончили. Подожди минутку, и я пойду с тобой.
   Густав обождал и стал рассматривать всю эту сотню жирных коров, пережевывавших жвачку, обмахиваясь хвостами.
   Пастор подвел итог литрам и был доволен результатом удоя, хотя выразил удивление, почему пробная дойка в его присутствии давала всегда лучший результат, чем ежедневная дойка.
   -- Гляди! что значит глаз хозяина! Если за своим добром не смотришь сам, то никогда не знаешь как, идет дело! Да и земля дает настоящий урожай только своему собственнику. Если бы я сдавал свою землю в аренду, то никогда не выручил бы столько. Арендатор всегда ноет, а когда подходит время уплаты, посылает к тебе жену и детей, чтобы они выплакали ему отсрочку и помилование. Нет! Каждый сам для себя лучший работник! Заглянем на минутку в молочную. Видел ли ты мой новый сепаратор? Поразительно работает эта турбина!
   Он отворил дверь, и они вошли в молочную.
   -- Тут добывается золото! -- продолжал он быстро, как бы желая отклонить все неприятные вопросы и колкие замечания. -- Взгляни-ка только на это масло! Посмотри! Нет, ты должен его отведать! Что? Не первоклассное ли?.. Впрочем, всё это тебя не интересует.
   Они вышли.
   Когда они вошли в переднюю, Филакс опять приветствовал Густава Борга и вытер свою морду о его светлое платье. Животное при этом только что поело, и гость готов был рассердиться, но он замолчал и сдержал себя, потому что намеревался одержать победу.
   Квартира пастора не отличалась новизной стиля: сафьяновый диван, шахматная доска, курительный прибор, книжная полка с сочинениями отцов церкви, церковной газетой и сводом законов! Странное смешение светской и духовной власти!
   Мебель была из красного дерева и выглядела так, будто она новой никогда не бывала, а казалась Бог знает когда купленной с аукциона. Красное дерево вообще мало похоже на растительный продукт, оно скорее напоминает вяленое мясо, и кроме того, оно обладает способностью потеть. Поэтому на нём всегда остаются следы от пальцев, и это совсем не аппетитно. расставленная на заплатанных коврах всех оттенков винегрета, эта обстановка производила впечатление чего-то неопрятного -- казалось, что от всего этого пахнет нюхательным табаком.
   При более внимательном осмотре, у двери виднелась коллекция палок и целый музей засаленных шапок. Рядом стоял прибор с мензурками для пробы молока, новый аксессуар рационального сельского хозяйства.
   Свояки сели, и, так как оба были болтливы, то скоро завязался оживленный разговор.
   -- Ты рано вышел гулять, -- заметил пастор.
   -- Мне ничего другого не осталось с тех пор, как я отставлен.
   -- Да, молодежь стариков вытесняет! Это в порядке вещей!
   Густав Борг был готов посетовать и пожаловаться на судьбу, но вовремя удержался, зная, что шурин только осмеет его за то, что он прежде всегда был на стороне молодежи.
   -- Да, -- сказал он, -- молодежь! Ты знаешь, я всегда поддерживал ее, пока требования её были справедливы и разумны; но когда она перешла границы, я не могу не восстать против неё.
   Так как пастор был в миролюбивом настроении, то встал на точку зрения собеседника.
   -- И ты поступаешь хорошо. Тебя за то и хвалили.
   Он достал газету со стола с шахматной доской, но, когда Густав Борг прочел заглавие "Родина", настал сразу конец миролюбию, и маска спала с лица.
   Борг был вне себя.
   -- Меня здесь похвалили? В этой газете? Ну, в таком случае я пропал.
   -- Ты что же -- не любишь свою родину? -- спросил пастор, шутя.
   -- Не очень, потому что она того не стоит. А что касается твоей газеты, то веришь ли ты сам, что в ней пишут христиане? Это несомненно духовные люди, но пишут они как черти. Ложь, насилие, незаконность, вражда, лжесвидетельство -- вот программа газеты.
   Рассердился и пастор; он вскочил и начал так ходить по ковру, что от него поднялась пыль.
   -- Не находишь ли ты, что лучше, что лучше, если народом руководит гуманное, просвещенное духовенство, чем невежественные светские проповедники?
   -- Светские проповедники? А что ты из себя представляешь? Твое призвание -- это сельское хозяйство, а твою службу ты поручаешь помощнику и адъюнкту. А что делает твой помощник? Он, если не спит, то ест, а в промежутках еще пьет, да в карты играет. Он шесть дней отдыхает, а на седьмой работает. А твой адъюнкт, твой сотрудник по газете, защитник прав супружества, знаешь ли ты, что он делает на своем острове? Тебе отлично известно, что он живет как турок и что его видели в лодке голым в обществе красивой девушки, но ты закрываешь глаза, потому что он с тобой играет в карты. Но зато прихожане покидают церковь и открывают молитвенные дома, которые вы преследуете! Да! Старая Швеция готова стать церковной республикой наподобие Парагвая, а положение государственной церкви не лучше теперь, чем в 1527 г. Вы потеряли духовную власть, но еще сохраняете светскую. Ваши епископы участвуют на официальных обедах, восседают в риксдаге и ландстинге, в комитетах и академиях. У нас как раз был епископ, получающий ежегодно 80.000 крон; он переводил стихи и сочинял юмористические песни, но заботу о пастве он предоставлял другим. У меня был двоюродный брат помощником пастора в одном из северных городов, ты его знал. Он тоже умер от чрезмерной еды! При исполнении каждой требы в приходе -- на свадьбах, крестинах, похоронах -- он непременно должен был есть и пить. В последнее воскресенье своей жизни он исполнил восемнадцать различных треб, т. е. он в один день восемнадцать раз ел и пил, потом с ним сделался удар, и он умер. Ты говоришь о вашей гуманности. Это только отсутствие предрассудков основанное на неверии! Вы в ваше учение не верите -- этого никто и не требует, но, в таком случае, вы должны были уйти, или вы лицемеры! Но вы не намерены покинуть хлеб и власть!
   Он тоже встал с места, и они оба шагали но ковру, напоминая льва и медведя. Но Густав Борг не унимался.
   -- Коров и свиней ты содержать можешь, -- продолжал он, -- но если к тебе придет человек в нужде, то для него у тебя не найдется ни жалости, ни помощи, ни утешения, потому что ты суров, скуп и безжалостен! И государство обязано прокормить 28.000 таких, как ты и твои подчиненные! Вы поедаете семь миллионов крон, и средства эти выколачиваются во что бы то ни стало у верующих, как и у неверующих, способом, напоминающим грабеж. Во что вы верите, -- знает один чёрт, но вы всего ближе напоминаете почитателей дьявола, потому хотя бы, что вы открыто прославляете губителя Швеции Карла XII, которого человеком считать нельзя, а просто диаволом! И когда на последнем чествовании этого урода, лишенного всякого нравственного чувства, группа студентов попробовала оппонировать, их позвали к ректору, и они чуть не подверглись исключению из университета. Спрашивается только, куда вас следует посадить? В дом ли для сумасшедших, или в тюрьму? А ты со своей заботой о душах прихожан? Говорят, ты дерешься палкой, вместо того, чтобы действовать на разум и на душу. А что ты делаешь в церкви? Тоже, что сделал епископ в ризнице! Ты недавно, когда напился, хвастался, что ты никогда в церковь не ходить, что ты целый год не был в церкви! Ты, стоишь так строго за принуждение к причастию, а когда ты в последний раз приобщался? Двадцать лет тому назад, при посвящении в сан! Это позор! Я это говорю тебе и теперь стряхиваю на твой заплатанный ковер прах с моих ног! За тебя обидно, если ты никогда не задумывался над тем, что ты делаешь! Если же ты когда-нибудь опомнишься, не возвращайся в свое старое гнездо, а если посмеешь, отправляйся в молитвенный дом: там, по крайней мере, найдешь ты христиан, которые делают всё, что могут, чтобы очистить свою душу.
   Пастор не был дурным человеком и не был лицемером, но, как все, жил изо дня в день, как представлялось возможным, не задумываясь; он никогда не оглядывался назад. Когда же теперь ему всё было высказано, он не мог отрицать ни одного факта. Он впервые увидал себя, свой образ, и ему казалось, что он умирает. Он молча сел на диван и оставался сидеть с почерневшим лицом.
   Борг, благодаря этому нападению и неожиданной победе, завладел потерянным им утром чувством собственной силы и опять воспрял духом.
   -- Ты пастор, -- продолжал он еще, желая устроить себе почетное отступление, не дав неприятелю время опомниться, -- но ты не духовное лицо. Ты вместо молитвы начинаешь свой день на скотном дворе с пивом и водкой, затем ты спишь, а потом до обеда играешь в шахматы; после обеда и после того, как ты вторично напьешься, ты снова ложишься спать; потом ты опять играешь до ужина, состоящего ежедневно из шести холодных блюд и одного горячего. Лег ли ты хоть раз спать без ужина? За двадцать пять лет был ли ты хоть один день трезв, потому что ты напиваешься три раза в день? Когда-нибудь творишь ли ты вечернюю молитву? Нет! И ты не человек, ты свинья! Бот ты что!
   Он, конечно, не того достиг, чего хотел. Но он получил другое. И он только желал, чтобы его слышали, тогда не стали бы его называть консерватором.

VI

   Приход французской эскадры на время прервал частные и общественные распри. Шведское легкомыслие выказалось с приятной стороны, т. е. шведы показали свою незлопамятность. Несмотря на немецкую политику, которой не так давно стали придерживаться, члены правительства принимали участие в праздниках в честь французов и произносили речи в честь Франции.
   Праздник в Тиволи был для Густава Борга великим днем, так как он был одним из хозяев празднества. А так как к тому же он превосходно владел французским языком и был отличным оратором, то чувствовал себя на месте.
   После войны 1870 г. Франция дулась на Швецию, когда этот братский народ повернулся спиной к республике и к побежденному другу; но теперь всё было забыто. Французский посланник в Стокгольме, остроумный и горячий республиканец и, как говорили, бывший коммунар, свел дружбу с либеральными салонами Стокгольма, завязал отношения с горожанами и делал в клубах доклады, не бывшие вполне comme il faut. "В сферах" должны были смотреть на это благосклонно, так как он был послом великой державы и особа его была неприкосновенна. Его квартира и дом норвежского посольства были центрами всех передовых партий, интересующихся политикой, наукой, искусством и литературой. Туда из любопытства или по обязанности были вхожи и многие приближенные к "сферам", связанные с ними рождением или занимаемым положением. Эти старались подставить красным ножку, обесславить их; но они скоро замечали, что натыкались на сопротивление. Так, например, с одним шведским attachИ при норвежском посольстве приключилось следующее quiproquo.
   AttachИ (к французскому послу). Что это за оборванец, которого наш добрый Блэр впустил в свой салон?
   Французский посол. Вы про кого? Про этого? Это мой ближайший друг, живописец X.
   AttachИ. Ах! у него крест! Но на вид он ужасен!
   Франц. посол. Что же делать! Он зато офицер ордена Почетного Легиона, а мы (мы оба) пока просто кавалеры!
   AttachИ. Но признайтесь, что дамы здесь несколько странны. Взгляните вон на ту: она похожа на певицу.
   Франц. посол. Это не моя жена; но моя жена тоже была певицей.
   AttachИ сконфузился окончательно.
   В этом кружке Густав Борг чувствовал себя как дома, и теперь, на празднестве в Тиволи, после того, как он произнес блестящую речь в честь Франции, из которой всегда исходил всякий прогресс, все забыли, что он отставленный от дела; он снова явился в глазах всех старым республиканцем, от которого отпало всякое подозрение в консервативности.
   Смешение классов и взглядов в 90-х годах было настолько сильно, что все старые понятия уже никуда не годились. Обе простые клички, консерватор и либерал, служили лишь ругательными словами. Жизнь стала богаче, взгляды окрасились в различные оттенки, узкая партийность была изгнана в более низменные слои горожан, которые в своем несложном кругозоре могли различать только два цвета. Так, Катон, цензор риксдага, охранитель основных законов, под конец получил прозвище консерватора, потому что он не мог сочувствовать женскому вопросу; но это, впрочем, его не смутило. А с другой стороны, надменный, слепой к требованиям времени епископ У. был признан красным за то, что однажды, по недоразумению, голосовал за всеобщее избирательное право.
   Власть, управляющая страной, была распределена по стольким рукам, что нельзя было сказать, кто именно управляет. Совет этого не делал, риксдаг, казалось, издавал законы, но общественное мнение приготовлялось в газетах, в литературе, в недрах семей, в клубах, в кофейнях, в гостиных, в мастерских. Ведь сильна только власть живой речи, но власть печатного слова еще сильней. Власть газеты, которая в то время была значительна, была парализована возникновением многих газет; одна какая-нибудь знаменитость или один авторитет имел значение в одном каком-нибудь кружке, а в другом ничего не значил. Общество состояло из многих кружков, имеющих каждый свою центральную точку, при чём не было двух кружков с одной общей центральной точкой. Поэтому не мог ни один источник силы настолько развиться, чтобы придавить остальных, тогда как все они испытывали слабое давление со стороны, и это содействовало тому, что всё здание держалось.
   Праздник Тиволи состоялся в прекрасный, светлый летний вечер. Начальник генерального штаба первый произнес, речь в которой он упомянул о братской дружбе с французской армией во время войны 1870 года, когда он лично участвовал в сражениях при Вионвиле и Гравелоте.
   После него встал Норденскьельд, представитель либералов в рискдаге, высланный из Финляндии, первое лицо в Швеции, человек простой, без чванства, но имевший в ящике своего письменного стола все звезды Европы. Либералы не понимали, как мог он принимать звезды, но в этом была его жертва. Норденскьельд принимал звезды как безвредные игрушки, не жертвуя за них своими убеждениями и взглядами. Старые либералы поворчали, но убедившись, что от этого человек не испортился нисколько, они скоро простили ему, и он этого заслуживал.
   Официальный обед, в сущности, кончился, и все разделились на группы. "Общество" заняло павильоны для танцев, другие расселись в беседках, наверху на террасе, в палатках, в кегельбане.
   Густав Борг находился среди "общества". Рядом в беседке сидели его жена Брита, сыновья, Холгер и Курт, архитектор и доктор Борг; последний без жены. Она не говорила по-французски и не хотела быть в неловком положении.
   -- Положение неясно, -- сказал доктор, -- неясно, как всё в наше время. Либералы пошли на эскадру, а Густав сияет там в павильоне.
   -- С кем говорит он? -- спросила Брита.
   -- Это финка! Можешь ты это себе представить?
   -- Которая празднует приход эскадры из Кронштадта и франко-русский союз?
   -- Да. Положение неясное. Но одно верно: теперь финны платят за безграничную гордость и за глупое презрение к Швеции. Финномания семидесятых годов, которую культивировали шведские финны, была лишь продолжением Аньялы. Я тоже был когда-то в Гельсингфорсе, и там было нестерпимо. Форсман чувствовал такое пренебрежение к шведскому языку, что переименовал себя в какого-то Коскинена или во что-то в этом роде. Топпелиус выдавал себя за русского статского советника или еще за что-то русское. Когда я по-шведски обратился зачем-то к шведскому финну, он мне ничего не отвечал. В восьмидесятых годах они захотели упразднить шведский язык и ввести вместе с финским языком свою самоедскую культуру. Старики играли в русского статского советника, молодые в русского нигилиста. Теперь же, когда они попали в затруднительное положение, и когда Россия захотела слить с собой Финляндию, они приходят к нам, и очень хотели бы, чтобы мы объявили России войну. Вообразите себе, в салоне этой финской дамы бывает финский сенатор, который считает, что он в ссылке, потому что с ним были немилостивы, но он даже не может объяснить, в чём проявилась эта немилость. Понимаете вы что-нибудь? А эта финка считает себя великой патриоткой; да, она настолько старофинка, что принимала участие в образовании школы при шведском театре в Гельсингфорсе, в которой вновь прибывшие шведы должны были обучаться финскому произношению, т. е. должны были учиться говорить по-шведски с финским акцентом. Что вы на это скажете? Бедные финны, они не знают, что делают, но они этого хотели! Впрочем, общее развитие требует изъятия, и маленькие нации неминуемо будут поглощены. Это сначала болезненно, но гражданство вселенной не покупается за маленькие деньги! Глядите, теперь она привязалась к русскому attachИ! Ах, если бы это мог видеть сенатор!..
   -- Маленькие нации должны исчезнуть, -- повторила Брита, радостная и довольная, как будто она сделала открытие.
   -- Да, и мы почти на пути к этому! Знаете ли вы, что мне этот праздник не нравится! Он показывает нам, шведам, что мы, шведы, больше не нужны. Франция несколько столетий подряд смотрела на нас, как на передовой пост против России, и существует старинная медаль, выбитая во Франции, на которой швед изображен как наемный солдат Франции. Они, действительно, смотрели на нас как на своего рода швейцарцев, существовавших тем, что их нанимали в войска. Теперь же, когда они заключили союз с Россией, то Швеция свою роль в истории потеряла. Мы больше не нужны! Я вчера встретился с врачом с эскадры и показывал ему Стокгольм. Он рассуждал о союзах и о предстоящем дележе земного шара между европейскими народами. Я думал о своей родине, которая в этом участвовать не может, у которой совета не спрашивают и которая в расчет не берется. И у меня было чувство, будто я исключен из школы, наказан, будто я преступник, лишенный человеческих прав в истории вселенной. Однако я, так же, как и вы, воспитан на том, что надо гордиться тем, что мы шведы. Чем же гордиться? Тем ли, что мы говорим на языке глухо-немых, которого никто в Европе не понимает? В романских странах нас смешивают с презренными швейцарцами, над которыми подтрунивают; а в Германии наш язык принимают за Platt deutscher. Серб, болгарин или румын может гордиться больше нас, потому что у них есть задача в истории вселенной: быть порохом против Турции! У нас же нет задачи! Я хотел, чтобы Франция изменила свое мнение, и гордясь, так же, как и вы, нашей "крепостью", я повел его туда, думая его поразить. Ведь снизу открывается великолепный вид на колокольню. Когда мы дошли до ворот я, желая его воодушевить, сказал, показывая на красную башню: это наш Акрополь! Тут хранится Свеа, её палладиум и её предки. Мне показалось, что это хорошо было сказано, и француз мой, по-моему, был побежден. Мы поднялись на верх, осмотрели одну башню, несколько мортирных орудий, пожарный столб и старую пушку, но на каждом шагу натыкались мы на оленей и других животных. К несчастью, мой друг оказался зоологом и так заинтересовался животными, что я не мог оторвать от них его внимания. Когда он увидал белых медведей, то спросил, попадаются ли они в Швеции, и я солгал, сказав, что да.
   -- Хороший зверинец, -- сказал он, -- очень хорошо...
   Я повел его к хижинам, но эти его не интересовали.
   -- Хижины, крестьянские домики, очень хорошо.
   -- Мы прошли мимо пивной и концертной эстрады.
   -- Ага, варьете! Очень хорошо!
   Потом я указал ему на красивый вид, он им долго любовался и больше ничего не хотел видеть. И знаете ли, друзья мои, что больше и нечего было смотреть!
   Но тут он начал меня допрашивать:
   -- А Акрополь? Покажите мне Акрополь.
   Я молчал.
   -- Свеа? Что это такое? А где же ваш Палладиум?
   Тогда он пришел в свойственное французам шутливое настроение и, показывая на белого медведя, он спросил:
   -- Это предки? Ваши праотцы?
   Я готов был заплакать от бешенства, но любезный француз хотел пощадить меня.
   -- Я дарвинист, -- добавил он. -- А вы?
   Вот что я получил за своих предков!
   Когда же мы выходили, то встретили нескольких финнов, с которыми познакомились накануне. бесстыжие люди притворялись русскими, говорили с моим французом как с союзником и смеялись надо мной и моим Акрополем.
   Да, быть шведом не большая честь, это верно, и некоторая доля скромности послужила бы нам к украшению, в особенности, когда мы говорим о "крепости". Но я понять не могу, как мало там вообще достойного внимания: две башни, девять хижин и зверинец. Я до ушей краснею, когда вспоминаю мои громкие слова при входе. Если вы запомните мой рассказ, то никогда не будете хвастаться.
   Холгер счел своим долгом в качестве нового редактора вставить какое-нибудь рассудительное слово.
   -- Почему плакать о том, что погибнут маленькие государства? Швеция несомненно здесь обречена на смерть, но она выполнит свою мировую задачу в Америке, где шведы и другие скандинавы образуют в настоящее время сильное крестьянское общество, которое когда-нибудь из своих членов пошлет президента в Белый Дом. А вы говорите, что Швеция не примет участия в разделе земли!
   -- Ты удивительно прав, -- вмешался Курт, -- и следовало бы облегчать переселение, сделав обязательным преподавание английского языка в народных школах.
   -- Это самое сказал один человек несколько лет тому назад, и его чуть не убили, как того крестьянина в риксдаге, который, находя положение вполне безнадежным, заявил, что охотно заплатит дань России вместо того, чтобы платить жалованье офицерам шведской армии.
   -- Кстати о России, -- прервал доктор, -- посмотрите-ка, как финка там дружит с русской профессоршей, или с женщиной-профессором, как там их называют. Я думаю, эта русская тоже просто финка, потому что, выйдя отсюда, она свободно говорила по-шведски с финским акцентом.
   -- Сплетня! -- вмешалась Брита.
   -- Иные утверждают, что она полька. Да, для вас, женщин, теперь настали красные дни! Подумайте о наших писательницах! Они развивают вариации на чужие темы, а этот вампир Сахрис превозносит их как великие гении. Глядите! Вот и он! Он родился на свет с брюшком, пенсне, лысиной и пенсией. Покровитель литературы! Друг дам! Он выводит шелковичных червей, скупив предварительно коконы. Это обманщик, которого никак нельзя уловить, но которого инстинктивно избегаешь; он непонятен и потому неприятен; он ласкается, чтобы легче оцарапать; он всем пользуется для своих личных целей, даже покойниками; он добр, когда это выгодно, и мстителен, если ничем не рискует. Он говорит за женщин, как будто он сам баба; он клевещет на свой собственный пол и пресмыкается перед дамами! Но посмотрите его здесь!
   -- Нам пора ехать, -- перебила его Брита, -- иначе мы пропустим пароход!
   Общество поднялось, чтобы идти к стоянке извозчиков. Проходя мимо одной из палаток, они увидали на столе человека в красной феске, который держал речь французским морякам.
   То был художник Сирах, к которому отчасти вернулся разум и которому представилось, что он в Бресте, где он провел предшествующее лето.
   -- Положение неясно, -- продолжал доктор. -- Вода стала мутной и в ней будут ловить рыбу.

VII

   Накануне Нового года сидел Андерс Борг, третий сын редактора, на арендуемом им хуторе Лонгвике, приводил в порядок книгу расходов и делал расчеты. Лонгвик, находящийся ниже усадьбы пастора, был небольшим поместьем, расположенным на берегу одной из бухт Балтийского моря, среди целого архипелага островов и шхер.
   Андерс Борг, получивший образование в сельскохозяйственном училище и женившийся очень молодым, так что у него было теперь четверо детей, взял три года тому назад этот хутор в аренду. Два года платил за аренду отец, но на третий год он отказался. В начале Андерс, будучи легкомысленным малым, жил барином и надеялся, что с установлением пошлин настанут лучшие времена. Пошлины были введены, но лучше не стало, потому что ему приходилось всё покупать и плохо и очень дорого. Он пробовал сократить расходы, но убедившись, что ничто не помогает, стал жить изо дня в день, не думая о будущем.
   Когда же приблизился конец года, и дни, при всей их краткости, казались ему бесконечно длинными, он коротал время тем, что делал расчеты и вычислял, какие могут быть причины упадка сельского хозяйства. При этом он достигал удивительных результатов.
   Так, например, лежал перед ним журнал молочного хозяйства; из него он узнал, что масло обходится ему до семи крон за кило, тогда как продавать приходилось его за две кроны. Сначала он подумал, что обсчитался, но когда он в журнале прочел, что каждая корова съедает пятнадцать фунтов сена, обходящегося по пятидесяти ер за фунт, и дает ежедневно всего-навсего, только дать один килограмм масла, то ему стало страшно. Несмотря на то, что сыворотка могла быть употреблена для рабочих, телят и свиней, ему приходилось отвозить ее в город, чтобы было чем заплатить за уход и за солому для подстилки.
   Итак, он пришел к заключению, что скотина пожирала весь получаемый от неё доход, а его труд приходился ни во что.
   Но всего курьезнее были его химические выводы о расходе и приходе по скотному двору. Вот корова, поглощающая только сухое сено и несколько ушатов воды. Сено состоит, главным образом, из целлюлозы, не заключающей в себе азота; вода тоже лишена азота. Но откуда брало тело животного этот азот для обновления тканей? тщетно спрашивал он себя. Ведь, если бы ткани не возобновлялись, то не прошло бы и трех месяцев, и животное должно бы было погибнуть. Сено дает очень немного азота, в воде его вовсе нет. Что же, следовательно, азот получался из воздуха? Нет, отвечал на это Петтенкофер! Это прямо чудо! Или уж очень сплоховала химия!
   Когда же он кормил скотину картофелем, содержащим девяносто процентов воды и два процента азота, результат был тот же. Надобно думать, что тела, лишенные азота, могут преобразовываться в преисполненную азотом белковину, и что вода переходит в аммиак, который во множестве находится в навозе. Но это не совмещалось с имеющими силу научными теориями, и поэтому Андерс стоял перед загадкой, которую он и не пытался разрешить.
   Более ясными и очевидными были данные главной книги, говорившие о том, что в истекшем году ему пришлось купить на три тысячи крон искусственного удобрения, и что плата за аренду составляла кругленькую сумму в две тысячи пятьсот крон. Это был голый и поразительный факт, который навел его на новую мысль, осветившую всё его положение. Земля может прокормить владельца, но она не может прокормить и владельца и арендатора; затем земля может быть унавожена рационально поставленным скотоводством, но земля не может окупать искусственного удобрения. Это он должен был знать раньше, но этого не преподавалось в агрономическом училище и не значилось в сочинениях по политической экономии.
   Услыхав приближающиеся шаги, он закрыл книги и закурил сигару, чтобы скрыть свое волнение.
   Вошла жена, молодая, сильная, но видимо озабоченная.
   -- Андерс! Дай мне ключи от кладовой; мне нужно достать муки для хлебов.
   -- Муки? Её больше нет!
   -- Больше нет?
   -- Нет!
   -- О, Боже! Ты ее продал?
   -- Надо было продать.
   -- А рабочие?
   -- Надо будет понемногу им муку покупать.
   -- Нельзя ли хоть сколько-нибудь намолоть?
   -- Нечего молоть.
   -- Ты и рожь продал?
   -- Надо было.
   -- Нет! нет! нет! Что же осталось в кладовой?
   -- Ничего. Одни крысы!
   -- Не дай Бог, если это узнает старший работник!
   -- Он это знает.
   -- Вот почему он так храбр. Да, Андерс, так дело идти не может.
   -- Да, кончится тем, что я вылечу в трубу. А что же делает старший работник?
   -- Когда рабочие приходят на поденную работу, они приносят старшему работнику яиц и масла, а он облегчает им труд.
   -- Вот до чего он дошел!
   -- Больше того, он дружит с мельниками! Почему ты не прогонишь его?
   -- Я не могу. Он слишком многое знает о делах и положении хутора. С запасами в кладовой всего хуже, потому что я поступил незаконно. Запас служил обеспечением как аренды, так и платы рабочим.
   -- Подумать, что мне приходится видеть этого старшего работника за моим столом в те дни, когда он сам себя приглашает... Ты знаешь, что он шатается по городу и пропивает все деньги, так что нам приходится кормить его детей.
   -- Это я себе могу представить! Но это кончится тем, что я возьму место инспектора; тогда, пожалуй, мы еще справимся.
   -- Христель, -- сказала жена, желавшая вернуться к действительности, -- на кухне требует свое жалованье. Получил ты деньги за корову, которую мы продали мяснику?
   -- Нет, но я каждую минуту жду его с деньгами. Сколько мы должны Христели?
   -- Жалованье за год, как ты знаешь, а кроме того, я занимала у неё деньги... да, что же мне было делать?
   -- Послушай, ведь мы на завтра приглашены; есть ли пальто у детей?
   -- Нет, тебе ведь это известно: у них только летнее платье.
   -- Ну, мы можем укутать их в пледы и одеяла; не оставлять же их дома!
   -- Да, Андерс, мы на ложном пути. Я родилась в деревне и знаю, что может приносить хутор, но ты об этом понятия не имеешь! Такое маленькое имение не может выдержать кузнеца, лесника и кучера. А так как ты не можешь платить им жалованья, то они крадут. Кузнец крадет железо и работает от себя; он на пол-округи кует подковы из твоего железа. Лесник сбывает лес, а кучер продает овес. Ты знаешь, я охотно бросила бы всё и ушла, потому что в доме нет корки хлеба! Если бы я не жалела тебя, то я расплакалась бы; но ты слишком добр и не умеешь хозяйничать.
   Андерс не мог подавить охватившего его волнения. Он был добрый малый, и добрые слова вызывали у него слезы. Но он успел только пожать руку жены, в это время со двора раздались бубенчики.
   -- Это мясник с деньгами! Мы спасены! -- крикнул он и вскочил с места.
   -- О, Боже! какое счастье! -- прошептала жена и подошла к окну. -- Ну, не выходи к нему; пусть его примет Линдквист!
   -- Да, это будет лучше, потому что мясник и я -- мы друг друга недолюбливаем.
   Бубенчики замолкли, но зато обе дворовые собаки разразились громким лаем и рвались с цепей. Этому лаю вторили охотничьи собаки, и все собаки хутора собрались вокруг погреба, который теперь скрывал от глаз супругов мясника и старшего работника.
   Арендаторы не могли ничего разглядеть, но слышали, что мясник и работники разговаривают настолько громко, что раза два ясно слышали слово "шарлатан", несмотря на затворенные двойные окна.
   Через некоторое время по звону бубенчиков они поняли, что сани съехали со двора. Лай собак превратился в дикое рычание, указывающее, что завязалась драка.
   В эту минуту в комнату вбежал старший работник.
   -- Что там такое? -- спросил хозяин.
   -- Мясник привез корову назад. Он говорит, что она сдохла от какой-то странной болезни, и что он хочет пожаловаться на хозяина.
   -- Что же вы сделали с коровой?
   -- Он бросил корову на дворе, а собаки ее схватили; я не могу их оторвать.
   -- Оставьте их! Ничего уж не поделаешь. Линдквист, пойдите на конюшню и велите запрячь сани. А леснику скажите, чтобы он брал железный багор и ехал со мной.
   Работник хотел-было продлить аудиенцию, потому что при каждом новом ударе, нанесенном хозяину, в нём росла наглость, но идти пришлось, потому что хозяин с женой вышли из комнаты.
   Супруги отправились в спальню, куда они обыкновенно удалялись, чтобы посоветоваться, и где они скрывались, когда рабочие осаждали их различными требованиями.
   -- Правда ли, -- начала жена, -- что ты продал больную корову?
   -- Да, это верно. Я действительно сделаюсь мошенником, если так пойдет дальше.
   И они оба расплакались.
   Что можно было еще продать? Что делать? Они посоветовались и решили оба, что ему следует поехать и занять денег. Потом необходимо изменить ведение хозяйства. До конца аренды оставался год, и надо было засеять землю овсом. Для этого не потребуется удобрения, а овес можно будет легко продать обществу конных железных дорог. Овес истощит землю, но какое им до этого дело, раз они уедут.
   Вся страна перешла к культуре овса, потому что ничего другого сеять не стоило, и потому-то почти опустела шведская земля. Рожь, хлеб бедняка, совсем перестала родиться, и ее ввозили. От пшеницы, минуя рожь, переходили к овсу; вот в чём был упадок хозяйства. И когда крестьяне продавали последний урожай овса, чтобы на эти деньги купить себе билеты в Америку, трудно было найти желающего заняться обесцененной землей. Вспаханная и удобренная земля обильно производила только сорную траву; без специальной обработки земля не могла превратиться в натуральный луг. На земле тяготело проклятие; она была изнежена обработкой и без обработки не производила ничего; ее, несомненно, можно было засеять клевером, но если посев клевера не возобновляли, клевер погибал.
   По окончании аренды приходилось продавать с аукциона весь инвентарь. Так как у крестьян замечалась странная склонность покупать всё на аукционах, в расчете приобрести всё дешевле и лучше, то у бросающих свое дело арендаторов образовалось обыкновение продавать всё более ценное раньше, чтобы потом обзавестись более плохим новым инвентарем. Лучшая скотина, хорошие лошади продавались тайком, а вместо них приобретались плохие. Быстро изготовлялись сбруя, тележки, сани, и всё выставлялось на аукцион. Это не было бесчестно, но и не было красиво.
   Едва успели супруги переговорить, как въехали сани во двор. Лесник, человек цыганского типа, любимец хозяина, потому что он был оживленнее других рабочих, стоял наготове с багром. Его обязанностью при сопровождении хозяина было выходить из саней в местах, где можно было ожидать быстрого течения воды, и испытывать крепость льда.
   Садясь в сани, хозяин увидел картину, развеселившую его, несмотря на весь её ужас.
   Четыре самых больших собаки потащили павшую корову на снежную пирамиду, образованную крышей погреба. Когда же они довели до конца эту общую работу, самый большой дог прогнал вниз своих трех сообщников и улегся, как сфинкс, один наверху и лакомился. Сбежались собаки из соседних дворов, и лающая стая образовала у подножья снеговой горы узел мехов, хвостов и лап. Некоторые из работниц сделали слабые попытки поделиться добычей с догом, но удалились с пустыми руками. Всё на дворе проголодалось, люди и животные. Собаки вытравили всех зайцев и птиц в окрестности, и в конце концов, научились красть рыбу внизу на льду, при чём плотву они снимали с крючков, поставленных на щуку. Теперь же им досталось редкостное угощение.
   Кнут хлестнул в воздухе, и сани быстро спустились на лед белеющего фиорда.
   Прежде всего сани переехали на противоположную сторону, где на узкой косе двое стариков поселились в красноватом доме, чтобы там в уединении ожидать конца жизни. Один из них был городским казначеем в отставке, вдовец, семидесяти лет, живущий теперь на пенсию. Другой, восьмидесяти лет, белый, как лунь, никогда ничего не делал с тех пор, как был студентом в Упсале. Достигнув двадцатилетнего возраста, он стал владетелем пожизненной ренты, и с тех пор он ничего не делал. Как ни странно, старик только одним жил, один у него был в жизни интерес: он был юн и сохранил юность души. Теперь он смотрел на себя, как на предмет, достойный музея. Красный домик был известен благодаря своему обитателю. Туда ездили, чтобы взглянуть на "бурша", как прозвали прежнего юношу. Он певал с Веннербергом, знавал Карла ХV, беседовал с Женни Линд и видал Гейера. Однако, всё это никакой роли не играло сегодня, когда приехал к старикам Андерс Борг с целью занять денег.
   Радость стариков, когда подъехали сани, была велика, потому что они целых две недели были занесены снегом, уже неделю как к ним никто не приезжал, и они не имели ни газет, ни писем.
   С Андерса сняли шубу, ввели в теплую комнату, дали глинтвейна и заставили рассказывать о том, что написано было в газетах. Затем принесены были карты, и сыграли пульку в виру.
   Говорить о деньгах неприятно, потому что последнее, с чем человек готов расстаться, -- это золото, по той простой причине, что этот металл удовлетворяет потребности жизни -- жилища, пищи, одежды и тепла.
   Выложив в продолжение двух часов всё, что могло интересовать стариков, он, наконец, высказал свою просьбу. Тут спустилась тучка в светлую комнату с белыми шторами; спокойствие было нарушено, и старцев огорчало, что они должны были оставить нуждающегося без помощи. У них лишних денег не было, но им было неприятно в этом признаться, разоблачить свое материальное положение. Андерс же, с своей стороны, страдал от того, что причинил это неудовольствие. Деньги занимать очень тяжело, и теперь он понимал, почему многие предпочитают обманывать или даже красть.
   Садясь снова в сани, он собирался ехать домой, но, вспомнив о жене и детях, он встряхнулся и, ударив лошадь кнутом, поехал к большому фиорду. Сидевший сзади лесник выразил некоторое опасение, но хозяин и слушать не хотел. Лед был тонок, хрупок и прозрачен как стекло, так что на более мелких местах видны были подвижные водоросли.
   На фиорде лед колыхался, но от этого лошадь бежала еще скорей, как бы желая инстинктивно избегнуть полыньи, но хозяин знал по опыту, что лед над соленой водой не столь хрупок, как кажется, и что не так уже опасно. Он держался на восток по направлению к виднеющемуся вдали продолговатому острову, на котором жил адъюнкт пастора. Этот, имевший в руках небольшую церковную кассу, вероятно не откажется ссудить десять крон, -- до этой незначительной суммы Андерс свел теперь свои претензии.
   Кругом видны были лишь небо и вода, да темнела полоска вдали. Вдруг лошадь остановилась.
   Лесник моментально вскочил, проткнул лед багром, и вода брызнула из отверстия.
   -- Ехать дальше не годится, -- заявил Виктор. Стоит подуть восточному ветру, лед взломается, и мы погибли.
   -- Я назад не поверну, -- заявил хозяин. -- Слезай, ты увидишь, как я поеду!
   Кнут ударил по бокам лошади, и она побежала рысью, рискуя каждую минуту провалиться. Осколки льда и капли воды летели в лицо седоков.
   Он рисковал не только ради десяти крон, но и ради достижения цели, и прежде всего ради исполнения обязанности: ему представлялось, будто он жертвует жизнью ради своих, и будто всё позорное и дурное остается позади.
   Темная полоса на горизонте всё росла и приближалась. Стало возможно различить конусы крыш, а затем показались на берегу люди, которые кричали и махали руками.
   Лесник понял, в чём дело, выпрыгнул из саней и закричал:
   -- Остановитесь, хозяин, тут полынья!
   Андерс Борг осадил лошадь, так как он действительно увидел полынью. Он слез с саней и оглядел полынью, как бы собираясь переплыть ее.
   Но, подумав минутку, он взял торчащий из воды шест, ступил на край плывущей льдины, отпихнулся шестом и понесся. Люди на берегу кричали, но он, не обращая ни на что внимания, двигался вперед на льдине. Не доходя до противоположной стороны полыньи, льдина стала погружаться в воду. Одним прыжком он очутился на другой льдине; та тоже стала опускаться, тогда он прыгнул на следующую и галопом пустился бежать к берегу, но когда он прыгнул на последнюю льдину, прибрежный лед подался и как стекло разлетелся во все стороны.
   -- Дома ли пастор? -- спросил он, не кланяясь.
   -- Да.
   Андерс побежал к красному домику, довольно похожему на тот, в котором он только что побывал. Он бежал так же скоро, как при переправе по льдинам, быстро отворил дверь и очутился в комнате, где в двенадцать часов дня еще спал в кресле адъюнкт.
   -- Нет! Каким образом ты здесь? Я, сидя здесь, задремал и слышал крик на берегу, -- начал адъюнкт, протирая глаза.
   -- Да, я в затруднении, и ты должен дать мне десять крон взаймы.
   -- Десять крон? Откуда я их возьму? Я как раз собирался учесть вексель, да не удалось...
   -- Ты можешь занять из кассы...
   Наступило неловкое молчание, и Андерс Борг понял, что снова невольно проник в чужую тайну и выманил у несчастного обидное признание своих плохих обстоятельств. Но он скоро пришел в себя.
   -- Не можешь ли ты занять у какого-нибудь крестьянина? -- продолжал он.
   -- Мне, занять у крестьянина? Нет, друг мой, не такое мое положение. Видишь ли, первый год я с ними имел общение, пил и ел с ними; но тогда они потеряли уважение ко мне, в особенности, когда я стал занимать у них деньги на уплату долгов в Упсале. Когда я затем от них отошел, они начали ненавидеть меня. Я стал одинок. И вот у меня никого нет, с кем бы я мог поговорить, и мне делать нечего. Я не могу заниматься рыбной ловлей, охотой, земледелием. Читать я не могу, я засыпаю. Я принужден бездействовать всю неделю, кроме воскресенья! Я засыхаю, каменею и всё сплю. Я сплю всю ночь, двенадцать часов, от восьми до восьми, сплю после завтрака, после обеда, сплю да сплю. Кабы ты знал, какую я жизнь веду. Это на смерть похоже! Заботиться о душе они не желают, а кого пристукнет горе или нужда, тот идет к пиетистам. Я иногда жалею, что сам не пиетист! Андерс Борг, ради Бога помоги мне выбраться отсюда, или я умру! Я целых восемь дней слова никому не вымолвил, а теперь в довершение горя у меня еще процесс на шее. Крестьянин украл лес у пастора в роще; я видел это и заявил пастору.
   Теперь меня обвиняют в клевете, потому что я не могу доказать, что видел. Вор спокойно гуляет, а мне может грозить тюрьма, хотя я, очевидно, леса не крал. Крестьяне говорят, что я сплетничаю; это они говорят и про ленсмана, когда он жалуется на них, а не так давно один парень вздумал обвинить судью в оскорблении, потому что он по неопровержимому свидетельскому показанию полицейского чина осудил его. Что мне делать? Если меня уволят, то я уже не получу места пастора.
   Он никогда не перестал бы говорить, если бы не начал плакать. И Андерс Борг перед этим горем позабыл свои собственные заботы. Но так как он не находил, что сказать, то адъюнкт продолжал, довольный тем, что слышит свой голос и что может выплакаться.
   -- Зачем у нас существует духовенство? Неужели нельзя делать, как у евреев: выбирать в каждое воскресенье одного из стариков прихода и заставлять его прочесть из сборника проповедей! Я всегда из сборника переписываю проповедь, и так делают у нас все. Не могут разве эти же разумные, достойные уважения люди предавать земле и крестить? Ведь баптисты крестят, а пиетисты совершают таинства, и они поступают как апостолы! Знаешь ли, религия, как должность и источник заработка -- вещь явно нелепая. Сидение на университетской скамье, кутежи, изучение тонкостей теологии убивают в нас всякую религиозность!
   Тут разговор прекратился, потому что Андерс выказывал слишком мало интереса к вопросам церкви, чтобы соболезновать её падению; кроме того, пробудилось и сознание собственного трудного положения, и в конце разговора он всё думал о том, где ему найти нужные десять крон. Он встал и простился.
   -- Развеселись, старый друг, -- сказал он, прощаясь, -- приезжай к нам; мы тебя растрясем.
   Адъюнкт взглянул на друга, как на чужого, потому что он обманулся в надежде найти в нём участие. Он всё же взял свою меховую шапку, чтобы проводить его до берега. Он стал говорить без умолка о пустяках, о погоде и рыбной ловле, о ледоходе и опасности на море, только чтобы слышать собственный голос.
   Когда Андерс Борг снова перебрался по полынье и сел в сани, он поехал на север. Вспомнив адъюнкта, стоявшего на берегу, он оглянулся и увидел его одиноко стоящего и махавшего шапкой. Ему стало жаль его, но в то же время он почувствовал некоторое утешение, оттого что увидел человека еще более упавшего духом, чем он сам.
   "Без семьи, без друзей, имея перед собой перспективу разорения и тюрьмы! -- думал он. -- Жаль его. Но где же мне найти десять крон?"
   Этот вопрос он, однако, уже разрешил тем, что повернул на север, где жил старый оперный певец, который, утомившись, удалился с пенсией и женой на хутор, арендуемый им без земли, но с правом охоты и рыбной ловли.
   Милю проехать довольно долго, но и это прошло, а Андерс Борг, не зная еще, как уладится дело с десятью кронами, мог, по крайней мере, с уверенностью рассчитывать на хороший стакан вина и на дружеский прием.
   В передней стоял старый певец с ружьем и охотничьей собакой. Он возвращался с охоты по зайцам, конечно ничего не убив, и очень рад был увидеть человеческое лицо, так как жил он в глухом месте и на целые полмили кругом не было соседей.
   Пока Андерс Борг складывал полость саней, певец ласкал морду взмыленной лошади.
   -- У тебя славный рысак, Андерс, -- сказал он.
   -- Не купишь ли его? -- спросил Борг, только чтобы что-нибудь сказать.
   -- Если ты продашь! У меня только что была лошадь, у которой сделался шпат.
   -- Серьезно, ты купишь лошадь?
   -- Да, конечно!
   -- В таком случае можешь взять мою, и получишь сани в придачу.
   -- Что же она будет стоить?
   -- Отдам ее с санями за полтораста.
   -- Давай!
   -- Наличными?
   -- Наличными! Войди, я выложу тебе денежки на стол.
   -- Но ты должен мне в придачу дать стул на полозьях и пару коньков, чтобы я мог добраться домой. Виктор повезет меня по льду.
   -- Охотно. Итак, по рукам!
   Андерс был спасен, снят с петли, вытащен из воды. Выпив стакан, он, когда день клонился уже к вечеру, сидел в шубе на стуле, и лесник на коньках вез его домой.
   Приближаясь к дому, когда уже стемнело, он увидел свет во всех окнах и подумал о бедной жене, к которой, видимо, нагрянули гости и которая не имела возможности их чем-нибудь угостить.
   Не желая войти невзначай, он пошел пешком мимо погреба, где дворовая собака лежала вся окровавленная, и растерзанная, пока два дога с чужого двора пожирали остатки коровы.
   Андерс вошел через кухню и направился в спальню, чтобы переодеться. Там сидела его жена и плакала.
   -- Что случилось? Кто здесь? Почему оставила ты гостей одних? -- забросал он жену вопросами.
   -- Твой отец здесь, и он намерен у нас остаться...
   -- Я не силах прокормить его! -- Он говорит, что ты много ему должен...
   -- Что он тут делает?
   -- Он жить дома больше не может, потому что в суде должно начаться дело о его разводе.
   -- О, Боже!...
   -- Это ужасно! ужасно!
   Андерс привел себя в порядок после полной приключений поездки, чтобы идти к отцу. Но сначала он успокоил жену, при чём положил ей на туалетный стол сто крон; третью бумажку он оставил у себя в кармане, потому что постоянное безденежье сделало его недоверчивым даже по отношению к лучшему другу.

VIII

   Сильный натурализм восьмидесятых годов должен был неминуемо, так сказать, вылиться в море, как все остальные движения.
   Метод естественно-научный отцвел и уже больше плодов не давал. Многие принимали метод за самую истину и упрямо держались за гнилую доску, хотя она уже опускалась ко дну. Другие, желавшие идти вперед, искали новых путей. Они, однако, с сожалением расставались с этим периодом, потому что это опрощение, эта жизнь по-индейски действовала освежающе, точно так же, как буйная жизнь школьников во время летних каникул. Этот односторонний свет, падающий на мир и на людей, придавая всему выпуклый рельеф, ставил предметы и события под чисто рембрандтовское освещение. Эта новая оценка старого принесла с собой новое миросозерцание, которое не интересовалось отдаленными предметами, но рассматривало более отчетливо ближайшие. Это был метод микроскопический. Кто работал с микроскопом, знает отлично, что, вооружившись им, видишь клеточки и сосуды там, где на самом деле только воздушные пузырьки воздуха, и что пылинка может стать целым сложным организмом.
   То время, приблизительно в 1889 году, обогатило свет двумя новыми мыслителями и пророками: Лангбен, автор книги "Рембрандт, как воспитатель", и Ницше, автор "По ту сторону добра и зла". Несмотря на значительные различия, существующие между обоими, у них есть одна точка соприкосновения, а именно их враждебное отношение к микроскопическому методу. Лангбен прежде всего макроскопист. Что за дело его книге до Рембрандта, этого никто никогда понять не мог; и хотя пытались опровергнуть каждый отдельный пункт его сочинения, всё же за голыми фактами открывались вполне новые перспективы, и естественные науки, почти вымершие в руках деталистов, получили новую жизненную силу. Лангбен, замыкающий девятнадцатое столетие, в сущности, не кто иной, как своего рода воскресший Кант, положивший начало этому же веку; ищут спасения в постулате и в императиве, так как рассудок и чистый разум не оказались способными разрешить мировую загадку, или придать индивидууму положение, необходимое, чтобы благополучно поплыть в открытое море жизни. Дарвин, как и Геккель, наперед отказывались, хотя напрасно, от скороспелых выводов, которые поспешили сделать из их теории о происхождении видов для освобождения от этики; Лангбен реагирует против натуралистической психологии, которую унижают, опуская ее до ветеринарии. Когда натуралисты говорили: "Будемте людьми!" они подразумевали: "Будемте животными!" Даже теология, эта наука о Боге, получила начало в зоологии. Боязнь животного перед неизвестным и смешение в воображении дикаря сновидения с действительностью -- в этом видели основание религии. Что можно было ждать от века, в котором люди, как мученики, умирали за неправду! Что можно было ожидать от будущего, когда прошедшее выставлялось как ложь? Восемнадцать столетий христианства в один прекрасный день оказались заблуждением! Это было чересчур безумно, и в таком случае выстрел в висок был единственным возможным выходом.
   Итак, человечество стояло перед револьвером и не видело спасения. Тогда явился другой пророк, Ницше, и прежде всего объяснил, что зло -- есть добро, а добро-- зло, а затем, что добро и зло не существуют. То была апология преступления, преступная мораль, нашедшая в развращенности Оскара Уайльда свое наисильнейшее выражение. Если Лангбен, сам того не ожидая, раскрыл своими отрицательными образами светлые стороны натурализма, то Ницше представил его в карикатурном виде и подчеркнул его недостатки.
   В это время в Париже проснулось сознание недостаточности позитивизма, и посыпался дождь газетных статей с заголовками следующего рода: "В поисках за религией". "Пророк". "Всеобщая, подходящая ко времени, церковь".
   Проснулся даже Золя. Он, сидевший спокойным зрителем, встает, чтобы искать религию. В Лурде он её не находит, так как его врач "объясняет" чудо не обманом, -- это было бы слишком старо, -- а гипнозом. Тогда он едет в Рим не без тайной мечты модернизировать христианство и достигнуть свойственного времени компромисса между наукой и религией. Но это ему не удалось. Поздней он, как фанатично верующий, ищет свою религию в движении человечества путем науки и труда к справедливости и правде и в заключение рисует, как Кабе, райскую Икарию, в которой овцы играют со львами, лесные птицы находят себе пропитание у изобилующего яствами стола фаланстеры, бедных нет вовсе.
   Золя поднялся от бесплодного зоологического скептицизма до веры в прогресс, в возможность счастия и добродетели. Но многие из его учеников остановились в росте и продолжали играть по обветшалой программе, ставшей годной лишь для шарманок.
   Золя кончил, следовательно, как идеалист в точном значении этого слова и, несмотря на то, что он ненавидел религиозные формы, в особенности римскую, и боролся против них, он по-своему веровал. Но французская молодежь девяностых годов не знала Золя, не хотела его знать, не желала иметь с ним ничего общего. У неё был совсем другой учитель и пророк, а именно Жозеф Пеладан.
   Невероятно то, что наши шведские историки литературы, которых поддерживает и содержит государство для того, чтобы они следили за современной литературой, ни разу без насмешки не упоминают о чудесном появлении Пеладана, тогда как они же читают лекции о его немецких последователях. Невольно спрашиваешь себя, знают ли они о его существовании. Или такова судьба Пеладана -- никогда не достигнуть пошлой популярности, обыкновенно кончающейся тем, что человек делается всеобщим достоянием, что толпа пресыщается своим идолом, что слава его меркнет, и его бросают в помойный ящик?
   Приблизительно в 1884 г., т. е. тогда, когда Золя дошел лишь до "Bonheur des Dames", начинается деятельность Пеладана первым томом его цикла "La Décadence latine", -- озаглавленным "Le Vice Suprême". За двадцать лет, протекших с тех пор, он издал, четырнадцать романов, кроме драм и философских сочинений, всего же тридцать восемь томом. Четырнадцать романов идут параллельно с романами Золя, но тогда как последний описывает в цикле Ругонов вторую империю, Пеладан рисует свое собственное время, третью Республику. "Finis Latinorum" -- вот его девиз, и он думает, что исчезнут латины. Он предсказывает их падение, он описывает все бедствия Парижа с такой же неустрашимостью, как Золя, и с тем же наивным бесстыдством. У него неслыханный материал пережитого и перевиденного; слог его полон огня. Он погружается в тину, но снова постоянно возносится ввысь, бьет крыльями и подымается в облака.
   Его самое блестящее сочинение, несомненно, "l'Initiation sentimentale", -- книга любви всякого рода, во всех тонах и разновидностях; он поднимает крышу со всевозможных домов Парижа и раскрывает внутренности столицы. Это -- страшная книга, богатая, великая и прекрасная, несмотря на всё то безобразное, которое она раскрывает.
   Тот же человек совершил великое дело, вполне удавшееся ему! Он к "Прометею" Эсхила присочинил те две части трилогии, которые были потеряны. И если эти последние не вполне согласуются с произведением Эсхила, то это зависит от их более богатого и глубокого содержания; по крайней мере, это кажется так тому, кто не верит в недосягаемость античности. Ведь было бы уж очень грустно, если бы свет не ушел вперед и не увлек бы вперед живую мысль.
   Пеладан не националист и человек реванша. Он гражданин вселенной и ввел во Францию Вагнера, невзирая на сопротивление патриотов, и едва ли найдется немец, сделавший Вагнера таким гигантом, как его сделал Пеладан.
   Современному искусству он содействовал своими выставками, и он стремился к тому, что называется символизмом.
   Что это за человек, который не мог пробиться за предел своего круга? Да, он был слишком глубоко образован, чтобы его могли все понять; он был христианин, подобно крестоносцу, и это отделяло его от язычников; к тому же он строго обличал панамистов третьей республики.
   Влияние Пеладана неизмеримо велико, но оно действует не непосредственно, а через его учеников. Его не цитируют, но у него заимствуют. Его покинули, и личность его погибла из-за его высоких крахмальных воротников, подобно, тому, как Киркегора погубил его зеленый зонтик. Но голос его живет, как голос человека, введшего германскую культуру в свою родину и отворившего её замкнутые ворота Европе.

* * *

   Человеческий дух пробудился из своего изолированного положения и почувствовал в себе силу прислушиваться, потому что контакт с тем берегом был нарушен. Это искание связи с бесплотным было в девяностых годах знамением времени. После того как в восьмидесятых годах Гегель представил свою "Systema Naturae", или генеалогию бытия, всё было кончено с естественной наукой, не было сделано в то время ни одного более или менее значительного открытия в этой области; много шума подняла серотерапия, но она оказалась ложной.
   Тогда настала работа деталей, направленная в разные стороны, незначительное развитие старых тезисов. Фактически естественные науки оказались банкротами. Современный источник силы, электричество, проник в промышленность через малообразованного Эдиссона, похитившего свет и давшего фонограф. Телефон был в шестидесятых годах изобретен Беллем. Господствующий дарвинизм не имел для культурной жизни последствий, создающих эпоху, даже в химии, в области которой периодическая система элементов Менделеева является как бы надгробным памятником систематики.
   В то время пришли к убеждению, что люди пошли по ложным следам и повернули назад, чтобы идти по другому пути. Были собраны факты, но объяснений не находилось. Ведь объяснить -- значит найти то, что лежит за фактами, а когда пришли к убеждению, что лежащее за фактами находится по "ту сторону", то вполне логично стали доискиваться той стороны. Это и был мистицизм, о котором тогда говорили. И после векового могильного сна восстал снова Сведенборг. Он вернулся различными путями. Через Бальзака, которого в дешевом издании принялись снова читать. В сведенборгской "Племяннице Серафите" обнаруживалось что-то от ницшеанского сверхчеловека и пеладановского Андрогина. Парижские оккультисты открыли Сведенборга и Бёма, исследуя Елифа Леви и Сен-Мартена. Теософы чувствовали его в таинственном учении Блаватской.
   Но самую сильную поддержку нашел мистицизм в появлении "Истории алхимии" Бертело. Этот позитивизм, работавший над синтезом углеводорода, оказал мистицизму услугу, которой последний и не ожидал. Если постараться выразить кратко различие между алхимией и химией, то можно было бы сказать, что алхимия утверждает способность элементов переходить один в другой (transmutation), а химия этого не допускает. Бертело высказал в своем труде всё возрастающую симпатию к алхимикам, и это настолько ободрило маловерных, что они пошли в своих изысканиях дальше. В то же время высказал Крукс в своем труде "Происхождение химических элементов" тот взгляд, что элементы образовались и развились одни от других. Локиер сделал пред членами французского института свой доклад о том, что фосфор есть сложное вещество, так как он состоит из двух спектров. Всё это совпадало с господствующим монизмом, или единством начал, и с полным основанием могло бы быть взглядом того времени, но, однако, весьма непоследовательно придерживались того мнения, что элементы имеют специальные неизменные свойства, мнение, которое явилось невольной поддержкой отвергнутому учению о сотворении мира.
   Уже в 1835 году Берцелиус возбудил вопрос первостепенной важности: "Можно ли считать металлы простыми телами?" и в ответ на этот вопрос провозгласил решительно: "Одно из тел, которое я поставил в класс металлов, есть алюминий, состоящий из азота и водорода, металлизация которого посредством электричества как бы указывает на то, что металлы могут быть сложными. Всё это делает сомнительным, чтобы другие металлы были простыми телами, потому что, по своим органическим свойствам, они состоят из элементов, не заключающих в себе ни следа этих металлов".
   Ну, а если только допустить, что металлы -- тела не простые, то становится вероятным, что один может входить в состав другого; а вытекающее из этого последствие таково: можно делать золото!
   А затем пришли к следующему положению: всегда из серного колчедана "делали" золото, тогда как думали, что его оттуда лишь извлекают. По наблюдениям Ганса, почти всякий серный колчедан содержит в себе золото.
   Однако так велика лень человеческого разума, что, когда он сделал первый вывод, то уже не хватило упорства добиться второго...
   Вот почему удивление превратилось в пошлый смех, ставший со временем злым и хохотом, закончившимся тем, что люди оскалили зубы. Когда же, наконец, уже в нашем новом веке Рамсей и Кельвин доказали, что радий может превращаться в гелий, то старые рутинеры пришли в отчаяние, увидя, что они ступили на ложный путь и что повернуть назад уже поздно.
   Вот в чём заключалась в девятнадцатом столетии история делания золота, история, в сущности, простая, куда проще Колумбова яйца.
   А что касается Сведенборга, то он стоглавым восстал из гроба! Пулковские астрономы приветствовали его, как астронома, как предшественника Канта и Лапласа. Зоологи объявили, что Бюффон во введении к "Царству животных" украл свою космогонию у Сведенборга. В особенности же благоговели перед его памятью химики и минералоги. И наконец явились толпы физиологов и анатомов, чтобы возжечь вновь рожденному Фимиамы и мирру! Венец же получил Сведенборг от исследователя истории литературы Макса Морриса, который в пространном трактате выставил либерального идола того времени, самого Гёте, как ученика Сведенборга. "Сведенбор в Фаусте", таково заглавие статьи, в которой указано, что соприкосновение Фауста с миром духов напоминает Сведенборга, раньше Канта и госпожи Клеттенберг. Что скажут на это поклонники Гёте? Ничего, потому что, когда у людей отнимается от удивления язык, они обыкновенно молчат!

* * *

   Вот значительнейшие духовные движения прошлого столетия, которые в последние его годы вспыхивают в одну большую искру, озаряющую начало нового века, которому, быть может, суждено стать самым великим, несмотря на то, что после пятнадцатого столетия девятнадцатое было самым великим.

IX

   Эсфирь Борг, дочь редактора Густава Борга и жены его Бриты, была девушкой некрасивой. Это она сама сознавала, и поэтому она очень скоро пришла к тому заключению, что лучше стать на собственные ноги, чем сидеть и ждать себе мужа. Достигнув семнадцатилетнего возраста, она поехала в Упсалу, стала студенткой-медичкой, чтобы со временем сделаться врачом, не вследствие особого призвания, а лишь чтобы что-нибудь делать.
   Благодаря своему имени, она сразу вошла в кружки, в которых обсуждались вопросы времени, и пришла к новому взгляду на жизнь: своего рода антиципация будущего -- отсутствие сомнений и забот, одни аксиомы.
   Ее товарищи -- мужчины обращались с ней как с товарищем, как с мужчиной, пред которым не стеснялись! Это имело для неё вначале некоторую прелесть, и она чувствовала себе приподнятой выше своего положения и своего пола. Но положение вещей изменилось, как только вошел в их кружок товарищ-женщина, но красивая. С красавицей обращались с галантностью, смотрели на нее, как на неизмеримую величину, словом -- как на женщину. Грубые шутки замолкли, студенты стали скромны; распространилось какое-то тепло, и какое-то чисто лирическое настроение легло на всё общество, в котором Эсфирь потеряла свое прежнее место, так как она никак не могла быть особенно тронутой женской красотой и не могла разделить восторга товарищей по отношению к женщине.
   Тут заметила она свое ложное положение, и прежнее её равенство с мужчинами стало для неё оскорблением, обидой, в особенности после того, как ею стали несколько пренебрегать. Поэтому она бросила всякую заботу о своей внешности, сбросила с себя всякую женственность, ходила в кабачки, играла в кегли и однажды вечером принимала даже участие в драке между студентами и мастеровыми; катаясь на велосипеде, она надевала спортсменский костюм, с брюками до колен. Товарищи стали понемногу забывать, что она женщина, перестали звать ее Эсфирью, ее звали сначала по фамилии, Борг, а потом прозвали ее Пелле, одели ее как-то в плащ со студенческой фуражкой на голове, чтобы всякий принимал ее за мужчину.
   В один прекрасный вечер, после сильной попойки один медик предложил отправиться всем к публичным женщинам, и отправилась со всеми и Пелле, -- это всем казалось вполне естественным. Как картинка жизни-- это было что-то новое, несмотря на то, что для студентки -- медички Эсфири Борг уже ничего тайного не было.
   Девушки из публичного дома глядели на нее с удивлением, но им некогда было над этим задумываться, тем более, что собрались главным образом для того, чтобы пить и болтать.
   Среди присутствующих гостей находился молодой граф, знавший, кто такая Эсфирь, однако, на него произвело странное впечатление присутствие в таком месте девушки из порядочной семьи.
   Вдруг случилось так, что все вышли из зала; граф и Эсфирь остались вдвоем.
   Комната носила особый отпечаток. Она была низка; простенки были обрамлены рейками; по стенам висели наивные картины, изображающие ландшафты с пастухами и пастушками, которые пасли овец и ели вишни. На окнах висели гардины из материи с крупными цветами; из окон виднелся замок, освещенный лунным светом. Граф сел за старый рояль и одним пальцем что-то наигрывал, как бы дожидаясь, чтобы Эсфирь заговорила с ним. Но так как она упорно хранила молчание, то он принялся играть второй Nocturno G-dur Шопена.
   Эсфирь не знала этой вещи и чувствовала себя совершенно подавленной чудной музыкой, казавшейся ей как нельзя более уместной при её настроении. Эти мажорные переливы, звучавшие так минорно! Глубочайшее горе, несущее в себе же утешение! бессонная ночь, имеющая утешение в том лишь отношении, что предстоит тяжелое пробуждение, но ночь встревожена не будет тяжелыми сновидениями. Место, где она находилась, изменило свой внешний вид; всё вокруг озолотилось, и молодую девушку охватила грусть, чуждая её беспечной натуре. Она сюда пришла, как в анатомический театр, где всё гадко, но где любознательность облагораживала для неё гадкое. И вдруг открывается перед ней другой мир чистоты и красоты! Светлая тучка изолировала их обоих от окружающей грязи, окутала их и заставила их позабыть, где они.
   Когда граф перестал играть, ему пришлось заговорить первому, потому что она всё молчала.
   -- Знаете ли вы, что я играл?
   -- Нет, я этого не знаю.
   -- Шопена! И чудится мне, что он создал этот Nocturno в такую ночь, в таком месте, где чувствуешь себя особенно грустно настроенным, оттого что ищешь такой радости, которой нет; где в присутствии самого ужасного из ужасов чувствуешь особенно всю тяжесть жизни.
   -- Неужели вы действительно предполагаете, что Шопен бывал в таких местах? -- спросила девушка, еще не вполне пришедшая в себя.
   Граф грустно улыбнулся.
   -- Да! Вероятно, он в таких местах бывал. Разве это так необычно? Ведь мы с вами сидим же здесь.
   -- Это "мы" звучало так, как-будто их что-то соединяло, ее и его.
   Да, это правда, -- ответила Эсфирь, и голос её при этом звучал наивней, чем она сама того хотела, потому что она этим как бы принимала сделанный комплимент.
   Граф улыбнулся над этой характерной женской чертой принимать комплименты, и Эсфирь в эту минуту почувствовала, что с ней говорит кто-то новый, с другого берега, и ей захотелось подойти ближе к этому новому и лучшему.
   -- Что вы тут, в сущности, делаете? Почему вы здесь? -- спросила она невольно с некоторым упреком.
   -- Да, фрекен, на это ответить нелегко. Идешь вслед за другими. Кроме того, эти места и их обитательницы имеют особую силу притяжения. Они напоминают состояние, близкое к природе, от которого мы далеки, и вот почему ваше поведение кажется мне наивным, как поведение деревенских девушек. Я никогда не вижу здесь стыда, не вижу раскаяния, которые указывали бы на сознание неправоты. Я этого не понимаю, но не могу обвинять, хотя и не защищаю. В прошлое Рождество, как раз в сочельник, вечером проходил я мимо отделения больницы для проституток. Само здание производит впечатление, как -- будто у него все болезни, и штукатурка местами ободрана, как короста. Я проходил мимо, вспоминая о празднике Рождества, а из окон с железными решетками доносилось на улицу пение. Одно мгновение сердце мое сжалось от боли, когда я вообразил себя в положении этих несчастных -- подумайте: проводить Рождество там! Но что же было дальше? Пение неслось всё громче и отчетливее, и я расслышал слова веселой студенческой песни.
   -- Я как раз в этот вечер, -- прервала его Эсфирь, -- была дежурной и делала обход палат. Я видела, как они плясали вокруг елки, на верхушке которой висело распятие, которое им дали сестры Елизаветинской общины. Они так же неподдельно радовались Распятому, как фигурам из пряников. Они называли Распятого Спасителем, не Христом, слова Иисус они никогда не произносят. Они верят в Спасителя и говорят о нём как маленькие дети. Если при них свободомыслящий попробует богохульствовать, они возмущаются и выражают храбро свое негодование. Можете ли вы понять психологию этих людей?
   -- Нет, этого я не могу! -- ответил граф, -- и поэтому-то я и отношусь к ним всегда как к таким же людям, как мы все. Не замечали ли вы, между прочим, что на стенах у них никогда вы не увидите неприличной картины, почти никогда из их уст не услышите грубого слова...
   -- Да, но мне, как врачу и... (тут Эсфирь запнулась, но всё же продолжала) как женщине, не приходится этого слышать...
   -- И мне тоже, -- ответил граф...
   Теперь улыбнулась Эсфирь.
   -- Это, может быть, зависит от того, с кем они говорят.
   Граф покраснел, как мужчина, выслушавший любезность от женщины.
   -- Что особенно характеризует этих женщин, -- быстро продолжал он, чтобы скрыть свое смущение, -- так это их склонность к смеху: им необходимо веселие! Все должны при них веселиться, и не потому, как мы думали раньше, что они забыли совесть, или желают ее заглушить; их ведь называют "веселыми девицами" -- и это самое подходящее название. Что же это за класс людей? Что об этом говорит вам наука?
   -- Она ничего сказать не может, так как этого она не знает. Возможно, что это ближайшие преемницы дикарей, так как у них другая совесть, чем у нас; пробудить их стыдливость ведь почти невозможно. Они и слышать об этом ничего не хотят, не понимают этого и боятся больше всего серьезных мужчин.
   -- Да, это я знаю, -- возразил граф. -- Меня они терпеть не могут, потому что я скучен, хотя я никогда и не пробовал говорить с ними серьезно, но я не умею смеяться...
   -- Не умеете? А это так здорово!
   -- Если есть над чем можно улыбаться, я улыбнусь: это человечно. Но в смехе есть всегда что-то злобное, и его вызывает всё смешное, неуклюжее, злое. Поэтому-то он часто кончается слезами и часто, в конце концов, переходит в чувство какой-то пустоты и заканчивается настоящим плачем, плачем без определенного повода.
   Тут только заметила Эсфирь, что молодой граф во фраке.
   -- Вы смотрите на мой фрак, -- сказал он. -- Я был на ужине у профессора X.
   -- И что же?
   -- Это что-то ужасное, но, может быть, иначе нельзя. Более молодые изощряются в молчании, а старшие в умолчании. Все ходят как бы в намордниках, чтобы не кусаться. А сегодня общество было в таком настроении, что никто не решался вымолвить разумного слова; все молчали. Это называется обменом взглядов. Знаете ли, после такого маскарада чувствуешь потребность прийти сюда. Вообще все гости имеют обыкновение после таких вечеров бежать в кофейню, чтобы там высказать то, что не было сказано в обществе.
   -- И вы не находите, что весело жить? -- внезапно спросила Эсфирь.
   -- Жить? Да разве это жизнь? Ведь всё заключается лишь в том, чтобы убить все здоровые, сильные стремления, которые должны были бы составлять жизнь. И если их не убивают отречением, а дают им волю, то тогда умирают в больницах, или поздней гибнут медленной смертью освященного церковью супружества. Эта радость жизни восьмидесятых годов оказалась страшным враньем; пророки грустно кончили, и всё вернулось назад, в старую колею. Знаете, у меня есть друг, который лежит в больнице и тихо, но верно умирает.
   -- Я знаю его. Вы говорите о поэте?
   -- Да, хотите, мы сейчас туда пойдем. На дворе светло, -- луна. А он примет это очень просто.
   -- Охотно, -- ответила Эсфирь, и они вышли.
   Осенняя ночь была тепла; светил ярко месяц; они шли по тихим улицам, по широким зеленым бульварам и дошли до больничного парка. Под высокими деревьями были для больных разбиты палатки, и они там спали, или просто лежали. У подножья клена сидел фельдшер в обществе студента и пил виски. Эсфирь и граф, знавшие обоих, подошли и осведомились о поэте.
   -- Да, -- ответил фельдшер, -- он лежит вот тут, рядом и не спит, но вряд ли он долго проживет, так как послал за профессором X.
   -- Как? За богословом? -- спросила удивленно Эсфирь.
   -- Да, ведь старик и Аксель поддерживали дружеские отношения, чтобы дружески спорить и бороться, и поэт просил нас быть свидетелями при их последней битве, чтобы потом не было ложных слухов.
   -- Пока нет профессора, нельзя ли нам к нему войти?
   -- Пожалуйста. Он лежит и читает сказки Андерсена.
   Эсфирь и граф вошли в ближайшую палатку и там застали Акселя Е., читающего лежа при свете фонаря.
   Это была небольшая, исхудалая фигура, с большой черной бородой, экзотического типа, не то француза, не то итальянца. Глаза у него были большие, блестящие, и он прищуривался некоторое время, пока не узнал вошедших, так как зрение его, как и слух, начали слабеть. Он улыбнулся, протянул каждому руку и слабым голосом попросил сесть. Он знал, что умирает, но он молчал об этом и желал, чтобы и другие ему об этом не говорили. Иногда же в нём вдруг заговаривало тщеславие, и являлось желание хвастнуть своей неустрашимостью.
   -- Да, друзья мои, -- заговорил он, -- я угасаю. Глаза теряют свет, слух лишается звука, а голос своего звона.
   Он сильно закашлялся. У него была горловая чахотка.
   -- Но, видите ли, пока еще опасности нет, потому что пульс по ночам ослабевает на 38 биений, а ночью ведь всегда хуже. Во всяком случае жаль, если бы я умер теперь, когда я отучил себя от табаку, спиртного и всего прочего. Я чувствую себя внутренне обеленным. Да, жить отвратительно. Послушайте-ка, этот Эфраим странный субъект. Он пишет мне из Норрботтена письмо и начинает его так: "Если письмо это застанет тебя еще в живых"... Так не пишут больному человеку. Да, жизнь! Знаете ли вы, что самое ужасное из всего, что я пережил? Садитесь и послушайте! -- Эсфирь, помнишь ты ту девушку с огненными волосами, на которой я собирался жениться. Да, мы вместе поехали в Петербург, и после первых дней счастья наступила скука. Знаете ли вы, что значит нестерпимая скука вдвоем? В одиночестве это, быть может, и тяжело, но всё же поправимо, но вдвоем это отвратительно, это смерть, чувствуешь себя связанным друг с другом, ненавидишь один другого, потому именно, что один другого связывает. Она же тайком выхлопотала себе все нужные документы, которые должны были окончательно связать меня браком с ней. Когда же я, наконец, понял, кто она, я стал отговариваться от брака своей бедностью; тут она заявила, что у неё есть деньги. Мы жили в простой, не первоклассной гостинице и занимали вдвоем один номер. Однажды, вечером, после того как она на целых полдня куда-то уходила, она повела меня в лучший петербургский ресторан. Там познакомила она меня с приятелем, который угостил нас стофранковым обедом. Мне ведь достаточно взглянуть, чтобы многое понять, и, когда, в то время как пили шампанское, они обменялись взглядами, мое решение созрело. Ночью, вернувшись домой, я притворился спящим. Когда я убедился, что она заснула, я встал, взял её кошелек, так как больше денег не было, схватил платье и обувь и, быстро одевшись, вышел. Я бегом пустился до близлежащего вокзала. Но раньше, как через шесть часов, не отходил ни один поезд. Друзья! Я в продолжение шести часов ходил взад и вперед по вокзалу! И всё боялся, что меня задержат как вора! Но мне удалось бежать... Вор? Что вы на это скажете? И как на моем месте поступили бы вы?
   -- Точно так же, -- ответил граф, или для того только, чтобы утешить умирающего, или потому, что действительно думал, что способен на подобный поступок.
   -- Вор! -- повторил Аксель Э.
   -- Неужели ты потом делал себе упреки? -- спросила Эсфирь.
   -- Нет, -- ответил поэт. -- Можете вы себе представить! Упреков я себе не делал, но я был вне себя оттого, что попал в такую грязную историю. Я относился с полным доверием, я любил, и вдруг... Но на кого мне было сердиться, я не знаю. Случай, судьба, обстоятельства представляются мне существами, которых я определить не могу, но которые я считаю за живых.
   -- Почему позвал ты профессора? -- прервала его Эсфирь, которая больше не любила отвлеченные темы разговоров.
   -- Профессора? А, да, я про него забыл. Да, я был один, и мне хотелось с ним поспорить.
   -- Не желаешь ли ты вместо того морфия, чтобы заснуть?
   -- Морфий больше на меня не действует. Нет, я не хочу спать и хочу разговаривать. Пока голос мой еще слышен, я хочу его слышать.
   В эту минуту в дверях палатки показалась белая старческая голова. Она не была ни головою Петра, ни головою Павла, но она имела что-то общее с обеими. Если глядеть прямо, то из неё светилось доброжелательство, покорность судьбе; профиль наводил на мысль о друиде, о жреце бога Одина, держащего в руках нож, чтобы вырезать у жертвы сердце. Невольно вспоминались лесистые холмы Упсалы, ветви деревьев, рощи Одина, на которых вешались убитые в жертву непримиримому.
   Аксель Э., увидавший громадный силуэт старца, который при свете фонаря ложился на белой стене палатки, нашел его похожим на громадную тучу, какие бывают на небе, когда удаляется гроза, и почему-то вспомнил Моисея, и это смутило его, как вообще это бывало со всеми, кто видел близко этого духовника молодежи.
   -- Ну-с, дорогой Аксель, -- начал старик, -- как ты сегодня себя чувствуешь?
   -- Плохо, дядюшка, -- ответил Аксель Э., -- сожалевший, что при своей слабость вызвал этого силача на единоборство.
   -- Как обстоят дела твоей души?
   -- Да, видишь ли, дядюшка, я о ней-то и думал эти последние девяносто дней, но не мог прийти к разрешению некоторых вопросов.
   -- Не можешь? не можешь? Не пришел ли ты к сознанию своей вины?
   -- Нет, к этому сознанию я не пришел. Что я грешник, это я знаю, так как мы во грехе родились. А так как мы все грешники, то я не составляю исключения, и нет надобности мне открывать свои грехи другому грешнику, который точно так же мог бы исповедоваться у меня, раз мы братья...
   -- Ты еще далек от истины, мой друг...
   -- Подожди, я всё тебе изложу связно, и пусть друзья мои будут свидетелями...
   Он опять закашлялся и мог продолжать говорить, только приняв на кровати сидячее положение.
   -- Мне было двенадцать лет, когда во мне проявилась возмужалость. Исключительно по неразумию, почти шутя, меня совратил старший товарищ, которого я поздней возненавидел, как соблазнителя моей юности, но, впрочем, гораздо поздней, когда мы снова встретились. Я был напуган прочитанной мною книгой, которая чуть не свела меня в сумасшедший дом из страха вечной кары. Я сделался пиетистом и думал, что найду спокойствие и мир душевный. Но состояние духа, навеянное на меня религией, я бы охотно назвал несчастьем. Всё стало темно вокруг меня, свет и люди, а хуже всего подействовали на меня аскетизм и самоистязание. Я лежал на голом полу, в веригах, впивающихся в тело, и я дрожал от холода под одной простыней; я читал вечерние молитвы, стоя на коленях на каменных плитах; я голодал; я унижал себя перед людьми, уступая каждому дорогу, и признавал себя настолько хуже всех других, что не считал себя достойным ходить, подобно всем, по тротуарам. Когда же я вполне победил себя, меня стали одолевать страшные сны. Непостижимое так пугало меня, что я лишился сна. Однако душа моя была чиста, так как всё, что я писал, было проникнуто чистотой; вы это знаете все, читавшие мои юношеские стихи. Когда же я увидел, что вся добрая воля, все старания были напрасны, и когда мне показалось, что я зачахну, и я убедился, что я ответов на мои молитвы не получаю, я решил, что я спустился в преисподнюю и что Бог отвратился от меня. Тогда я прочел Стогнелиуса и у него нашел некоторые ответы. Я прочел, что душа наша заключена в темнице тела и что она может сохранить свободу только тем, что она от времени до времени бросит животному телу кусок мяса, в роде жертвы. Я стал это делать, и каждый раз, когда я так делал, душа как бы снималась с якоря и получала способность витать над болотом. Стоило же мне опять отдаться аскетизму, как мысли мои приковывались лишь к чувственным предметам, подобно тому, как голодный человек думает только об еде. Тогда я получил эту болезнь! Теперь я спрашиваю вас, почему же не все заболевают этою болезнью и почему не заболевают прежде всего те, которые смотрят на распутство, как на своего рода спорт. Ответь мне на это! Врачи говорят, что некоторые застрахованы от этой болезни, потому что родители их были ею заражены...
   Старец в гневе приподнялся и покачал могучей головой друида.
   -- Призвал ли ты меня для того, чтобы я выслушивал подобные низости?
   -- Да, старик, ты должен меня выслушать! -- закричал, лежа на кровати, маленький человечек. -- Ты должен меня выслушать, так как раньше, чем судить, ты должен всё знать. Ты должен знать, что я близок был к заблуждению, когда думал, что найду спасение в воздержании от всякого распутства; ты должен знать, что домашний врач моего отца посоветовал мне идти к женщинам и что я делал это с согласия и с ведома отца.
   -- Ты лжешь! -- прервал старик.
   -- Ах, стыдись! Старик, ты спал на супружеской кровати с женщиной, которую ты любил: счастье, которое не выпадает обыкновенно на долю юноши, потому что у него нет хлеба насущного. Ты должен был бы пожалеть, утешить, а у тебя камни и змеи там, где ты должен был бы дать хлеба и рыбы.
   Старик взял с ночного столика книжку и увидал, что это были сказки Андерсена; он с нескрываемым разочарованием положил ее назад.
   -- Да, фыркай на сказки, но прочти ту, в которой говорится о страшных снах священника, после того как он говорил проповедь о вечных мучениях; знаешь ты ее?
   -- Тут роль моя кончается, -- сказал друид.
   -- Ты сказал верно: твоя роль! -- продолжал умирающий. -- Вспомни осуждение плотских желаний, которое ты проповедовал молодежи, вспомни об "освобождении внутреннего духа от искушений света", когда в следующий раз свет тебе представит искушение. "Горе тому, кто падет в этой борьбе и сложит оружие!" Principes obsta! Тебе известны искушения молодости, старик, но ты не знаешь искушений старости, когда мирская слава и отличия влекут к падению. Настанет и для тебя день, когда ты трижды отречешься от своего Искупителя, когда ты, как Петр, поддашься соблазну и воздашь хвалу антихристу, который своими изворотливыми учениями извинял грехи; когда Бог накажет тебя такой слепотой, что ты будешь изо всех сил защищать трон того, кто пронзил нашего Спасителя! Берегись! Когда тот день настанет, вспомни меня, которого уже не будет на свете.
   Тут оборвался и умолк голос больного, и он погрузился в дремоту.
   Пастор выпрямился при мысли о своем достоинстве, которое должно быть нерушимо в глазах молодежи, при которой сегодня ему пришлось выслушать такую резкую отповедь. Как бы предоставляя теперь место врачу телесному, он сделал рукой знак приветствия.
   -- Вы видите, что он заснул, господин доктор, -- сказал пастор.
   Затем на стене палатки показался опять его громадный силуэт, страшно большой, с головой великана, силуэт человека древних времен, бросавшего в церковь камнями, не-переносившего колокольного звона и содрогавшегося от запаха крови. Затем великан съежился и прошмыгнул через дверь палатки.
   Ночной ветерок качал большие клены, которые шелестели и журчали как ручей, протекающий по камням. Стены палатки качались волнообразно, и шесты, на которых держался фонарь, бросали тень, напоминающую решетку клетки, а в ней больной лежал бледный, с лицом, на котором отпечатано было безграничное страдание человека, который считает, что страдает незаслуженно.
   -- Он заснул без морфия, -- заметил доктор, ощупывая пульс больного.
   Трое молодых людей вышли и сели под кленом у стола с виски. Луна клонилась к горизонту, но еще освещала палатки и этот лагерь для раненых и умирающих.
   -- Да, друзья мои, понимаете ли вы профессора? Как теософ и мартинист, я склонен допустить, что в молодые его годы чуждая ему душа привилась этому дичку и как паразит продолжает жить в нём. В сущности, этот инквизитор совсем не таков, каким кажется; если бы я мог его разрезать, вы, вероятно, увидели бы тип из альбома Ломброзо. Мое мнение, что он злой человек, который, пришедши к сознанию своей злобы, стал пиетистом; или он сам вложил себе в рот кол, чтобы не кусаться. Не заметили ли вы, что добрые люди никогда не бывают пиетистами, и что пиетисты всегда дурно влияют на нас, простых грешников? Я был пиетистом, когда был молод, и для меня религия была тем, чем мог бы быть ошейник с гвоздями для злой собаки. Не будь строгой религиозности моей юности, я бы стал жестоким человеком. Пиетизм -- это такое состояние духа, которое приходит, или не приходит. Поэтому ненавидеть человека за его расположение духа или делать ему за него упрек -- это сущее идиотство. Пиетизм -- это покаяние, стремление к приближению к сверхчеловеку. Это стремление часто не увенчивается никаким успехом, почему пиетисты кажутся лицемерами. Но это ошибка. Человек религиозный всегда немного хуже других, потому что он нуждается в бичевании, и немного лучше других, потому что он от бичевания получает пользу. Представьте вы себе Офтедала без религии? Это был бы, вероятно, какой-нибудь Калигула; но, смягченный религией -- это маленький Людовик; всё же и это выигрыш. Что же касается признания Акселя, то я знаю, что это сущая правда, и тяжело было слушать, как старик обвинял его во лжи, но иначе судить он вряд ли мог, так как он, вероятно, сам жизни не испытал. И видите ли, вопрос в том, надо ли пройти через грязь, или лучше обойти ее? Я этого не знаю. Одни раз окунутся, а потом выплывут, другие остаются на дне. Это как бы предопределено для каждого в отдельности, и гностицизм Акселя, внушенный ему Стагнелиусом, как бы дал ему повод к тому, чтобы произвести опустошение телесное с целью освобождения духа. Если на религию, в широком смысле слова, можно смотреть, как на связь с высью, то Аксель был религиозен, потому что он всегда парил в выси, смотрел на жизнь, как на что-то временное, преходящее, страдал и стремился из жизни. Он не был злым, скорей напротив...
   Тут его прервала Эсфирь.
   -- Почему ты говоришь "он не был"?
   Врач хотел оговориться, но было поздно, слово было сказано.
   -- Я говорю "был", -- добавил он, -- потому что его уже нет. Я знаю это.
   -- Он умер?
   -- Да!
   Настала тишина, и все три лица покрылись бледностью. Никто не хотел говорить, чтобы не сказать банальности перед разрешением великой загадки. Но они встали и вошли в палатку, чтобы проститься с умершим.
   Брезжило утро, и фонарь погас. Стены палатки были с наружной стороны слабо окрашены в розовый цвет; у покойного голова была слегка запрокинута назад, рот открыт, как бы в экстазе, а глаза обращены были кверху. Всё лицо сияло восторгом, будто он увидел что-то неописуемо прекрасное. Может быть, он видел ту страну, о которой мечтал.
   После длинной зимы опять настала весна, и Эсфирь из Упсалы поехала домой к родителям. Шторё стал морским курортом, и там возник курзал. Там собирались всякого рода люди, владельцы яхт, дачники. И Эсфири пришлось следить за своими туалетами, что было ей очень непривычно. Когда же по необходимости она надевала белое платье, ей казалось, что она ходит в простыне. Всё сидело на ней плохо и не шло ей; зная это, она держалась в стороне. Но фру Брита настаивала на том, чтобы она посещала курзал, так как она не должна была забывать, что она женщина и притом девушка.
   Всего скучней ей казались часы, когда танцевали. Тогда ей приходилось сидеть у стенки часами и ждать приглашения, но кавалеры не являлись. Если же кто и приходил, то она ясно видела в нём сожаление к некрасивой девушке, и это ее ужасно оскорбляло. В остальное время она охотно выходила, отправлялась в лес, каталась по морю, но на следующий вечер ее опять посылали на танцы. Эта выставка её женственности, это соревнование в неравной недостойной борьбе, удручали ее, и она ненавидела это удовольствие, чувствуя себя обойденной природой.
   Настал как раз один из таких вечеров, когда лето было в полном разгаре. Из уважения к желанию родителей Эсфирь опять отправилась в кургауз. Но в зал она не вошла, а села на веранду, и мимо неё проходили парочки. Самое мучительное для неё было то, что она не умела скрыть на лице своем разочарования и скуки; усилие, которое она над собой делала, придавало ей лишь выражение дикого упрямства.
   Когда она так сидела, к ней вдруг приблизился студент-медик из Упсалы, вышедший навеселе из остановившегося у берега катера.
   -- Как? И ты здесь, Пелле! -- вырвалось у него. -- Оказывается, что и Саул пошел к пророкам? Неужели ты пойдешь на эту мерзкую выставку животных-производителей?
   Эсфирь не нашла, что ответить, и товарищи прошли в зал. То, что он не пригласил ее танцевать, особенно огорчило ее, хотя ей приятно было, что он считал ее выше тех, которые участвовали на этой выставке, как он называл танцевальный зал.
   Через некоторое время показался молодой граф, тоже из Упсалы, ведя под руку королеву вечера, местную красавицу, которая повисла на его руке и впивалась в него глазами. Эсфирь видела, как они вошли в зал, танцевали, беседовали. Все дачники следили за парочкой многозначительными взглядами.
   -- Эта будет-таки графиней! -- сказала пожилая дама, выходя из зала. -- Что за счастье! Граф, отец которого кассир и который сам социалист. Хороша партия!
   -- Но у него приятная наружность, -- отвечала другая дама.
   Эсфирь всё слышала. Когда же она прочла на лице графа совершенно новое выражение, отблеск сияния, горевшего в глазах молодой красавицы, у неё потемнело в глазах, и она поняла, почему его лицо никогда не сияло так, когда она бывала с ним.
   Она прямо пошла домой и села в свою комнату. Наступила ночь, но было светло; музыка отрывками проникала из кургауза к ней. Она вспомнила Nocturno Шопена, который он ей сыграл, когда они были вдвоем там, в Упсале. При её холодном, спокойном темпераменте, она думала, что будет стоять выше этих чувств, теперь же она поняла, что попалась; в этом сомнения не было. И она долго сидела и плакала от огорчения, оттого, что ею пренебрегали.
   Не будучи в состоянии заснуть, она вышла, спустилась на берег и взяла лодку. Она села у весел и направила лодку через фиорд к маленькой шхере, куда она обыкновенно ездила.
   Но ей пришлось проезжать мимо кургауза, откуда всё еще доносилась музыка. Потускневший свет просвечивал сквозь шторы. Она хотела пронестись мимо, но как бы течением ее туда притягивало. Однако она направила лодку на дальний мыс и гребла, повернувшись спиной к берегу.
   Но музыка, несомая слабым береговым ветерком, догоняла ее. Невольно стала она ударять веслами под такт вальса: раз, два, три; и казалось ей, что они управляют ею оттуда, где оба их тела кружатся, прижавшись друг к другу. Она опять повернула лодку в другом направлении, но ей никак не удавалось выйти из этого заколдованного круга. Вдруг прекратился вальс, и стало тихо; тишину нарушали только чайки и плеск волн. Но тут тишина и безмолвие что-то стали нашёптывать ей; она вспомнила Nocturno и поняла, как можно слышать музыку в душе. Ведь это были живые звуки, -- G-dur, звучащий минорно! Это было его туше, его манера играть! Что за предательство! Он ведь ей играл Шопена, он был с нею!
   Теперь она решительно поплыла от берега к морю, стараясь шумом весел заглушить звуки музыки. Этому способствовал и плеск воды о нос лодки, и, наконец, она оказалась на таком расстоянии, что береговые звуки не могли доходить до неё; она причалила к шхере и, пока медленно укладывала весла в лодку, она услыхала неподалеку шум других весел. Через мгновение о скалу ударился белый нос другой лодки, показалась голова человека. У весел сидел граф.
   -- Ты ли это, Эсфирь? -- спросил он спокойно.
   -- Да. А ты тоже здесь? -- сказала девушка, не выказывая удивления.
   -- Там было ужасно! -- продолжал граф.
   Теперь только вернулась Эсфирь к пережитому тяжелому настроению.
   -- Я думала ты еще там и танцуешь с красавицей.
   -- Благодарю покорно! Она из таких, которые должны иметь за собою толпу поклонников. Это кокетливая кокотка! Она приналегла на меня, чтобы привлечь к себе морского офицера, потом занялась им, чтобы помучить почтмейстера, а что она кончит вечер с аптекарем -- это ясно.
   -- Вот как? -- заметила Эсфирь. -- А ее уже называли графиней.
   -- Не сойдем ли мы на берег и не подождем ли восхода солнца?
   Они сошли на берег, и, так как причина огорчения для Эсфири миновала, она вернулась к обычному своему настроению ленивого скептицизма, без тени влюбленности.
   После утренней зари они вернулись домой.

* * *

   Граф Макс провел неделю в Сторё, живя в гостинице. Всё это время он проводил с Эсфирью. Они катались по морю и гуляли, но ни разу не были в кургаузе. Поведение Эсфири было всё то же, с той лишь разницей, что она стала несколько заниматься своей наружностью, присвоила себе женственные манеры и приобрела некоторую дикую здоровую красоту. Но в один прекрасный вечер молодые люди отправились в лес, чтобы оттуда любоваться морем. Она села на скалу, а он растянулся у её ног. Он взял её руку, спрашивая, что за кольцо она носит.
   Тут вдруг откуда-то появился отец, редактор Борг.
   -- Вы помолвлены? -- спросил он взволнованно.
   Положение было неприятное. Первым заговорил граф.
   -- Об этом мы никогда не думали, -- ответил он, вставая. Он глядел на Эсфирь, лицо которой приняло необычайное выражение стыда, робости, детского страха перед отцом, и вдруг ему ясно представилось всё значение их сближения. Тогда он продолжал, но уже в другом тоне:
   -- Это, впрочем, зависит от Эсфири.
   Девушка при этом заявлении опять изменилась в лице. Отец невольно зажег искру, которая еще незадолго до этого и не тлела.
   -- Так как Макс считает это возможным и...
   Тут слезы хлынули из её глаз, и она бросилась в объятия отца, как бы желая скрыть на его груди чувство, которого стыдилась.
   Да, много лет прошло с тех лор, как Густав Борг перечувствовал приблизительно то же, и, прижимая к себе дочь, ему казалось, что она еще дитя; родительское чувство его распространилось и на молодого человека, которого он взял за руку.
   -- Так будьте же счастливы! -- промолвил он. -- Теперь я вас оставляю, но буду вас обоих ждать домой к обеду.
   Он удалился.
   Произошла неожиданная перемена. Молодые люди стояли тут уже не как товарищи и друзья, а как муж и жена. Они в некотором роде заметили свою наготу, им стало страшно, они говорили измененными голосами новые слова, они шли, держась за руку, как маленькие дети, а когда встречались с людьми, то им не было стыдно, напротив, они были горды, как юные боги, и им казалось, что все склонялись перед ними и приветствовали их с почтением.

* * *

   Так прошло лето 1890 г. Следующий за ним год прошел таким же образом в приготовлениях к экзаменам и в составлении планов на будущее. Родители охотно ставили вопрос о браке, но молодые люди ничего не отвечали. Это молчание порой вызывало беспокойство. расстроенные помолвки слишком часты -- увы! -- но приятного в этом очень мало.
   Фру Брита смотрела на вещи спокойнее Густава.
   -- Предоставь это им, -- говорила она. -- Мы в это вмешиваться не должны.
   Наступили святки 1892 г. Фру Брита, не слушаясь мужа, пригласила жениха на праздники к ним в Сторё. Густав пришел в негодование, но поневоле должен был примириться с совершившимся фактом.
   Прошло Рождество, и настали последние дни года. День стоял серенький, пасмурный, и Густав вздумал поиграть в шахматы. С этой целью он направился в башенную комнату, чтобы позвать будущего зятя. Убедившись, что дверь в комнату заперта, он постучался. Никто не отпер двери, но он расслышал два голоса, тихо шептавшие: "Тише".
   Он всё понял и спустился вниз, желая найти жену. Зная по опыту, как легко она всему находила ответ, он заранее приготовил в уме своем целый подбор вопросов, выраженных скорей в утвердительной форме, потому что он решил, что трудней оправдаться перед ясно выраженным обвинением, чем ответить на вопрос: да или нет. Он, как молния, ворвался в кухню, где сидела и писала фру Брита.
   -- С каких пор, -- воскликнул он, -- молодые люди запираются в его комнате?
   -- С каких пор? С тех пор, как они здесь живут! -- ответила Брита, как раз занятая писанием статьи о новой форме брака.
   -- Это, следовательно, делается с твоего ведома и с твоего молчаливого согласия?
   -- С моего открыто выраженного согласия.
   -- Сводня! -- крикнул дошедший до неистовства отец и стукнул об пол стулом.
   -- Не стыдно ли тебе? -- отвечала жена.
   -- Ты сделала притон из нашего дома!
   -- Таким он, кажется, и раньше был.
   Этим было всё сказано, но в данную минуту Густав говорил с точки зрения отца, а не как супруг, и потому он продолжал в том же духе.
   -- Как бы то ни было, а я сейчас пойду, выломаю дверь и обоих выгоню палкой, а потом начну дело о разводе...
   -- На каком основании?
   -- А на том основании, что хозяйка дома вела себя как сводня по отношению к собственной дочери.
   -- А малолетние дети?
   -- Их возьму я, так как ты, как мать, будешь признана неспособной их воспитывать.
   -- Ты собираешься прогнать меня?
   -- Да!
   -- Слушай, Густав, ради детей не хочешь ли ты кончить это добром?
   -- Нет!
   -- В таком случае я требую отсрочки. Я должна привести в порядок домашние дела, понимаешь, а потом спокойно покину дом.
   Это звучало искренно, и было искренно отчасти, как выражение грусти, которая всегда невольно сопровождает мысль о разводе; муж, испытывая это же чувство, дал себя обмануть и обещал ранее трех дней ничего не предпринимать, при условии, что граф немедленно покинет дом.
   Затем он поднялся в свою комнату, предупредив, что не выйдет к обеду.
   В вечер этого же дня до слуха Густава донеслись учащенные телефонные звонки, скрип приезжающих и отъезжающих саней, осторожное хождение по лестницам и коридорам. Но дом был большой, особого любопытства Густав не проявил, так что он остался в неведении относительно того, что именно произошло. Однако, это неведение действовало несколько раздражающе на него, тем более, что исполнение его решения зависело всецело от намерений и планов других. Он создавал разные предположения, которые, однако, рушились одно за другим, не имея под собой твердой почвы.
   В таком состоянии одиночество стало для него невыносимо, но он всё же не решался покинуть свою комнату. Ему хотелось по обыкновению спуститься в детскую и проститься с младшими детьми, мальчиком шести лет и девочкой -- четырех; но они спали не одни в комнате, с ними помещалась бонна; к ней же идти было бы в настоящую минуту неудобно вследствие намеков Бриты. Это было его слабой стороной, которую он до сих пор тщательно скрывал, но теперь она угрожающе начинала обнаруживаться.
   Вот каким образом он вступил в связь, о которой до сих пор все молчали, но которая подозревалась и терпелась; на физиономию дома эта связь не влияла, так как ее уважали чуть ли не все, потому что против неё ничего не имела хозяйка дома. После двадцатипятилетней супружеской жизни, четыре года тому назад, когда родился последний ребенок, фру Брита объявила, что не желает иметь больше детей и что она желает весь остаток дней своих посвятить-служению обществу и человечеству.
   Это не было новостью, потому-что уже при появлении первого ребенка она объявляла, что больше иметь детей не желает. А затем всё же дети рождались вследствие несчастной случайности, как рождается большинство детей. Но в данном случае она освободила мужа от соблюдения супружеской верности, так как он решительно заявил, что семейным холостяком он жить не может. Она просила лишь, чтобы ее "оставили в покое" и чтобы она об этом "ничего не знала". Однако, человеку нелегко бывает изменить свой образ жизни; не было у него и привязанности под рукой, -- надо было ждать, чтобы таковая встретилась. Обстоятельства помогли ему в лице бонны детей. Брита передала заведование домом двадцатисемилетней девице, и от этого ничто не пострадало. Девица оказалась умной и преданной делу; власти она не добивалась, а весь труд по дому взяла на себя. Она и Густав заботились о детях и хозяйстве, и, так как жены, если она не писала, обыкновенно не бывало дома, то между мужем и воспитательницей его детей установились самые дружеские отношения. Эти отношения скоро преобразились в связь интимного характера, что, однако, не вызвало заметного изменения в совместной жизни супругов; отношения их, напротив, стали более почтительны и мирны.
   Так тихо и спокойно шло бы дело дальше, если бы жена не убедилась, что положению её грозит опасность, а главное, если бы она не побоялась, что ее разлучат с детьми, которым, пожалуй, будет дана мачеха после того, как она сама будет выгнана на улицу. Чувствуя угрожающую опасность, она быстро призвала союзников и вооружилась, решившись первая нанести удар и скорей сразить, чем самой быть сраженной.
   Проснулся Густав Борг после бессонной и тревожной ночи и оделся. Он, как ни в чём не бывало, спустился к кофе вниз и там застал жену и детей. Всё было обычно и вместе с тем необыкновенно. Эсфирь казалась холодной и решительной. Когда отец глазами стал искать графа Макса, разъяснение у матери было готово.
   -- Макс просил кланяться тебе, -- сказала она. -- Он не захотел тревожить тебя.
   Эти слова означали тайну всего домашнего строя: дать пройти, обойтись, заключить компромисс, умолчать и пройти мимо. Густав подумал, что снова всё забыто; он искренно был рад опять быть среди своих, чувствовал себя сильным, окруженный своими телохранителями.
   Он оставил всякое помышление о нападении и об обороне. Мир был заключен; что произошло, то уже не повторится, и он отправился в лес с двумя младшими детьми, в обществе которых он всегда чувствовал, что молодеет. Они дошли до такого места рощи, где бегали в снегу белки, разминая лапки после долгого сна. Заметив гуляющих, быстрые зверки поторопились взобраться на дуб, где скрылись в дупле. Мальчик, любимец отца, захотел во что бы то ни стало, чтобы тот влез на дерево и достал хотя бы одну белку. Увещания ни к чему не повели, а когда мальчик умолял его с глазами, полными слез, то устоять отцу бывало трудно. Он сбросил пальто и пошел на абордаж дуба; результат этой попытки, конечно, был тот, что он с ободранными, но пустыми руками спустился вниз.
   Это напомнило отцу сценку, имевшую место нынешним летом, когда он однажды особенно рано спустился к морю, чтобы в одиночестве выкупаться. Выкупавшись и наплававшись всласть, он одевался, с удовольствием вспоминая об ожидавшем его кофе, когда вдруг прибежал сынишка, тоже вставший рано, чтобы увидеть, как плавает отец. Разочарование мальчика, когда он увидел, что опоздал, было велико, и он расплакался. Желая скорей осушить его слезы, отец вторично быстро разделся, бросился снова в воду и поплыл, что, конечно, не было ему очень по вкусу, но он почувствовал себя вознагражденным за свою жертву, видя безграничную радость ребенка.
   Потерпев поражение с поимкой белки, они вместе побывали на всех местах в лесу, где всего больше дети любили играть, в гротах, у лисьих нор, отыскали обратившие раньше их внимание причудливые формы скал, любимые деревья. И отец на всё это любовался с чувством, будто всё было для него потеряно и вновь им обретено. Дети разыскивали заячьи следы, и он учил их различать эти следы от лисьих. Они присматривались к следам птичьих лапок и к длинным полоскам кротов. На верхушках берез они усматривали тетеревов, на елях снегирей...
   Вдруг эта невинная радость омрачилась чувством, напоминавшим настроение, которое обыкновенно бывает при расставании. Он повернул назад, тревожный, удрученный, полный ожидания чего-то зловещего.
   Он прямо прошел в свою комнату и сидел там, прислушиваясь ко всему, что делалось дома. Но кругом было тихо, и эта тишина мучила его.
   К вечеру его беспокойство приняло такие размеры, что ему необходимо было с кем-нибудь поговорить, а то, казалось ему, он не выдержит. С близкими говорить он не мог, боясь, что порвется хрупкая цепь, связывающая его семейные отношения.
   Он знал отлично, где мог бы найти облегчение, но не решался идти к приятельнице. Вдруг кто-то постучался в его дверь, и, когда он ее отворил, то увидел на пороге бонну детей; она быстро шмыгнула в комнату и заперла дверь.
   -- Я должна с вами переговорить, Густав! -- сразу начала она. -- Тут в доме происходит многое, что мне непонятно...
   -- Садитесь, дорогой друг, и рассказывайте, что вы знаете.
   -- Да я точно ничего не знаю; но наверху в мезонине кто-то живет, кто не показывается. Туда носят еду, и фру Борг ходит туда...
   -- Что вы говорите?
   -- Внизу во флигеле тоже гости. Девушки не отвечают на мои вопросы и вообще обращаются со мной как с каким-то врагом...
   -- Что там собираются предпринять? Как вы думаете?
   Молодая девушка расплакалась, а Густаву Боргу стало вдруг всё ясно. Он направился к письменному столу, чтобы поговорить по телефону. Он сам не знал, почему он это делает, но ему надо было что-нибудь предпринять.
   В эту минуту кто-то два раза постучал в дверь, и в коридоре раздались шаги.
   В то же мгновение Густав Борг отворил окно, думая смерить глазом расстояние до земли. Но в снегу под окном он увидел двух незнакомых мужнин.
   Стук в дверь возобновился, и послышался голос:
   -- Прошу вас, отворите. Я лэнсман!
   Оба заключенных остолбенели на местах. Вдруг раздался звонок телефона. Инстинктивно Густав бросился к аппарату и крикнул:
   -- Алло!
   Тут они услышали, как какой-то инструмент вставили в замочную скважину двери; снаружи был повернут торчащий внутри ключ и брошен в комнату, и дверь отворилась.
   На пороге показались лэнсман, фру Брита, доктор Генрих Борг, а за ними все слуги.
   Он как будто ждал этого исхода; пойманный на месте, Густав сразу направился к лестнице и быстро спустился вниз. В передней он накинул на плечи пальто, почти бегом направился к конюшне и велел заложить себе сани.
   -- В Лонгвик! -- скомандовал он и поехал искать приюта у сына, который всегда был ему покорным и которому он в свое время принес много жертв.

X

   Когда Густав Борг, прибыв в Лонгвик, не застал сына дома, ему это было неприятно, потому что он недолюбливал невестки и понял по её смущению, что его приезд нежелателен, потому что он мог предъявить некоторые требования, а также и потому, что он свекор. Поэтому они обменялись только несколькими словами, и он удалился в комнату для гостей.
   Почему приехал он сюда? Да, рассчитывать на сочувствие сына он не мог никак, так как тот, конечно, стоял на стороне матери; к тому же вследствие неосторожного поведения дома у него руки и язык был связаны. Но ему надо было оставаться где-нибудь в округе, пока будет разбираться дело о разводе, а тут семейный дом, в котором он имеет право временно занять место.
   Вернувшись домой, когда улеглось первое недовольство, Андерс пошел к отцу. Как человек простой и будучи в ту минуту расстроен, он не сумел выразит удовольствия от свидания с отцом, тем более, что ему было уже известно о предстоящем разводе.
   -- Здравствуй, милый! -- промолвил отец, сразу заметив настроение сына по его лицу. -- Тебе нечего меня опасаться, потому что я не собираюсь ни оставаться у тебя надолго, ни требовать с тебя аренды.
   Андерс молча теребил усы и невольно сверкнул глазами, так как одно напоминание о долге было ему неприятно. Это молчание сына действовало на нервы отцу.
   -- Ты, быть может, знаешь, какие перемены предстоят в моем доме... гм!.. Но это всё скоро разрешится.
   Андерс думал совсем о другом. Он рассчитывал приятно провести вечер с женой, которой теперь, когда он получил деньги, он спокойно рассказал бы все приключения, встретившиеся ему в пути, а тут, вместо этого, сиди да дрожи в ожидании неприятных расспросов, которые могут быть вызваны пустыми магазинами или еще чем другим. Отец чувствовал, что сын его где-то отсутствует, но вполне уяснить себе положение он еще не мог. Он понял, что приехал не вовремя, но надо было прекратить это смущение; когда же он увидел, что не получает от сына ответа, он начал искать другой темы для разговора. Как бы читая сокровенные мысли сына, он очень неудачно выбрал предмет для разговора; казалось, что боязнь сына, чтобы не была затронута щекотливая струнка, внушила отцу эту тему. В пустых, отсутствующих глазах сына увидел отец пустые магазины и невольно он перешел к разговору об этом.
   -- Ну, друг мой, ты привел в порядок книги? Доволен ли ты истекшим годом? Полны ли амбары и магазины?
   Андерс увидел себя прижатым к стене и вскипел негодованием, но вследствие этого еще менее мог овладеть собой и ответить; он хотел встать, чтобы этим прервать невидимую нить, искал предлога выйти, желал бы услышать, что там в доме жена удала в обморок или что девушки подрались; но холодный йот выступил у него на лбу, и он остался сидеть, прикованный к стулу.
   -- Что ты, глух или пьян? -- воскликнул отец, которому всё не удавалось ни единого слова вытянуть у сына.
   Андерс очнулся, готов был выпустить целый поток слов, но снова замер перед непоборимой силой отцовской власти. Он казался пристыженным, и отец решил прекратить эту сцену.
   -- Вы в котором часу ужинаете? -- спросил отец. -- Я не обедал и рад был бы съесть чего-нибудь горячего.
   -- Мы никогда не ужинаем! -- ответил Андерс. -- Мы уже год, как отвыкли ужинать.
   -- Так вели подать мне хлеба с маслом, -- продолжал отец. -- Я довольствуюсь малым.
   -- Да, но я не знаю, есть ли у нас дома хоть что-нибудь!
   -- Так пошли в лавку, -- сказал отец, который начинал подозревать что-то неладное.
   -- У нас в конюшне нет лошади.
   -- Где же она?
   -- Ее нет; она в городе.
   Отец прочел в бегающих глазах сына, что тот лжет, и понял всё; но из своего личного горя погрузиться в печальное положение других ему вовсе не хотелось.
   -- В таком случае, давай с тобой пить грог и проболтаем вечерок.
   -- Если найдется что-нибудь дома, -- послышался беззвучный голос, приглашающий, казалось, прекратить этот разговор.
   Отец вышел из комнаты, скорее удивленный сделанным открытием, чем опечаленный. Он отнюдь не был чувствительной натурой, давно уже весьма сузил свои требования к людям и очень не любил расчетов и объяснений. Придя в комнату для гостей, которую забыли истопить, он так озяб, что не раздеваясь лег на кровать. Воды в графине не было; в подсвечнике был огарок, которого хватило бы не более как на час горения; на окне не было занавесок; серые обои наводили скуку и тоску; жалкая обстановка говорила о нищете и разорении. Но он так утомился всем пережитым за этот день, что заснул, как убитый.
   Проснувшись, он решил, что настало утро, но часы в столовой в эту минуту пробили одиннадцать. Одиннадцать! Он лег в десять, а теперь перед ним стояла долгая бессонная ночь, так как спать ему не хотелось совсем. И вдруг его положение с поразительной ясностью развернулось перед ним. В его положении, в его годы -- быть выгнанным из своего дома, отрешенным от своей деятельности, лишенным обеда, быть для своих близких тяжелой обузой от которой всякий хотел бы отделаться... Унизительная для него сцена дома, когда он был опорочен на глазах детей, неприятности, еще ожидающие его, процесс, скандал...
   Лежа, глядел он на огарок, сознавая, что, когда он догорит, настанет полная тьма. Принадлежа к людям того рода, которые не любят утруждать других, ему и в голову не приходило разбудить кого-нибудь из слуг и потребовать света, огня и воды. Парализованный ударами судьбы, он не мог двинуться и лежал как прикованный и так продрог, будто вся кровь в его жилах застыла. Он глаз не спускал с огарка, и казалось, что вся жизнь его зависит от него: когда он догорит, то и она погаснет. От голода ему хотелось пить, от голода он озяб, но к этому прибавлялись еще забота, тоска, стыд и недовольство, и всё сливалось в нём в унылый аккорд. Все невзгоды жизни сразу обрушились на него, и не было у него возможности найти утешение в жалобах на судьбу, потому что он был слишком разочарован и раньше, чтобы жаловаться теперь на неблагодарность детей и на коварство жены. Он прикасался к жизни обнаженными руками и не был приучен к нежностям, но последнее превосходило его силы. Когда свечка догорела, он вскочил, чтобы как-нибудь спастись от темноты. Он тихо вышел, прошел со спичками в руках в столовую, и когда он чиркнул спичкой, то увидел, что часы показывали лишь пять минут двенадцатого. Он опустил висячую лампу и зажег ее; подошел к буфету и увидел на нём немного застоявшейся воды на дне пожелтевшего графина. На буфете лежали перчатки сына из серой замши. Одна перчатка лежала с пригнутыми пальцами, как сильный угрожающий кулак; другая лежала ладонью кверху, как вытянутая рука, просящая милостыню.
   Он, открыл двери у буфета. Когда он нагнулся, то большая тень как бы вползла в буфет. Кусок черствого хлеба -- вот единственное, что он нашел. Он достал горчицы, намазал ее на хлеб, посолил его, но, когда приблизил ко рту, то почувствовал запах керосина, потому что перед этим трогал лампу. Он положил хлеб на покрытую бумагой полку буфета. Но тут пришло ему в голову, что, когда утром будет обнаружен хлеб с горчицей, то дети могут быть невольно наказаны, так как подумают, что это их шалость. Он в одну руку взял хлеб, в другую лампу, постоял на одном месте, недоумевая, куда ему деть доказательство одинокого ночного странствования. "Если я брошу хлеб в печь, то его утром найдет прислуга; она отнесет его к хозяйке и, конечно, обвинит детей или того из них, которого она меньше других любит, и тогда его побьют сначала за шалость, а потом за ложь. Это я сам не раз испытал". однако же куда-нибудь девать его надо было; он решил завернуть его в бумагу, положить в карман и подождать до следующего дня. Он направился к полке с газетами, чтобы взять клочок бумаги, и громадная его тень поднялась с пола, скользнула по стене и взяла себе на плечи круглые стенные часы, которые так на плечах и остались, как голова, при чём глазами служили два круглых отверстия для заводного ключа, а ртом -- изображение на циферблате имени часовщика. Дойдя до полки с газетами, он опять начал колебаться, подумав, что, если будет недоставать одного номера газеты, то служанки могут совершенно напрасно подвергнуться выговору. Положение было не из легких. "Возьму я листок объявлений", -- подумал он, но опять стал сомневаться, потому что в деревне объявления нужны, их читают. "Не везет мне... и не везет почему-то уже некоторое время". Однако он всё же взял один лист, но, когда раскрыл его, то он так сильно зашелестел, что он невольно вздрогнул. На первой странице бросилась ему в глаза крупная надпись: "Свежие устрицы". Устрицы! Именно теперь, в Метрополе, в половине двенадцатого, до закрытия ресторана, вот хорошо было бы! Он подошел к окну, думал бросить кусок хлеба за форточку, но ни одно животное не стало бы есть хлеб с горчицей, и вышла бы та же история...
   Он остановился у окна. Устремив глаза в темноту, он заметил свет в правом выступающем крыле дома. Спрятав лампу за роялем, он влез на стул и вот что он увидел: в просторной, хорошо обставленной комнате сидели у камина оба супруга; у мужа была в руках сигара, перед ним стоял стакан грога, и оба, видимо, весело болтали. Позади них стоял накрытый столик с остатками ужина; красная спинка омара бросилась ему в глаза, и он почувствовал боль...
   Густав Борг никогда не сочувствовал королю Лиру, напротив, он был того мнения, что тот получил то, что вполне заслужил, когда нагрянул к новобрачным с гарнизоном в сто человек. Также он находил, что отец Гориот не мог жаловаться на то, что дети плохо отблагодарили его за ласку, потому что не все ведь дети к ласке восприимчивы. Однако, сердце его сжалось, и он спустился со стула и с лампой пошел в соседнюю комнату, т. е. в контору. Тут на столе стоял бритвенный прибор; как бы зная, чего он ищет, он отворил ящичек, вынул бритву и точильный ремень и начал точить бритву.
   -- Всего лучше -- кончить всё сразу!
   Но вдруг другая мысль пришла ему в голову: прежде всего надо развязаться с хлебом! Непременно! Он бросил его в печку, и сразу почувствовал себя освобожденным от чего-то.
   Затем он взял из-под письменного стола меховой ковер и укутался в него, растянувшись на кожаном диване.
   "Тут, как бы то ни было, тепло и хорошо, -- подумал он, засыпая. -- Они, вероятно, послали за ужином и коньяком, когда я уже лег. Они, очень возможно, пришли звать меня, но увидели меня спящим. Ведь легко напрасно осудить людей!"

* * *

   Когда Густав Борг проснулся на следующее утро, то тело его снова обрело силы для борьбы, потому что только расслабленный способен предаваться равнодушию и отупению. Он вскочил с дивана и сразу обдумал положение. Тут оставаться он не может -- это первое; поселиться в городе ему не хотелось; из дому он прогнан, но вследствие процесса ему в этой местности оставаться необходимо. Он вспомнил о знакомом крестьянине, обыкновенно сдававшем одну комнату дачникам. Туда и решил он теперь же ехать, а так как ему приятнее всего казалось уехать не простившись, то он отправился на конюшню распорядиться, чтобы ему дали лошадь и сани. Конюх, который не получил следуемого жалованья и которого накануне вечером выругал хозяин, оказался в данную минуту особенно словоохотливым. Когда редактор поразился, увидев пустое стойло, конюх рассказал, что лошадь и сани проданы в городе; он также сообщил, что магазины пусты, усадьба в полном упадке, земля истощена.
   Это было для Густава Борга новым ударом, так как он поручился за выплату аренды. Он чуть было не вернулся опять домой, как вдруг к нему подошел небольшого роста человек и спросил, не он ли редактор Борг. На его утвердительный ответ ему были переданы две штемпелеванные бумаги, которые он, просмотрев, сунул в карман. Вместо того, чтобы омрачиться, он теперь воспрял духом, потому что теперь у него было против чего реагировать и за что ухватиться.
   -- Думаете ли вы, -- обратился он к полицейскому рассыльному, -- что я найду сани у соседа? Мне в одиннадцать часов надо быть у пастора.
   -- У соседа свободные сани всегда найдутся, -- ответил, уходя, полицейский.
   Густав Борг взглянул на часы и увидел, что если найдет лошадь и сани, то поспеет на заседание церковного совета, куда его приглашали для а увещания". Он застегнул пальто и пошел, чувствуя себя похожим на солдата, отправляющегося в бой.
   Еще лежал глубокий снег, дорога не была прочищена, и скоро шаги его стали замедляться. Он продолжал тем временем обдумывать свое положение.
   Итак, из двух варварских способов разрешения многолетней совместной жизни был избран самый позорный, тот, который приводит обоих супругов в заседание церковного суда. Там должны они были встретиться, друг друга разоблачать, один на другого жаловаться и выслушать увещание. Целая долголетняя семейная жизнь должна быть развернутой, несмотря на то, что "мое" и "твое" пустили такие глубокие корни и так перепутали их, что одно не могло быть выдернуто без того, чтобы другое не порвалось; в жизни этой немыслимо было бы правильно взвесить вину и невиновность, в ней причина и следствия перепутались; и всё старое, прощенное и позабытое должно быть выкопано и освещено новым светом; то, что извиняла любовь, должна теперь осудить ненависть.
   Был избран этот способ, чтобы не допустить позорного бегства, при котором стыд падал на остающуюся сторону, как на покинутую, тогда как стыдиться должен был бы тот, кто покидает домашний очаг.
   Притом увещание церковного совета было лишь формальностью, предшествующей судоговорению. Он был призван в первый лэнстинг, и его обвиняли по такому-то параграфу такой-то статьи закона, угрожающей ему осуждением за прелюбодеяние и лишением общего с женой состояния.
   Когда он, пройдя некоторое расстояние, увидел дом соседа, он почти решился на суд не являться, отчасти чтобы избежать неприятной встречи с женой, отчасти потому, что сознавал бесцельность своих показаний.
   Придя к крестьянину, он узнал, что на дворе ни одной лошади не было. Это было для него большим успокоением, и он сел отдохнуть. Но оказалось, что крестьянин этот состоял выборным судьей и интересовался всеми делами церковного совета.
   -- Вам надо в церковный совет? -- спросил он.
   -- Да, раз вам это известно, -- ответил редактор.
   -- Вам бы не следовало пропускать его, -- продолжал крестьянин, -- потому что суд опирается на протокол церковного совета, и, если вы можете заявить что-нибудь в свое оправдание, то надо это сделать теперь же.
   Это простое сообщение возбудило энергию в нерешительном Густаве; он вскочил со скамьи и взглянул на часы.
   -- Дойду ли я пешком? -- спросил он.
   -- Да, но в таком случае вы должны идти скорей.
   -- Не прошел еще лед в церковной бухте?
   -- Нет, вчера еще лед стоял крепко.
   -- Так прощайте же, судья. Да! я было забыл: сдадите ли вы мне на зиму комнату, которую летом сдаете дачникам?
   -- Да, почему же нет?
   -- Я вернусь, тогда потолкуем.
   Опять пошел он дальше. Теперь он знал, что должен идти, чтобы защитить себя. Объяснение мотива могло вызвать смягчающие вину обстоятельства.
   Не прошел он и получасу, как выглянуло солнце и стало припекать. Он расстегнул пальто и снял с головы шапку. Снег сделался мягким и прилипал к подошве сапог. Становилось всё трудней идти; он задыхался; ему было жарко, но он шел решительно вперед.
   Оглянувшись еще через полчаса, он увидел за собой глубокий след собственных ног.
   Еще полчаса, и он достиг проселочной дороги и пошел легче, как будто с ног его спали гири; поднявшись на небольшую возвышенность, он вдали увидел церковь. Но между нею и им лежала еще бухта, и он ее с того места, где стоял, видеть не мог. Оттуда дорога пошла книзу, и он чуть не бегом спустился к рыбаку. У хижины рыбака он остановился и взглянул на бухту: она лежала -- голубая, насмешливо улыбаясь, между ним и намеченным местом, где должна была произойти битва. Он взглянул на часы: до одиннадцати оставалось десять минут. Он вбежал к рыбаку и попросил лодку.
   -- Лодка погружена в воду; мы еще будем ее конопатить.
   -- Так пойдемте к ней и вычерпайте воду.
   -- Да зачем вам?
   -- Помогите мне, я в одиннадцать часов должен быть в церкви.
   Рыбак отказался.
   Тогда Густав спустился к берегу и увидал лодку в воде. Это была старая плоскодонная лодка без весел и черпака. Он огляделся кругом, думая найти весла, но напрасно; он поискал, нет ли где ковша, но и его не нашел. У забора валялась лишь старая лопата. Он схватил ее, вернулся к лодке, скинул пальто и куртку и, стоя в одном жилете, лопатой стал вычерпывать воду. Затем отпихнул лодку, бросился в нее и, как опытный лодочник, отгребаясь той же лопатой, поплыл через бухту; тем временем лодка быстро наполнялась водой. Когда он достиг противоположного берега, лодка снова погрузилась в воду. Он оставил ее на произвол судьбы, бросил в нее лопату и пустился бежать к церковному дому.
   У него не было времени представить себе заранее ожидавшую его картину. Он сознавал лишь одно, что после последней их встречи пастор должен быть дурно к нему настроен и что церковный совет, состоящий из пиетистов, строго осудит его.
   Войдя в зал, он увидал шурина, спокойно, с достоинством, почти дружелюбно держащего речь. На диване спокойно сидела в ожидании фру Борг.
   После того как редактор поклонился собранию, его пригласили сесть; затем ударом молоточка пастор открыл заседание и спросил собрание, не считает ли оно нужным его, как шурина супруга и брата супруги, отстранить.
   Этого никто не потребовал, и председательствующий приступил к делу.
   -- По обязанности моей службы, -- начал он, -- и на основании инструкции церковного совета, спрашиваю я здесь у сестры своей, желает ли она оставаться в супружеских отношениях с Густавом Боргом.
   -- Нет, -- коротко и решительно ответила Брита.
   -- Теперь спрашиваю у Густава, намерен ли он продолжать супружеские отношения?
   -- Нет! -- ответил тот также решительно.
   -- Спрашиваю теперь у сестры моей, какой предлог она выставляет для расторжения брака.
   -- Прелюбодеяние мужа, -- ответила Брита.
   Это было уже известно всем, однако произнесенное слово подействовало на присутствующих как выстрел. Старцы, сидевшие за столом, покачали головами. Председательствующий с участием обернулся к недавнему противнику в спорах.
   Берешь ли ты, Густав Борг, целиком всю вину на себя? -- обратился он к нему.
   -- В совершении проступка почин не мной совершен, так как не я прервал супружескую связь, а был от неё освобожден человеком, который один имел на это право, а именно моей женой.
   Снова впечатление ужаса пробежало по лицам восседавших вокруг стола.
   -- Верно ли это, сестра моя? -- раздался снова голос председательствующего.
   -- Это ложь! -- отвечала Брита.
   -- Так! -- возразил Густав. -- С человеком, не говорящим правду, я дела иметь не хочу и потому прошу, чтобы мне было сделано формальное увещевание, что, по требованию закона, должно предшествовать судебному решению дела.
   -- Господа! -- начал пастор, -- обыкновенно причина супружеского несогласия скрывается за такой отдаленностью времени (тут он невольно покосился на дверь, ведущую во внутреннее его помещение), что ее бывает трудно раскопать. Поэтому я придерживаюсь того мнения, что невозможно определить, кто начал или на ком лежит вина в том, что поздней разыгралось, и я предлагаю перейти к формулировке увещевания. Не желает ли кто-нибудь из членов совета сделать возражение?
   Землевладелец Лундстрём попросил слова.
   -- Против формулировки увещевания я ничего возразить не имею, но желал бы только возразить против высказанного господином редактором мнения о том, что брак является лишь частным договором. Государство, так же как и церковь, являются властями, гарантирующими неприкосновенность брака; из этого следует то, что расторжение брака обсуждается гражданским судом, а развод утверждается духовным судом или консисторией. Следовательно, жена никоим образом сама не может освободить мужа от данной ею клятвы супружеской верности, и это не может служить извинением проступку.
   -- Супружество, -- возразил редактор, -- зиждется на частном соглашении, высказанном при помолвке. И закон признает частное обещание верности уже и после вступления супругов в брак. Вот пример: супруга совершила прелюбодеяние и, оставаясь в супружестве, родила ребенка от другого мужчины. Тут налицо прелюбодеяние; но если муж простил, закон молчит и этим самым он признает частный договор. Закон зажмуривает глаза, и у проступка, так сказать, нет объективного основания. Если же тем временем муж, прощая жену, поступил недостаточно обдуманно, раскаивается в этом поздней, после появления на свет незаконнорожденного ребенка, и на основании прелюбодеяния жены требует развода, он добиться этого не может, потому что в то время простил. И что хуже всего -- чужой ребенок значится в метрике супруга, носит его имя, считается по закону его наследником только потому, что он простил. Итак, мы видим, что на частном соглашении основан людской закон, так же как и закон природы. Поэтому я настаиваю на своем требовании, чтобы жалоба жены моей была признана незаслуживающей уважения, так как она целых четыре года признавала положение вещей. Я желал бы еще добавить, что разница является громадной между прелюбодеянием мужа и жены, разница, установленная самой природой: вероломство мужа никогда не может иметь последствием того, что незаконные дети войдут в семью. Поэтому закон не полон, так как он в этом вопросе не делает различия между мужем и женой, и это несправедливо по отношению к первому. Да, я знаю, судью, который присудил мужа признать незаконного ребенка, несмотря на то, что муж совершенно своевременно начал хлопотать о разводе. Этот ребенок, настоящий отец которого всем известен, записан в метрике мужа, носит его имя, им содержится и будет ему наследовать. Ведь это чудовищно, но судья утверждает, что муж не имеет права отвергнуть дитя, рожденное женой его в браке.
   Перо на шляпке фру Бриты задрожало под влиянием гнева своей обладательницы, так как для неё женский вопрос был всегда на первом плане. То, что она "находила", было истиной; законы теряли свою силу, когда она что-нибудь "решала", и она никогда не признавала своей ошибки, потому что она не допускала никаких доказательств и оснований. Поэтому теперь она стала распространяться о равенстве мужчины и женщины, о том, что природа создала их равными (природа, конечно, и не думала этого делать), хотя мужчина смотрит на женщину, как на рабыню, и вообще извергла весь тот хлам, который за последнее время пережевывали и декаденты-мужчины.
   Наконец председательствующий ударил по столу и объявил, что суд есть арена для разбора бракоразводных дел, а что для бабьих ссор и споров имеется женский клуб. Затем он произнес супругам обычную форму увещевания и объявил заседание закрытым.
   Это было в конце прошлого столетия обычным результатом переговоров между мужем и женой: заседание объявлялось закрытым.
   Женский вопрос, самый важный и трудный вопрос того времени, был, несомненно, последний абсурдный вывод демократии. Все люди равны (хотя они так различны) -- вот ложный тезис. Демократам необходимо было крепко стоять на этом или отречься от своих основных идей. С ними пошли заодно и аристократы, частью, чтобы получить побольше голосов и обмануть потом демократов, частью потому, что, следуя своим устарелым мировоззрениям, они в женщине видели высшее существо.
   Тут было столько кажущегося и столько действительного. Женщина, которую мужчина любит, кажется превосходящей его, пока он ее любит, но она превосходит только его одного, и то это только ему кажется, потому что зависит всецело от любви мужнины. И вдруг это обратилось в систему. Никогда еще не видно было стольких мужнин, пресмыкающихся и питающихся землею под ногами женщин, как в то время. Мужчины, от которых можно было бы ожидать лучшего, находили истинное удовлетворение в том, что возлежали на коврах гостиных у немытых ног безобразных женщин. Вместо того, чтобы, как прежде, мужчина предлагал на улице руку женщине, что было хорошо, потому что было естественно, -- теперь декаденты-мужчины висли на руке у женщин. Женщины одевались по-мужски, а мужнины в туалете подражали женщинам: браслет перешел к мужчинам. Это разврат, и нередко можно было усмотреть неприятное смешивание полов. В то время, как развратные мужнины выказывали себя решительными поклонниками женщин, для того ли, чтобы замаскировать свои пороки, или потому, что в них самих действительно развилось что-то женственное, развратные женщины, напротив, становились решительными ненавистницами мужчин, чего они нисколько не скрывали, ставя себе целью жизни расторжение супружеств -- конечно для того, чтобы дать свободу жене.
   Положение могло бы быть формулировано таким образом: женщина должна освободиться от рождения детей и от воспитания их. Может ли здравомыслящий человек допустить такую ненормальность? Кто же должен рожать детей, если не женщина? Ведь это бессмыслица! Ведь даже в обществе будущего, за которое ратовали женщины, должны же рождаться дети, так что полная эмансипация никогда произойти не может. Почему же общество, повинуясь кучке истеричек, вертится вокруг этого женского вопроса? Потому, что брак стал для неимеющих заработка мужнин невозможен, и в результате число браков сократилось, а проституция возросла! И вот для чего трудились охранители государства и сторонники нравственности! Это чистое безумие!
   Пастор Алрот из Сторё следил за этим движением; сестра его, Брита, пыталась -- было возмутить его собственную жену, пробовала заманивать ее из дома на разные заседания. Поэтому его братские чувства отнюдь не делали его слепым, и он отлично сознавал тяжелое положение зятя в его собственном доме.
   Когда члены совета разошлись и фру Брита отправилась домой, зятья остались вдвоем.
   Пастор принадлежал к той породе людей, которые находят, что удобнее, поспорив, разойтись мирно. Он из жизненного опыта почерпнул, что ссора, которой не придается значения, не существует, а что мщение стоит времени и влечет за собой отплату. Поэтому он стер из своей памяти последние придирки зятя на пароходе, хотя впечатление от них еще не сгладилось.
   Кроме этого, еще другое смягчало его: известная симпатия к Густаву Боргу делала то, что он не мог серьезно на него сердиться. Это факт весьма обычный, который служит объяснением того, что перед некоторыми людьми иногда так трудно бывает оправдаться, несмотря ни на что. Другу жалуешься на гнусный поступок третьего лица. -- Этому я поверить не могу! Это так на него непохоже! -- отвечает приятель. И с этой точки его не сдвинешь и остаешься в дураках, внушая лишь какое-то недоверие; тут уж не помогут ни очевидные доказательства, ни достоверные свидетели.
   -- Это неприятная история, -- начал пастор, когда они остались с зятем вдвоем. -- И у тебя надежды на суд мало. Судья не в своем уме и всегда, несмотря на явные доказательства, оправдывает женщину против, мужчины. Это, видишь ли, дух времени! Не читал ли ты на этих днях в газетах об англичанке, отравившей своего мужа? Пятьдесят два врача поклялись, что она невиновна. Но она, между тем, сидела в тюрьме и призналась во всём! Тут попались! Казалось, что спасения ей нет! Однако посыпались массовые петиции, в. которых заступались за отравительницу под предлогом, что муж был скотиной. Стоя на своей точке зрения, я бы так это объяснил. Провидение карает мужчин за отсутствие в них мужества, за слабохарактерность тем, что дает волю женщинам. Кто не может говорить правды и поэтому не должен был бы свидетельствовать, тот делается адвокатом и судьей. Сохрани нас Боже! На этих днях барышня, служащая на почте, рассказывала при целом обществе, что она распечатывает и, читает на почте письма. Что на это сказать? Я передал это одному образованному господину, который ответил мне, что это ложь! Я сначала хотел побить его, но он очень заинтересовал меня, и я о нём задумался. Он так рассердился на меня за мой рассказ, как будто он женщина и принимает обвинения на свой счет. Или он стоял за женский вопрос и рассердился сам на себя, видя, что ошибся. Последнее всего вероятнее. -- Брат мой, твои шансы на суде не велики: когда в наши дни женщина поступает дурно по отношению к мужчине, то на её стороне всеобщая симпатия. А Брита дурно поступила по отношению к тебе, -- это знаю я и мы все! Что против этого делать? Ничего! Но послушайся моего совета! Возьми какого-нибудь хоть самого плохенького адвоката, но сам не ходи на суд. Это всё же лучше, чем самому присутствовать и перебраниваться. Но уверенным ты всё же быть не можешь, потому что, когда мужчина видит женскую юбку, то он делается трусом. Недавно у меня было в суде дело с одной нашей местной жительницей. Я выбрал адвоката нарочно такого, который несчастливо женат. "Теперь, думал я, достанется ей!" Но не тут-то было! Можешь ты себе представить, что это животное, получив от меня гонорар, стоял на суде и защищал противную сторону!
   Густав Борг с благодарностью принял эти слова утешения и участия, но он не мог однако согласиться с тем, что пастор прав, иначе это значило бы признать свое заблуждение. Он даже одну минуту хотел возразить, взять сторону женщин, как он это всегда делал в своей газете.
   Когда они расстались и Густав вышел на проселочную дорогу, он почувствовал в душе своей неприятный осадок от всего случившегося и нашел, что последние утешительные слова пастора имели в себе что-то обидное. Это заставило его ускорить шаги и, идя так неизвестно куда, он предпринял решение переехать в город, так как присутствие его на суде не было необходимо. Он направился прямо к пароходной пристани. Взглянув на часы, он убедился, что до прихода парохода остается еще три часа. Это долго, но перед ним предстала новая жизнь, а всё старое оставалось позади.
   Пароходные пристани очень благоприятствуют мечтанию: ходишь взад и вперед и думаешь; тут конец суши, и начинается громадное водное пространство; кругом спокойно и тихо, и ждешь чего-то, что приведет тебя в движение, перекинет на другое место, изменит ваши впечатления и, пожалуй, изменит и вашу судьбу.
   Густав Борг ходил взад и вперед и думал. Он достиг той точки в жизни, которая называется "расплатой". "Ты когда-нибудь расплатишься", слышал он часто, не понимая значения этих слов, не веря им, а тем временем жизнь быстро шла вперед. Теперь он это понял, но, как многие другие, он вывел ложное заключение, что ему следует покаяться в своем учении, которое он раньше распространял и которое не привело ' к желаемому результату. Он полагал, что посвятил свою работу заблуждению, которое он теперь должен побороть, но он не понимал, что в этом, так называемом, заблуждении была доля правды, которая могла проявиться лишь при совокупном действии своих противоположных полюсов. Теперь он сокрушался о потерянном труде, сожалел о том, что он, как глупец, работал в арьергарде, думая, что находится на аванпостах. И те страдания, которые он теперь испытывал, он считал наказанием за то злое, что он сделал, хотя бы невольно.
   Эти расчеты, которые делает всякий в известном возрасте, являются лишь итогом личности, но при более тщательном рассмотрении нельзя не прийти к заключению, что сравнительное зло, которое приходилось причинять другим, желая провести в жизнь что-нибудь хорошее, -- есть неизбежное зло. С другой стороны, кажется, что непреложная вечная справедливость требует, чтобы даже невинно причиненное зло было бы искуплено соответственными страданиями того, кто его причинил. Если бы существо более просвещенное стояло возле человека, подводящего итог пережитого, оно, несомненно, воскликнуло бы: "Утешься! Гляди, вот тебе за хорошее, что ты делал, а вот за дурное! И если мы взвесим одно и другое, ты всё же останешься в выигрыше, потому что одно то, что ты жизнь прожил как сумел, это одно уже есть геройский подвиг; каждый умерший человек заслужил себе памятник -- так тяжело и трудно прожить жизнь. Самый бедный и жалкий человек заслуживает не менее уважения, потому что ноша его была тяжелей, чем у других, его борьба более жестока и страдания его глубже; а почему именно он был бедным и несчастным -- этого ни один смертный не знает, этого никто не может объяснить, ни статистика, ни политическая экономия".
   Густав Борг еще не мог довести до конца итоги своей жизни, но испытывал полное отчаяние, готовый вступить в ту область, которую Сведенборг назвал "запустением". И хуже всего было то, что он сам против себя же поднял руку, так как его, сторонника свободных нравственных законов, обвиняли теперь в безнравственности. Это противоречие не легко было разрешить.
   Стоя на пристани, он видел крышу и трубу своего дома. Как раз в это мгновение поднимались к небу два столба клубящегося голубого дыма. Горел огонь в очаге; для него же сгорело всё лучшее: жена и дети.

XI

   Холгер Борг был сыном своего времени. По специальности он был инженером электротехником и жил просто, практично, глубоко не задумываясь. Он женился рано на молодой девушке из театрального мира, которую он, по обычаям времени, хотел сделать своим товарищем. Трудно ей было сразу усвоить тонкости инженерной науки, но она всё же схватила некоторые термины, как "константа" и "одиночное замыкание". Она очень удачно позировала в этом отношении, играя роль просвещенной в инженерном деле, и развилась в тип тенденциозной дамы, желавшей показать свету, что жена во всём равна мужу. Это равенство должно было проявляться и наружно, муж не мог один бывать в кофейной, она отправлялась с ним. Однако днем она одна любила ходить в кондитерскую; когда вначале муж пытался доказать математически несправедливость этого, она спрашивала, свободный ли она человек или рабыня! И он замолкал. Ради мира и домашнего спокойствия он оставлял этот вопрос без ответа, уступал и ставил себя ниже её, сначала шутя, но всегда с тем соображением, что так в наше время хорошо. Ведь должна же у него жена быть современная! И вообще он намерен жить так, как проповедывал. Таким образом, очень скоро он получил над собой гувернантку, делавшую ему при чужих замечания и, наконец, желавшую его учить всему, что он знал лучше её. Но он не жаловался и не замечал её пренебрежительного отношения к себе. Он стал на это обращать внимание, лишь когда увидел, что друзья его смотрели на жену, как на существо высшее, на него же как на простофилю. Но, с другой стороны, ему льстило, что он сумел найти себе самую стильную жену, и, благодаря тому, что она в их кругу была всегда центром, это его выдвигало.
   Вначале их супружества молодоженам пришлось очень трудно. Они больше жили вне дома, потому что это было дешевле, а иногда у них и дом превращался в цыганский табор. Потом появился ребенок. Это было очень тяжело. Заработка мужа, прежде хватавшего на двух, теперь должно было хватать на четырех. Это значило -- отказываться от многого; но этого они не любили и потому делали долги и продолжали жить по-прежнему. Когда же ребенку минуло три года, няню рассчитали, и супруги сами стали ухаживать за ним. Жена, не имевшая никакого другого дела, требовала однако, чтобы муж, занятый на фабрике и в редакции газеты, всё же принимал участие в уходе за ребенком. Понятно, равенство должно было оставаться в силе! Он же, осел, не смел отказать ей и не замечал, какая получалась несправедливость и как он сам работал над своим унижением. Однако, по примеру других женатых людей, он выдумал себе тайные веселые завтраки вне дома; затем выдумал и вечерние собрания и, наконец, вошел в кружок степенных женатых мужчин, которые имели обыкновение собираться пить пунш между шестью и семью часами вечера, чтобы к ужину быть дома. Если он приходил домой и от него пахло пуншем, жена сердилась, и в таких случаях всегда страдательным лицом бывал ребенок. Муж обыкновенно прибегал к уловке, говоря, что "был приглашен".
   К ужину он всегда бывал дома, но был обыкновенно скучен. За ужином, вспоминая веселый завтрак в Оперном трактире, по лицу его порой пробегало слабое сияние, последний отблеск внутренней радости при воспоминании о каком-нибудь недавнем тайном веселом происшествии. Жена замечала это и становилась мрачной; она понимала, что он веселился без неё, и ей было неприятно, что он мог получить удовольствие, в котором она участия не принимала. Б конце концов, ему приходилось волей-неволей рассказывать о веселых происшествиях, -- в этом выражалось законное участие супруги в удовольствиях мужа.
   Однажды вечером супруги сидели по обыкновению дома. Жена чувствовала себя утомленной детским криком, стряпней и прочим. На столе стоял кусок черствого хлеба, маргариновое масло и раскрытая жестянка с тремя жалкими рыбками, еле покрывавшими дно; уже несколько дней, как никто к ним не прикасался, и они высохли как щучья кожа. Тут же лежал кусок сыра и несколько ломтиков сырого сала. Всё выглядело как-то невкусно, не аппетитно и придавало ужину какой-то неуютный вид. А оба супруга напоминали заключенных и тайно следили друг за другом.
   Муж мрачно взглянул на поданное к столу и, взяв в рот анчоус, почувствовал резкий вкус жести и прогорклого масла... Вдруг ему в голову пришла мысль...
   -- А что если бы нам пойти да поужинать? Давно мы нигде не были.
   -- А как же Рагнар? Ребенок?
   -- Да, правда!
   -- Это ужасно, -- заметила жена, -- что ребенок властвует над родителями! Ведь должно бы быть наоборот!
   -- Да, конечно так должно было бы быть! Мы во всём отказывали себе всю нашу молодость, а теперь, когда мы хотели бы пользоваться жизнью, мы оказываемся рабами.
   -- Но теперь, когда он спит, мы ему не нужны.
   -- Раз он заснет, то спит некоторое время спокойно.
   -- Мы избаловали его, вот и всё! Подумай, ведь в бедных семьях запирают детей с утра, и они одни остаются до обеда... Знаешь ли что, Холгер? Мы скажем жене швейцара, чтобы она прислушивалась, не заплачет ли он...
   -- Да, это возможно, -- заметил Холгер!
   Сказано-- сделано! Не прошло и нескольких минут, как супруги шли по дороге к городу. У нового моста они расстались. Муж хотел зайти в редакцию, а жена должна была ожидать его в Grand HТtel, -- в классическом Grand HТtel, славу которого создали люди 70-х годов, поддерживали люди 80-х годов и который люди 90-х годов чуть ли не преобразовали в HТtel Pydberg.
   Войдя в ресторан, фру Марта села на обычное свое место у столика, взяла газету и стала ждать мужа.
   Следом за ней вошел близкий друг обоих супругов, актер, и огляделся кругом, ища компании.
   -- Да ты ли это, Марта? А куда ты дела Холгера?
   -- Он сейчас придет, -- ответила обрадованная Марта.
   -- Позволишь присесть?
   -- Да, я думаю! -- ответила быстро Марта.
   Они сразу разговорились, и через несколько мгновений перед ними стоял уже поднос с пуншем и папиросы.
   Актер так быстро отдал приказание, что Марта и не заметила. Итак, они сидели, решив ни к чему не прикасаться до прихода мужа. Они весело обо многом болтали, и время проходило незаметно.
   Затем, не задумываясь над тем, что он делает, и находя, что ждать приходится долго, приятель наполнил два стакана, чокнулся с ней за здоровье, и оба выпили.
   Время всё шло; они закурили.
   -- Это ужасно, как Холгер заставляет себя долго ждать! Нам не следовало бы начинать.
   -- Теперь об этом говорить поздно, -- заметил приятель.
   Тут вошла компания, им незнакомая, не знавшая, кто они. Вошедшие с удивлением взглянули на сидевшую парочку, и даже насмешка промелькнула в их взгляде.
   В эту минуту вошел Холгер; он моментально, одним взглядом охватил всё положение вещей, и, так как он был далек от предрассудков, в нём поведение жены не встретило и тени осуждения; но насмешливые взгляды чужой компании, которые он тоже уловил, однако так кольнули его в сердце, что он омрачился.
   Подойдя к столику, он поздоровался с приятелем по возможности просто и развязно.
   -- Хорошо, что вы начали, не дожидаясь меня. Я получил телеграмму, и мне пришлось написать пару строк.
   Он подсел; трудно было ему, свежему человеку, войти в их уже несколько приподнятое настроение. К тому же он, придя сразу из редакции, принес с собой нотку серьезности, и это на них подействовало неприятно.
   Фру Марте, желавшей веселиться, пришла неудачная мысль развеселить и мужа. Из этого ничего не вышло, и он замолчал совсем.
   -- Что с тобой? -- спросила она.
   Это значило копаться в его душе. Он совсем съежился; он рассердился на себя за то, что не умел владеть собой, на незнакомое общество за насмешливые взгляды и на всё и на всех. Он должен был производить впечатление ревнивца; но ведь он не ревнив, и ему только нестерпима мысль, что он попал в дурацкое положение. Она своим вопросом сделала его смешным, так как он не мог ответить.
   Наступило такого рода неловкое молчание, которое никто не решается прервать, боясь сказать глупость и выдать тайну, о которой все думают.
   Минута тянулась целую вечность. Неожиданно подвернулось счастье: вошли два знакомых художника, сразу оживили разговор, и вечер затем прошел приятно и оживленно.
   После окончания театров публики прибавилось. Все собравшиеся, дети одного духа, чувствовали между собой какую-то связь, как будто они все были членами одной семьи. Им казалось, что они друг в друге встречают друзей; для этого не требовалось даже и объяснений; и, несмотря на то, что многие пережили всякие невзгоды, все собравшиеся здесь казались беспечными, полными надежды, уверенными, что ступили на верный путь.
   Часы пробили половину двенадцатого, оживление царило полное, как вдруг к столику, где сидела молодая компания, подошла женщина вся в черном и попросила позволения поговорить с фру Мартой.
   Незнакомка произвела впечатление черного флага, и сразу веселость омрачилась.
   -- Фру Борг, -- начала она, -- я живу в том же доме, где и вы, и, к счастью, проходила под окном вашей детской, когда услыхала неистовые крики одиноко запертого ребенка. Не думайте, чтобы я делала вам упреки! Но, так как крики были отчаянные, я отправилась к швейцару за ключом от квартиры. Но у швейцара никого не было. Подвернулся участливый человек, которого я попросила сбегать за слесарем; сама же я старалась через окно успокоить запертого ребенка. -- Не волнуйтесь: вы имели несчастье положиться на ненадежную женщину. Когда я, наконец, вошла в комнату, то успокоила бедного ребенка, который чуть ли не три часа кричал в полном одиночестве. Теперь он спит, и возле него сидит вернувшаяся домой жена швейцара.
   Супруги Борг вылетели на улицу...
   Вот что значит иметь детей! Да! да! да! Они упрекали себя, давали слово никогда больше не выходить. Они думали о том, какую тенденциозную сплетню теперь будут о них распространять. Не находя извозчика, они чуть ли не бежали домой.
   Запыхавшись, поднимались они вверх по улице Нибро, как вдруг наткнулись лицом к лицу на человека громадного роста, который схватил их в свои объятия.
   -- Ну, наконец-то я вас поймал! -- воскликнул он.
   Это был доктор Генрик Борг.
   -- Ты, Холгер, назначен редактором газеты с содержанием в шесть тысяч и ты завтра же вступаешь в должность! Понял?
   Марта расплакалась на груди у колосса. Но тут же они пустились от дядюшки бежать; бежали, смеялись и плакали.
   -- Знаешь, -- воскликнула Марта, -- у нас будут две служанки!
   -- И квартира на набережной!
   На базарной площади они от радости проплясали вокруг фонарного столба и потом опять пустились бежать вдоль лавок.
   Вот как Холгер Борг стал редактором и как в радости окончился печальный день.

XII

   Доктор Борг был два раза женат. Первым браком он был женат на шведке, полусумасшедшей, которую он полюбил за красоту и молодость. Эта женщина так была влюблена в свою красоту, что из неё сделала какой-то культ. Она способна была сидеть часами полуодетая перед зеркалом и любоваться собой, целовать свои круглые руки, ласкать упругую грудь, выставлять в зеркале зубы. Когда однажды доктор невзначай застал ее при этом времяпровождении, ему стало жутко, потому что на лице её он прочел какое-то животное выражение: она напоминала ему птицу, которая в воде глядит на свое отражение и расправляет крылья. На него это произвело впечатление чего-то неприятного, несмотря на всё его свободомыслие: ему казалось, что он связал судьбу свою с нечеловеческим существом.
   Когда он однажды заговорил с ней о слишком большом значении, которое она придавала туалетам, она приняла это как величайшее оскорбление. Она, обиженная, отошла, упрекая его в том, что он не умеет ее ценить. По простоте душевной ссылалась она на всех своих поклонников и подчеркивала их участливое отношение. Доктор и после свадьбы продолжал преподносить ей цветы и угощать ее шампанским, но редко мог этим ей угодить.
   -- Я получила от лейтенанта X. орхидеи в семь крон за штуку, -- хвасталась она. -- А за шампанское, которое приятно выпить, надо заплатить одиннадцать крон.
   Она любила себя и свою красоту так объективно, что даже то, что она стала женой доктора, возбуждало в ней к нему ревность.
   -- Я отдалась тебе! Ты не ценишь своего счастья! Подумай только, сколько людей тебе завидуют.
   Но затем это самообожание зашло так далеко, что она прекратила близкие отношения с мужем. Она не любила его, и когда он ласкал ее, отталкивала его ревниво. А потом сама жаловалась на его холодность.
   Сначала он мало на это обращал внимания. Но потом она стала ходить к матери и жаловалась ей, будто она лишена супружеской жизни. Мать недоумевала и знать ничего не хотела. Доктор, еще молодой практикант, тоже не понимал, чего именно хочет жена, но стал беспокоиться и спросил совета у старшего коллеги.
   -- Да, друг мой, -- сказал, выслушав его, старый доктор, -- перед тобой стоит задача, в которой я еще не разберусь. Но на днях я прочел по этому поводу решительно выраженный взгляд нашего великого гинеколога. Он говорит, что девица легкого поведения ищет наслаждения, а супруга жаждет зачатия ребенка. Он положительно утверждает, что ребенок должен быть целомудренно зачат в момент полных любви объятий, но не в момент сладострастия. Скромная мать-жена пребывает невольно целомудренной среди брака, и то, чего она ищет, она часто не находит, -- поэтому она бывает недовольна. Но, друг мой, я дошел до того, что нахожу, что и плотская страсть мужчины в браке облагораживается, как бы нейтрализуется или одухотворяется. Я много жалоб слышал и со стороны мужей. Вообще, видишь ли, с обеих сторон у новобрачных много встречается разочарований... Однако, ты говоришь, что твоя жена беременна?
   -- Да, она забеременела на третьем месяце супружества.
   -- Ну, так ты можешь быть спокоен!
   Доктор Борг действительно успокоился, даже слишком, и это раздражало его жену. Она еще больше стала ревновать мужа, потому что он должен был удостоиться иметь от неё ребенка; она при этом возненавидела свою беременность, так как это умаляло её красоту. То, чего она не желала, она прямо отрицала, и она всё продолжала притворяться девственной.
   Тут рассердилась и мать её.
   -- В уме ли ты, дитя мое? -- набрасывалась она на нее. -- Ведь ты в интересном положении.
   -- Не замечала я этого...
   -- Ты не замечала? Ведь твой муж, в конце концов, убьет тебя, если ты будешь продолжать болтать такой вздор. Неужели ты не понимаешь, что тебя всякий спросит, откуда у тебя ребенок, если ты будешь продолжать болтать о своей мнимой девственности.
   Когда же она увидела, что в муже пробудились отцовская радость и гордость, то сердце её переполнилось к нему ненавистью. В ней загорелась какая-то животная злоба, и она, как будто ни за что не хотела признать в нём отца своего будущего ребенка.
   Из желания ли дразнить мужа, или из злобы, но однажды, болтая всякую всячину, она проронила следующие слова:
   -- Я не знаю, но мне кажется, что в вопросе о том, что у меня должен родиться ребенок, ты сторона...
   Тут доктор не выдержал, и проявилась его африканская натура, которую он так долго сдерживал.
   -- Что ты говоришь, чёрт тебя побери! Если это не мой ребенок, то в таком случае ты... и я думаю, что ты не хочешь этого сказать.
   Жена молча встала и оделась.
   -- Я ухожу и навсегда! -- сказала она, уходя.
   -- Да уходи пожалуйста! -- возразил доктор. -- Ты ведь своей животной глупостью и сатанинской злобой убить человека можешь. Уходи скорей, пока я тебя не вышвырнул!
   Этим окончилось их супружество. На доктора упала некоторая тень, так как он защищаться не мог, хотя и приводил физиологические доказательства, которых никто не требовал.
   Несколько месяцев прожил он, негодуя и злясь на происшедшее, а тем временем затеял снова жениться, на сей раз на норвежке, которую он еще до вступления в брак сделал беременной. Она была на седьмом месяце, когда должна была состояться их свадьба. Невеста хотела, чтобы всё было сделано тихо, но доктор заказал пышную свадьбу среди бела дня.
   -- Так приятно, -- говорил он, -- видеть женщину Богом благословенную.
   Пастор, совершавший бракосочетание, не был того же мнения, но ему пришлось исполнить свое дело. Когда же доктор повел торжественно свою располневшую невесту через всю церковь, то тень с него свалилась, и он предстал в глазах всех бодрым и здоровым, каким и был всегда...
   За обедом он в присутствии сотни приглашенных провозгласил тост за жену и за ожидающегося ребенка.
   -- Это стильно! -- заявили одни. Другие же нашли, что это цинично.
   Это супружество No 2 некоторое время было тихим и спокойным. Но тут появился женский вопрос и всё, что он за собой потянул. Женские союзы с их уставами, женские лиги! Жизнь для супруга стала адом. Древнее идолопоклонство возродилось вновь и стало гинолатрией, или поклонением женщине. Поэт-атеист дошел до того, что объявил, что женщина -- это его религия. Всякое литературное произведение, в котором не прославлялась и не возносилась женщина, почиталось нестоящим внимания, так что действительно можно было думать, как Спенсер, что источником всякой поэзии и всякого искусства служит раболепство мужчины перед женщиной. Куда ни шло еще с поэзией, воодушевленной преклонением перед женщиной, но всё это повлекло за собой самоунижение мужчин. Они находили особое удовлетворение в унижении себя, в том, что они доказывали, что мужчина -- низкое животное. Когда же старые сумасброды Ибсен и Бьернсон прямо-таки объявили, что общество может быть спасено только вознесением женщины и отступлением на задний план мужчины, безумие достигло кульминационной точки.
   А когда к этому примешался еще норвежский вопрос, то доктору у себя дома стало совсем невыносимо. Тем временем успели подрасти двое детей, тринадцати и пятнадцати лет, но они стали лишь новым яблоком раздора. Вообще, всё становилось яблоком раздора, и с непокорной женой ничего нельзя было сделать.
   Почему же они не расходились? Дети связывали их; воспоминания и еще нечто необъяснимое, что связывает супругов, даже когда они друг друга ненавидят. Оккультисты утверждают, что они порождают один в другом сверхчувственную силу, устанавливающую между ними таинственную связь. Другие полагают, что души мужа и жены своими корнями тесно сплетаются и что супруги невольно связаны; что они чувствуют вместе и один посредством другого, как близнецы. Поэтому страдает и тот из супругов, который другому причиняет зло; он страдает от того страдания, которое сам причинил. Поэтому человек беззащитен против того, кого он любит, а любить -- значит страдать. Поэтому-то и разрыв так труден -- тяжелей всего; это разорвать таинственную связь; при этом воспоминания-- дети души: их не всегда бросишь, когда вздумается. Бывали случаи, когда супруги тридцать лет всё собирались разъехаться, и всё же это им не удавалось. Они собирались расстаться, будучи женихами, будучи новобрачными, затем и поздней, за неделю до серебряной свадьбы они думали расстаться, но затем, пережив серебряную свадьбу, они решали, что, видимо, вместе окончат дни. Однако, недели через три муж решительно покинул дом, провел ночь вне дома, первую за двадцать пять лет. На следующий день он снова был дома, и, чтобы ознаменовать примирение, они с женой перестроили квартиру на новый лад и затем продолжали жить вместе.
   Доктор так много страдал во время первого развода, что твердо решил на этот раз всё выдержать, всё вынести, кроме унижения. Но в жизни много незаметных унижений. Выслушивать замечания жены в присутствии слуг оскорбительно для мужа; еще более оскорбительно, если жена на глазах у детей выставляет мужа идиотом. Это ежедневное, ежечасное унижение может вывести из себя самого сильного, и, когда доктор заметил, что он может потерять самообладание, он решил удалиться; и в этом он видел единственный способ борьбы со злой женщиной, так как человек, связывающийся со злюкой, сам озлобляется. Её злоба действовала на него, как яд, -- он это чувствовал.
   Ближайшим поводом к разрыву послужило, как обычно бывает, появление в доме некоторых приятельниц. Одна из них любила фру Дагмару. Трудно решить, насколько эта любовь была невинна. Но дамы находят невинным всё, что бы они ни делали, даже если перейдена граница. Эта приятельница начала вмешиваться в воспитание детей. Девочку коротко остригли, а мальчику отпустили волосы: всё это делалось для того, чтобы уничтожить различие полов. Когда же над мальчиком в школе начали смеяться за его женственную внешность и когда в это же время отец стал замечать, что вкусы и инстинкты сына тоже начали становиться женственными, ему стало страшно: он прежде всего взял ножницы и остриг сыну волосы. Увидав это, мать пришла в негодование.
   -- Не в праве ли мать воспитывать своих детей! -- кричала она.
   -- Нет не в праве! Она не должна из них делать содомитов! Двое должны участвовать в воспитании детей, и я -- один из двух.
   Мать грозила, что отправится к адвокату. Это она говорила постоянно.
   Был и другой фактор, вводивший расстройство в их супружество: а именно -- изобретенный знаменитым доктором коньяк. Его Дагмара считала универсальным средством: она днем прибегала к нему от нервности, а вечером -- от бессонницы. Эти, казалось бы, невинные маленькие стаканчики портили настроение, аппетит, делали то, что Дагмара спала не в урочное время, а ночью спокойного сна не было. Несмотря на то, что сам изобретатель этого средства, профессор и авторитет науки, плохо кончил, сделавшись жертвой своей теории о пользе коньяка, дамы начали пить его. Когда доктор предупреждал жену об опасности, она всегда ссылалась на профессора.
   -- Профессор, -- говорила она, -- больше твоего понимает, так как ты даже и не приват-доцент.
   Словом, к тому времени, когда разгорелась борьба между братьями, отношения между супругами настолько обострились, что достаточно было порыва ветра, чтобы здание рухнуло.
   Госпожа Дагмара писала в женской газете статьи против теории мужа, как она называла его взгляды, не подписываясь под статьями. Она клеймила его, как редактора, и предостерегала либеральных избирателей от такого кандидата. Таким образом, война была объявлена, и оба супруга переселились на противоположные стороны дома.
   Ничтожное обстоятельство, как бы нарочно выданное, ускорило катастрофу. Однажды утром, в приемные часы, к доктору вошла очень изящно одетая дама. Он удивился, потому что она уже раз оставила его, находя его "неделикатным": он никак не мог постичь её намеков, но прямо без обиняков выкладывал вслух её задние мысли; против её желания, он открывал ей все её тайны.
   Он попросил даму сесть и, внимательно взглянув на нее, сразу понял, к какой категории женщин она принадлежит. Выражение глаз не согласовалось с выражением рта. У неё были подбородок, щеки и губы ребенка, но глаза говорили нечто совсем другое, потому что она не подумала научиться владеть ими. Когда он осведомился о том, что с ней, она начала жаловаться на малокровие и нервность.
   Это натолкнуло его на хорошо знакомый след, и он осторожно продолжал расспросы.
   -- Вы замужем?
   -- Да!
   -- У вас есть дети? Сколько?
   -- Один ребенок.
   -- Сколько ему лет?
   (Теперь допрос пошел как по программе, потому что он эти истории знал наизусть).
   -- Три года!
   -- Ну, а с тех пор?
   Наступило некоторое молчание, потому что в ответе на этот вопрос заключалось всё признание. А она пришла не каяться, -- напротив. Через несколько секунд он продолжал.
   -- Ваш муж не желает больше иметь детей?
   -- Нет.
   -- Желаете вы еще детей?
   -- Нет.
   -- Ну, так вот причина вашего малокровия и нервности. Что, муж ваш тоже нервен?
   -- Он? Он меня делает нервной, и я именно об этом хотела с вами переговорить.
   -- Послушайте! Вы этим обманом друг другу расстраиваете нервы...
   -- Не можете ли вы мне сказать, господин доктор, что мне делать? Быть замужем и жить как незамужняя я не могу...
   -- Ведь муж ваш в том же положении, раз вы не желаете иметь детей?
   (Она не желала говорить о муже, не хотела и думать о нём.)
   -- Не можете ли вы мне что-нибудь посоветовать, господин доктор, что-нибудь, что...
   -- Не думаете ли вы, что я посоветую вам взять любовника? В таком случае, он сделает вас беременной, -- этим же кончится.
   В этом и была вся тайна, и на лице молодой женщины сразу произошла перемена. Её хорошенькое личико заменилось другим, таким страшным, что доктор подумал, что другой человек сидит теперь перед ним на стуле. Но это его не испугало.
   -- Что муж ваш, сударыня, устал, -- продолжал он, -- нести обузу, это меня не удивляет...
   Дальше он сказать ничего не успел, потому что дама вскочила и в одну минуту была за дверью.
   Когда же он вышел в переднюю, то у лакея узнал, кто была эта дама. Это была жена редактора газеты либеральной партии. Он понял, что нажил себе опасного врага.
   Но этим инцидент не исчерпался. Через четверть часа в кабинет вошла фру Дагмара и, желая иметь с мужем разговор, сразу выказала себя необыкновенно кроткой и мягкой.
   -- Что случилось с госпожой ***, которая только что вышла от тебя?
   -- Она желала, чтобы я посоветовал ей взять любовника! Да, эти дамы приходят к доктору и требуют средств для вытравления плода...
   -- Но ведь на тебя будет подана жалоба в медицинское управление за то, что ты оскорбил пациентку.
   -- Неужели же ты того мнения, что подобная жалоба будет справедлива?
   -- Да!
   -- В таком случае, ты такая же...
   Он еще подбирал подобающее слово, когда фру Дагмары в комнате уже не было. Он понял, что всё кончено.
   Такова была та адская борьба двух полов, которую в то время вели не на живот, а на смерть. Если бросалось в глаза, сколько в то время мужчин раньше времени старилось и умирало, то причина этого оставалась для публики невыясненной, потому что писать об этом не решались. Природа предоставила мужчине право быть инициатором в этом вопросе, так как он является основной производительной силой; но теперь у него эта прерогатива отнималась. Женщина, которая ничего не дает, а лишь воспринимает, присваивала инициативу себе. А так как её способность к восприятию безгранична, то каждый мужчина должен был поневоле отступать в неравной борьбе, потому что всякое расходование имеет свой естественный предел. А всякий обход законов природы не проходит безнаказанно. Мужья вместо того, чтобы быть отцами, опустились до того, что сделались покровителями своих жен. Современные спальни со своими двумя железными кроватями стали напоминать медико-механические институты или комнаты для лечебной гимнастики. Того, что искали супруги, они теперь на находили, потому что это находится только в материнстве или в чувствах отца. Вот почему место рожденья заняла смерть.
   Девятнадцатое столетие не век детей -- это ложь. Восемнадцатый век с Руссо, создавшим своего Эмиля, когда матери снова научились кормить грудью детей своих и вернули материнству её потерянную славу и честь, вот это был действительно золотой век детей. Но девятнадцатый век и в особенности его исход был для детей лишь адом. Дети являлись на свет лишь благодаря несчастной случайности и неудавшейся предосторожности; поэтому они росли безвольными, бесполыми, бесхарактерными. Материнство стало презираться: никто не хотел рожать детей, а кормить ребенка грудью считалось чуть ли не позором. Дети воспитывались на рожке и росли заморенными, болезненными, лишенными спокойного сна.
   Углекислый натр, молочная мука, стерилизованное коровье молоко -- вот чем кормили детей. Лишенная питательности жидкость, не имевшая в себе жизненных сил -- вот что должно было заменить материнское молоко! Это воспитывало бесплодных людей, лишенных мыслей, жалких автоматов, не могущих дать ответа на запросы человечества.
   То была эпоха автоматов и автоматных детей, детей, воспитанных на рожках и сосках, никогда не лежавших возле теплой груди матери, но дрессированных в качающейся колясочке, приученных лежать тихо, привыкших к телесному и душевному холоду под присмотром чужой девушки и её жениха, частенько проститутки, берущей соску в нестерилизованный рот.
   То был золотой век бесплодных женщин. Они проповедовали бесплодие, создали свою общину, приобрели последователей и, наконец, образовали государством признанную духовную секту.
   Здоровый мужчина, каким был доктор Борг, пал в борьбе с этим вырождением, чтобы уже больше не воспрянуть.
   Прошла неделя, и он сидел один в своем разгромленном доме.
   Прошли две недели, и имя его, как реакционера в женском вопросе и как ненавистника норвежцев, было стерто со всех избирательных списков. До жалобы в медицинское управление дело не дошло, но практика его значительно сократилась.

XIII

   Фру Брита Борг ничего привлекательного из себя не представляла, и кажущееся добродушие её зависело больше от её физической полноты. Когда возник женский вопрос, она сразу готова была идти на спасение человечества, которое теперь должно было о переться на женщину, как на общественный столп. Следовательно, мужчина должен быть низвергнут, и она готова была этому содействовать.
   Все великие люди подверглись тогда своего рода гонению или низвержению. Выкопали самого Карла XII и заявили, что это была женщина. Оказалось, что Наполеон сам по себе ничего не значит, а Всё было унаследовано им от матери. Гёте тоже всему научился у своей матери (которая ничего не знала). С другой стороны, все тайные болезни женщины получили от мужчин (которые однако заражались у женщин); все мужчины были рождены женщинами (но что все женщины были рождены от мужчин, -- об этом не упоминалось).
   Все эти лживые хитросплетения и всю эту несправедливость распространяли для того, чтобы теперь женщина отомстила за мнимую несправедливость. Какая несправедливость? Да, речь шла о неравном, но прекрасном разделении природою полов, при коем меньшая часть так относится к большей, как большая к целому. Распределение, при котором женщине дается красота и привлекательность, а мужчине -- сила и разум; в котором на женщине лежит обязанность рожать детей и их вскармливать, а на мужчине -- их зачатие и затем заботы о матери и детях.
   Всегда, во все времена, когда мужчина любил достойную уважения женщину, она могла быть гарантирована, что он будет к ней хорошо относиться, пока она останется ему верной. Поэтому женщина никогда не бывает права, когда жалуется на мужчину; от её поведения зависит и его отношение к ней. Когда однажды некий американец бросил в лицо жене зажженную лампу, то судья, обсуждавший это дело, воскликнул: "Какая ужасная женщина!" Да, мужчина, полюбивший однажды женщину, несомненно, должен был видеть в ней сверхъестественную злобу, если мог дойти до того, чтобы настолько забыться.
   Жена всегда виновата в отношении мужа, потому что он муж, а она его дополняет.
   Мужчина один создал всю культуру в области земледелия, науки, искусства, литературы, а женщине он предлагает зрелые плоды культуры. (Что немногие единичные женщины помогали ему и работали в мелочах -- это ничего не значит).
   Но женщина рожает мужчину, возражали фру Брита и ей подобные. На это им отвечали следующее: "Да, но от мужнины зависит зачатие ребенка, и его детей рожает женщина!".
   Густав Борг, воодушевленный галантностью, унаследованной от начала XIX века, когда в эпоху романтизма снова выдвинулись средневековые воззрения, сразу стал на сторону дам. В галантности и рыцарстве лежит известная доля партийности и несправедливости. Это не утверждение абсолютного унижения, когда мужчина встает и уступает женщине свое место: это добровольная жертва сильного слабейшему. Но теперь дамы не согласны были так на это смотреть; они желали видеть в этом проявление подчинения перед превосходством.
   Когда фру Брита желала показать свою силу, она могла быть сурова и бесчувственна; а ничего нет отвратительнее суровой женщины. Разлучить детей от отца было в её глазах пустяком; ее не смущало, что дети тосковали об отце. Не могло быть и речи о нежности, сострадании, сочувствии к ни в чём неповинным детям, лишь бы ей выказать свою жестокость по отношению к ненавистному мужу.
   В своей жалобе она взвела на мужа двадцать различных обвинительных пунктов, из которых большая часть были ложны или легко опровергаемы. Он, будто бы, был груб (когда она в лицо лгала ему); он, будто бы, отдалялся от неё (когда она отталкивала его или продавала ему свое расположение); он, будто бы, был в отношении её скуп (тогда как она сама зарабатывала переводами, но эти деньги относила в банк или тратила на себя) и т. д.
   Стоять перед судом и обличать свою жену даже и в сводничестве дочери -- это запрещало ему его "рыцарство". Поэтому он послал на суд адвоката, которому дал полную доверенность и который каждый раз, когда его спросят, что он может заявить, должен был неизменно отвечать: "ничего". Спорить относительно детей он не хотел, потому что они больше нуждались в матери, чем в нём. Если бы он решился обороняться, жалуясь в свою очередь на жену, что весьма возможно, то он сохранил бы и детей и имущество. Но теперь ясно было, что он лишился всего; он в этом был уверен, тем более, что судья был известен как сторонник женщин.
   Тем временем фру Брита сидела в Сторё и распоряжалась по-своему. Бонну, конечно, удалили, и младшие дети были в загоне. Предоставленные самим себе и чужой бонне, они грустно шатались из стороны в сторону и всё спрашивали об отце. Сострадательные отвечали, что он уехал, а бесчувственные, -- что он был выгнан. В действительности отец не находил себе места. Он из города вернулся назад в Сторё и снял комнату у судьи. Оттуда он делал вылазки на остров: отправлялся на пригорки, лазил на высокие деревья, только чтобы увидеть крышу дома, в котором жили его дети.
   Теперь Эсфирь и Макс устроились, как им заблагорассудилось, и они не делали больше тайны из своих отношений. У них даже бывали небольшие домашние сценки, напоминавшие тяжелые стороны супружеской жизни. Мать присматривалась к ним и долго молчала. Наконец, в один прекрасный день она отправилась к молодым людям и без обиняков, прямо обратилась к графу:
   -- Ну, Макс, когда думаешь ты жениться?
   -- Жениться? Никогда! -- ответила Эсфирь после некоторого замешательства.
   -- Разве Макс не дал тебе обещания жениться на тебе?
   -- Нет, напротив, -- отвечала Эсфирь. -- Мы дали друг другу слово никогда не вступать в брак. Не видали мы разве так много горя у вас и у других, чтобы побояться дать перед Богом клятву в том, что мы всю жизнь будем друг друга любить? Кто возьмется вполне управлять своими чувствами и расположением? Кто решится обещать весной, что осень не наступит?
   -- Ах, значит Макс из тех женихов, с которыми только можно по кладовым ходить? Таких мы звали во время нашей молодости "женихами-нахлебниками".
   Граф привстал, но сразу понял свое неловкое положение, так что ничего сказать не мог.
   -- С каких пор, -- спросила Эсфирь, -- пришла ты к таким воззрениям? Ты, которая...
   -- Теперь, -- перебила ее мать. -- Теперь, когда я на вас видела пример свободной любви. Когда я слышала ваши вспышки и ваши ссоры, я пришла к убеждению, что и свободная любовь также безумна. Следовательно, бессмысленно обвинять закон. Я, впрочем, была почти уверена в этом и раньше, когда я видела, что дамы, бывшие на содержании, и мужчины, их содержавшие, так же несчастны, как и люди, состоящие в законном браке, и что им так же трудно разойтись, несмотря на то, что они, казалось бы, свободны. В этом вина не брака, а причина этому лежит в сути вещей. Любовь есть борьба не на живот, а на смерть, и враждующие стороны должны дать жизнь новой сильной особи, имеющей право на жизнь. Эти права охраняют государство и церковь, являющиеся опекунами всех детей. Идите же, заявите, и пусть вас огласят в церкви. Содержание и квартиру вы у меня найдете, но денег не ждите.
   -- Но как же наша клятва?
   -- Ее берет на себя государство. Впрочем, есть развод, который может разрешить человека от клятвы.
   Разговор был этим исчерпан, и они расстались, чтобы снова встретиться за ужином.
   На молодых людей, когда они остались одни в комнате Эсфири, напало раздумье.
   -- Нам необходимо обвенчаться, -- заявил граф, -- а то погибнет уважение ко мне, да я и сам не буду себя уважать.
   -- Мне всё равно, пусть будет венчание, -- ответила Эсфирь, -- только мы никогда не должны селиться вместе, а то мы сделаемся врагами, в этом я уверена. Законная свобода! На это я согласна, но я не желаю законного принуждения.
   -- Хорошо! Но должна быть верность, пока длится связь, -- заметил граф.
   -- Верность? Это значило бы друг друга связать...
   -- Ведь мы связываемся данным словом, а слово надо уметь держать, этим свет держится.
   Этого Эсфирь понять не могла.
   -- Это противно моей природе, -- ответила она.
   -- Потому что твоя природа -- это вероломство! -- вырвалось у графа.
   В это мгновение что-то порвалось, и зажглась искра. Впервые в их жизни вспыхнула борьба полов. Этого вопроса раньше для них не существовало, и они жили, не задумываясь над естественным различием полов. Теперь же они сидели друг перед другом как муж и жена, обнаженные после грехопадения, после того как они вкусили плода с древа познания добра и зла.
   -- Замечаешь ли ты, -- начал после зловещей паузы Макс, -- что мы теперь ненавидим друг друга?!
   -- Как муж и жена -- да.
   -- В таком случае различные полы должны быть врагами?
   -- Несомненно, как северный и южный магнитные полюсы.
   -- В таком случае любовь есть ненависть, и супружество держится ненавистью, а не любовью.
   Странно, что именно, когда они произносили эти полные ненависти слова, их притяжение друг к другу усилилось, и что-то их сильно связывало одного с другим, что-то похожее на любовь, но казавшееся бешеной ненавистью. Он смотрел на нее огненными взорами, приблизился к ней, как будто желая ей причинить зло, опалить, уничтожить.
   Она же, возбужденная разговором, вспомнила свое приниженное положение женщины, не могущей ничего дать и скрывавшей это под громкими словами, будто она всё отдала, она себя отдала", и она отскочила как дикая кошка, схватила со стола разрезальный нож и крикнула:
   -- Я ненавижу тебя!
   Это значило: "Я боюсь тебя в эту минуту, потому что, если ты теперь получишь мое согласие, то я девять месяцев буду служить как бы птичьим гнездом для твоего детеныша! Для твоего! Этого я не хочу! Я не желаю выводить твое яйцо. Я не хочу быть твоей нивой, в которую ты сеешь..."
   Он следил за её молчаливыми мыслями и внутренне отвечал ей: "Ты жнешь, где я сею; ты уходишь от меня с моим ребенком, хотя я вложил в тебя его зачаток. Ты, воровка, хочешь вычеркнуть меня и мое участие, когда родишь моего ребенка (ведь он мой, потому что я дал импульс жизни). Я ясно читаю в твоих глазах, что ты способна отрицать во мне отца и сама готова признать себя распутной, только чтобы лишить меня моей собственности; ты будешь с гордостью прогуливать по улицам моего ребенка и хвастаться моим творением. Унизить мужнину -- это конечная цель женщины!"
   Затем им стало стыдно. Каждый сел в противоположный угол дивана, и оба надулись.
   Скоро всё началось сызнова.
   -- Да, -- начал опять граф, -- теперь ты отталкиваешь мою просьбу, и я не имею права сердиться; если же я не исполню твоего приказания, то ты считаешь себя в праве негодовать!.. Возможно ли, чтобы благоразумные люди дрались как кошки! Страсть и ненависть -- вот где любовь! Она должна быть выше всего на свете, однако, в сущности, принадлежит к низшим областям. Ведь ты мой враг, скажи же -- что такое любовь?
   -- Разобщение!
   -- Браво! И она поглощает большую часть нашей жизни и наши лучшие помыслы! Знаешь ли, Эсфирь, идеалистом я не был никогда, но вижу, что действительность служит несомненно карикатурой наших мировоззрений. Всё низко и ложно; бывают минуты, когда я чувствую правду в древнем сказании: "Проклята земля в делах твоих". Бывают часы, когда я верю, что сумасшедший Стагнелиус был прав, жалуясь на то, что наши души были раньше в телах животных. Мы ведем себя подобно животным: мы целуемся тем же ртом, которым воспринимаем пищу! Можно ли после этого гордиться быть человеком! Нет! Это один позор, и мы должны были бы вечно стыдиться. Дарвинисты правы в том, что тело человеческое есть усовершенствованное тело животного, но они забывают, что душа живет самостоятельно, имеет небесное происхождение, хранит воспоминание о звездах и что это тело наше служит ей лишь футляром. Справедливо верование египтян о переселении душ, но я думаю, мы уже странствуем под этим обезьяноподобным покровом. Знаешь ли ты, что когда я однажды был в школе плавания и видел эти беловато-розово-желтые человеческие тела, меня поразило сходство, -- не с обезьянами, но с молодыми свиньями, которые также светло-розовые и лишены шерсти. Ты знаешь, на меня нападают минуты, когда я буквально места себе не нахожу в своей коже, когда я хотел бы выйти из своей шкуры. Я начинаю верить в старое сказание; я верю в грехопадение, потому что с той минуты, как мы с тобой пали, мы только презирали друг друга. Первое время, когда я любил тебя, я не видел твоего тела; я только видел в тебе твою душу, и она была прекрасна и добра. Потом появился дьявол и животное. Тогда я в тебе, в твоих глазах, увидел животное. Мне казалось, что глаза твои стали мертвым раскрашенным фарфором и походили на эмалевые глаза на вывеске оптика. И мне стало страшно *** Однако мы должны жениться! Мы должны погрязнуть в тине кухни и детской, ты и я, как и все. Нечего сказать, благословенное супружество, с которым любовь ничего общего не имеет, в котором за чудесным моментом зачатия следует всегда ругань и ссора; в котором процветают все пороки и в котором добродетель, если она проявляется, есть вина, могущая стать основанием к разводу. У меня есть женатый приятель, на которого жена подала жалобу, ссылаясь на его холодность. Перед судьей он выразился следующим образом: "Жена моя жалуется на меня за холодность. У нас с ней за год супружеской жизни только один ребенок; если бы я был женат в Константинополе, то я мог бы уже иметь до двухсот детей; и всё же она жалуется! Двести!" Но ты знаешь, люди не любят, когда обвиняемый защищается...
   Раздался звонок к ужину, и им пришлось идти вниз.
   За ужином настроение было натянутое. Дети тоже сидели за столом. По ошибке мальчику дали кольцо от салфетки отца. Он, сидя за столом, взял в руки кольцо и прочел изображенный на нём вензель; губы его шевелились, но беззвучно. Однако фру Брита расслышала и поняла и резким движением выхватила у сына кольцо.
   Мальчик покраснел и опустил глаза. Потом, помолчав, он спросил:
   -- Может ли один человек, запретить другому думать?
   Ответа не последовало. В этом выражении "человек" и "другой" чувствовалось столько сознания собственного достоинства, что это ставило ребенка на один уровень с матерью. Это взволновало ее, в особенности потому, что в ребенке она услыхала голос отца. Этот человек, которого она, казалось, стерла с лица земли, опять восстал, сел за свой стол, говорил и делал ей упреки. Неужели он будет ей мстить через детей? Неужели душа его еще будет жива в этом доме, откуда он изгнан? Она в эту минуту преисполнилась неимоверной ненависти к ребенку, и, когда мальчик по рассеянности или невольно снова взял в руки кольцо от салфетки, мать в раздражении встала и отодрала сына за ухо. Спокойно, холодно, с полным соблюдением и с уверенностью взрослого мальчик произнес следующие слова, над значением которых он не задумался.
   -- Не пугай меня, мама, а то ты умрешь!
   Что он хотел этим сказать? Имели ли эти слова особое значение? Кто знает? Дети могут иногда поразить нас в том отношении, что порою в их маленьком недоконченном теле как бы вложен готовый созерцательный разум. Однако у них, видимо, созрело и животное тело: оно лишь в уменьшенном масштабе, и часто, глядя на ребенка, получаешь впечатление, что видишь человека в миниатюре. Эти внезапные замечания, которые порой слышишь от ребенка, отнюдь не всегда наивны, они часто так же глубоко обдуманны, как у взрослых. Недавно я прочел в записках великого государственного деятеля, что, насколько он помнит, он уже мальчиком был так же умен, как потом взрослым. Если это так, то к чему воспитание? Для подавления и угнетения!
   В наказание мальчик должен был быть запертым в темную комнату. Мать взяла его за руку; всех охватило смущение, и граф Макс готов был в это вмешаться, как вдруг все прислушались.
   Из сада донесся громкий крик, похожий на вой домашнего животного...
   -- Ведь зимой скотину не выгоняют наружу? -- прервал граф неловкое молчание.
   Ответа не последовало, но мать побледнела и оставила мальчика; его лицо прояснилось и приняло то выражение душевного умиротворения, которое свойственно лицам умирающих. Мать и он одни поняли этот крик. То был отец! Мужчина, не умеющий плакать слезами, рычит от горя. Он в темный зимний вечер подошел к дому, чтобы увидеть хоть в окно своих детей!
   Фру Брита схватилась за грудь и, ни слова не говоря, вышла из комнаты.
   Когда поздней молодые люди справились о ней, горничная ответила, что она больна и слегла в постель.

* * *

   На следующее утро фру Брита чувствовала себя еще нехорошо, но не позвала доктора и никого не пожелала видеть. Она писала свои распоряжения по дому на клочках бумаги. Молодые люди, Эсфирь и Макс, получили в это утро следующее приказание: "Немедленно отправляйтесь в город и заявите о своем желании вступить в брак".
   Они поехали.
   После облавы на разного рода чиновников они получили необходимые, как им казалось, бумаги и отправились в канцелярию пастора, чтобы там просить об оглашении.
   Они прошли через переднюю, похожую на маленький коридор, и вошли в канцелярию, напоминающую коридор пошире. На полу снег и грязь, окна ничем не завешены, по стенам деревянные лавки, несколько конторок, -- в общем неуютно и затхлый воздух. Тут сидели грешники, решившие связать на всё прохождение жизненного пути судьбу свою браком; там стоят и сидят родители, желавшие посвятить к борьбе новорожденного и дать ему имя; дальше сидели и стояли люди, желавшие дать погребение родственнику, что тоже не легко. Ничто не легко, ни вход, ни выход. На это молодые люди оба обратили внимание, когда сели и принялись ждать.
   Какие-то мрачные люди что-то записывали в книги и вычеркивали что-то; предлагались никому не нужные и назойливые вопросы. Имя отца? Неизвестно. Уже были в замужестве? Быть может, в разводе? Позвольте взглянуть, каков повод развода? Его с собой не имею. Ребенок крещен? Да, но не здесь. Где? В Америке! Вы должны туда написать!
   -- Писать, писать, писать!
   -- Этот вид попечения, по-моему, несколько своеобразен, -- заметил шепотом граф... -- Канцелярская работа счетоводные книги, черновые тетради. А сидят всё государственные чиновники! Дядюшка Генрик называет это приходской конторой, но ведь это просто публичная исповедальня -- Были ли вы у причастия? -- Какое им до этого дело! И все они любезностью не отличаются. Так звучит всё жестко в устах этих слуг Господа.
   Зал на некоторое время опустел, и тот, который казался начальником стола, перевел дух и вытер платком свои очки. Он производил впечатление очень светского пастора, так как весьма игриво принялся рассказывать анекдоты о женщине, которая в прошлую субботу помолвилась с совершенно безумным человеком. Оглянувшись и увидя дочь всем известной фру Бриты, которая тоже заставила и о себе говорить по поводу своей жизни в Упсале, он покраснел до корня волос. Когда в эту минуту прошел к камину кистер с охапкой дров, он не мог удержаться, чтобы не сказать:
   -- Затопите, как следует, Зёдерстром, чтобы весь камин раскраснелся; он должен стать красным, красным для красных!
   -- Он, кажется, издевается над нами? -- шепнул опять граф.
   Находящиеся в конторе поддержали начальника легким смехом; он же, довольный успехом, продолжал дальше.
   -- Тут, кажется, только что был какой-то олух, который интересовался подробностями последнего развода? -- спросил он кистера.
   Тот пробормотал что-то невнятное.
   -- Ах, да, он собирался жениться; что же -- увозом или венчаньем?
   -- Ведь это чистый балаган! -- опять шепнул граф. -- Не уйти ли нам? Как ты думаешь, Эсфирь?
   -- Нет. Подумай о матери!
   -- Но ведь это гадость! Я ухожу!
   В комнату опять вошел служитель с можжевеловым веником в руках; он зажег его в комнате и пронес по всему залу. Это делалось потому, что в то время в той местности дарила какая-то эпидемия, и присутственные места приказано было обкуривать. Это опять возбудило остроумие пастора.
   -- Молодец, Зёдерстром, выкурите-ка нигилистов!
   -- Это невероятно! -- сказал шепотом граф. -- Это какие-то хулиганы! Пропойцы-студенты, если им не удается окончить высшую школу, становятся духовными лицами и тогда они считают себя в праве читать нотации другим. Нет, знаешь ли, это никуда не годится, и я предпочитаю сам заботиться о своей душе.
   В эту минуту вошел сам настоятель. Это был просвещенный и достойный пастор. Он прочел поданное ему прошение.
   -- Тут написано "господин Адельсторм", -- обратился он любезно к Максу, -- но ведь должно значиться "граф Адельсторм".
   -- Да, но мой отец, служащий кассиром в одном банке, отбросил титул, который лишь придает некоторую ложную претенциозность...
   Пастор скорчил удивленную мину.
   -- Я же, -- продолжал граф, -- последовал примеру отца, в особенности принимая во внимание, что теперь все эти титулы -- вещь весьма устарелая.
   Пастор омрачился, потому что он негодовал против этих новшеств; но, однако, он продолжал:
   -- Господин граф, -- извините пожалуйста, я невольно, говоря с вами, сохраняю вам ваш титул, -- господин граф, разве вы не восприняли крещение? Я тут не вижу свидетельства о крещении?
   -- Крещен? Нет, кажется, я не крещен.
   -- Вам кажется, что вы не крещены? Ну, так я не могу делать оглашения.
   -- Что же нам делать, Эсфирь? Я ничего не понимаю, господин пастор. Если не узаконить брак, не венчаться, то вас отлучают от церкви; если же желаешь венчаться, то являются необычайные затруднения. Почему вы хотите ставить препятствие в такой простой вещи? Вы, между прочим, требуете также доказательство того, что желающий вступить в брак холост! Как это доказать?
   -- Я действую сообразно полученной инструкции...
   -- Я же так поступать не могу, и потому... потому мы пойдем своей дорогой.
   -- Подождите минутку, -- продолжал пастор. -- Давайте, мы еще ознакомимся с свидетельством невесты. Тут значится: не конфирмована! Да, тогда опять дело не пойдет. Мне очень жаль, но я ничего сделать не могу.
   Наступил черед Эсфири. Она обещалась матери; и кроме того перед ней встало воспоминание об отце, когда он на берегу моря обнял ее в день её помолвки, которая была, конечно, как бы преддверием к созиданию новой семьи.
   -- Не можете ли вы нам помочь, господин пастор? -- спросила она с ноткой отчаяния в голосе, что придало ей известную прелесть.
   -- Нет, друзья мои, этого я не могу, так как я предполагаю, что вы, господин граф, не будете теперь креститься, а вы не захотите конфирмоваться.
   -- Нет, -- ответила жалобно Эсфирь, -- потому что мы в ваше учение не верим. Но причина ли это для того, чтобы родители и родственники нас за то отвергли и презирали? Это было бы слишком строго!
   Пастора невольно тронуло, что они, предпринимая столь важный шаг, всё же ищут опоры. В жертве, в уступке, которую они решили принести родителям, он находил тоже нечто прекрасное; хотя, строго говоря, они в данном случае жертвовали своей совестью.
   -- Я должен признаться... -- начал было он.
   Столоначальник кашлянул, что означало: "Не признавайтесь ни в чём!"
   -- Я во всяком случае должен признаться...
   -- Господин пастор, -- прервал бухгалтер. И до признания дело не дошло.
   Когда молодая парочка вышла на улицу, граф не мог больше совладать с собою.
   -- Фуй! -- воскликнул он. -- Что за порядки!
   Тем временем пастор догнал их; он ласково взял в руки боа Эсфири.
   -- Фрекен! -- начал он, -- согласитесь принять конфирмацию; ведь это одна лишь формальность. А вы, господин граф, примите крещение; это не страшно: только немножко воды!
   -- Разве это только формальности? -- спросил граф Макс, -- и только немного воды? Ну, в таком случае... большое спасибо за сообщение, господин пастор... А подумайте-ка, мы-то, глупые, полагали, что тут что-то другое! Пойдем, Эсфирь!
   Они пошли.
   -- Думаешь ли ты, -- спросил граф Макс, -- что он действительно считает, что всё это одна формальность?
   -- Нет, -- ответила Эсфирь, готовая расплакаться. -- Это хороший человек, который хотел нас ободрить и утешить. Поэтому-то он так и говорил.
   -- Теперь, Эсфирь, я здесь, на улице, мысленно целую тебя за то, что ты хорошо судишь о человеке!
   -- Можно ведь и попу сочувствовать!
   -- Даже и попу! Да, но теперь мы убедились в том, что от церкви целиком зависит совершение и расторжение браков. Пусть делают, что хотят.
   -- Но что мы теперь будем делать?
   -- Мы пойдем сейчас к Холгеру в редакцию и расскажем всю эту историю.
   -- Да, так мы и сделаем.
   Газета ушла значительно вперед с тех пор, как получила в лице юного редактора нового хозяина. Храбрый, свободный от всяких предрассудков, он собрал в свой аккумулятор все разумные течения: либерализм, немного социализма, целиком весь женский вопрос, немного теософии, покровительство животным, спорт, космополитизм на патриотической почве, принципиальная свобода торговли с протекционизмом, если это было необходимо.
   Этот эклектизм производил впечатление, будто он имел целью увеличение числа подписчиков, но у него были и другие основания. Когда на исходе восьмидесятых годов шведское земледелие находилось в действительной опасности, то в Палате был возбужден таможенный вопрос, и это привело всю страну в смятение. По обыкновению, вопрос был поставлен неверно: или таможня, или свободная торговля. И вся нация разделилась на два лагеря -- на желудок и члены тела, -- но никто хорошо не знал, на чьей стороне желудок. Таможня одержала верх, и крестьяне решили, что они спасены. Но на следующий год был недород в России, и шведские крестьяне, которым приходилось покупать хлеб, испугались голода. Тогда отменили таможню на ввоз хлеба, и вся таможенная борьба с Россией ограничилась потерей времени и сил, а победители оказались побежденными. Мы, ставшие в начале нынешнего столетия свидетелями того, как оставлены были англичанами теории свободной торговли, пришли поневоле к заключению, что экономическая жизнь страны движется не по тем законам, как можно было думать. Свободная торговля означает, конечно, что несколько государств могут свободно производить обмен своими товарами. В таком случае, пожалуй, теряешь на одном, но выгадываешь на другом, и в общем выгода и убыток уравновешиваются. Но если одно государство объявляет: "я свободно торгую", а другие в то же время находятся под протекционизмом, то это значит -- себя самого грабить, и это, кроме того, совершенная бессмыслица, так как международные отношения основаны на договоре между несколькими государствами. Это значит то же самое, что разоружаться в военное время.
   Тот, кто пережил таможенную борьбу и убедился, что ни на одной стороне нет абсолютной правды и неправды, тот стал осторожнее. И это составляет знаменательную черту конца прошлого столетия: осторожность, обдуманность. Прежде это называлось компромиссом в дурном смысле и торгом, скептицизмом в смысле дряблости характера и взглядов. Теперь это исчезло, и один действительно получал от другого; один поучался у другого; один давал барыш вместо другого. Общественные классы перемешались; стоило взглянуть в родословном списке, сколько буржуазных имен связались с аристократическими и какие незначительные должности оказались замещенными носителями аристократических имен. Государство поддерживало социализм, а социалисты побеждали анархизм. Период разобщения сменялся периодом соединения, и люди силились понять друг друга. Многое из нового оказалось неудавшимся опытом, но ведь необходимы и опыты с отрицательными результатами, -- они приносят свою косвенную пользу. Алхимики, пожалуй, золота не нашли, но они обрели купоросное масло, что гораздо более полезно.
   Инженер Борг, достигнув власти, убедился очень скоро, что бесцельно добиваться господства одного какого-нибудь ясно выраженного взгляда и преследовать другие, так как в этом случае сейчас же замечалась убыль подписчиков. Барометром являлся кассир; он по своим книгам видел, куда ветер дует. Даже, если бы редактор решился не обращать внимания на материальный ущерб, он не мог не заметить, как с отпадением подписчиков уменьшалось влияние газеты. Он таким образом очень скоро потерял веру во всемогущество прессы и понемногу втянулся в положение слуги вместо того, чтобы быть господином. От этого дела процветали. Молодая парочка имела теперь большую квартиру и трех прислуг; помещение редакции тоже расширилось. В контору редакции входили и из неё выходили министры, крестьяне, рабочие, генералы, актеры и артисты. Влияние было неоспоримое, но власть изменялась пропорционально силе, которой газета подчинялась. Повинуйся и господствуй!
   Сегодня в редакции было шумно. Некоторые сотрудники пользовались газетой для своих особых целей. Каждая заметка, даже самая невинная, имела свое таинственное значение: она должна была доставить автору чью-нибудь помощь, известные выгоды, или успокоить недовольство. Театральный рецензент присвоил себе раньше других влиятельное положение, которым он злоупотреблял для того, чтобы господствовать и играть роль значительного человека, тогда как он ничего из себя не представлял. Опираясь на дамских любимчиков, он играл человеческими судьбами то в одну, то в другую сторону. Он поддерживал в особенности тот театр, который получил прозвание "придворного поставщика". Он представлял гораздо более слабые силы, чем второй театр, но пользовался королевским покровительством, государственной субсидией, и служащие в нём считались чиновниками дворцового ведомства.
   Инженеру Боргу положение обоих театров не было известно, но его раздражало то, что худший из них пользовался поддержкой, и это препятствовало процветанию лучшего. Что тут были какие-то грязные истории, -- это он тоже знал, но в это не вмешивался. Зато он совершенно игнорировал ту интимную роль, которую играл его рецензент в дворцовом увеселительном театре. Он разразился в газете статьей о "незаконной поддержке" и, таким образом, ступил на огород собственного рецензента. За этим последовало полное разоблачение и выяснилось, что именно его газета и поддерживала злоупотребления и безобразие. Это было неприятно: инженер Холгер зашел дальше, чем желал бы, он прикоснулся невольно к тухлому яйцу. Хотя жалоба против него возбуждена не была, но об этом толковали в высших сферах и готовились к борьбе против редакции.
   В самый разгар этого инцидента вошли в редакцию граф Макс со своей Эсфирью, чтобы переговорить с Холгером. Они застали его в раздраженном настроении, и он рад был случаю, дававшему ему, наконец, возможность кого-нибудь распушить. Он приветствовал сестру и Макса, которого называл зятем и за такого его и считал, так как он вполне разделял воззрение молодежи, что помолвка есть уже достаточное основание к разрешенной связи.
   -- А! вы пришли из приходской конторы, и оттуда вас вытурили! Очень надо было вам туда ходить! Настоящие дети церкви являются её пасынками; евреи, приверженцы свободной церкви, мормоны -- все они без особых затруднений вступают в брак; нам же, последователям единой Церкви, это не всегда легко. Слушайте-ка, если вам этого уж очень хочется, я вас сам обвенчаю и в своей газете оглашу вас первый, второй и третий раз.
   -- Мы бы пренебрегли всеми формальностями, если бы не настояние матери.
   -- Да, мать? А что с ней?
   -- Она жаловалась на нездоровье и слегла в постель после одного случая...
   -- Да, со стариком, собственно, поступили нехорошо, но в наше время приходится бороться за свою собственную шкуру, и кто в борьбе падает, тот лежит без отмщения.
   В соседней комнате раздался звонок телефона.
   -- Извините! -- и Холгер покинул молодых людей. Через полурастворенную дверь доносились до них отдельные возгласы Холгера, разговаривающего по телефону.
   -- Что вы говорите? О, Боже!.. Невероятно! Да, они сидят у меня здесь, в соседней комнате; я их сейчас же пришлю! Это ужасно! Говорят, что это отец?.. Нет, невозможно! И поп в это верит? О, Боже!... Знаете... знаете... Галло!.. Был ли врач? Что же он сказал?.. Нет наружного знака насилия!.. Да, пока прощайте; они приедут с первым отходящим пароходом!
   Холгер вошел в комнату бледный.
   -- Какой ужас! Какой ужас!.. Мать скончалась! Лежит мертвая у себя в постели!
   -- Мать умерла?
   -- Да, и хуже всего, что люди говорят... будто отец заподозрен... потому, что только таким образом может быть прекращено его дело!
   -- Это ужасно! -- воскликнула Эсфирь, не знавшая хорошо, кому она в эту минуту симпатизировала. -- А что говорит врач?
   -- Он другой причины смерти не видит, кроме разрыва сердца.
   -- Значит, нам надо немедленно ехать домой!
   Не выпало из глаз ни одной слезинки; не пробудилось иного чувства, кроме глубокого, серьезного удивления. Жизнь с её грубыми проявлениями была им известна; с самого начала эти люди были ко всему готовы и знали, что в борьбе, в вечной борьбе за всё должен был кто-нибудь пасть.
   Когда Эсфирь и Макс достигли виллы в Сторё, они увидели окна комнаты матери завешенными белыми простынями. В зале их встретили младшие дети, одетые в черное. Они смерти не понимали, и им было хорошо в этой тишине и молчании, сменивших бурную атмосферу дома.
   -- Мама умерла! -- воскликнул мальчик, как бы объявляя нечто приятное и не без гордости оттого, что он первый может удивить новостью.
   Войдя с бонной в комнату матери, Эсфирь вспомнила, что она медичка и, освидетельствовав покойницу, признала несомненную смерть. Выражение лица было как раз то, которое она видела у матери в момент последнего свидания, когда из сада донесся крик отца. Это навело ее на мысль о психической причине смерти. Есть, следовательно, в нас что-то, что называется душой, есть чувства, и тому подобные душевные движения, которых нельзя выводить из клеток и тканей!
   -- Приходил ли когда-нибудь в дом отец, после того как он от нас уехал? -- спросила она у бонны.
   -- Нет, ни разу; но... он, вероятно, душевно болен, потому что его тут слышали в лесу... всю ночь и весь день.
   -- Слышали?
   -- Да, он так кричал, что мать ваша заснуть не могла. Как только она скончалась, он замолчал.
   -- Как странно! Где же он теперь?
   -- Говорят, он живет у пастора.
   Эсфирь спустилась к Максу, который сидел у рояля, делая вид, что играет, не прикасаясь к клавишам.
   -- Думаешь ли ты, -- спросила она, -- что у матери пробудилась совесть?
   -- Нет, этого я не думаю.
   -- Что же ты думаешь?
   -- Да, будь я теософом, то я предположил бы, что она умерла от его горя. Ведь его душа, привитая к её душе, была оторвана и так внезапно, что времени не было для медленного заживления: от этого и разорвалось её сердце. Разойтись супругам совсем не так легко, как люди думают, да и не безопасно. Когда жена неверна своему мужу, хотя он даже ничего об этом и не знает, но он чувствует это, и это побуждает его к самоубийству. Странно, что обманутый муж чаще всего имеет склонность покончить с собой, повесившись на крюке. Его желание умереть объясняется тем, что его душа через его жену вступает в общение с низменными свойствами другого мужчины, а чувство самосохранения души так сильно, что он согласен скорей умереть, чем ее запятнать. Если бы мужчины знали, насколько опасно, смертельно опасно прикасаться к чужим женам! И если бы они также знали, какое ничтожное наслаждение они получают от обладания чужою женою. Они ищут женщину, но находят мужчину, потому что он в ней и выдвигается вперед! Недавно бежал один миллионер с женою другого. Они уехали далеко, на Восток. Но, соединившись, они никак не могли принадлежать друг другу. Поэтому он кончил тем, что выстрелил в нее, а затем в себя.
   -- Они не могли?
   -- Нет! Это он написал в последнем письме к мужу, бывшему его другом и снова ставшему тем же в час его смерти! Другой случай! Муж бросил жену, потому что они не сошлись характерами. Через год он женился вторично на молодой девушке. Войдя после свадьбы в комнату молодой, он нашел в супружеской постели свою первую жену. Это, конечно, была не она, но сходство было такое разительное, что он пришел в ужас и убежал от привидения. Вот тебе развязка этой загадочной истории. Через несколько лет он снова женился, имел детей и здравствует и поныне.
   -- Это неприятные рассказы!
   -- Но они взяты из жизни. Присмотрись теперь к отцу, когда он вернется домой, потому что он, конечно, вернется, но не прежде, чем похоронят мать. Он снова будет здоров. Он не будет чувствовать её потери, увидишь, он грустить не будет -- напротив. Но он будет бледен, как покойник, и он будет страдать в особенности от холодя. Он будет страшно мерзнуть и будет плакать, но грустить он не будет. Он начнет худеть. Это следствие разлуки с ней. И это обыкновенно длится до года.
   -- Где ты всё это прочел?
   -- Я об этом не читал, а наблюдал за самыми заурядными людьми. А когда мужчина полюбил, сильно полюбил женщину, то ты не можешь не заметить преобразования, происшедшего в нём. Первое -- он худеет, но не болезненно. Все ткани в период влюбленности становятся тоньше; сам того не замечая, он изменяет питание. Предпочитает фрукты, молоко и вино, не выносит ничего сырого и дурно пахнущего. Это тело готовится к возрождению, готовится воспринять эманацию души. Он осторожен в своих поступках и помышлениях, потому что он знает, что теперь всё зависит от него. Он издали не хочет ее запятнать и он знает, что она страдает, если у него злые мысли. Замечала ли ты, как наружность его одухотворяется, как от него светит, как он издает фосфорический свет, как скучный становится остроумным, глупый -- умным, некрасивый -- обаятельным? Это сочетание души!
   -- Я этого не понимаю! -- прервала Эсфирь.
   -- Нет, это я знаю, -- ответил Макс, -- и вот почему наши отношения должны порваться!
   -- Порваться?
   -- Да! Порваться! Потому что я уже от тебя отдалился!
   -- Я никогда вполне тобой не обладала! -- заявила с сердцем Эсфирь.
   -- Нет, ты не могла захватить меня. Ты живешь вне моей области.
   -- И ты говоришь это так холодно!
   -- Я говорю не холодно, но ты так это чувствуешь! Не зябнешь ли ты?
   -- Да, страшно!
   -- Вот видишь! Есть и другие источники тепла, кроме механической работы и химического сродства. Не находишь ли ты, что здесь в комнате дует?
   -- Да, очень; я чувствую ветер.
   -- Это я! Я отнимаю от тебя мою ауру. Знаешь ли ты, что значит аура? Нет, это не написано в твоих ветеринарных книжках. Неужели ты никогда мною не владела?
   -- Нет, однажды... во сне! -- сказала шепотом Эсфирь, вся покраснев и как бы чего-то стыдясь.
   -- Я это знал, -- возразил граф. -- И я знаю, когда это было! Видишь ли, моя дорогая, я думаю, что наши тела не выносят друг друга, а это в супружестве бывает так часто... Однако, ты теперь имеешь доказательство способности силы души распространяться или кажущейся способности её выходить из себя. Знаешь ли ты, что значит ночной дух? Это душа твоего врага, которая посещает тебя. Поэтому, видишь ли, не следует очень близко сходиться с людьми, потому что тогда они получают силу контакта, а через это возможность или способность войти с тобой в общение. Я слышал о двух новобрачных, которые среди ночи были оба разбужены сердцебиением и чувством какого-то страха. Они не знали, чем это объяснить. Но затем они поняли, что это находилось в зависимости от сна, который им обоим приснился очень смутно, так что у них только осталось лишь впечатление об одном определенном лице. Он, муж, не хотел назвать это лицо, потому что это был человек, ухаживавший за женой еще до их помолвки. Когда же жена произнесла это имя, то муж почувствовал, что что-то тяжелое отпало от него. И вот, видишь ли, их мысли и сновидения были встревожены этим ночным посещением. Подумай только, как строго надо оберегать свои мысли, чтобы не совершить преступления... Молодые люди и молодые женщины, спокойный сон которых нарушается, встревожены не своими собственными мыслями, как это обыкновенно думают, а мыслями других лиц, тоже спящих или бодрствующих. Я не могу вспомнить, чтобы в юности меня посещали сладострастные сны, но я часто испытывал ощущения, как бы приходившие извне и казавшиеся мне особенно ясными. Но вернемся к твоему отцу; мое глубокое убеждение, что, сам того не зная, он убил твою мать. Он заморозил ее до смерти, и, если бы ты могла это исследовать, то увидела бы, что она умерла от холода.
   Эсфирь начала ходить по комнате взад и вперед и достала с вешалки платок.
   -- Я боюсь тебя! -- сказала она. -- Ты тоже убьешь меня холодом!
   -- Сними платок твоей матери! -- заметил спокойно граф. -- Он так пропитан её аурой, и это должно тебя встревожить! Ты можешь от этого впасть в болезненное настроение...
   Эсфирь сбросила с себя платок.
   -- Кажется, будто крапива на теле! -- сказала она.
   -- Одеяние Несса! Оно на тебе! Видишь ли теперь, как чувствительна жизнь души! Ты этого в микроскопе увидеть не можешь, но убеждаешься в этом твоим пробудившимся внутренним взором.
   -- Почему ты раньше мне этого никогда не говорил?
   -- Если бы я раньше сказал всё это тебе, то-настал бы конец нашим отношениям, потому что они зиждились лишь на том, что я не отнимал у тебя уверенности, будто ты меня провела. Но, милая моя, у тебя от меня никогда не было тайны. Когда ты в последний раз отправилась на бал без меня, ты была на меня зла и решила отомстить мне. Я остался дома и мысленно следил за тобой. Когда ты мне изменила, когда предала мою голову и мою честь кавалеру, которого я угадываю, тогда душа моя плакала как будто от преступления против небесных законов. А когда ты допустила, чтобы он за дверью поцеловал тебя...
   Эсфирь от ужаса не могла выговорить ни единого звука, но лицо её, казалось, говорило. "Как можешь ты это знать?" Макс же, только ждавший этого немого подтверждения, продолжал:
   -- ... тогда я испытал прикосновение грязи ко всему телу и так интенсивно, что я сорвал с себя платье и бросился в ванну. Теперь ты видишь, что жить мы вместе не можем, так как ты ничего от меня скрыть не можешь! Поэтому-то я и говорю тебе "прощай", после того как я исполнил закон честь и предложил тебе обвенчаться. Прощай! Теперь я беру назад свое слово!
   Он вышел, а Эсфирь осталась стоять среди комнаты, как каменное изваяние.

XIV

   Жалоба была подана, и это возбудило всеобщее внимание. Спрашивали, есть ли это доказательство известного задора или страха. Королевская власть в Норвегии была настолько ослаблена, что король не решался больше пользоваться правами, предоставленными ему основными законами, т. е. свободным избранием своих советников. Монарх был своего рода представителем государства только у себя дома, точно так же как за границей представителями государства являлись посланники. Управлял рисдаг, а монарх перестал быть правителем. Во время приема депутации, ходатайствовавшей о поддержке в важном вопросе при проведении какого-то закона, король жаловался, что он в этом деле ничего сделать не может, так как его власть совсем не так велика, как думают. Но чем более слабела опора сверху, тем больший страх испытывали беспомощные, добивающиеся поддержки свыше. Они собирались толпами как бедные овцы и шли, чтобы скорей дойти окольными путями.
   К невинным средствам защиты монархии принадлежало сохранение гегемонии в театральном мире. Только в театре народ действительно чувствовал власть своего монарха. Там он бывал торжественно принят, окруженный свитой своих верных, там легким хлопаньем в ладоши указывал он на то, что должно быть принято с одобрением и что достойно лишь молчаливой смерти. Когда же вдруг рисдаг в припадке бережливости, или усматривая в театре своего рода имперский сейм, где зачастую в особо тенденциозных пьесах выставлялись в карикатурном виде законодатели рисдага, сократил субсидию, -- то в высших сферах заволновались.
   Частному театру, весьма развившемуся за последнее время и ставившему искусство на значительную высоту, приходилось выдерживать тяжелую конкуренцию с королевским театром, при чём средства для борьбы против частного театра не всегда были безупречны. Так, между прочим, приверженцы придворного театра, сами обитавшие в домах безусловно опасных в пожарном отношении, повлияли на присутственные места, и частному театру были поставлены тяжелые противопожарные правила, ложившиеся на него непосильным бременем.
   Когда же поднялся вопрос о закрытии королевского театра, то явилось опасение, как бы частный театр не захватил раз навсегда руководящего положения, и этому решено было помешать. Знать и буржуазии соединились и составили своего рода театральный консорциум, который под видом патриотической жертвы основал лотерейный театр, который впоследствии должен был поступить на содержание нации, как королевский национальный театр; при этом имелось в виду, что рисдаг не откажется принять троянский подарок. Словом, хотели сохранить придворный театр, который содержался бы рисдагом, несмотря на его решительный отказ заниматься театральными делами.
   Это хитроумное и несколько наивное выступление привело в раздражение демократов и создало исходную точку для статей Холгера Борга, в которых, в конце концов, было усмотрено оскорбление величества.
   Последнюю статью этого направления он озаглавил следующим образом:
   "О правительстве и анти-макиавеллистах".
   "В монархе следует воспитывать государственного деятеля, а не офицера, потому что государство есть государство, а не войско.
   "Монарх является также summus episcopus церкви, но это не основание для того, чтобы он появлялся в государственном совете в митре и с жезлом. Это так же дико, как если бы он принимал чужестранных посланников в адмиральском мундире.
   "Монарх должен быть свободным от мелких гражданских интересов, потому что он принадлежит государству; и в лице своем он должен достойно поддерживать взгляды государства, представителем которого он является.
   "Монарх не должен вступать в сделки, не должен принимать участия в жизни искусства, науки или литературы, потому что всё его время принадлежит целиком государству. А кто должен пересмотреть работу всех ведомств и двух палат представителей, у того не может хватать времени на что-нибудь другое. Если у него находится время для чего-нибудь другого, то, следовательно, он запускает свои обязательные дела.
   "Монарх должен быть справедлив, как всемогущество, в которое он верит, тверд, но не жесток, снисходителен, но не безответен, беспорочен, но не лицемерен; он должен иметь мужество отказаться от поклонения легко возбуждаемой толпы и, сознавая, что исполняет высшие обязанности, он должен уметь стоять одиноко, когда это нужно.
   "Стоя выше других, освобожденный от прикосновения к житейским дрязгам и свободный от мелких повседневных забот, он должен жить, окружая себя прекрасным, и общаться с мудрыми и хорошими людьми, а не с фатами и игроками. Тогда только будет он в состоянии взирать на государство более возвышенным взором, чем остальные смертные; тогда решение его будет иметь вес и слово его -- значение.
   "Монарх не должен знать классового чувства. Он отнюдь не должен делаться главой знати, двора или своего королевского дома, он должен быть провидением государства, защитником народа, отцом страны.
   "Монарх не должен размениваться на мелочи: он должен стоять выше. Его милость должна изливаться на достойного, потому что милость легко может стать несправедливостью.
   "Монарх должен поддержать слабого, не потому, что он слаб, а потому, что он притесняем".
   ...................................................................................................................................
   Словом, -- в статье были только общие места, которые можно применить к различным отдельным случаям.
   Приговор тем временем был произнесен, и Холгер был осужден на три месяца тюремного заключения. Многие спрашивали себя, как это возможно.
   Много перемен произошло за последние годы. Вследствие введения таможни -- государство изолировалось; благодаря сближению с Германией, высшими классами овладел юнкерский и военный дух; и теперь после экстраординарного рисдага, когда армия вмешивалась в дело народного просвещения, -- воздух стал душен. Призрак войны и вооружение норвежцев испугали мирных жителей. Выступление социал-демократии угрожало общественным основам; поэтому всё беззащитное, всё, что устало, собралось под высшей защитой, и это большинство единогласно приветствовало жестокий приговор.
   Дом Холгера Борга по мере возрастания влияния газеты изменил свой внутренний характер и стал местом пребывания самых различных людей. Хозяйка дома, составлявшая списки приглашенных, скоро заметила, что число отказов увеличивалось, и тогда она стала приглашать по партиям или кружкам. Поэтому стали устраиваться отдельные собрания для высшего офицерства, для чиновного мира и для депутатов рисдага, -- это были приглашения первого класса. Многие приходили только потому, что не решались отказаться, и показывали ясно, что явились не по доброй воле. Они не соблюдали даже общепринятой вежливости; они не вступали в разговор с хозяйкой дома; они молчали и ели, но ко многому и не прикасались, так как являлись уже сытые. Всё это оскорбляло инженера, но так хотела жена, а так как он защищал права женщин, то она могла повелевать.
   Как раз у Боргов был такой обед в тот день, когда ожидался приговор. Высшие офицеры не явились, и был налицо лишь один капитан. Он пришел отчасти потому, что у него были векселя, отчасти потому, что имел обыкновение доставлять газете краткие сведения из генерального штаба, которые на первый взгляд казались вполне невинными, но имели, однако, весьма серьезное значение. Сегодня он держал себя надменно, потому что не было начальства и потому что он чуял немилость. Он ковырял вилкой в зубах, сам наливал себе вина и курил за столом. Хозяйка дома чувствовала себя нервно настроенной и, имея дурную привычку вслух делать мужу замечания, она останавливала его на каждом шагу, что бы он ни делал, скорей по необдуманности и неумению вести себя, чем по злобе. Муж, под влиянием жены, с одной стороны, и дерзкого поведения капитана -- с другой, совсем замолчал, и это молчание отразилось на настроении общества. Все опустили головы в тарелки, и никто не решался взглянуть друг на друга.
   Исчезло окончательно то благодушное настроение, присущее праздничным обедам или ужинам, когда кажется, что из искрящихся вином стаканов вы выпили забвение, когда вы переживаете несколько часов, полных приятной иллюзии, что находитесь среди друзей. Все сидели в полном сознании и ясном понимании положения, и казалось, что все обнажились друг перед другом. Они чуяли немые мысли других; они молча, одним выражением лица, разоблачали чужие тайны; казалось, что обнажились все интересы и страсть, приведшие их вместе в это место, и они стыдились друг друга и самих себя. Хозяйка, бросившая свои свободные манеры и сидевшая за столом торжественно-строго, снова изменилась и приняла другой тон, когда убедилась, что сражение потеряно. В полном отчаянии, она, чтобы придать себе храбрости, выпила залпом стакан вина, но выпила, его за здоровье капитана, который сразу вник в положение и решил развеселить общество. Он припомнил, что газета покровительствовала "неприличной литературе", затем, под влиянием последнего стакана вина, намекнул на некоторые рассказы о вечерах третьего класса в доме у Холгера, когда у него собиралось артистическое общество и когда, как рассказывали, бывало весело.
   -- Кажется, бывает необыкновенно весело на ваших артистических вечерах, -- сказал он. -- Мне пришлось слышать о них откровенные рассказы, и я охотно попал бы в следующий раз на такой вечер.
   -- Что же вы слышали? -- спросила весьма неосторожно хозяйка дома, но теперь она хотела во что бы то ни стало, чтобы было весело.
   -- Да...
   Хозяин постарался отвлечь разговор, но было уже поздно.
   -- Да я слышал, что поэт Гренлунд на полчаса опоздал к обеду и явился настолько пьяный, что сразу положил шницель на скатерть!
   -- Это во всяком случае был не шницель! -- воскликнула Марта.
   -- Ну, так это был кусок паштета... Когда же дошли до сладкого блюда, то он посадил хозяйку дома себе на колени, после чего его вытолкали вон. Верно это, Холгер?
   -- Что его вытолкали -- это верно, -- ответил хозяин, -- и что это может случиться со всяким, кто не умеет себя вести -- это тоже правда.
   Исчезла вся сдерживающая сила; за столом сидели враги.
   -- Не думаешь ли ты, -- возразил офицер, -- что я, делающий тебе честь, бывая у тебя, буду ждать, чтобы меня вытолкали. По первому же знаку я отряхнул бы пыль с моих ног и повернул бы спину обществу, в котором моей ноге не следовало бы быть...
   Хозяйка дома в слезах выбежала из-за стола; за ней последовал хозяин. Гости встали и вышли в переднюю. Последний в поле воин, капитан наполнил стакан мадерой и спокойно выпил его, показывая этим, что он нисколько не спешит и готов ко всему. Так как никто не являлся, то он закурил сигару и вышел в переднюю, где горничная подала ему пальто. Ущипнув ее за подбородок и спросив, как ее зовут, он спокойно вышел на улицу.
   В это время госпожа Марта в полном отчаянии бросилась на кровать.
   -- Да зачем же ты приглашаешь таких хулиганов в военной форме? -- утешал ее муж.
   -- Ах! Это не хулиганы, но ты пишешь в газете как хулиган, и потому порядочные люди не хотят больше у нас бывать.
   Вот каков был взгляд жены на его деятельность. Он знал это уже несколько раньше, но жена так часто прославлялась всеми, как его добрый гений, и для того, чтобы выдвинуться, она так часто, когда его статьи бывали встречаемы одобрением, играла роль его вдохновительницы! Это откровенное заявление, что она презирает его взгляды, подействовало на него как раз теперь, когда он так нуждался в поддержке, как удар обухом по голове, но сердиться на нее за то, что она ввела его в круг, к которому он не принадлежал, он не мог.
   Он отправился в зал; там никого не было. Стол был разгромлен; вокруг стояли слуги и ждали. Ему стало стыдно перед ними. Гости разошлись, не простившись. Дом его был запятнан, а сам он обруган и оскорблен. Но в эту самую минуту он твердо решил очистить дом и больше впредь не подпадать под влияние тщеславной жены. Это нарушит его кажущееся счастье, но что же делать.
   
   Он оделся и собрался идти в редакцию. В эту минуту он получил повестку о состоявшемся приговоре, и сразу положение его стало ему ясно. Это было объявление войны, и вечерние газеты уже затрубили выступление. Не было больше компромисса; исчезла всякая иллюзия о примирении. Высшие классы стали господами положения, и после того, как они от рисдага получили войско, они начали борьбу.

* * *

   Накануне дня, когда ему предстояло садиться в тюрьму, произошла между ним и женой сцена, испортившая их отношения. Она требовала, чтобы он, ради неё, ходатайствовал о помиловании. Когда он решительно отказался, она объявила, что он ей не муж, потому что муж всегда жертвует собой ради жены.
   Он так запутался в своих теориях, что не находил ответа. Но от этого сознания беззащитности родилось впервые сопротивление, которое должно было довести его до освобождения. Почему он не мог отвечать? Потому что её доводы были настолько глупы, что подходящего ответа быть не могло.
   Вечером он вышел с решимостью не возвращаться. В половине одиннадцатого друзья его заказали в "Готических комнатах" прощальный ужин. До этого он пошел с дядюшкой, доктором Боргом, в оперу.
   Они сидели в партере и ожидали увертюры. Публика в театре была особенно элегантно разодета, но королевская ложа была пуста, так что они не понимали, в чём дело.
   Оркестр уже собрался, и начали настраивать инструменты. Капельмейстер занял свое место, ударил палочкой о пюпитр, но при этом повернулся лицом к королевской ложе. Тогда оркестр заиграл "От шведского сердца". Публика встала; все встали, кроме Холтера и доктора.
   -- Не перед геслеровской ли шапкой они преклоняются? -- спросил Холтер у дядюшки.
   -- Вероятно, сегодня день рождения или именины...
   Тут раздался повелительный голос:
   -- Встаньте!
   Холтер оглянулся, но в эту минуту он был схвачен за ворот и приподнят с места. Так как он никогда не употреблял другого оружие, кроме слова и пера, то он вышел, а доктор последовал за ним.
   -- Что это такое? -- спросил он, когда они вышли на улицу.
   -- Это шведское лакейство! Теперь ты знаешь, что значит новая опера!
   -- Значит, я сделал хорошо, когда на нее напал! Мы, кажется, еще много хорошего увидим впереди!
   -- Я расскажу тебе, что я сегодня слышал. Но ты обещайся молчать. Врач из провинции, мой приятель, человек, который никогда не лжет, утверждает -- будто его спросили из воинского присутствия, согласится ли он идти, как хирург, в случае войны против Норвегии?
   -- Это я уже слыхал из другого источника, но этот слух официально опровергается.
   -- Это понятно...
   -- Я не думаю, чтобы они лгали, но они способны зондировать почву.
   -- Ты думаешь, они наверху не лгут? В таком случае ты дипломатов не знаешь. Впрочем, это уже устарелое государственное искусство -- казаться откровенным, а быть фальшивым. Да, Норвегия, которая стоила Швеции двадцати лет умственного труда, которая разорвала нас на части и отвлекла наше внимание от собственных интересов! Стоит ли маленькая страна такого внимания? Народ рыбаков, лодочников и пастухов, живущих изо дня в день -- завязших в долгах. Страна для туристов, населенная содержателями гостиниц, -- более известная своими видами, чем своей почвой, страна, вывозящая сушеную рыбу и ледяную воду. Что нам до них за дело? Надменные дураки, требующие женского войска! Ну их к чёрту!
   -- Ах ты, ненавистник женщин!
   -- Глупец! Я как раз собираюсь в третий раз жениться.
   -- Для меня женского вопроса не существует! Я вижу только людей.
   -- Если ты не видишь разницы между мужчиной и женщиной, то ты развратен, как все другие. Но так как ты завтра должен идти в тюрьму, то лучше поговорим о другом. Слышал ли ты, что желтая бригада разжалована?
   -- Да, говорят, но они проиграли свою святыню.
   -- Памятник в память поражения Лютцена. Удивительно, что здесь творится: праздновать свое поражение! Они скоро будут праздновать Полтавскую битву.
   -- Кстати о желтых: там, вероятно, тоже подложные предки, потому что под Лютценом желтая бригада состояла из немцев и стояла в центре. Кроме того, бригада состояла из нескольких полков; а эта желтая бригада считается со времени свободы.
   -- Да, конечно! Но попадут ли эти кассиры и правители в тюрьму?
   -- Нет, им покровительствуют. Но кто решится об этом говорить, тот, наверное, угодит в тюрьму! Я имел намерение упомянуть об этой истории в моей статье, но потом занялся другим, а теперь я об этом сожалею.
   Они прошли мимо драматического театра, ярко освещенного для представления gala.
   -- Репертуар народного театра, а претензии национального театра.
   -- Национальный театр, которому завидует содержательница игорного дома на набережной и персонал которого вербуется из.... Да! Все выдающиеся силы исключены; Антигона и Юлия исчезли; Гамлет и Гораций ходят по базару и ждут конца. Вкус не высокой пробы. "Весело и сально", -- вот и всё дело. Серьезного они страшатся.
   -- Прелестно выходит со старыми идеалистами. Консервативная газета "Смесь" провозглашает Поль де Кока невинным, а официальная "Почтовая Газета" защищает беспутного и бесстыдного Анатоля Франса! Что это такое?
   -- Это Баррабас! Пусть будет что угодно, Баррабас так Баррабас! Только не великий Золя! Они также имеют отвращение ко всему великому и славному, потому что они сами мизерны и слабы! Знаешь ли, когда только что в опере рука опустилась на мои плечи, я подумал, чего же в сущности желает этот незнакомец. Дурак, лишенный собственного содержания, хочет тем возвысить свою собственную персону, что делается сторонником двора. Он хочет, чтобы я чтил его бога, потому что он его, и этим он на мгновение чувствует себя выше меня. Это своего рода животное, живущее в колонии, коралл. У них собственных мыслей нет; они лишь вспоминают то, что читали в газетах, в книгах, то, о чём при них разговаривали. Когда они читают, то они ассимилируют всё вперемежку -- хлеб и камень, сгусток крови и грязную тряпку; когда же они говорят, то растягивают сфинктер, и изо рта их вылетает всё, что ни попало. И вот -- это большинство, надежный народ, здравый смысл; это благомыслящие, тихие жители страны, ядро народонаселения. И вот они ищут -- власти, но могут управлять только с помощью властелина, который не что иное, как их же орудие, как как он благодаря им властвует. Видишь ли ты, я невольно делаюсь анархистом!
   -- Кто им не будет! Жизнь и развитие так ускоренно идут вперед, что десять лет изменяются целым периодом во всеобщей истории, и подрастающему поколению будет всё трудней подчиняться устарелым формам жизни, которая ничего современного не понимает. Нравы меняются, но нравственные законы остаются неизменными. Понятие о праве обновляется, но свод законов стоит неизменно с 1734 и 1866 годов. Если мы считаем метрами и кронами, то старики измеряют эллами и талерами. Эти несоразмерности в общественном строе делают из жизни ад или полное заблуждение Посмотри в родословной книге и ты увидишь, нуждаемся ли мы в обновлении? Был ли ты в Лунде? Видел ли ты там парк? Там не может расти молодого дерева, потому что стоят старые деревья и затемняют его. Старые же дуплисты и полусгнили, и в них живут совы. Свалить же их не смеет никто. Почему, чёрт возьми, нельзя их свалить?.. В тот же день, когда они упадут сами по себе, вместо парка будет голая пустыня, и пройдет целая жизнь человеческая, пока снова что-нибудь вырастет. Нет, необходимо вырубать и освежать!
   -- Хотели бы вы всё это видеть?
   -- Я? Ужасно хочу! Я привык, благодаря операциям, к страданиям людей неповинных. Я бы стоял у их изголовья и в последний час говорил бы им бодрящие слова, затем я бы их хлороформировал. Я дикий, хотя и платящий подать швед; и я думаю, что будущность принадлежит диким. Ты знаешь, что все просвещенные народы умирают от цивилизации, изнеженности, от покровительства животным и от этнографических музеев. Кто озирается назад на оставленную позади гадость, тот должен погибнуть смертью. Теперь нация именно это и делает: она озирается на Лютцен и Нарву, на Густава III и на Шведскую Академию, на клопиные гнезда и колокольни, на хомуты и чаши, она озирается, указывая на кучи навоза, и восклицает:
   -- Смотрите, это мы делали!
   -- Что, мы опять дошли до своей старой точки зрения, будто всё плохо?
   -- Да, когда я устал, то мне всё кажется очень плохо. Но когда я высплюсь, я снова готов идти вприпрыжку навстречу к великому, неведомому!

* * *

   Они, беседуя, прогуливались взад и вперед по улице.
   -- Видишь ли, -- снова начал доктор, -- положение теперь стало для меня и моих сверстников тем более невыносимым, что мы воспитаны в воззрениях 60-х годов. Мы ожидали Нового Иерусалима и в 1866 году мы думали, что он настанет. Но этого не случилось. И приговор по твоему делу вернул пас к 40-м годам.
   По-моему теперь пахнет Карлом-Иоганном, Крузенстолпе и Андерсом Линдебергом, но в особенности Карлом-Иоганном. Последнее представляется мне выражением полнейшего разложения: захватная сила и ратуша, крепость Ваксгольм и Великий лагерь! Одним словом, что было до меня, то умерло и было той почвой, на которой мы выросли, но теперь эту землю стали выкапывать, и она смердит. -- Ну, скажи, боишься ты тюрьмы?
   -- Нет! Напротив! Сидение в тюрьме будет для меня отдыхом, и там я намерен заняться своим перевоспитанием.
   -- Да, я тоже, будучи военным врачом, просидел в тюрьме шесть дней.
   -- Что ты сделал?
   -- Я возмутился против незаконных деяний некоторых военных врачей. Они злоупотребляли солдатами ради идиотских опытов; например, для того, чтобы измерить вместимость желудка, который по определению любого учебника может вместить до трех литров, солдат заставляли проглатывать зонд, и если они этого сделать не могли, или не хотели, то их подвергали наказанию за недостаток субординации. Что ты на это скажешь? Я заступился за солдат, потому что с ними поступали не по закону, и в результате просидел шесть дней в тюрьме! И вот это Швеция! Страна, которая в годы моей молодости собиралась перестроиться, опиралась на закон! Произвол, партийность, беззаконие -- вот что у нас процветает!..
   Они еще с полчаса молча прогуливались по улице, в ожидании звонка, который возвестил бы начало прощального торжества.
   Вдруг сзади их нагнал колосс, и они узнали мягкий участливый голос пастора Алрота.
   -- Почему вы здесь так гуляете с такими мрачными лицами? -- обратился он к ним.
   Пастор приехал специально для того, чтобы повидаться с племянником и выразить ему свое участие. Он был во всяком случае весьма верноподданным, но, как и вообще всё духовенство, он не мог примириться с тем, что начальник лютеранской церкви -- адмирал. Реформация сделала то, что глава господствующей церкви должен быть summus episcopus, а светский папа, стоящий над епископами, и эти последние напоминают немного полковую иерархию, где полковник является лишь вторым начальством. Ссылка Холгера на это старинное безобразие произвела сильное впечатление на пастора, и он поэтому был очень благодушно настроен, когда они все вместе вошли в "Готические комнаты".
   Тут налицо была вся старая гвардия: консул Леви, архитектор Курт, который обыкновенно шел своей дорогой и не возбуждал о себе никаких толков, Селлен, часто бывавший в отсутствии.
   Настроение было подавленное. Наконец настала серьезное время, и прошли годы безумства. Теперь подошло время увенчать страданиями свое учение и спокойно перенести их последствия.
   -- Профессор, где же Лундель? -- спросил доктор искавший себе козла отпущения.
   -- Он не придет, -- сказал Селлен. -- Он рыцарь высшего ордена и не выносит оскорбления величества.
   -- Вот видите что за орден! Контрамарка, которая показывает, что он выдал свои убеждения, продал свою шкуру! Он не столь невинен, как говорят! -- воскликнул доктор.
   Пастор тем временем отвел Холгера в сторону к окну.
   -- Отец поручил тебе кланяться!
   -- Что он делает? Где живет?
   -- Он опять дома с детьми, но страшно изменился.
   Незаслуженная дурная слава, которая о нём распространилась, и страшное подозрение, которое упало на него после смерти матери, так сильно подействовали на него, что он и в самом деле считает себя виноватым.
   -- Это обычный случай, -- ответил Холгер. -- Когда я читал в газетах, как меня в них ругали, я понемногу почувствовал себя виноватым. Ну, а как живется брату Андерсу в Лонгвике?
   -- Ах, ты разве не знаешь? Он собирается в Америку, когда кончится срок аренды.
   -- В Америку? В новую Швецию? Да, когда-нибудь мы все там встретимся.
   Подали вино.
   Да, дорогие друзья, -- воскликнул доктор, -- в этом зале праздновали мы в последнем из 80-х годов французскую революцию. Брата Алрота, понятно, тогда с с нами не было, потому что он отнюдь не революционер, и то, что он сегодня здесь, имеет свою интимную причину, которую мы уважаем. Ради него тоже закрыты ныне двери в концертный зал, но он, вероятно, позволит мне ненадолго отворить их, чтобы я мог в честь нынешнего дня велеть сыграть, марсельезу.
   Пастор одобрительно, но не без некоторого страха покачал головой.
   -- Что мы должны были бы сегодня сказать Холгеру, то ему наперед известно. Мы не будем ни восхвалять его поведение, ни сожалеть о его судьбе, потому что воин исполняет свой долг, не требуя ни награды, ни роз.
   -- Только без политики! -- шепнул Холгер, кивнув в сторону пастора, которому он как-никак сочувствовал.
   -- Нет, никакой политики и не будет! Только немного музыки, чтобы нам стало веселей!
   Он велел кельнеру отворить дверь в зал и вышел на балкон, откуда платком сделал знак музыкантам. Наступила пауза. Затем оркестр заиграл: "От шведского сердца".
   Внизу раздался шум столов и стульев; сидевшая там публика встала, и многие запели под звук оркестра.
   -- Вот вам и ответ! -- заявил доктор.
   Пастор не понял, в чём дело; он подумал, что все это шутка; поэтому на него не произвело это того впечатления, которое придавило остальных. Он почти один разговаривал, болтая о разных никому неинтересных вещах; остальные же слушали его, и это не мешало им всё же думать свои тихие думы.
   Ужин скоро подошел к концу, и скоро все разошлись, потому что многоголовая толпа внизу, казалось, угрожала им и собиралась задушить их.
   Доктор с племянником одни дошли в гостиницу, потому что до выхода из тюрьмы Холгеру не хотелось больше видеть своего дома.
   -- В меньшинстве сегодня -- в большинстве завтра! -- заметил доктор. -- Впрочем, опыт не раз показал, что тот, кто, блуждая в лесу, думал, что сбился с пути, вдруг оказывался у цели. Французская революция могла совершиться только после царствования Людовика XV. Чем хуже -- тем лучше! Впрочем это только маленькая пауза во время обеда: стоит распустить пояс, и аппетит снова явится. Надо спустить паруса, пока лодка поворачивается, и ты увидишь, что мы скоро будем за штагом. У меня такое чувство, будто мы ходим теперь и прощаемся со всем прежним, с чем скоро придется расстаться; тогда это старое, которое мы прежде не ценили, становится нам дорого. Наступает новое столетие с новым поколением и новыми идеями, и тогда всё старое поневоле поблекнет. Полезай же в тюрьму, Холгер, и не превратись там в кокон. Выйди окрыленный, и мы полетим! Ну, поцелуй меня, и покойной ночи.
   Они расстались без грусти, без громких фраз, но с чувством серьезности, которого раньше не знали.

XV

   Прошло еще года два. Доктор Борг и редактор Холгер сидели однажды в новом оперном ресторане. Холгер Борг очень изменился. Три месяца, проведенных в тюрьме, имели на него необыкновенное влияние. Что-то произошло, о чём он не хотел говорить. Лицо его как бы одеревенело; оно не улыбалось. Что-то внутри его заморозилось, и какой-то нерв, казалось, порвался. Он сохранил равновесие в своем стремлении вперед; но замечалась разница в его отношении к религии. Он больше не насмехался, не богохульствовал. Его вера в механизм вселенной без механика -- исчезла, и он уже не объяснял одной зоологией судьбы людей.
   Было это в том именно году, когда везде на свете творилось неладное. Приходили знамения, чудеса, случаи таинственной смерти, пророчества. И настала перемена фронта: верующие перестали верить, а люди просвещенные стали верующими. Сама наука потерпела фиаско: нападали на коховские прививки; не делалось новых открытий, никакого прогресса, только работа над деталями. Но тут донесся слух из Америки, что из серебра и меди делалось золото и что целое общество возникло для этой обработки под покровительством таких имен, как Эдиссон и Тезла. Это означало банкротство химии и воздвигало на значительную высоту алхимию. В Париже должен был начаться ряд процессов против колдуний. Раздавались слухи об обращении в католицизм. Искусство покинуло натурализм и перешло к мистицизму, так же как и литература. Везде происходило брожение, сулившее обновление.
   Друзья как раз беседовали о взглядах на будущее, когда глаза Холгера невольно остановились на расписанном потолке.
   -- Не могу я видеть такого неприличия! Таких картин теперь целое множество в музее и в замке.
   -- Да, но самое интересное то, что великий переводчик Фауста, который в 84 году был приверженцем мрачности и антинатуралистом, теперь выступил в защиту оголения с энергией, которую напрасно от него ожидали в другом направлении.
   -- Теперь он умер, и завтра будут его похороны. Это может быть интересно.
   Принесли вечернюю газету, и Холгер не мог удержаться, чтобы не заглянуть в нее.
   Доктор услышал не то вздох, не то фырканье и заметил по лицу Холгера, что что-то случилось.
   -- Что с тобой? -- спросил он.
   Газета выскользнула из рук Холгера и упала на стол.
   -- Что произошло?
   -- Прочитай!
   Доктор прочел, пришел в волнение, просветлел.
   Он прочел, что главная жрица женской эмансипации в Швеции всё бросила, убедившись в безумии своих стремлений. И она призывала к восстановлению пола для развития в женщине супруги и матери.
   -- Наконец! -- воскликнул доктор. -- Это всё был дутый пирог, потому что люди исходили из ложного представления. Сколько труда было положено! Сколько напрасной ненависти было возбуждено! Ведь они хотели убить Фалька за то, что он не мог понять их безумия. Будь я верующий, я бы воздвиг богам гекатомбу!
   Холгер не мог этому сочувствовать, потому что у него было чувство, что рушится его религия, его вера в женщину! Не хватало у него сил, чтобы признать свою ошибку. Он прежде всего рассердился, как это бывает обыкновенно; затем, успокоившись, он попытался сопротивляться.
   -- Это потому, что она устала, иначе...
   -- Иначе? Будемте говорить о другом! Как поживают Эсфирь и Макс?
   -- Они добрые друзья, но свадьба отложена, потому-что пасторы не захотели их огласить.
   -- И почему требуется оглашение, когда двое людей полюбили друг друга! Тайна, которую естественно хотелось бы скрыть, должна быть выставлена напоказ! По-моему это цинично! Боятся двоеженства! Да, этого боятся, но открытые двоеженства и многоженства в узаконенных браках -- ненаказуемы, и к ним привыкли. Теперь женщина выходит замуж только, чтобы приобрести прикрывателя и законного покровителя. Когда вы лишили женщину женственности и стыдливости, она стала кокоткой. Вы сами уничтожили пол и супружество, а эти мужеподобные женщины так испортили инстинкты мужчин, что они стали развратными. Таким образом погибла Греция с Аспазией, любовницами и содомистами! Мне кажется, мы приближаемся к концу! Я, как тебе известно, несколько раз искал супругу, хозяйку и мать, но находил лишь кокотку. Страсть и ненависть -- вот что я находил. За мою любовь я искал любви, но обретал лишь ненависть; ненависть против мужчины, который, казалось бы, создает любовь женщины. Унизить мужчину-- вот идеал женщины. Тебе это известно! Ты даешь ей твою мужскую силу и с ней, с твоей же силой, она порабощает тебя. И она похожа на индукционный аппарат: она преумножает токи твоей силы и направляет их против тебя же. Но ты никогда этого не понимал. Ты склоняешься перед самим собой, когда склоняешься перед женой. Взгляни, как образовались "великие женщины", которыми ты восхищался. Сначала они выискивают сильных мужчин, известных, выдающихся своей силой; когда они извлекут силы из их аккумулятора, они сами притворяются баттареей и думают пускать и от себя токи, которые, однако, в сущности, только передаточные. И всегда находится толпа слабых мужчин, которые воздают этим тряпичницам королевские почесть. Тебе известна эта категория мужчин, которые всегда готовы идти против мужчин же...
   -- Да, ну уж и ненавистник же ты женщин!
   -- Да, если говорить откровенно, то я действительно ненавижу женщин. Так как я ненавижу всё враждебное мне, -- то женщины мои враги. А если она -- враг, то следовательно и она ненавидит мужчину. Различные полы ненавидят друг друга, -- это верно, а эта ненависть не что иное, как отталкивающая сила двух противоположных течений, которая в любви превращается в притяжение. Ты с таким же успехом можешь прозвать всех женщин ненавистницами мужчин, как ты меня называешь ненавистником женщин. Переменное течение! Вот она любовь! Но женщина всегда имела для меня здоровую притягательную силу и поэтому я не могу допустить, чтобы во мне была особая ненависть к ней. Напротив, лишенный близости груди матери, я всегда испытывал пустоту жизни; но после того, как вы исковеркали женщин, с ними стало невозможно ладить. Вы мне говорите, что я не умел удержать их; я же утверждаю, что я не был согласен держать дома тухлое мясо. Смотри, вот Курт! Знаешь ли ты его супружескую жизнь? Приятная, заманчивая была эта жизнь! Уж в этом ты мне поверь!
   Архитектор вышел в сопровождении господина нерешительного вида в очках. Брат поклонился и прошел с своим спутником в угол зала.
   -- Да, так как же его супружество? -- спросил. Холгер. Всё было так таинственно! Кончено ли теперь всё?
   -- Кончено? Надеюсь! Он сблизился с двумя бездетными супругами и как раз к тому времени, когда супруги остыли друг к другу. Он сделался другом обоих; они оба набросились на него и зазывали его к себе, чтобы рассеять охватившую их тоску. В результате он и она полюбили друг друга; муж же сводил их, сам того не зная. В один прекрасный день, желая быть благородными, они открылись мужу в своих чувствах; после чего она в ожидании развода поехала в Париж. Курт остался здесь. После довольно продолжительного отсутствия она вернулась. Сгорая нетерпением увидеть ее, поехал он к ней навстречу до Сёдертелье. Подходит поезд, Курт бегает по вагонам, чтобы отыскать непредупрежденную невесту. Наконец, он отворяет купе для курящих. Он узнает возлюбленную: она лежит, положив голову на колени молодого человека с папироской в зубах. Курт не растерялся; он приподнял шляпу, извинился и сделал вид, что не узнал ее. Потом он сел в соседнее купе, и через мгновение явилась его дама, вся в слезах бросилась ему на шею, уверяя, что ничего такого не было, что это старинный друг, предложивший сопровождать ее в пути. Будучи честен и верен ей, Курт подумал, что и она такая же, как он. Вот почему женщины считают мужчин за дураков! Понимаешь ли ты? Ну-с, друг был представлен, но он оказался настолько корректным, что не показывался в первый вечер. На следующий день ужинали вместе с родственниками, явился и приятель. Тут между ним и невестой происходил обмен взглядов и слов, шепотом сказанных; они дошли до такой интимности, что Курт в конце концов не выдержал, потерял всякое самообладание и поднял целую сцену, окончившуюся тем, что тарелка его полетела на пол. Внезапно почувствовал он себя в смешном положении супруга; однако, он всё же женился, и они очутились в той же безысходной тоске, как были раньше с первым мужем. Как восхитительно! Итак пришлось ему с ней скитаться. Она оживала, когда, сидя в ресторане, привлекала на себя взоры мужнин; тогда ей доставляло наслаждение видеть терзание мужа. А он принужден был притворяться счастливым супругом, как все женатые на разведенных женщинах. Ведь он должен же был являться живым доказательством того, что прежний муж "не сумел сделать ее счастливой". Чтобы побить прежнего, им непременно хотелось иметь детей. Курт считал себя в этом отношении страшным матадором! Но -- из этого ничего не вышло. Итак, -- и он не годился! Тогда наступил для него ад с вечными попреками. "Теперь больше нет настоящих мужчин". Что вина в том была, может быть, с её стороны, об этом и' речи не было. Что же делал Курт? А что же было ему делать? У него явилась любовница и родился ребенок. Ведь надо же было ему спасти свою мужскую честь! Тогда жена оставила его. Но весь позор пал на Курта. "Он прельстил жену другого, говорили люди, а потом бросил ее!" Однако прельщал не он ее -- это сделала она. Ну, теперь, наконец, он свободен, но можешь ли ты себе представить, что он и поныне еще не может забыть сцены в купе. Он, вероятно, всех своих знакомых допросил, думают ли они, что что-нибудь тогда произошло... Да! В наши времена всё перепуталось, всё темно.
   В эту минуту в зал вошли толстый господин с дамой и тремя детьми. Дама была очень полная, и голова её казалась слишком маленькой.
   Доктор пристально рассмотрел вошедших, затем смутился, отвернулся к окну и заслонил лицо рукой, готовый не то плакать, не то смеяться.
   -- Это моя первая жена с её вторым мужем (а может быть, и третьим, кто знает?) -- сказал он, когда компания удалилась в другую сторону. Эта безумная уверяла, выйдя замуж, что живет девственницей, а когда появился ребенок, то она говорила, что не понимает, как это произошло. Эта холодная рыба своей глупой болтовней заставила меня развестись с ней и жениться снова. Взгляни на её рот, Холгер, и остерегайся детских ротиков... И это была моя первая любовь!
   -- Я думаю иногда, что с её стороны была не злоба, а тупость. Она ревновала ко мне за то, что она стала моей. Честь была для меня слишком безгранично велика, и потому она должна быть у меня отнята! Вот животное! Я таких никогда еще не встречал. Вот почему все мои недруги возносили ее до недосягаемой высоты. Они утверждали, что я от неё всё приобрел, чуть ли даже не до медицинских моих познаний включительно. Всё, что исходило из её маленького ротика, была так преисполнено злобы, что однажды мне хотелось проткнуть ей гвоздем язык. Надеюсь, что этот толстяк выбил из неё дурь. Да, Холгер, вот она жизнь!

ХVI

   Эсфирь Борг, проходя мимо церкви, обратила внимание на то, что двери были широко отворены. Внутри храма было светло, алтарь украшен зеленью. Самая паперть и прилегающая часть улицы были устланы еловыми ветками: по всему видно было, что всё готово к отпеванию. Входили люди, и среди них она увидела графа Макса, с которым не видалась уже шесть месяцев. Она увидала его, но то был не он, а другой человек, похожий на него. Это она называла "увидеть" и знала, что он скоро должен прийти. Она вошла в церковь с тем, чтобы подождать его.
   Они с графом в то время скоро после смерти матери расстались, решившись на полный разрыв. Но они так сильно от этого страдали, что сошлись снова. Затем они страдали от возобновленной связи и снова разошлись. Этим пока у них и кончилось.
   Эсфирь поднялась на хоры с правой стороны. Почему -- этого она сама не знала, но она чувствовала, что на этом месте ей посчастливится. Там на хорах было ближе к небесам, высоко над толпой, и она чувствовала себя там в безопасности.
   Действительно, через некоторое время пришел граф и спокойно подошел к Эсфири, будто он на этом месте назначил ей свидание.
   -- Долго ли ты ждала? -- спросил он своим глухим голосом.
   -- Шесть месяцев, как тебе известно, -- отвечала Эсфирь. -- Но разве ты видел меня сегодня?
   -- Да, только что в трамвае. И я так глядел тебе в глаза, как будто говорил с тобой.
   -- Многое "произошло" с того времени.
   -- Да, и я думал, что всё между нами кончено.
   -- Как так?
   -- Все пустячки, которые я когда бы то ни было от тебя получала, у меня сломались, притом самым таинственным образом.
   -- Что ты говоришь! Теперь мне приходит на память масса мелочей, которые я приписывал только случаю.
   Я однажды получил от бабушки во времена нашей дружбы с ней pince-nez. О по было из шлифованного горного хрусталя и оказалось настоящим чудом своего рода, и я очень его берег. Однажды мы со старухой повздорили, и она на меня рассердилась. В следующий раз, когда я взял pince-nez, стекла выпали без всякой видимой причины. Я решил, что случилась самая обыкновенная порча pince-nez и отнес его в починку. Увы, больше оно служить мне не могло: оно постоянно портилось, и в конке концов я убрал его в ящик.
   -- Что ты говоришь! Как странно, что то, что касается глаз, всего более впечатлительно. Я тоже однажды получила от друга бинокль. Он так подходил к моему зрению, что пользоваться им для меня было прямо наслаждением. Однажды мы с ним поссорились. Ты знаешь, это бывает часто без видимой причины. Когда после этого мне случилось прибегнуть к биноклю, я не могла ясно видеть чрез него; боковая грань был слишком коротка, и я всё видела вдвойне. Мне нечего тебе говорить, что ни боковая грань не стала короче, ни угол зрения -- длинней! Это было чудо, повторявшееся ежедневно, но это чудо для плохих наблюдателей проходит незамеченным. Какое же этому можно дать объяснение? Психическая сила ненависти, вероятно, больше, чем нам кажется. Между прочим и из кольца, которое ты мне подарил, выпал камень, и я никак его не приведу в порядок. Ты хочешь опять расстаться со мной?
   -- Да, ты ведь знаешь, мы хотели этого оба, но никак не можем. Я вдали от тебя в продолжение всего дня живу с тобой в такой интимной связи, что твое отсутствие мною даже не чувствуется; и по-моему так гораздо лучше, потому что стоит нам сойтись, как мы ссоримся. Кажется, как будто тела наши друг друга не выносят.
   -- Да, так кажется. Но твоя аура сопутствует мне всюду, и я вдали от тебя ощущаю твое настроение духа в отношении меня, подобно трем различным запахам, из которых два мне очень приятны. Первый напоминает ладан и порой настолько сгущается, что производит впечатление очарования или безумия. Последний запах свежего плода. Второй по порядку удушлив, как запах душистого мыла, и неприятно действует на чувства. Но в твоем присутствии я этих запахов никогда не чувствую. Следовательно, это не запахи, ощутительные в материальном смысле, но они кажутся какой-то таинственной передачей. Вдали от тебя я никогда не чувствую несогласия с тобой. Когда нам с тобой приходилось расставаться после бурной ссоры, когда во мне подымалась такая ненависть, что я не находил достаточно резких слов, стоило тебе уйти от меня, как падала ненависть и наступала любовная тишина, при которой я живу с тобой настолько интимно, насколько этого желаю. Всё, что я говорю, думаю или пишу, посвящаю я тебе. Я ничего, кроме тебя, приятного не нахожу, -- твой ладан для меня бальзам. Чтобы отделаться от тебя, я иногда ищу общества, но люди пугают меня, они оскорбляют меня своим присутствием, кажется, что, благодаря им, я делаюсь тебе неверным. Да, друг мой, вселенная полна загадок, но люди ходят вокруг них как слепые, потому что они видят, но не понимают. Кто ты? Кто я? Этого мы не знаем! Но когда началась наша связь, у меня было чувство, будто я обнимаю труп, но не твой, а другой... не скажу, -- чей.
   -- А ты, ты мне представился моим отцом, так что мне тогда было стыдно и отвратительно гадко! Что это за нечто страшное и таинственное, что окружает нас?
   -- Теперь лишь человечество, пожалуй, узнает неразрешимые загадки! Или их, по крайней мере, предчувствует. Ты часто вероятно замечала, что, когда я приходил к тебе, становился мрачным и молчаливым. Ты называла это дурным настроением. Нет, друг мой, я приходил весь сияющий и был готов часами беседовать с тобой. Но ты глядела на меня чужим взглядом; комната твоя пропитана была ядом, так что я чуть не задыхался; я должен был уйти -- это одно, что я знал. И когда ты тогда на меня сердилась, я не мог отвечать тебе и защищаться. Я впрочем не думаю, чтобы нашлось два человека, которые бы вполне друг друга понимали. Один придает словам совсем другую цену, чем другой. Да к тому же, как может один понять другого, когда зачастую сам себя не понимаешь. Я всего лучше понимаю тебя в молчании и издали тогда ты мне всего ближе, и нет между нами недоразумений.
   -- Мне нечего рассказывать тебе о моей жизни со времени нашего последнего свидания, потому что ты ее знаешь...
   -- Да, я ее знаю; ты жаждешь выйти из этого порабощения, потому что это и для тебя и для меня полное лишение свободы. Всякая любовная связь есть порабощение и потому она неприятна...
   В эту минуту на их плечи сзади опустились две тяжелые руки, и они за собой увидели доктора Борга.
   -- Здравствуйте, дети, вы тоже сюда пришли посмотреть на шутку? Антихрист будет предан земле последователями Христа. Швеция, говорят, лишилась, большого поэта, который однако же никогда поэтом не был, потому что он не жил; он сам жаловался на то, что ничего не пережил и потому ничего рассказать не может. Он перевел одну часть, а для второй не хватило сил! То был швед. Всё, что он написал, сам он в конце концов собрал и прицепил себе на грудь. Все юношеские идеалы переменил он на чины и и почесть. И эту бесхарактерную, бескостную фигуру прославляют теперь как человека наитвердейшего характера! Мы ведь живем во времена плутовства.
   -- Плохо о мертвых не говори, -- произнес шепотом граф Макс, -- они способны мстить!
   В эту минуту появилось шествие, и Макс обернулся к Эсфири, чтобы доктор не мог слышать его слов.
   -- Видишь их, -- сказал он ей, -- вот идут мертвецы! Живущие теперь дышат настоящим, а те, там, внизу, живут 1850-м годом, как покойник; они проглотили пепел и кости и потому походят на пепел. Всё, что почти истлело, остатки, caput mortuum-- это их пища. Они принадлежат миру теней и, не веря в живущее и развивающееся всемогущество, делают себе идола из глины и кладут его в гроб с серебряными подножками! Но покойник был не из них: это ничего! Они в свое время против него боролись, его победили, а теперь они торжественно несут его труп! Борьба за тело Патрокла; Патрокл, лежавший спокойно сотни лет, вдруг пробудился, самим Аполлоном он был поражен слепотой, а Гектор убил его.
   -- Слушайте, -- прервал его доктор Борг. -- Теперь говорит великий гений, ничего не сделавший, но ставший в тридцать семь лет государственным секретарем, ничего не дав своей родине, кроме недоделанных брошюр. Брошюры -- это знамение времени. Он боится, как бы власть ночи не критиковала дела покойного, и поэтому он хочет его застраховать против этого несчастного случая. Послушайте! Он, покойник, был осенен такими могучими мыслями, что только в будущем столетии могут появиться поколения, которые поймут его! Ах, собака! Теперь черед последователя Христа, которому нисколько не стыдно сесть на трон антихриста. Умиротворение -- вещь хорошая, но если оно покупается ценою мирской славы и земными почестями, то это безумие. Слушайте только! Он нарушал догматы веры, изменял правила... а теперь! Теперь! Твердый характер! Сила характера!
   -- А теперь: свободный дух -- почему уж не назвать его свободомыслящим? Нет, спасибо!
   -- Он был при том, -- обратился граф Макс к Эсфири, -- как Холгера обвиняли за оскорбление величества. Это редкостное зрелище! Эти фигуры из пепла похожи на злых духов и на лемуров, которые хотели похитить труп Фауста! Помнишь? И кажется, будто за алтарем стоит Мефистофель и ослепляет им глаза! Они видят все свойства, которые именно недоставали покойнику. Совсем как в погребе Ауэрбаха:
   По моим словам,
   Быть в безумье вам!
   Будьте здесь и там!
   -- Ты говоришь об эмблемах в оперном ресторане? -- спросил доктор, не расслышавший его слов.
   -- Они видят горы виноградников и лозы! -- добавил шепотом Макс.
   -- Всё это сплошная ложь, игра воображения!
   -- Но я думаю, что старшему священнику хуже всего; он подозрителен в своем ослеплении. Кажется, будто с ним сделалось "острое помешательство", вот почему он и принимает ложь за правду. Помнишь ли ты, как он Анселя на смертном одре обвинял во лжи, когда тот говорил ему сущую правду?
   -- Да, -- заключил доктор, -- итак, теперь у Швеции еще один святой! Швед до мозга костей, дилетант, ничего не доведший до конца; сухой мыслитель, философствовавший о пустоте; начавший в оппозиции и кончивший в шведской академии; сначала шпанская муха -- под конец белый пластырь. Ведь это Баррабас, лежащий в гробу и насмехающийся, а священник принимает его за святого... Послушайте, как он вкривь объясняет члены символы веры! Пустые слова! Однако плачут! Совсем как вольтеровские карточные игроки, которые плачут о том, что Гомер умер! Знаете ли вы, что кто-то недавно прозвал покойника нашим Гомером, хотя тот ни Илиады, ни Одиссеи не написал. Жизнь его была, пожалуй, одиссеей в одном отношении: он так долго отсутствовал, что женихи завладели совсем его домом, ко времени его возвращения. Оставим-те его прах лежать в покое и будем-те счастливы, что с ним целая эпоха засыплется несколькими лопатами земли, эпоха, бывшая враждебной всему великому и поставившая себе задачей всему мешать и всему препятствовать.
   Когда заиграли на органе, доктор ушел.
   Эсфирь и Макс остались сидеть.
   -- Да, -- заметил Макс, -- наш добрый доктор исходит из точки зрения восьмидесятых годов, но он забывает, что мы живем в девяностых годах. Он не понимает наступающего нового времени; он нас молодых не понимает, потому что, если бы он расслышал наш недавний разговор, то он... да, как называется красивое описание!
   -- Неврастения!
   -- Да, так он это назвал бы! В восьмидесятых годах везде видели катарр желудка, даже там, где его и не было, а теперь всюду неврастения. Каждое время имеет свои болезни, которыми объясняют душевные изменения, совсем как необъяснимые болезни детей в период роста. "Он растет", говорят. Да, мы выросли и потому больны. Что такое воспаление слепой кишки? Ведь это болезнь животного органа, ставшего ненужным и который, следовательно, надо вырезать! Поэтому, видите ли, я не хочу этого отрицать, мои симпатии иногда принадлежали покойному, который при незначительной силе отличался доброй волей и высшими стремлениями. Ваш же доктор, напротив (да, он дитя своего времени, но оно уже прошло), для меня он чужой, для меня он почти покойник. Идеалы его молодости отчасти перестали быть нашими идеалами, потому что они осуществились, а идеалы должны лежать перед нами. Но опасно в докторе то, что он стал чуть ли не гонителем и врагом всего. Он юности боится и ни о чём новом и слушать не хочет. Он раз навсегда провел свою демаркационную линию: до неё, но отнюдь не за нее. Вместо того, чтобы стараться объяснить необъяснимое, встречающееся ежедневно, он всё отвергает. Он, подчиняющийся законности и порядку, верит в случайности; допускать, что можно в один миг отречься от своих убеждений-- доказательств слабость. Он верит в развитие, но отказывает нашей духовной жизни в развитии с высшим совершенством. Он верит в беспроволочный телеграф, но отрицает способность душ сообщаться на отдалении. Он немного простоват, наш добрый доктор! Холгер, напротив, может до чего-нибудь дойти. Он в тюрьме, видимо, сделал некоторые открытия, но он конфузится о них говорить и боится, как бы над ним не стали смеяться как над мистиком. И он отлично знает, что газета его умерла бы в тот же день, как вздумала бы дотронуться до струны... Ты ведь знаешь, что то, что я пишу, мне не удается напечатать, так как это считается безумием, и я принужден ждать, и, быть может, я не дождусь никогда...
   В эту минуту шествие двинулось из церкви.
   -- Странно смотреть, -- заметила Эсфирь, -- какие различные партии соединились, чтобы отдать честь покойнику.
   -- Да, друг мой, это может служить доказательством того, что во всех сердцах живо воспоминание с "того берега" и что всех привлекает высшее. Я могу разрешить противоречия в его жизни и из самых крайних противоречий вывести синтез, но для этого требуется воспитание и самообладание.
   Высокий, благородный член Семьи духов ох зла избавлен;
   Тысячекратно тот блажен,
   Кто каждой к истине направлен.
   Когда ж с небес любовь его С участием руководить, --
   Тем громче наше торжество,
   Когда он к нам восходит!
   Но я понимаю и роль Мефистофеля.
   Подобными тебе не буду я гнушаться.
   Из отрицающих духов
   Охотней всех терпеть я хитреца готов.
   Слушай же внимательно!
   Коль человек в труде ослабевает,
   Поддавшись праздности и мелочным страстям,
   С охотою ему товарища я дам,
   Что дьявольски его и дразнит и прельщает.
   Вот задача отрицателя, право зла в экономии жизни. Вот тебе некоторое подобие нашего доктора: противник, указатель погрешностей, который как мужчина выполняет свое призвание, и в такое время, когда примирители наперебой предлагают друг другу ласку и обоюдную похвалу, -- он очень нужен. Теперь надо нам идти. Церковь сейчас запрут.
   Они вышли и, как бы повинуясь молчаливому уговору, направились к островам. То были их самые счастливые часы, когда они вместе гуляли. То, что они шли рядом, заставляло их равнять шаги. Отсюда вытекала своего рода гармония, основанная на обоюдной уступке.
   Утомившись, Эсфирь захотела посидеть на новой оперной террасе. Несколько нерешительно последовал за нею Макс. И вот они сели за маленький столик друг против друга. Настроение стало более интимное; они глядели друг другу прямо в глаза.
   -- Как нам на это решиться? -- спросил Макс.
   -- Не знаю! Я и желаю этого и не желаю.
   Обоим внезапно захотелось заговорить о другом; вероятно, они оба стремились отстранить болезненную операцию. Эсфирь оглянулась кругом на публику; ей хотелось найти пищу каким-нибудь отдаленным воспоминаниям. Вдруг она увидала капитана в артиллерийской форме.
   -- Помнишь, -- начала она, -- французского артиллерийского капитана, который был сослан за шпионство?
   -- Да, -- ответил рассеянно Макс.
   -- Стал распространяться слух, будто он невиновен. Что ты об этом думаешь?
   Макс не любил таких быстрых перемен в разговоре. У него было впечатление, что его хотят обмануть, направить мысли его туда, куда он не хочет.
   -- Я был в то время в Париже, -- ответил он всё же, чтобы не быть грубым, -- и получил впечатление, что он виновен, и это показалось мне вполне естественным, так как он по рождению немец и говорит по-эльзасски и так как в 1871 году родина его была присоединена к Германии.
   -- Почему же ты считаешь его виновным?
   -- Капитан сделался французом, -- сказал, подумав немного, Макс, -- но родственники его в Мюльгаузене остались немцами, и когда каждое лето Дрейфус, так его звали, их навешал, очень понятно, что он болтал. Я тоже знаю, что в Фонтенебло, или еще где-то, к нему приезжал один его брат-немец и что он показывал ему кое-что из новых открытий.
   -- Но на основании чего же он был осужден?
   -- На основании фактов: согласные свидетельские показания и уличающие обстоятельства. Современное изобличение зиждется больше на такого рода доказательствах, чем на материальных. А свидетельства всегда более или менее неверны, вследствие несовершенства человеческой памяти и вследствие зависимости общественного приговора от различия интересов и симпатий.
   -- Да, но я что-то припоминаю, будто он был осужден на основании документа, который мог внушить сомнение.
   -- Ты говоришь о так называемом бордеро. Я видел его автограф вместе с письмом Дрейфуса, и тут же было то, что Дрейфуса заставили написать под диктовку. Но этой экспертизой ничего еще доказать нельзя, потому что у Дрейфуса было два различных почерка: один немецкий, приобретенный с детства, другой французский, которому он научился во Франции. Бордеро написано французским почерком, что видно по цифрам, по цифре 4, которая так написана, как пишут только французы, и по цифре 5, тоже написанной французским способом.
   Он карандашом начертил цифры на мраморном столике.
   -- В пробном письме, ему продиктованном, Дрейфус пишет немецкие цифры. Письмо это начиналось так:
   "Paris, 15 octobre 1894".
   Эсфирь слушала внимательно.
   -- Ты, кажется, основательно изучил этот процесс, -- заметила она.
   -- Да, смотри же: цифры тут изображены по-немецки, но он переправил число: 15 переделано из 13. Почему же он сначала написал 13, когда при диктовке он не мог не расслышать quinze, вместо treize? Да, а потому что 13-го что-то произошло, чего ты не знаешь! Следовательно, почерк бордеро не может служить доказательством, так как у этого человека было два почерка.
   -- Значит ты думаешь, что это он написал бордеро?
   -- Я не знаю, но так как его приговорили не на основании бордеро, а по разным другим указаниям, то это всё равно. Странно то, что в кармане Дрейфуса, когда его увозили с острова Рец, была найдена копия с бордеро.
   Каким образом он ее получил, когда в тюрьме он оригинала иметь не мог? И к чему она ему, когда бордеро могло только послужить к его погибели? Не была ли эта копия оригиналом? Кто знает!
   -- Каким образом тебе всё это известно?
   -- Это не было тайной. Он сам не мог отрицать существования этой копии, когда она была найдена у него.
   -- Но почему тебя этот процесс так интересует?
   -- Этого я сказать не могу!
   -- Теперь он сидит на острове, который некоторые называют островом чёрта, другие островом Спасения. И толкуют о каких-то яхтах, которые должны его спасти.
   -- Он еврей?
   -- Да, наверно; но это не могло ему вредить в просвещенной Франции, где в армии чуть ли не тридцать шесть офицеров евреев и где Дрейфус, несмотря на то, что он прирожденный немец, бывал принят в генеральном штабе, хотя он и еврей. Желали показать себя просвещенными и без предубеждений. Что еще что-нибудь из этого яйца вылупится, это я имею основание утверждать.
   -- Думаешь ли ты, что он виновен?
   Макс взглянул на Эсфирь и почувствовал в её вопросе вызов.
   -- Я думаю, -- ответил он холодно, -- он болтал, и я нахожу это простительным. Написал ли он бордеро? не знаю, но нахожу невероятным, чтобы человек носил при себе доказательство своего преступления. Вероятно, он виновен, но не в том, в чём его обвиняют. И в этом его сила! Поэтому он мог, когда его лишили чинов, гордо крикнуть на всё Марсово поле: "Я не виновен!" (т.-е., в вашем глупом обвинении).
   Наступило смущение, недомолвка, и Эсфири стало холодно. Граф Макс почувствовал себя нервным и находил, что сидевшее за ними общество слишком шумит. Пробежала собака между столами и хвостом мазнула по скатерти; кельнер задел за спинку стула Эсфири...
   -- Я думаю, что нам время пришло встать, -- заметил Макс. -- Тут стало скучно, и это всегдашний результат некоторых разговоров. Что-то зловещее в воздухе. Мертвецы тут вокруг неприятно влияют на меня; мне хочется уйти. Я бы желал выйти из кожи своей и как чайка улететь к морю и там окунуться в большие зеленые волны, лечь на спину и видеть перед глазами только одно небо. Я бы хотел большой волной достигнуть океана и там гнаться за фрегатами и спускаться до дна морского.
   Ударили в церковный колокол.
   -- Обрати внимание на эти колокола! Эта церковь всегда казалась мне часовней, соединенной с оперным рестораном. Пока там наверху звонят, внизу на террасе стучат ложки о тарелки и звенят пуншевые стаканы, лавровые деревья испускают аромат; эта терраса между прочим похожа на французское кладбище с обсаженными зеленью могилами и остриженными деревьями. Ах, как мне холодно! Не пойти ли нам?
   Эсфирь знала, что это значит, -- им надо расстаться, так как начиналось отвращение, ненависть без особого повода, и если бы она осталась с ним, то наступило бы молчание или ожесточенный спор.
   Они, не простившись, по молчаливому обоюдному соглашению расстались, уверенные в том, что рано или поздно опять встретятся.

XVII

   Эсфирь и Макс шли по набережной к выставке, которую они еще не видали. Оба уроженцы Стокгольма, они так знали наизусть все дорожки Зоологического сада, что могли бы с закрытыми глазами нарисовать его план. Однако теперь, увлекшись разговором и углубивши взоры вовнутрь себя, они вдруг остановились пораженные. Перед ними растянулся белый, сияющий город, разряженный как для праздника.
   Макс как в экстазе смотрел вперед, назад, во все стороны.
   -- Снова вернулся свет!
   Они пошли дальше.
   -- Исчез страх перед белым! -- начал он. -- Глаза в прежнее время не выносили белых домов, гигиена стала запрещать окрашивать дома белой известью, и в дни нашей юности дома красили в цвет сажи и ржавчины. Город требовал, чтобы в штукатурку прибавляли сосновой сажи или железной охры. Также и зеленый цвет надежды, он тоже почему-то был отвергнут эстетикой, теперь и он празднует свое возвращение; белое приняло зеленоватый оттенок, а зеленое -- золотистый. Даже национальный флаг стал светлей: густой индиго перешел в нежный кобальт, тяжелое яичное желтое -- в бледно-золотое. Мы блуждали во мраке, но то была лишь летняя ночь, которой скоро должен был настать конец. Я помню, как в моем детстве мои сестры носили белые чулки, как и моя мать, и я помню, как чернели их ноги. Я находил, что они походили на демонов, вылезших из печных труб! Белое перешло в черное, и я помню некоторых женщин, которые кокетничали своим траурным нарядом, хотя и не думали быть в трауре. Теперь опять всё светлеет. Чулок окрасился и поэтому башмак кажется менее черным. Женщина опять вернулась к длинным волосам и снова открыла свою шею и грудь. Теперь мы опять будем иметь матерей, увешанных детьми! Они дошли до конца моста и вошли в белый город выставки. Людей они не видали; их окутала их собственная аура, которая и сделала их как бы невидимыми. Они не обращали внимания на здания и другие предметы, встречающиеся им: всё было в их глазах лишь декорацией для их мысленных картин. На выставке они проходили мимо машин, минеральных коллекций, мебели, разных предметов промышленности. Они вошли в отдел старого Стокгольма; на мгновение они окунулись в забытое старое время, но скоро почувствовали стеснение в груди и неудержимое стремление к настоящему! Жить настоящим, не прежним! Ни на один день назад, а. лучше в будущее, лучше опередить себя и свое время! Наконец, они сели в голубом гроте.
   -- Теперь, -- говорил без умолку Макс, -- в голубое окрашена моя мысль, я вижу всё голубым. Я знаю, где я, но я забыл, что я здесь. Я знаю, как тебя зовут, но не хочу тебя назвать, потому что ты не та, кем кажешься. Знаешь ли ты, что такое было Гудсифолаг? Это было сродство души, которое будто бы существовало между крестником и ребенком его крестного отца. Я этому верю; я верю в самостоятельное существование души вне тела и в духовное кровосмешение. Мы с тобой непременно брат и сестра каким-нибудь неведомым нам образом, и поэтому у нас нет детей; поэтому на нас тяготеет какой-то позор, чувство стыда, которых мы объяснить не можем. Ты не та, какою кажешься, потому что, когда тебя со мной нет и я о тебе думаю, то в представлении моем ты совсем другая...
   -- Какая же я?
   -- То мать моя, то сестра, то... Ты знаешь, я думаю, что души живут настолько раздельно от тел, что они свой отросток прививают чужому стволу и в нём продолжают жить сапрофитно. Лишай, произрастающий на деревьях и на камнях происходит от соединенных жизней водорослей и гриба, от соединения, называемого симбиозом. Это супружество мое по духу, а супружеское сходство -- это та необъяснимая сила души, которая может преобразовать материю. Я видел твоего отца, но еще никогда не видал твоей матери, когда однажды в театре, за несколько рядов впереди меня, я увидал затылок дамы, обратившей мое внимание. Я обернулся к сидевшему со мной и сказал ему: "Затылок этой дамы наводит меня на мысль о Густаве Борге!" "Да ведь это его жена!" ответили мне. Если бы дело шло о пище, то еще можно было бы объяснить это действием известной приспособляемости в общежитии, но затылок? Ведь это похоже на басню.
   -- Конечно, есть люди, которые рождаются близнецами, -- возразила Эсфирь, -- но можно стать близнецами и впоследствии. Мать моя и её сестра не были близнецами, но когда последняя однажды порезала себе руку, мать моя на далеком расстоянии почувствовала боль. Ты и я стали близнецами, но мы должны перестать быть ими.
   -- Я думаю, мы умрем в то самое мгновение, когда связь будет перерезана. Горе разлуки самое большое из всех страданий, но мы должны на это решиться.
   -- Можешь ли ты представить себе конец?
   -- Нет! А то, чего нельзя себе представить, не существует.
   Они встали и опять пошли и дошли наконец до вала.
   Вдруг им навстречу выбежали лающие собаки, и Макс весь сморщился от неприятного чувства.
   -- Здесь эти животные? Да неужели же людей нет в Швеции?
   -- Ты не друг животных?
   -- Нет, я, как ты знаешь, ненавижу всё животное, в особенности во мне самом. А эти друзья животных... да, ты ведь сама это знаешь, жена заведующего чуть не убила детей своих, кормя их изюмом и миндалем (она была вегетарианкой), но слышать не могла, чтобы зарезали барана. Кто так глубоко зашел в царство животных, что сочувствует больше животным, чем детям людей, того можно со спокойной совестью послать к ветеринару, чтобы он дал ему понюхать цианистого калия. Я как-то слышал, что кавалеристы и пастухи... Нет, покинем эти места! Тут царствует зло, как и везде, где заперты звери! Пойдем лучше в беседку Сведенборга.
   -- Читал ли ты Сведенборга?
   -- Сведенборга не читают, его воспринимают, или не воспринимают. Его можно понять только, если переживаешь то же, что он. Поэтому его читать бесполезно: для непосвященных он закрыт.
   Они продолжали гулять.

* * *

   Перед центральным рестораном сидели консул Леви и доктор Борг.
   -- Ну, обличитель, что ты на это скажешь?
   -- Я бы всего больше желал молчать, сохраняя в себе прекрасное впечатление праздника.
   -- Нет! ты должен восхищаться шведской промышленностью и шведскими открытиями.
   -- Какими открытиями?
   -- Как?
   -- Слабое применение старинных идей; темы -- чужие, свои же лишь вариации.
   -- Ну, а сепаратор? Честь и богатство Швеции!
   -- Да! это! Отделять сахар и патоку было всегда делом центробежной силы; теперь же она снимает сливки-- вот и всё!
   -- Ты вздор болтаешь! Именно применение центробежной силы для молока -- последняя новость.
   -- Нет! молочный сепаратор был в 1864 году изобретен Прандетелем в Баварии и только усовершенствован в Швеции.
   -- Удивительно! А паровая турбина? Эта что-нибудь да значит?
   -- Да! Но и это старо! Пустить в ход пары, вместо воды -- вот и всё! Нет! Кто введет для паровика другую жидкость, кроме воды, жидкость имеющую более низкую точку кипения, как, например, эфир, закипающий в 45R, тот сбережет силу и тот будет действительно изобретателем. Когда можно будет нагреть паровик спиртовой лампой, тогда я готов буду участвовать в раздаче призов. Или если изобретен будет воздушный шар, который поднимется, будучи наполнен азотом и в котором будет для теплоты гореть керосиновая печка.
   -- Азот?
   -- Да, азот, имеющий тот же удельный- вес, что и светильный газ, а именно 0,5, может поднять воздушный шар. Так как азот не воспламеняется и не взрывает, то шар можно согреть или бензиновой лампой, или керосиновой печкой, или ацетиленом. Я тогда буду сидеть в тепле и лишь буду пользоваться винтом, чтобы по желанию подниматься и опускаться, буду сходить на землю, не выпуская газа из шара, опять поднимусь в ожидании благоприятного ветра.
   -- Ну, а опасность пожара?
   -- Азот не опасен в смысле пожара, а огнеупорная ткань не загорается! Ее ты можешь заказать инженеру, точно так же, как регулятор для моей эфироили бензино-паровой машины.
   -- Может быть, у тебя есть еще и другие изобретения в уме?
   -- Да, мы должны жечь воду. Ты знаешь, что кокс с водой горит лучше, чем сухой! Сделай же кусок пористого кокса из огнеупорной глины или из чугуна и поливай его беспрерывно разогретым паром, разведи предварительно огонь из обыкновенного кокса, который будет производить тебе пар.
   -- Это тоже недурно! Может быть, у тебя еще есть что-нибудь в запасе?
   -- Да. У нас есть телескоп. Но это старое птичье пугало совершенно излишне. Я недавно глядел в подзорную трубу магнитного теодолита, трубка которого была не длинней полуфута, а стекла в диаметре не больше марки. Это была подзорная труба, действительно пригодная для наблюдений! Самое дорогое это то, что для планет не требуется значительных увеличений. Марс требует только увеличения в 50 раз. На звезды нечего глядеть, потому-что они становятся тем меньше, чем значительнее увеличение; так что они являются странным источником света. Остаются солнце и луна, а их также хорошо видно в простой бинокль. Итак, нам следовало бы... Смотри, вот Курт!
   Подошел действительно Курт Георг. Он казался радостным, но рассеянным.
   -- Откуда ты? -- приветствовал его доктор.
   -- Я был только-что свидетелем чудного и великого события. Я в риттергаузе был на религиозном конгрессе и слышал, как епископ делал комплименты раввину.
   Исаак Леви не пришел от этих слов в восторг, как того ожидал архитектор, потому что Исаак предпочитал не говорить о вопросах религии.
   Доктор же, напротив, ухватился за эту тему.
   -- Да, и это тоже отголосок прежнего! Религиозный парламент в Чикаго в 1893 году был гораздо многолюднее. Там собрались все народы, все вероисповедания, и собрание каждое утро воспринимало благословение избранного на каждый день председателя, будь он магометанин, буддист, католик или лютеранин. Сам папа послал им свое приветствие... В нашем же конгрессе недостает чего-то существенного, а именно католика.
   -- Не стал ли и ты католиком? -- спросил Курт.
   Доктор не нашел нужным отвечать на глупый вопрос.
   -- Что-то исключительно лютеранское лежит на этом конгрессе, и поэтому он ограничен, как всё лютеранское. Забыли ли вы, между прочим, что Пий IX в 1868 году призвал к участью в соборе в Ватикане греков, протестантов и других не-католиков, чтобы заключить с Христом компромисс. Приглашенные еретики не явились.
   -- Да, эхо возможно, -- снова возразил Курт, -- но тут должно произойти что-то великое, и мы увидим кое-что новое в будущем столетии.
   -- Французское просвещение ушло во времена революции гораздо дальше, чем у нас теперь. Они всё шлифовали, а конгресс теперь разбирает только то, что создало ваше собственное сопротивление...
   Стало пасмурно, и небо покрылось серыми гребнями туч. Сверху спускался мрак, но белый город казался еще белей и улыбался черному небу.
   -- Похоже на циклон, -- заметил доктор.
   -- Между прочим, о циклоне; помните вы циклон, разразившийся над Парижем? -- начал Курт. -- Это было в прошлом году, 10 сентября; я там был и мог его наблюдать. Смотреть на то, что творилось, было ужасно, и можно было от страха лишиться рассудка. Он опустошил площадь святого Сульпиция, возле иезуитской семинарии, перешел к Сене и в щепки разбил угольное судно, носившее название "La Revanche"...
   -- Это был символический циклон, -- заметил Исаак.
   -- Оттуда он повернул к знаменитой Капелле святого Людовика и опрокинул леса, потом он бросился прямо к Палате Юстиции. Там сидел судья и разбирал дела, как вдруг окна разбились и большое дерево с корнем повалилось в зал. Будка постового полицейского, стоявшая на улице, попала в длинный коридор. Палата Юстиции, казалось, всего больше пострадала. Но оттуда вихрь понесся еще к госпиталю святого Людовика и выхватил 50 метров железной решетки, чем чуть не был убит сотрудник "Courrier de Paris".
   -- Не сочиняешь ли ты всё это сейчас? Друг Макс видел бы в этом предупреждение, но, к счастью, в Париже уже целый год спокойно, а обыкновенно предсказания погоды более года не действуют!
   -- Сочиняю? Ты можешь всё это прочесть в вырезке из "Vossische Zeitung", которую я имею при себе!
   -- Нет! благодарю! Я помню и без этого: иезуитская семинария, св. Людовик два раза, La Revanche и Палата Юстиции...
   -- Так запомни же, -- сказал Курт в резком, почти фанатичном тоне, -- и если в Париже что-нибудь произойдет в этом году или в будущем, то...
   -- Разве уж и ты сделался оккультистом? -- спросил доктор.
   -- Оккультистом или нет, но наступают времена!.. В Париже мне приснился сон...
   -- Ты отыщи его толкование в толковнике!
   -- Смейся, но возьми эту вырезку из газеты и сохрани ее, хотя бы только для пробы. Ведь ты любишь опыты. Это "Vossische Zeitung" от 15 сентября 1896 года. Теперь у нас 97 год.
   -- Хорошо! -- возразил доктор. -- Хочешь, будем биться об заклад, что ничего из этой легенды не воспоследует?
   -- Бьемся об заклад! Сто крон! -- сказал Курт, -- Исаак будет свидетелем.
   Исаак с большим интересом прислушивался ко всему, что происходило между Куртом и доктором; он согласился быть свидетелем этого пари. Курт вынул из кармана бумажник, достал вырезку из газеты и положил ее на стол.
   -- Это действительно описание на французском языке циклона, разразившегося над Парижем, и оно согласуется с рассказом Курта. Но означает ли это что-нибудь? Ну, увидим!
   -- Что, чёрт возьми, может это означать? Циклонов создавать нельзя даже иезуиту или оккультисту, а в сверхъестественные циклоны никто не верит.
   -- Увидим! Увидим!
   Эсфирь и Макс несколько раз прошлись мимо художественного павильона.
   -- У меня такое впечатление, -- заметил Макс, -- что здесь шведы друг друга не любят, а соединяются в страхе перед неведомым будущим! Это напоминает потребность больного примириться с недругом; стоит ему выздороветь, и опять враг тут как тут.
   Они остановились, сначала присматриваясь к темной туче циклона на небе, а потом взглянули в отворенную дверь художественного павильона, как бы рассчитывая там укрыться в случае надобности от дождя.
   -- Видишь, -- снова начал граф, -- видишь там этот бюст?
   -- Ведь это Арвид Фальк! Жив он еще?
   -- Да, жив.
   -- Пойдем, посмотрим поближе.
   Они вошли.
   -- Я не ожидал увидеть его здесь, -- заметил Макс, -- но его считают уже умершим и неопасным.
   -- Кто сделал этот бюст?
   -- Женщина; ведь странно?
   -- Нет, почему? Он ведь всегда жил с женщиной и ребенком, -- ответила Эсфирь. -- Но что такое там на цоколе?
   -- Это что-то в роде пламени. Что это должно изображать -- серу, которую он анализировал, или это ад, в котором он теперь живет?
   -- Он не выглядит испуганным; напротив, в выражении его лица светится божеская уверенность, которую боги ненавидят.
   -- Думаешь ли ты, что кто-нибудь понял этого человека? Он уверяет, что нет, так как он и сам себя не понимает. Но иногда кажется, что он предугадывает загадку своей жизни и смотрит на себя, как на задачу. Мне он необыкновенно напоминает бальзаковского Louis Lambert, который здесь не у места. Недовольство всем, что на земле делается, желает он приписать таинственным воспоминаниям лучшего. Он считает, что всё, что он здесь видит, только плохие копии оригиналов, которые он смутно помнит. И его колебание между аскетической набожностью и чувственным безбожием указывает на то, что он на земную жизнь смотрит, как на кару, и что ему от времени до времени необходимо в виде наказания принять грязевую ванну.
   -- Знавал ли ты его?
   -- Нет, я думаю нет человека, кто бы знал его. У него особая способность в общежитии скрывать себя, при чём он так приспособляется к говорящему, что собеседник получает такое впечатление, будто он видит свое собственное отражение или говорит сам с собой. Вот почему имеется о нём столько различных характеристик, производящих впечатление, что портретисты воспроизвели собственные образы, а никак не его. Недавно пробовала одна дама обрисовать его в эскизе, но тут же объявила, что ничего у неё не выходит и что она на этом чуть с ума не сошла.
   -- Почему же его так ненавидят?
   -- Мир вас ненавидит, потому что вы не от мира сего.
   В это мгновение граф Макс почувствовал как бы теплое дуновение за своей спиной. Он оглянулся и увидал человека неопределенного возраста, стоявшего перед бюстом и уставившегося на него с иронической и пренебрежительной усмешкой на лице.
   Граф чуть не вскрикнул, но, удержавшись, он обернулся к Эсфири и молча многозначительно взглянул на нее.
   Незнакомец прошел дальше.
   -- То был он?
   -- Кажется!
   -- Видел ли ты выражение его лица? Он как бы сверху вниз смотрел на себя, и глаза его говорили: с этим мы покончили!
   -- Что это должно означать?
   -- Он всегда ведь стоял выше себя, и в нём соединялись в сильнейшей степени чувство собственного достоинства и откровенное самоуничижение. Он, быть может, стоит теперь на новом пути и смотрит презрительно на изображение себя таким, каким он был прежде!
   -- Но уверен ли ты, что это он? Ведь он в Париже!
   -- Я не верю в двойников. Мы, ты и я, ведь иногда "видим" друг друга, тогда как это лишь наше начертание, плюс еще что-то, что я определить не могу. Теософы наблюдали это явление, но не-могут дать ему объяснения, но, однако, прозвали его "материализацией при. помощи полу-материи мысли".
   -- Но ведь он так тяжело ступал?
   -- Да, он так тяжело ступает, как будто он придерживается земли, чтобы не быть унесенным на воздух...
   -- Но не хочешь ли ты осмотреть художественный отдел?
   -- Я слеп глазами; я внешних предметов видеть не могу. Я хочу лишь одного -- идти рядом с тобой, тогда только во мне светло. Можешь ты это объяснить? Хотя я иногда, когда о тебе думаю, прихожу к заключению, что ты из мира мрака. Тогда я ненавижу тебя, как злого духа. Что это такое? Ну, скажи теперь, когда настало время умиротворения, думаешь ли ты, что и мужчина и женщина тоже примирятся и что прекратится борьба двух полов?
   -- Нет, -- отвечала Эсфирь, -- этого я не думаю, потому что, если бы их не отдаляло существующее между ними разногласие, вся жизнь стала бы развратом. Ты ведь знаешь, что все сторонники женщин странные люди. У них женская душа, и поэтому они в женщине почитают себя самих. Юноши, еще вполне девственные, всегда уважают женщину. А слышал ли ты, что наши господа перестали говорить о своих связях...
   -- Я не расслышал того, что ты сказала.
   -- Нет, но у тебя способность быть непроницаемым к посторонним влияниям.
   -- Когда они низменны! Ты опять темнеешь!
   Они пошли дальше, но держались далеко один от другого, и Макс производил впечатление, как будто бы он собирался шмыгнуть в ближайшую дверь и скрыться.
   -- Нам надо на некоторое время расстаться, -- заметила Эсфирь, -- мы через час можем встретиться у выхода.
   -- Я рад, что ты так умна! -- ответил Макс. -- Но мы расстанемся друзьями, тогда мы через несколько минут опять будем искать друг друга.
   -- Друзьями!
   Белые здания выставки сияли под грозным небом циклона, который никак не мог разразиться. Архитектура этих построек была причудлива и ничем не напоминала Швецию, а скорей Восток. Откуда получили строители такое вдохновение? Из страны Восходящего Солнца, куда теперь обращены были в ожидании и в трепете взоры вселенной, после того как Япония дала земному шару толчок, распространившийся на Западе и который, быть может, откроет новый период в истории вселенной; настолько новый, что историки назовут его новейшим временем, а всё, что этому периоду предшествует, включая сюда и наше время -- древнейшим. Проделали отверстие там на Востоке в эти большие осиные гнезда, и вот взлетели черно-желтые. Но отдаленный Запад в стране Заходящего Солнца тоже задвигался. Все народы земного шара собрались там, вывели новое поколение, которое почувствовало свою силу, не признавая в Атлантическом океане пограничной линии, но пожелало участвовать при разделе земного шара и было признано среди великих европейских держав. Старая Испания, гидальго, первый покоритель Америки, вытеснена, и Колумб был в своей могиле в Гаити отомщен за перенесенные несправедливости. Между страшными Востоком и Западом почувствовала себя Европа в угрожаемом положении, и как испуганные птички соединялись государства в вынужденной дружбе, выразившейся прежде всего в рескрипте русского Царя, последствием которого явился Гаагский конгресс мира. Это однако означало объединение европейских держав для общей обороны против общего врага, следовательно отнюдь не мира вселенной. Бронированный кулак постучался в двери китайской стены, и сторонники revanche'a за Седан отменили revanche, чтобы сражаться заодно с пруссаками. Европейцы перестали быть патриотами каждый в своей провинции, а припомнили, что они все дети одной расы, точно также как студенты, которые в известные праздничные дни носят каждый значки своей корпорации, а в обычное время являются все членами единого студенчества. Предчувствуя свой упадок, как корпорации, Швеция соединилась, отстранилась, чтобы порыться в своих воспоминаниях и прочесть то, что хранилось и что должно было бы быть сожжено. Церкви, замки, хижины были обшарены, и все воспоминания оказались на священной горе, на "шанцах".
   Над белыми зданиями выставки возвышалась шанцевая гора с своим черным сосновым лесом и своими старинными башнями, озарявшими давно прошедшее, о котором многие думали, что оно должно восстать вновь. Поэты вызывали тени умерших, в роде Карла XII и ему подобных. Дорогам и тропинкам, ведущим на священную гору, дали великие имена, чтобы этим пробудить в народе чувство самосознания и чтобы укрепить связь между различными партиями, которые теперь должны были соединиться в прошлом.
   В павильоне прессы сидели в отдельной комнате доктор Борг и редактор Холтер и отчаянно спорили друг с другом. Доктор был вне себя от гнева.
   -- Ведь это маскарад! -- волновался он, -- и ты не должен льстить тщеславию своих земледельцев, чтобы они не теряли рассудка и не воображали, что каждый из них второй Карл XII. Мы в настоящее время только можем открыто соединяться для будущего. Династия ведь существует только с 1809 года и не может считать своих предков со времени Люцена и Нарвы. Половина дворянства -- экзотического происхождения, а весь Шонен стал шведской территорией лишь после битвы под Лундом. Ты не заставишь жителей Шонена кричать ура по поводу Брейтенфельдена, потому что их при этом не было. Комиссар выставки, друг наш Исаак, ведь пришлец с Востока, так что он не может праздновать ни Лютера, ни Карла XII. Вы сами того не сознаете, насколько вы бестактны и оскорбительны! Я сам, будучи негрского происхождения, так же как Исаак и Сирах, не могу разделять восхищение поэта Гренлунда перед шведскими поселянками и народными танцами. Вы не откровенными ты должен был бы всем скомандовать: "Глядите вперед!" Ты пренебрег справедливыми нападками Раббинера против нашего почитания жалкого прошлого, когда он вчера на конгрессе напустился на наше подражание культуре Греции и Рима. Он провел толстый штрих мелом через идеальное государство Платона, которое он прозвал (в центре Риттерхауза) государством педерастов! Будь я на конгрессе, я бы стал его качать. чёрт возьми, какое нам дело до Греции, до Рима и до Карла ХII? Вы живете под землей, в могилах, среди трупов, а тем временем настоящее и за ним и будущее бушуют вокруг вас. Это плоды того ужасного воспитания, которое мы получаем сначала в школах, потом в университете, и это тот аттестат зрелости, который соответствует теперь магистерскому званию 30-х годов.
   -- Что же по-твоему делать?
   -- Специальные школы и образование по призванию! Пусть юристы с четырнадцати лет поступают к адвокатам в качестве писцов; пусть медики в том же возрасте делаются санитарами в больницах; пусть инженеры начинают карьеру, работая в мастерских; пусть готовящиеся на службу духовную начинают с обязанности псаломщика. Закрой все четыре факультета, и пусть в народных школах кончают образование на чтении, писании и четырех правилах; а затем -- в жизнь их, и пусть каждый совершенствуется по своей специальности! В настоящее время надо хорошо знать свое ремесло, а то погибнешь при громадной конкуренции; а мы ничего не можем осилить, мы умеем только беседовать в гостиных, кабачках и на конгрессах. Мы обо всём можем болтать с дамами, но мы лишь дилетанты по всем отраслям. Откуда нам взять государственных людей, когда познаний по государственным делам не преподается? Поэтому наше управление -- одна комедия. Летом можно встретить морского министра попечительствующего о церкви или школе; гвардейский офицер занимается сельским хозяйством, а асессор в отставке управляет армией и флотом. Неужели это искусное управление? А до конца службы министр не научается у начальников отделений элементарным понятиям о внутреннем ходе машины. Поэтому вся страна полна отставными министрами, и, когда юношу спрашивают, кем бы он желал быть, он отвечает -- министром в отставке. Чтобы быть судьей, надо знать законы, но чтобы быть директором департамента или министром, ничего не надо знать! Я не говорю об избранных депутатах ригсдага, которым так стыдно ничего не знать, что они обыкновенно покупают том основных законов, но члены комиссии, которые фактически составляют законы, те должны знать все законы страны и быть просвещенными государственными деятелями. Если бы комиссии состояли из государственных деятелей, то они работали бы. перманентно заодно с ведомствами управления, не так, как теперь, когда они целыми месяцами только мешают делу, за всё цепляются, лишь бы проявить себя в оппозиции правительству. Почему правительство и ригсдаг должны всегда выступать врагами и всегда стараться унизить один другого. Провести запрос или предложение -- значит побить рекорд, и если за министром большинство голосов, значит он взял приз и может рассчитывать, что не свернет себе шею и останется на своем посту. А о чём говорится в рисгдаге? Обо всякой грязи! О варьетэ и оперном ресторане, о пенсиях, о наведении мостов, даже о делах чисто полицейских, о выходках гвардейцев, о фураже лошадям, о выработке пива, о ревизиях, о туалетах дам и о курении школьников! Да неужели же это государственное дело? Ригсдаг вполне доказал свой недостаток компетентности тем, что всё более или менее важное передает в комиссии, составленные из людей более сведущих. Но ведь и ригсдаг должен был бы состоять из людей сведущих! Какое же это управление! Какие же это законодатели!
   -- Что же делать?
   -- Ничего! однако же шлифовать! шлифовать! Трава под снегом не вырастет! Ничего не воздвигнешь, если не снесешь предварительно старую постройку. Действовать только отрицанием, никогда не выступать с положительным предложением, -- да ведь это в конце концов смешно! Облегчите законы, дайте свободы, и пусть разовьется сила! Ты же должен будить, а не усыплять народ! Прощай! -- Пробило семь часов!
   На половине шанцевой горы и как бы применившись к ней высился темный дом, в котором выделялась в особенности давящая на здание крыша. Старое, прогнившее дерево; ряд маленьких окон невысоко над уровнем земли ясно указывали на боязнь света. Это напоминало сарай, но могло быть и церковью.
   Доктор Борг и Исаак Леви остановились перед этой мрачной постройкой.
   -- Вот тебе Норвегия! -- воскликнул доктор. -- Темное и прогнившее здание бросает тень на наш светлый город! Высокая крыша кичливо высится, но под ней нет ничего хорошего! Одно хвастовство!
   -- Ты теперь ненавистник Норвегии?
   -- Да, самым отъявленным образом! Почему бы мне не ненавидеть своего врага! Почему бы мне не ненавидеть норвежцев, когда они кичатся ненавистью к шведам? Кажется, я имею право выбирать свои симпатии и антипатии, как и остальные смертные. Имеешь ли ты против этого что-нибудь возразить?
   -- Но ты же ратуешь за свободу Норвегии!
   -- Да, понятно, я признаю её справедливые требования, но и я хочу освободиться от этой черной махины, которая навалилась на нас, как душевная болезнь. Должны мы разве почитать этого Ибсена и его глупую Нору? Знаешь ли ты, как говорит про него Золя! "Последний плод высохшей поясницы нашей доброй Жорж-Санд!" Сарду называет его сумасшедшим, Толстой тоже говорит, что он спятил. А его прославляют в Швеции! Ну, он всё же священник! А кистер и того хуже!
   -- Теперь они оба выглядят, как две гориллы! А не находишь ли ты, Исаак, что священник похож на одного из "наших".
   -- Да, ты, пожалуй, прав, -- ответил Исаак. -- Он не только немец. Его в газете прозвали лягушечьей пастью.
   -- И вся освободительная политика Норвегии вырождается в грубой руке Каролины в борьбу за норвежское посольство, откуда Норвегия надеется управлять шведским обществом. Я больше в посольство никогда не хожу; с меня довольно пить за здоровье Ибсена, и я не намерен выслушивать их глумления над воздушными полетами Андрэ. Знаешь ли ты разницу между Швецией и Норвегией? Та же разница, что между Норденшильдом и Нансеном. Норденшильд нашел северо-восточный морской проход, но не сделался национальным героем; Нансен не открыл своего обещанного северного полюса, но стал национальным героем. Швеция мачеха для своих детей и поэтому она создает величие из ничего; она отыскивает ничтожества и доводит их до величия.
   -- Да, но ведь ты был, при том как его канонизировали.
   -- Ты ведь знаешь, как это происходит. Вас в покое не оставят, пока вы толпе, не бросите кость. На таком же основании сделался я и вагнерианцем, хотя я того мнения, что он написал лишь немузыкальные и некрасивые вещи; "написал" самое подходящее слово, потому что его музыка и не прослушана, и не компонирована, она написана. Но мы живем в развратное и демократическое время. Я иногда спрашиваю себя, не была ли чего-то превратного в этой демократии, за которую мы разрывались на части, где невежда распространяет знание, где растерянный должен советовать, слабый управлять, подавленные давить других и где действительно большинство так поступает. Однако, в таком государстве, как наше, где одна половина нации записывает, что делает другая; где государственный календарь так же обширен, как Библия; где содержание чиновников равняется национальному богатству, где должности сделались феодальными, а чиновники вассалами, тут, пожалуй, необходима правильная демагогия, как перевес. Но курьезно то, что демос у нас настроен монархически, академически, аристократически, в духе Карла XII, и патриотически, тогда как двор демократичен, демагогичен и покорен. Демос взял на себя платить целых двенадцать лет по полмиллиарда преторианской гвардии; когда же они убеждаются, что не в состоянии этого осилить, то бегут в Америку. Но задолженность государства замечается не только в ипотеках и по приходским десятинам, а она явствует и в банковых векселях. Торговля основана на кредите и векселях; это задаток, ссуда, но ссуда еще не значит, что работа выполнена. Вся нация живет шестимесячной ссудой; учитывают вексель для найма помещения, вексель для выплаты податей, вексель для ведения хозяйства. Но через шесть месяцев вексель не оплачивается, а вновь переписывается, при чём проценты выплачиваются с помощью нового векселя. И так живут не-сделанной работой, и весь расчет национального бюджета ложен. Истощенная земля ничего не стоит; содержание полуразвалившихся замков стоит денег; заржавленные железнодорожные рельсы и наполовину попорченные локомотивы могут лишь быть проданы как железный лом; однако они в государственной росписи числятся как имущество; водопады значения иметь не будут, пока рядом не будут стоять фабрики; фабрики значения иметь не будут, пока не будет хватать рабочих; а рабочий цены не имеет, пока он не мастер своего дела; кроме того производство значения не имеет, пока нет сбыта. Железо Норрланда должно было нас спасти, но тормоза затормозили дело. Куда мы идем?.. Развитие и прогресс идут своей дорогой, скачками и неожиданностями. Ведь очень возможно, что когда-нибудь подтвердятся слухи о Норрландском золоте! Представь себе шведа на сборном пункте всех народов вселенной. Народонаселение возрастет; Норрланд покроется городами; земледелие будет заброшено, и жители подобно краснокожим напьются до полусмерти. В следующем поколении будет господствовать в Швеции новая космополитическая раса.
   -- Веришь ты в это?
   -- Нет, не могу этого сказать, но всё может быть. Всё может пойти совсем иным образом... Но так, как теперь, оно долго не протянет! И твоя обязанность об этом говорить, писать изо дня в день, всё в этом же духе говорить! Даже перед глухими!
   Он вышел из павильона и направился в центр толпы, где чужие лица радовали его, как прибывшие издали гости радуют своим появлением одинокого жителя пустыни, и где звуки чужих живых речей напоминали ему то, что его родной язык принадлежит к мертвым, так как стоит переехать границу страны, чтобы его никто понимал.

XVIII

   Прошло несколько лет. Конец века действительно наступил, -- оставалось до начала нового еще лишь несколько часов. Все Борги решили собраться в "Готических комнатах" с тем, чтобы около полуночи перебраться на "Шанцы".
   Жизнь быстро меняется, и прежний ресторан уже перестал быть модным; зато процветал литературный отель "Ридберг". Когда кто-нибудь еще упоминал о "Красной комнате", то это звучало отголоском старины.
   Все собрались; пришел и старый редактор Борг, который теперь переступил уже за шестьдесят лет. В честь торжественного дня решили устроить общее примирение. Эсфирь, собиравшаяся сдавать экзамены, была единственной дамой. Все остальные попрятались, опять заперлись по своим домам, так как товарищеская жизнь по кабакам стала невозможной. "Человек время проводит с женою другого, и в конце концов не знаешь, на ком женат". Так часто повторялись случаи разводов и вторичных браков, что под конец дамы пришли к тому заключению, что удобнее сохранять девичью фамилию. В одном округе было предложено, чтобы всех девушек, достигших известного возраста, звали женщинами, так как большинство уже давно не девицы, а откровенно гуляют с своими детьми.
   На столе в "Готических комнатах" лежал лист, испещренный подписями. Все присутствующие уже подписались, кроме доктора Борга. Однако, именно он составил адрес Золя, выражавший восхищение перед его мужеством в деле Дрейфуса и надежду, что новое столетие увидит полную реабилитацию его protИgИ. "Справедливости! Отнюдь не милости!" значилось в адресе.
   -- Ну-с, доктор, -- обратился к нему Исаак Леви, -- не желаешь ли подписать? Быть может, ты считаешь его виновным?
   В то время всё так легко воспламенялось, что имя Дрейфуса произносилось осторожно, -- это имя, разделившее за последние годы человечество на две половины.
   Доктор взял перо и быстрым почерком написал свою собственную фамилию.
   -- Надеюсь, что то, что я сделал, не окажется против моей совести и честь, -- сказал он.
   -- Послушайте! Что он говорит! -- закричали все хором.
   -- Да, друзья мои, -- начал снова доктор, -- во время процесса мне не раз приходилось изменять свое мнение, и я не знаю, стал ли я дрейфрусаром, как я сделался вагнерианцем.
   Все опустили взоры ниц, один, чтобы скрыть свои чувства, другие, напротив, ради демонстрации, и в общем молчании доктору послышался упрек, на который он не мог не ответить.
   -- Видите ли, добиться правды в процессе о шпионстве прежде всего почти невозможно, так как обе стороны занимались шпионством и вследствие этого имели дело с ложью, обманом и фальшивыми документами. Во-вторых, ненормально пересматривать процесс через два года, принимая во внимание, во-первых, шаткость человеческой памяти, во-вторых, что года меняют точку зрения и будят новые интересы, новые чувства, и, наконец, в-третьих, что за это время некоторые свидетели исчезли, документы не все оказались налицо...
   -- Да, но ведь заседание было весьма таинственно, -- заметил старик Густав Борг.
   -- Да, почему же нет? Наш свободный суд ведь тоже таинственен...
   -- Я думаю, ты на стороне генералов? -- спросил Густав.
   -- Опять мы к этому вернулись! -- воскликнул доктор. -- Черт знает что такое! Люди теряют рассудок, как только речь идет об этом процессе.
   Исааку стало жаль доктора, ставшего невольно в ложное положение, и, влекомый человеческим чувством сострадания, он попробовал ему помочь.
   -- Дело неясное, с этим я согласен, -- начал он. -- Для меня в нём три темные точки, которых я безусловно уяснить себе не могу. Первое: почему Дрейфус потребовал цианистого калия, когда услышал о ревизии? Почему он ей не обрадовался? Второе: он сразу подумал, что генералы взяли его сторону, и просил жену сходить к Буадефру и просить его защиты. Как мог он быть такого хорошего мнения о Буадефре, которого он знал? Ведь это какое-то чертовское положение. В-третьих: когда я прочел жалобу генералов в Ренне, да, друзья мои, тогда я вполне был убежден в виновности Дрейфуса! Что вы мне на это скажете? И настолько я в этом был убежден, что я подумал про себя: "Лабори, застрелись!" В особенности потому, что генералы заявили, что бордеро решающего значения не имеет; а главным образом, меня убеждали их громкие слова и благородство тона. Когда же после этого в Лабори стреляли и он отказался вызвать из Парижа своего врача, когда не было произведено никаких попыток для обнаружения преступника, когда даже не была исследована вынутая из раны пуля с целью напасть на след стрелявшего, тогда я подумал: нет, здесь дело нечисто...
   Теперь произошло то, что часто бывает, когда человек благородно протягивает другому руку помощи; присутствующие все заражаются этим благородством.
   -- Я согласен с Исааком, -- начал Холгер, -- о том же думал и я, и защита Деманжа основывалась на отчаянии, овладевшим им, когда он увидел в Ренне своего клиента. Лабори и Пикар его покинули...
   -- Да, -- прервал его Курт, -- я тоже нашел некоторые темные пункты. В особенности же я нахожу, что логика, которой руководствовались, весьма прискорбна. Канцлер Германской империи объявил в рейхстаге, что он о шпионстве Дрейфуса ничего не узнал! Как мог он знать в Берлине, что происходило в Париже. Но чтобы ничего не говорящее, одностороннее заявление Бюлова было признано за доказательство, -- это восхитительно! Когда же поздней Дрейфус объявляет сержанту Денеру: "Я виноват, но не один", то это доказательство отвергается на том основании, что при этом не было начальника тюрьмы! Разве только верно то, что слышал начальник тюрьмы? Кто может утверждать такую чушь, тот должно быть не в своем разуме. Подумайте только: раз начальник тюрьмы этого не слыхал, -- это ложь! Дальше говорят: Дрейфус не был обрадован ревизией. Нет! Говорят, что это гордость! Можете ли вы понять эту гордость? Если бы он отнекивался и просил милости, тогда он был бы горд! Но отказываться от уяснения истины!..
   Настроение компании всё более воспламенялось. И Селлен пожелал бросить щепку в огонь.
   -- Да, логика! На том основании, что Анри, шпион по призванию, составил подложный документ, приходят к заключению, что и достоверные документы фальшивы. Логично ли это?
   -- Нет, послушайте, -- сказал доктор, -- если мы так будем продолжать, то в конце концов признаем Дрейфуса виновным, а ведь не таково было наше намерение! Каково твое мнение, Макс?
   -- Я не стану отрицать, -- заметил, подумав немного граф, -- что дело темное. Ведь учреждено было дрейфусовское министерство с Вальдеком-Руссо, чтобы освободить Дрейфуса. Это министерство назначает государственного комиссара, который не генерал и который хотел спасти Дрейфуса, будучи убежденным в его невиновности. Однако после того, как он выслушал генералов и свидетелей из Ренна, несмотря на бордеро Эстергази и на явный подлог Анри, он во время процесса изменил свое мнение. Это удивительно! После этого ссылались на бордеро -- совсем, как фокусник, который, вынимая что-нибудь из-под скатерти, всегда показывает на потолок. Бордеро, как доказательство, никуда не годится точно так же, как и свидетельство Эстергази. Хотя теперь и эксперты утверждают, что на бордеро нет и следа руки Дрейфуса, но всё же Дрейфус сам признал сходство с своим почерком, когда он воскликнул: "Они похитили мой почерк!" Мы наталкиваемся на такую массу противоречий, что едва ли имеем право составить твердое убеждение. Против того, что Дрейфус, из которого сделали ангела, не ангел, так как он человек, сказать ничего нельзя, но Золя и Бьернсон не должны были бы ручаться за его честь. Дрейфус сказал, по крайней мере, десять раз неправду, и в этом он был уличен. Он прежде всего отрицал, что знал организацию восточной железной дороги. Он ее знал! Он отрицал, что знает план мобилизации. Он его знал! Он отрицал, что присутствовал на конференции генерала Рансона. Он на ней присутствовал! Он утверждал, что не был знаком с Пикаром. Он знал его! Он сначала говорил, что никогда не бывал в Мюльгаузене. Поздней он утверждал, что бывал там каждое лето. Он уверяет, что никогда не видал руководства к стрельбе. Он его видел! Он утверждал, что не был знаком с артиллерийским орудием 120. Он был с ним знаком! Он отрицал, что встретил у Бодсона английских военных атташе. Он их встречал! Бьернсон, тот... клялся за нравственность Дрейфуса! Дрейфус признал, что, будучи женатым, он имел содержанок; но он утверждал, что это никого не касается, так как он имел на то средства. Это возможно, и действительно, это никого не касается! Но свидетельство Бьернсона! La vИritИ! Золя обвиняет генералов в подлоге! Но Дрейфус шлет генералам свою благодарность, будучи наилучшего о них мнения! La vИritИ, Золя! Но открываются в процессе и другие неприятные подробности. Дрейфус призывает на помощь майора Дюре. Тот является и показывает против него. Дрейфус вполне полагается на вмешательство полковника Кордье! Тот ничего сказать не может. Потом еще: полковник Муньэ, который должен был доставить важные телеграммы, умирает во время процесса; майор Д'Аттель умирает во время процесса; Chaulin-Sauviniere умирает во время процесса. А таинственная смерть Lemercier-Picard, GuenИe, Pressmann'a и других! Дальше, в Вене умер Шнейдер, умер Шерер-Кестнер, начальник генерального штаба! Этого не бывает, когда дело чисто, и это сплетение лжи чуть ли не требует пороха и пуль! Но как бы то ни было, по-моему, высказалась божеская справедливость, и приговор был произнесен. Дрейфус в Ренне был приговорен к десяти годам заключения за то, что болтал и этим предал свою новую родину; но он был совершенно правильно помилован, благодаря смягчающим вину обстоятельствам, именно его понятной и естественной любви к прежней родине, к родине его детства. Анри пришлось, как преступнику, в деле честь наложить на себя руки. Эстергази был обесчещен и заслужил, как лгун, общее презрение, Феликс Фор получил предупреждение в том, чтобы впредь не вилять. Нация узнала, что в ней столько чужого элемента, что она и думать не может о реванше, который мог бы обратиться в братскую войну; и если армия лишилась своего престижа, то, с другой стороны, она облеклась новым престижем и получила новую задачу. Она теперь служит на востоке бок-о-бок с немцами, чему бы никогда не бывать, если бы не состоялся процесс! Франция теперь открыта! Как Китай! Но за процессом следовало возбуждение религиозного вопроса; почему это случилось!?.. Я этого сказать не могу, но вопрос возбудился, потому что Дрейфус еврей. И вот протестанты и евреи занялись тем, что открывали монастыри и выпускали на свободу несколько тысяч людей, пожизненно заключенных. Совсем как при короновании или восшествии на престол нового монарха! Но это служит также ответом, весьма впрочем добродушным, на Варфоломеевскую ночь: благодеяние в награду за злодейство! Чистая христианская любовь, хотя побуждение и не верное! Но ведь люди видели столько раз, как злое служит доброй цели; Дрейфус же не был добрым и хорошим человеком, но он служил, как все мы!
   -- Да, -- снова начал доктор Борг, -- после всех наших рассуждений, основанных просто на желании выказать некоторую оппозицию или на стремлении увидеть оборотную сторону дела, я нахожу легкомысленным посылать этот адрес Золя, который считает, что он один нашел истинную правду. Он, действительно, подобрал несколько зерен, но очень мелких, и при этом испачкал свою спину. Если бы нам вместо этого приветствовать его как воскреснувшего верующего, как верующего в будущность автора "Парижа" и "Труда", как социалиста Эмиля Золя? Не сделать ли нам это?
   Все, кроме старика Борга, ответили утвердительно. Так и было решено.
   Эсфирь, служившая в больнице для душевно-больных, ушла, и Макс последовал за ней.
   Они долго шли молча по улицам.
   -- Заметила ли ты, -- сказал, наконец, Макс, -- что он похож на старинную статую "Гранильщика"?
   -- Да, в этом ты прав; в особенности подбородок, который начинается от ушей.
   -- Помнишь ты о циклоне 1896 г. в Париже, который поднялся с св. Сульпиция, опрокинул "La Revanche", опустошил Палату Юстиции и успокоился на госпитале св. Людовика? Веришь ли ты в символические циклоны?
   -- Во что, Бога ради, надо верить? Мне становится страшно!
   -- Еще припоминается мне более оккультный случай. Во время Великой революции, в день взятия Бастилии, был очищен Тюльерийский сад; между офицерами попались один Рейнах и один Эстергази. Веришь ли ты в случайность?
   -- Нет! Но это простое совпадение?
   -- Не знаю! Совпадение должно было бы дать нам объяснение, а мы этого не имеем. Поэтому всякое объяснение только смешно. А потом вот еще: Бедекер, который не может считаться оккультной книгой, передает совершенно невинно следующее. Когда в 1689 г. были ограблены королевские могилы в Спейере, то раскопками руководил некий Гинц. Когда в 1789 году были опустошены королевские могилы в St.-Denis, то во главе толпы был тоже некий Гинц.
   -- Что бы это могло означать?
   -- Не знаю!
   -- Слушай, ты знавал Дрейфуса?
   Граф Макс остановился и пристально взглянул на Эсфирь, как бы для того, чтобы убедиться, не шутит ли она.
   -- Нет, я его не знавал... но если мы с тобой еще раз очутимся с глазу на глаз через много лет и ты тогда будешь так же всем этим заинтересована, как теперь, то я расскажу тебе нечто... Да, это был перст Провидения, но отнюдь не страждущий Христос.
   -- Ты христианин?
   -- Да, я свободомыслящий христианин. Странно: когда мы низвергли христианство, то с этим ушло столько разума и гуманности. Мы стали грубее и глупее... Если теперь задаться целью отыскать чуткого человека, то надо искать его среди пиетистов при условии, чтобы они не говорили об Иисусе и не заботились о твоей душе. Хочешь ли ты видеть человека, умеющего себя обуздать, сохраняющего в чистоте речь свою и помыслы, гуманного к другим, смиренного в горе, всегда возносящего взоры кверху, одухотворяющего всё, к чему прикасается, укрощающего свою плоть, -- обрати взоры свои на пиетиста! Он стремится к сверхчеловеку, часто безрезультатно, с этим я согласен, но стремление, видишь ли... Только бы бросил он об этом разглагольствовать. Религия для себя самого, внутри, но не...
   -- Но радость жизни?
   -- Видишь ли, тут наши пути расходятся.
   -- Почему же? Я понимаю такую радость по-своему, но... Помнишь ли ты второй ноктюрн Шопена и нашу первую встречу в доме у девушек, живущих в радости... Это их суррогат, а вместо...
   -- В чём для тебя самая большая радость?
   -- В том, чтобы породить новую мысль! Тогда я чувствую себя в одно и то же время отцом и матерью, и нет мне надобности делить эту честь с женщиной, которая может во всякое время уйти с моим ребенком и объявить, что он принадлежит ей одной...
   -- Макс, неужели тебе приятно заставлять меня страдать.
   -- Нет, я страдаю сам от причиняемых мною страданий; но я по твоему вопросу вижу, что ты чувствуешь обратное...
   -- Когда я вижу, что ты страдаешь, я люблю тебя; это идет к тебе. Но когда ты весел, ты мне неприятен, тогда ты становишься банальным, гордым, крикливым. Впрочем, я всегда избегаю веселых людей: кто смеется, тот скалит зубы и близок к тому, чтобы укусить...
   Они оба замолчали, Эсфирь потому, что она заметила, что сама себя подвела, а Макс потому, что не хотел подчеркнуть её промаха.
   В "Готических комнатах" оживление всё росло. Густав Борг получил от сына Андерса письмо из Америки, в котором он сообщал прекрасные вести.
   -- Что особенно, -- писал он, -- характеризует здесь новую жизнь, это -- подвижность. Непостоянство во всём. Покоя никогда нет: всё быстро меняется; благосостояние и бедность чередуются друг за другом, так что классы не имеют возможности образоваться. Богатый был беден и снова может сделаться таким же, и это он знает. Поэтому все друг друга понимают, и все осторожны и благоразумны. День слишком короток, и всякий спешит к ночному отдыху, как к единственному великому наслаждению, ничего не стоящему; а утром просыпаешься для серьезного священного труда, от добросовестного выполнения которого зависит существование каждого. Тут работа считается благодатью, и ежечасно вспоминают все здесь, что никто даром на жизнь права не имеет, а что всё милость и благодать. Эта тяжелая школа создает такое поколение, которое станет страшным. Я взираю на Европу, как на отцветшую Грецию: много в ней прекрасного, но она ослаблена и, вероятно, истощена; вы философствуете о жизни, но не живете...
   -- Да, юноша прав, -- прервал доктор. -- Знаете ли вы, что по последней переписи с 1890 года насчитывается 250.000 шведов переселенцев, при чём большая часть из них в возрасте от 15 до 35 лет. В конце концов страна будет населена детьми и стариками...
   -- Странно ли после этого, что женщины выступают и желают работать? -- заметил Густав Борг.
   -- Ты сказал истинное слово! Да, в обществе, состоящем из детей и пенсионеров, они должны выступить вперед и приняться за работу, так как нет мужчин, которые содержали бы их... Это новая точка зрения! Но если ей суждено установиться, то лучше пусть Азия совершит на нас нашествие и пусть нас лучше покорят варвары, чем дамы общества, Аспазии и эмансипированные...
   -- Теперь пока идем на "Шанцы", -- скомандовал Густав Борг.
   -- Да, пойдемте в Капитолий и возблагодарим-те богов за истекшее столетие, завершившееся Дрейфусом, а начавшееся Наполеоном, братья которого, по крайней мере, кажутся нам принадлежавшими к детям Израиля.
   Эсфирь и Макс дошли до таможенной стены, где в полумраке высился одиноко стоящий белый дом; за высокими окнами светились огни.
   -- Есть слово, -- говорил Макс, как бы сам себе, которое среди людей образованных почти вышло из употребления и произносить которое стыдятся: Это слово-- грех. Столько философствовали, что понятие о вине исчезло, но сознание вины еще сохранилось. Я родился со злой совестью и в детстве я боялся, что это откроют. Этого нельзя объяснить ничем иным, как только тем, что этому чувству предшествовало что-то неведомое.
   -- Это болезненное ощущение, и у нас тут много подобных случаев, -- пояснила Эсфирь. -- Есть у нас, например, один, полагающий, что он написал бордеро.
   -- Да, но что ты об этом знаешь?
   -- Нет, слушай, дальше я не могу следовать за тобой.
   -- Это я знаю, да я и не требую этого. Ты всегда в одном со мной тоне, но по крайней мере всегда на октаву ниже. Из ничего ничего не делается, и всякая вещь имеет достаточное основание, так что если кто-нибудь считает себя виновным, то есть на это логическое основание. Воображение, самообман имеют высшую действительность, связь которой с истиной я понять не могу, но которую я не решусь отрицать. Действительность ведь не может же войти в мое внутреннее сознание и опять проявиться, не перейдя в представление или в воображение. Мы, следовательно, знаем действительность только благодаря нашему представлению о ней, поэтому-то так бесконечно видоизменяются наши представления о действительности. Кроме того не может же душа существовать без содействии других душ. Есть у меня основание думать, что все души в связи друг с другом и что есть люди настолько чуткие, что они чувствуют со всем человечеством и, следовательно, с ним и страдают. Но есть и такие, которые издали действуют на других, даже на незнакомых; это ты сама узнаешь.
   -- Я этого отрицать не стану!
   -- Ну-с, почему же ты знаешь, что...
   Граф Макс привык не оканчивать своих мыслей, потому что знал, что Эсфирь его пополняла и следила за его мыслями и он всегда прерывал свою речь, когда чувствовал, что молчаливая мысль лучше передаст неуяснимое, чем банальное слово.
   -- Я решаюсь употребить слово "грех". Я думаю, что все болезни являются последствиями греха. Ведь телесные болезни излечиваются так же, как и душевные.
   Сначала врач понуждает вас к решительному признанию (исповедь), затем вы бываете врачом же приговорены к покаянию: горькие травы, пост, строгое воздержание, отречение; часто вам предписывается отстать от привычек, избегать волнения, думать о более возвышенных предметах. Если затем вы получаете исцеление, то идете к священнику чтобы поблагодарить его, принести жертву. И тогда вам дается совет: "Берегись возврата!" Это значит в переводе: "Иди и больше не греши!" Разве это не одно и то же? А как вы здесь обращаетесь с душевно -- больными, требующими заботы о душе? Да, вы их телу даете холодную воду и морфий? Помнишь ли ты, как Ганна Иоель описывает в своей замечательной книге "На той стороне" свое выздоровление? После того, как она долго ругала врачей и всех окружавших, вдруг в ней перед Рождеством произошел кризис. Она разрыдалась и воскликнула: "Я была глупа и горда". И после этого она исцелилась. Госпожа Шрам была упорнее, но и она покорилась под конец и выздоровела, благодаря сердечному отношению сиделки. Иногда так мало нужно -- одно доброе слово, которое так редко слышишь! -- Этот дом не больница, а ад или место наказания, при чём самая жестокая кара заключается в том, что врач больных "не понимает". Быть непонятым или превратно понятым -- ведь это ад.
   -- Ведь у нас имеются и духовники.
   -- Не замечала ли ты, что большинство здесь питает явную ненависть к духовенству и религии? Вероятно большинство ругается и богохульствует?
   -- Это понятно. Некоторые являются сюда вследствие расстройства на религиозной почве.
   -- Да, они хотят прорвать завесу, а вместо того они видят зрелище с перевернутыми кулисами... это их наказание. У вас ведь содержится поэт X.?
   -- Да, он у нас!
   -- Ну, этот приглашал Господа явиться и увести его на площадь. Кто победил?
   -- Ты думаешь это так было?
   -- Да, как же иначе. Отравление табаком и алкоголем легко излечить. Даже больные в белой горячке отправляются в больницу и снова выходят из неё через неделю. Как это ты не видишь такой поразительной связи!
   -- Вынужденное представление...
   -- Новое слово. Но я прошу причины и повода? Где тот, кто понуждает... Кто понуждает убийцу думать о своем преступлении? Совесть! А за совестью?.. Значит поэт в конце концов впал в религиозный кризис...
   -- Вот видишь ты, что значит религия!
   -- Берегись! Берегись! Впрочем, я не думаю, чтобы здесь можно было жаловаться на докторов. Больной вследствие того, что он не понят всеми окружающими, вероятно чувствует себя изолированным; он должен один справляться с своей совестью и не должен бы находить случая жаловаться и делать из себя жертву. -- А боишься ты, когда здесь бываешь?
   -- Нет, я -- нет, потому что я за собою наблюдаю. Но другие студентки впадают вследствие беспорядочной жизни в состояние расслабленности, и им в темноте становится страшно, несмотря на то, что они ни во что не верят, кроме физиологии. Ведь называют профессоров, которые помешались; а из слушателей у нас были...
   Они вошли в дом. Здание мрачное, недружелюбное, как бы существующее для слез, как в гостинице комната, отведенная для самоубийцы; комната, которую всегда отводят гостю, который кажется самым несчастным; комната с тремя дверями и одним окном, при чём кровать стоит у одной из запертых дверей так, что замочная скважина приходится к изголовью, а у другой двери диван, такой, что на нём ни сидеть, ни лежать нельзя; комната -- с видом на двор; комната, как бы предназначенная для самоубийцы.
   Граф Макс смутился. Эсфирь же, опоздавшая немного, должна была сразу начать обход, и друг её последовал за ней. Они шли по длинному коридору, затем спустились по лестнице и остановились перед решеткой.
   Посреди комнатки, похожей на стойло, стоял старик, совершенно обнаженный, с поднятыми кверху руками, как древний жрец.
   -- Почему же он голый? -- спросил Макс.
   -- Он всегда снимает с себя одежду. У него сильный жар, и это длится уже три года. И вот он три года так стоит. Он думает, что находится в змеиной норе.
   -- Тогда я понимаю, кто это такой. Это человек, лишивший вдов и сирот их достояния и обманом, но законным образом, снявший с них всё до последней ниточки! Видишь ли, есть другие законы, кроме тех, которые имеют силу на суде. Но, Эсфирь, почему кажется ему, что он в змеиной яме? Ведь он не читал же 24-й песни "Ада" Данте, где описано, как змеи мучают воров.
   -- Там это описано? Нет, Данте он не читал!
   -- Но откуда взял это Данте? Как ты думаешь? Изобрел он это, или имел какое-нибудь основание прийти к такому выводу? И есть ли что-нибудь объективное, положительное в этого рода наказании, которое вы называете болезнями? Да, отвечу я, и на это я имею основание... Я думаю также, что в религии есть на это указание... Если бы ты читала Сведенборга, то нашла бы, что его описания преисподней имеют нечто общее с тем, что ты здесь встречаешь.
   Они прошли дальше. Эсфирь шла быстро вперед в своем плаще и с вьющимися волосами, блестевшими при свете газовых рожков, как золото. Граф, стройный, мрачный, бледный, следовал за ней.
   Они опять остановились у решетки. За ней сидела молодая девушка и ничего не делала.
   -- Поговори с ней, -- сказал граф.
   -- Что вы тут делаете, фрекен? -- спросила Эсфирь, только для того, чтобы исполнить желание Макса.
   -- Я страдаю, -- отвечала девушка, отличавшаяся поразительной красотой, струившейся, казалось, из черт лица и из глубины души.
   -- Почему же вы страдаете?
   -- Я страдаю за злодеяния отца; ему некогда нести наказание, так как он должен работать на семью, а я просила у Бога позволения страдать за него. Так как я совершенно невинна, то мое страдание сильней тех, которые бы он переносил, и поэтому срок наказания будет сокращен. Но горе ему, если он будет неблагодарен или если он не исправится, тогда он сам будет нести кару. Он это знает и потому наблюдает за собой. Он тоже знает, что я всюду следую за ним и слежу за ним. Ах! Это очень тяжело, но этому будет конец. Через три года я к Рождеству вернусь домой!
   Они пошли еще дальше.
   -- Не думаешь ли ты, -- спросил Макс, -- что этот ангел сознает, что делает? Не думаешь ли ты, что она в полном разуме? Потрудись тайком допросить отца и узнай, говорит ли она правду.
   -- На это у нас времени нет!
   -- Ты права! Но обратила ли ты внимание, на кого она похожа?
   -- Да, теперь я узнаю, о ком ты думаешь...
   -- Если это его сестра, то ты знаешь, кто отец! Но куда ведет эта лестница?
   -- К самым тяжелым! Там живут...
   -- Я знаю. Там преисподняя Сведенборга для сладострастных...
   -- Это говорит Сведенборг?
   -- Да. Похоже?
   -- Похоже.
   -- Теперь мне становится страшно!
   -- Послушай-ка! В "Аду" Данте описано, как воры, за неимением чего-либо другого, похищают один у другого вид. Помнишь ты тот оставшийся невыясненным процесс норрландского вора: сложное убийство; женщина, которая в купе железнодорожного поезда что-то видела во сне... подумай об этом. Вспомни также оба таинственные случая в Норрланде и Остерготланде, где, казалось бы, не было преступления, по крайней мере материального, а однако... столько было страдания... Да, если бы мы могли высказать все наши мысли... Руссо поступил достаточно неразумно, делая это... Вот как мы выглядим внутри себя! И эта внутренняя жизнь иногда прорывается наружу, путает все понятия, затаивает ясные доказательства, и жалобщик становится виновным. Поэтому нам следовало бы прежде всего очистить внутренность сосуда... Что за страшный маскарад -- жизнь! Я не могу бывать в обществе, потому что я слышу помышления, читаю на лицах и так бываю строг к самому себе, что наказываю себя за свои тайные мысли, которые бывают зачастую настолько ужасны, что я не могу в них признаться... В обществе дурных людей я иногда молчу, как бы оберегаемый какой-то силой, но иногда злоба этих людей переходит на меня, и они говорят моими устами... Они же думают, что я дурной человек...
   Они шли всё дальше и дошли, наконец, до зала, где устроено было небольшое празднество. Макс не захотел войти и остался в дверях.
   -- Это напоминает мне самое ужасное, что я когда-нибудь видел. Это был так называемый венский бал для развратных мужчин и женщин в Берлине. Я отправился туда с полицейским комиссаром и врачом. Вообрази себе: молодой человек влюблен в женщину сорока лет, с грубым, красным, некрасивым лицом, с усами, в pince-nez и ухаживает за ней. Она должна быть его возлюбленной! Кто ослепил его? Что за этим кроется? Должно же быть этому какое-нибудь основание? -- Нет, я не войду! Я боюсь сумасшедших. Они на меня действуют, как демоны, потому что они выговаривают вслух все мои тайны и даже еще не-родившиеся мысли. Вот особенности сумасшедшего: он живет в молчании, полном смысла; он проницателен до злобы. Он слышит на невероятном расстоянии то, что еще не стало звуком; он видит насквозь мысли и чувства; его душевные свойства стоят в известной степени над нашими обычными, поэтому он не погружается в маскарад жизни... Смотри, ведь вот поэт!
   -- Да, он теперь против себя же читает о нравственности!
   -- И он не знает, что Прекрасная Елена чередуется с его банальными песнями?
   -- Нет, этого он не знает!
   -- Что бы было, если бы он это узнал? Его личность уже как бы раздвоилась; но в дисгармонии с его прежним я он разрешит этот диссонанс компромиссом или борьбой против самого себя. Ты знаешь, эта нравственность, если ее как следует понимать, имеет больше за себя, чем против себя. Играть с творческой силой-- ужасно; и этим занимаются больше всего и хуже всего в браке, где это становится просто провождением времени. Поэтому я ради нравственности хотел бы уничтожения браков. На двуспальной кровати теряешь свою личность, уважение к себе и человеческое достоинство. Там продаешь свою душу, научаешься ее скрывать. Это гроб, в который опускается образ Божий и откуда выходит зверь! Там порождается безграничное презрение к собственному я, к любви, к супруге и домашнему очагу! Ну! Пойдем теперь на "Шанцы". Через полчаса настанет полночь!

* * *

   Гости, собравшиеся в "Готических комнатах", направились в гору, разговаривая мирно между собой. Шли старые и юные, отцы и сыновья, дядюшки и племянники, все, как товарищи одних лет. "Смерть не есть извинение, и у возраста нет ранга". "Доказать отцовство нельзя, и поэтому мы все братья" -- таковы были лозунги того времени.
   Во главе шествия выступал старый Густав с Исааком.
   -- Андерс, представь себе, написал также несколько строк о семейном бите в Америке, но я не хотел об этом говорить молодым. Он пишет, что домашнее хозяйство исчезает и что семьи всё больше живут в пансионах (boardinghouse). Я допускаю, -- пишет он, -- что наше ведение хозяйства -- только лишняя трата денег, а алтарем домашнего очага является кухня. Стряпать да стирать, -- и это с восхода солнца и до захода, -- вот жизнь хозяек дома. Разводы, -- пишет он дальше, -- столь же обычны, как свадьбы, и кажется, будто жизнь становится богаче вследствие этого обновления личностей.
   Исаак, не особенно любивший затрагивать эти вопросы, перешел резко к другой теме.
   -- Да, а Нобель умер и оставил приблизительно 30 миллионов.
   -- Значит, Академия получит часть денег и может предпринять что-нибудь.
   Во второй паре шли Курт с доктором. Они затеяли какой-то разговор о женщине.
   -- Тогда, -- продолжал начатый рассказ Курт, -- ушла чертовка на все четыре стороны с ребенком с целью причинить мне величайшее огорчение. Но я не побежал за ней, а оставил ее на произвол судьбы, что совсем не входило в её расчеты. Тогда она объявила, что я не джентльмен, побежала к адвокату и потребовала развода, ссылаясь на то, что я "не делаю ее счастливой". Знаешь ли ты, что значит делать женщину счастливой?
   -- Как же не знать: когда она тебя разоряет, бесчестит, унижает, то, значит, ты сделал ее счастливой; и если она всё это может делать без жалобы с твоей стороны, значит ты джентльмен!
   В третьей паре Холтер и Селлен рассуждали о газете. Селлен недолюбливал рецензий и личностей.
   -- Жизнь стала на взгляд очень похожей на древние Афины: эфоры и цензоры производят дознание о поведении отдельных лиц; и нужно из этого положения вещей стараться извлечь пользу для своего воспитания. Да, впрочем, если все проповедуют принцип индивидуальности, то должны же отдельные личности подчиниться вполне личной критике. Но зато мы изобрели интервью. Прежде бывало невозможно ответить на несправедливое обвинение: приговор газеты бывал чисто драконовский. Теперь самое скромное лицо может ответить и дать объяснение. Это уже большой успех.
   -- Да, но если несправедливо...
   -- Нет ничего глупее несправедливой оценки. Человек, с которым поступили неправильно, становится жертвой и часто завоевывает симпатии не по заслугам... Здесь у нас очень трудно таланту выдвинуться вперед, потому что часто слава создается по дружбе и свойству. Бывает однако зачастую и так, что выдвигаются вперед, благодаря зависти других к конкуренту, и это даже обычная вещь. Чтобы погубить человека, которому завидуют, приходится выдвинуть другого... Всего же хуже созидание дела на рекламе, и я совершенно не понимаю, почему люди о себе публикуют в газетах. Когда я вижу бросающееся в глаза объявление, мне становится страшно, -- я думаю, что тут кроется обман! Нет, пропаганда изустная с помощью покупателя, приобретшего хороший товар, вот это -- единственный верный путь. Наш друг Лундель, художник, всю жизнь рекламировал себя, но ничем не выдвинулся, умер без славы и через год забыт!
   Исаак был в отличном настроении.
   -- Пусть говорят, что хотят, но без армии спасения и храмовников вся Швеция спилась бы. Они не из приятных в общежитии, но...
   -- Как приготовительная школа для Америки, они роль свою сыграли, а также и для подъема народного самосознания. Все большие реформы в нашей социальной жизни шли частными путями без ригсдага: ведь правительство ничего никогда другого не делало, а только всегда всё тормозило. Уничтожить риттергауз не мудреная вещь, и дворянская родословная книга существует и теперь, но жизнь нанесла дворянству смертельный удар. Она сыграла в отношении его роль гильотины. Таким же точно образом создали храмовники трезвость, пиетисты уничтожили государственную церковь, литература изменила нравы, а частные банки ввели реформу в экономическую жизнь.
   -- Кстати, об экономии! Знаешь ли ты, что самое выгодное предприятие в Швеции -- это страхование жизни. Не потому, чтобы люди думали о смерти, а потому, что страховой полис служит обеспечением для ссуд, так как все занимают... Но самая большая выгода, это от просроченных страховок... До чего это по-шведски! Чтобы получить 200 крон, платят шестьсот крон, а потом просрочивают взнос!
   Во второй паре доктор всё придерживался своей любимой темы.
   -- Однажды она вернулась из театра и захотела иметь бутерброд из холодной телятины и огурец. После того, как она с руганью разбудила меня, телятина нашлась, но огурца не оказалось; тогда она подняла целую бурю, и это длилось до утра. Когда я набросился на нее, она объявила, что я не джентльмен, и отправилась к адвокату и заявила, что я не делаю ее счастливой, -- точь-в-точь, как твоя. Возможно ли, чтобы здоровый мужчина жил с таким сумасбродным ребенком? Это значит предавать свое имя и честь в руки злейшего врага! Кого она любит, того она ненавидит! Ссора и ненависть -- вот вся любовь женщины. Мужчина любит, а она ненавидит. Всё прекрасное, что мы в ней видим, это лишь наше отражение. Свет изойдет ненавистью! Дети рождаются и воспитываются в ненависти! Противно жить в развращенное время, где всё превратно. Видят ли они мужчину с мужской силой воли, -- они говорят, что он похож на женщину. Видят ли они альфонса, говорящего от имени женщин и продающего свою волю женщине, они восклицают: "Глядите, вот мужчина! Вот каким должен быть мужчина!" Поэт Гренлунд, подкупленный и живущий на содержании, -- это дамский поэт! Он пишет против своего собственного пола и порочит его...
   Они подошли к мосту. Тут вдруг предстала перед ними освещенная гора Шанульберг и как бы повисла в воздухе башня Бреда, служащая для метеорологических наблюдений.
   Они остановились и молча глядели на гору. Затем шествие из шести человек снова двинулось дальше.
   -- Ведь Селлен открыл в 1870 году Шанцы... тогда еще не было метеорологической башни; в то время горой этой художник воспользовался для картины...
   -- Я никогда не забуду, как какой-то француз с эскадры дня три преследовал меня выражением: "Prost Akropolis".
   -- Причины переселения?
   -- Взгляни на государственную роспись и на военный список.
   -- Теперь всё протекает так быстро, что делается невозможно пользоваться понятием, имеющим за собой десятилетнюю давность, так как оно уже становится отжившим. Где панславизм? Пангерманизм? Боруссианизм? Нигде! Где американская пшеница, ввергшая в страх всю Европу? А Реблаус? Погиб, и Франция не знает, куда ей сбывать излишек вина.
   -- Всё, кажется, понемногу приходит в порядок, но нельзя отрицать некоторого провидения. Раньше чем освобожден был Дрейфус, должен был умереть Бисмарк. После его смерти появился рескрипт, и этим была отменена мысль о реванше, этим могли быть отворены двери Китая и помилован Дрейфус.
   -- Пусть говорят люди, что хотят, но германский император настоящий мужчина. Это единственный монарх, который решается использовать свои законные права и личное влияние. Его телеграмма трансваальцам доказывает его мужество.
   -- Конституционные монархи -- ведь это ничто. Разве не мог бы государственный маршал открывать и закрывать ригсдаг? Ордена можно было бы легко уничтожить, тогда нечего было бы и раздавать.
   -- Если бы употребить сравнение Марка Твена, то можно было бы сказать: настоящее человечества -- уничтожение всех старых ценностей; взгляд на прошедшее при электрическом освещении; старая культура, продающаяся с аукциона, при чём ничто не имеет цены, берется в расчет только настоящая рыночная цена. Всё должно обратиться в деньги, безразлично по какой цене... в первый раз, во второй раз и в третий раз!
   -- От времени до времени следовало бы предавать огню некоторые библиотеки, а то груз становится чересчур тяжелым. Китайцы и арабы сделали это, а Япония отставила в сторону целую культуру... Да! Япония!
   -- Вы говорите, что Холгер в тюрьме узнал многое, о чём не хочет говорить... Но что он утерял свою прежнюю веру в обезьян и в механизм без механика-- это несомненно. Так далеко, как Макс, он не пошел...
   -- Да, Макс и Эсфирь! В их дела никто не сможет вмешаться; их дела должны быть тайной, требующей уважения. В две соединенные духовные жизни никто не может и не смеет впутываться обнаженными руками.
   -- Почему разрастается Стокгольм не в сторону моря, а к болотам? Стоит ли заниматься спекуляцией и продавать участки на такой неудобной для расселения земле? Нет! Необходима березовая улица, длинная линия, идущая, как в Копенгагене, от самых оживленных улиц и до. стены блокгауза; торговля должна бы сосредоточиться на острове Сикла, флот на Ваксхольме... К морю! к морю!
   -- Пастор Алрот лежит в больнице в ожидании операции. Ужасный храм, эта больница: там люди приносятся на заклание неведомой богине, жаждущей видеть слепую кишку. Туда их приводят, как собак к ветеринару, чтобы быть убитыми.
   -- Кстати о собаках! Ведь это позор, что в Стокгольме шесть тысяч собак отнимают у детей хлеб и молоко! И домовладельцы сдают свои красивые квартиры животным и им подобным... Законно ли это? Ведь значится в контракте, что жильцы обязаны вести тихий и спокойный образ жизни! Животные, следовательно, получили больше прав, чем люди. Если бы слуги возмутились и отказались бы выходить на улицу и мерзнуть, пока собаки наслаждаются в компании других собак, то общество, пожалуй, отрезвело бы. Заставлять служанку стоять перед воротами и глядеть на гадости! Фуй! Что за люди!.. Сострадание к животным! Раньше следовало бы подумать о людях!
   Общество всё выше поднималось в гору.
   -- Акрополис! Священная гора! Капитолий!
   -- Гражданин вселенной вовсе не означает того, чтобы норвежцы из своего посольства в Стокгольме управляли бы Швецией. Нет! У всех союзников должно быть национальное управление.
   -- Даже в талмуде выражено проклятие тому мужчине, который дает волю жене.
   -- Послушайте-ка! Теперь собаки подняли лай, когда услышали пение с башни. Ничего без собак не делается! Я высоко ценю турок и японцев! У них нечистое животное и считается нечистым, а у нас...
   -- Посмотри, вот в этой хижине стоит Грёнлунд и руководит этим почитанием дьявола! Да, кто чтит Карла XII, тот, несомненно, почитает дьявола, а кто молится на Густава -- Адольфа, тот должен был бы прочесть "Diarium Spirituale" Сведенборга...
   Все общество оживленно беседовало; слышались всё те же мотивы конца столетия, но в разных тонах.
   -- Виски, столь распространенный, стал употребляться с 1890 года; он приводит людей в грустное настроение и вытеснил радостный пунш, который всегда взывает к песням и игре в кегельбан. Велосипеды и телефоны увеличили быстроту и этим усилили нетерпение в людях: быстрый результат, или не надо никакого! А женский злобный теннис, в котором дело состоит больше в том, чтобы нанести увечье своему партнёру, чем в том, чтобы, как в игре в мяч, самому сделать хороший удар. Это пустяки, но затем пришла еще игра в покер, жульническая игра на деньги!
   -- Если женщина, как это наблюдается теперь, в каждом спорном вопросе ставит свое veto против воли мужчины, то он теряет всякое значение, и ложь воцаряется на свете.
   -- Я в нашем кругу никогда не видал женатого мужчину, изменяющего супружеской верности, если он не был вынужден к этому своей женой...
   -- Жениться? Нет, благодарю! Содержать приятельницу для молодых людей, а самому сидеть дома и молчать. Недавно был у нас молодой человек, который в моем присутствии объяснился в любви моей жене.
   -- Ревность -- чистое чувство мужчины, удерживающее его вдали от половой сферы другого человека, куда он мог бы быть мысленно вовлечен благодаря жене. Я знал мужа, который наслаждался кокетством жены и очень любил её друзей дома...
   -- Он ненавистник женщин? У него всего четыре выводка детей, и он три раза разводился! Это только по отношению к нему ругательное слово и ложь!
   -- Да, слабая сторона механического миросозерцания лежит в недостатке мотора. Без мотора не могу представить себе никакого движения. Люди, не верующие ни во что, верят в perpetuum mobile.
   -- Вавилон и библия и Хаммурапи! Но это доказывает, что библия не лишена авторитета и верного источника, а не просто выдумка! Она, следовательно, еще старше, чем казалось. Притом в Ветхом Завете значатся источники, и всё же вы не верите в библию, хотя я в сущности не понимаю, почему вавилонские письмена должны считаться достовернее библии.
   -- Когда вы добьетесь всеобщего голосования, то большинство будет за храмовников и пиетистов. Вы не ведаете, что творите. Но что консерваторы боятся всеобщего голосования -- это непостижимо.
   -- Хотят под видом лотереи взвалить на них национальный театр! Вот мысль! Да, это делается для того, чтобы на национальной сцене не ставить национальных драматургов. Я там бывать не буду. Это будет нечто в роде любительского театра.
   -- Литература? Это какое-то чавканье! Ничего нового не вырастает на паровом поле. Случайно просеянная мякина, которая слишком поздно вырастает.
   -- Алльквист? Разве мы должны остановиться на Бике, Фукэ и Гофмане! Нет! мы дальше ушли с Золя и Киплингом. Видите ли, это сущее невежество, если они хвастаются оригинальностью Алльквиста: значит они не узнают его источников. Его романы -- это воровские романы, а пьесы его -- это просто навоз. Он даже не знает, что драма должна развиваться в настоящем времени и непосредственно участвующими в ней лицами. В пьесе "Лебяжий грот" персонажи передают сюжет в рассказе.
   -- Но музыка его?
   -- Это позор! Он украл ее из финских народных песен и других мелодий. Так всегда бывает, когда некультурность и необразованность вздумает сделать открытие. Люди знают, что эти произведения стары; публика незнакома с оригиналом и восхищается копиями. Но мы ведь живем в развратное время обмана, когда доброе считается злым, маленькое числится большим. Если когда-нибудь будут обличены три наивеличайших обманщика -- стерилизованный Пастер, антимузыкальный Вагнер и глупый Ибсен, -- то всё снова войдет в свою колею. Куриная холера! Сумерки богов! И Нора! Мерзость!
   -- Материальное развитие ушло вперед, но духовная и умственная жизнь сильно отстали. Едва ли найдется один человек, способный логически рассуждать. Когда, например, я утверждаю, что фактически всю духовную и материальную культуру дал мужчина, то мне отвечают на это "нет", потому что Роза Рюкер написала (очень плохие) картины и получила орден Почетного Легиона, Жорж Санд -- романы (жалкие), а Ковалевская знала математику. Разве мы напрасно изучали в школе логику Аристотеля? Они дрожат перед самкой, эти зоологи! Или может быть поклонение женщине это своего рода суеверие? Атеистам надо же было что-нибудь обожать, и вот они впали в заблуждение! Может ли быть доказанный факт предметом особого взгляда? Говорят о моих взглядах на женский вопрос. Если сегодня понедельник, то это факт, не зависящий от личных взглядов. Сегодня понедельник, перед этим было воскресенье, а затем будет вторник! Точно также в общей цепи женщина идет за мужчиной, а за ней следует ребенок.
   -- Финны должны были бы Бьернсону воздвигнуть позорный столб, так как он в русских газетах возбуждал русских против шведов.
   -- Бьернсон? Норвежцы глубоко его презирают, и если бы он не был им нужен, как реклама для их рыбачьих деревушек, они давно стерли бы его! Теперь же госпожа Каролина хотела бы сделаться королевой Швеции, и для этого избрания у женщин хватит приверженцев...
   -- Фальк воскрес из мертвых! Слышали вы об этом?
   -- Теперь он, вероятно, закален в аду?
   -- Алльквист? Да, это бог тех, кто питается мышьяком...
   -- Писать не о чём; создавать искусство, лишенное содержания -- это промышленность; это искусство ювелиров и медников. Великаны литературы -- Диккенс, Бальзак, Золя -- никогда не писали стихов. Стих принадлежит детскому периоду народов, когда дикари даже законы свои писала рифмами, чтобы лучше сохранить их в памяти, да и дети щебечут рифмами.
   -- Падение естественных наук началось со времени натурализма. Специалисты сделались собирателями коллекций, а их услугами пользовался Геккель, самый великий из них, так как он один был и наблюдателем и классификатором.
   -- Люди воображают себе, что могут дезинфекцией спастись от заражений бациллами! Каким образом можно дезинфицировать воздух, пропитанный органической грязью и пылью? Сохраняй свое здоровье и свои силы, -- вот в чём дело! Работай днем, высыпайся по ночам и будь умерен в жизни. Вы говорите о питье! Распутство еще того хуже, а курить так же вредно, как пить! Кто отравлен был никотином и получил порок сердца, бессонницу, тот это знает. Говорят о распутстве холостых! Им, бедным, редко подвертывается случай к распутству; но взгляните на женатых: супруги сидят с глазу на глаз и дошли до отупения. Они скучают и, чтобы рассеять тоску, изобретают мало ли что. Под конец они настолько перестают уважать друг друга и так один другому становятся противны, что глядят друг другу в лицо и слова вымолвить не могут. Источник, откуда они должны были бы черпать силу, взял всю силу. Они погнались за воображаемым наслаждением, которого не нашли на своем пути, потому что оно являлось целью. Ах! не говори мне о благословенном супружестве...
   -- Но кто же поддерживает незаконных детей?
   -- Закон! Закон об обязанности воспитывать детей...
   -- Экзамен зрелости? Все экзаменаторы и учителя провалились бы, если бы ученики могли их экзаменовать! Разве это равная игра, когда целый синклит учителей набрасывается на одного ученика; когда целый совет специалистов требует, чтобы мальчик предстал перед ним, как овца на заклание? Ведь где же тут смысл? И я не понимаю, как человек может сделаться студентом; я считаю за чудо то, что я стал студентом! Это и произошло не вполне чисто! Но они, вероятно, не ведают, что творят! Белая фуражка студента -- это знак отличия, как галун и эполеты лейтенанта. Общество требует знаков отличия! Белая фуражка обозначает лишь, что у юноши состоятельные родители, а этим хвастаться не следует.
   -- Сидеть верхом на четвероногом животном теперь стало искусством. Если нельзя сделаться никем другим, так человек становится искусным наездником!
   -- Аньяла!
   -- Когда все хором кричат: "Ведь он пишет о жене своей!" -- то я спрашиваю, пишет ли он хорошо? -- Если да, то он может писать, даже если она очень некрасива и зла, потому что требуется прежде всего, чтобы он о некрасивом писал хорошо. Это и есть гинолатрия! Как только жена принимается писать, то, если даже она пишет о муже своем самую вопиющую ложь, ее будут хвалить. Вот тебе справедливость и равноправие-- в сущности одно вранье!
   -- Остановить переселение изданием особого закона? Разве можно было помешать передвижению народов? Разве можно было изменить законы всемирной истории?
   -- Ковалевская и другие это только новые имена для поклонения мужчин перед женщинами. Поклонение, как воздаяние, -- прекрасно и справедливо, но раз его требуют женщины, как принадлежащего им по праву, оно становится вопиющей несправедливостью.
   -- Золя задохся от угара, Трариё умер, Лазарь тоже, и процесс был снова возобновлен при закрытых дверях. На этот раз дело велось тайно в суде, и ни одна из заграничных газет не получила отчета о заседании, когда защищались генералы. Justice, vИritИ, blague!
   -- Что значит быть либералом или свободомыслящим? Это значит быть сверхчеловеком! -- Весь низший класс либерален, что же, значит ли из этого, что в низшем классе сверхчеловеки, а в высшем люди низкие? Что демон демократичен, это явствует уже из названия. Если израильтянин отрицает Божество Христа, то это еще не значит, что он либерал; если финляндец ненавидит русских -- то это еще не значит, что он либерал; если женщина эмансипирована, то это еще не значит, что она либеральна; если человек, не имеющий права голоса, стоит за общую подачу голосов, то это еще не значит, что он либерал; если человек не занимающийся торговлей, стоит за беспошлинную торговлю, то это еще не означает, что он либерал. Стоять за свой интерес не есть добродетель: это только вполне естественно.
   -- Человек, который пользуется животным, чтобы вредить другому человеку, должен был бы быть подвергнут смертной казни, потому что сближается с животным, а содомский грех карается смертью.
   -- Полиция в городах государства запрещает содержание вредных и опасных животных, она также следит за чистотой улиц и тротуаров, но городское управление, которое могло бы запретить держание в городе собак, не решается к ним прикоснуться! Это страх перед собакой! Иначе этого не объяснишь!
   -- Когда будут безмолвны законы, камни заговорят!
   -- Слава Швеции лежит не в "Шанцах", не в в цейхгаузе, не в Риттерхолмской церкви с её королевскими могилами; слава Швеции зиждется в Академии Естественных Наук и в Государственной Библиотеке, в Национальном Музее! Иди туда, прохожий! Взирай, швед, ты увидишь свою науку, свою литературу, свое искусство и ты убедишься, что и ты гражданин вселенной!
   -- С какой стати ему платить за содержание разведенной жены? Она найдет себе любовника или выйдет вторично замуж, а первый муж будет платить за любовь другого. Это несправедливо, тем более, что таким образом он вследствие материального стеснения лишен будет возможности вторично жениться или вступить в любовную связь!
   -- В такой бесплодной стране и в такое бесплодное время воздвигаются препятствия всякой продуктивности. Художникам и писателям, приходится баклуши бить, чтобы не проявить своей продуктивности.
   -- Что делать в школах! Там наука не преподается! Только выслушиваются ответы, т. е. выслушивается то, что юноша сам выучил дома. Кто учится один, тот самоучка! Следовательно, все студенты самоучки! Если же студент презирает самоучек, то это только доказывает недостаточное уважение к себе самому.

* * *

   -- Полночь наступает с востока, -- заметил Макс, -- в настоящую минуту она наступила уже над Балтийским морем и несет в руках своих новое столетие.
   Они поравнялись с беседкой Сведенборга, и Эсфири казалось, что ей надо что-нибудь сказать о знаменитом шведе, который ныне восстал от столетнего забвения и незаслуженного пренебрежения.
   -- Ведь ты не будешь же утверждать, что Сведенборг находился в общении с другими мирами? Нельзя же быть в общении с несуществующими мирами.
   -- Несуществующими? Взгляни на небо и на звезды!
   Не видишь ты ли других миров?
   -- Да, но...
   -- Не видишь ли ты Капеллы? Вон ту большую белую звезду?
   -- Вижу.
   -- Раз ты ее видишь, то взор твой, следовательно, поразил свет, ею испускаемый, и ты стала с ней в некоторого рода общении, так как ты от неё нечто восприняла.
   -- Да, луч света...
   -- Да, ты восприняла луч света. Ну, а тебе известно, что световым лучом можно вызвать звуковую волну.
   -- Нет, этого я не знаю.
   -- Ты не слыхала о фотофоне Белля? Благодаря ему, можно разговаривать на расстоянии с помощью световых лучей! Да, хотя ты этого не знаешь, но это существует. Ты, следовательно, можешь направить звуковую волну на световой луч Капеллы. Теперь тебе известно, что звуковая волна может перенести на расстояние мысль; ты ведь ежедневно передаешь мне свои мысли по телефону. Верно ли мое рассуждение?
   -- Да...
   -- Итак, из этого следует, что другие миры существуют, так как ты их видишь, и что ты могла бы направить к ним звуковую волну через посредство световой волны, и наоборот, оттуда воспринять мысль таким же путем.
   -- Верное рассуждение...
   -- Значит мы пришли к соглашению, что Сведенборг мог сообщаться с иными мирами.
   -- Этого я не постигаю...
   -- Что же, желаешь ли ты, чтобы я повторил свои доводы? Нет, ты этого не хочешь! У Холгера, пока он находился в тюрьме, было много ощущений, которых разъяснить он себе не мог, но которые тревожили его. Пока мы что-либо не можем объяснить, мы это считаем мистицизмом. Он никогда не читал Сведенборга; когда же он вышел из тюрьмы, то приключилось с ним следующее, -- это ты всегда можешь проверить. После выхода из тюрьмы жил он в мудрствованиях и не раз думал, что находится на пути к сумасшествию. В этот период времени приходит к нему однажды в редакцию старинный друг, человек без средств, и предлагает сочинение Свендеборга "Arcana Coelestia", но у него были лишь книги 6, 7 и 8. Желая прийти другу ни помощь, Холгер купил книги, не имея даже намерения их читать. Когда же, оставшись наедине, он стал их перелистывать, то нашел, что в них написано всё то, что он перечувствовал в тюрьме, причем этим чувствам были даны и объяснения. Это заставило его задуматься. Он постарался объяснить всё гипнотизмом, внушением и т. п. Но, что бы то ни было, прошедшее и будущее представилось ему при новом свете. Не прошло и двух недель, как ему пришлось быть в Упсале, и он отправился к букинисту, чтобы приобрести свод законов 1734 года. Ему пришлось рыться самому на полках, и попадаются ему под руки 1, 2, 3 части Arcana, но другого издания. Приехав в Стокгольм, он идет в лавку, чтобы купить всё сочинение, но нигде его не находит. Он уже собирается уйти от последнего букиниста, когда ему пришло на мысль спросить, не продают ли они отдельные части сочинения? Отдельные части нашлись и как раз 4 и 5 части, которые ему не доставали. Если ты это назовешь случаем, то ты также можешь допустить, что человек, идущий играть в лотерею, заранее определит, какие номера выиграют. Он не стал спиритом и не имеет видений, но он особенно впечатлителен. Потому его личность как-то очистилась.
   -- А ты читал Сведенборга? -- прервала его Эсфирь, которая не очень ценила подобный разговор.
   -- Да, я его прочел! И я думаю, что ни одному человеку не было открыто столько тайн, как ему... Это не простая случайность, что эта беседка попала сюда на эту гору... и как раз теперь он так нужен. Мне кажется, я бы желал увидеть его там у входной двери, как Авраам, когда Господь навестил его в роще Мамврийской... Он вновь придет, но чтобы разрешить и судить, чтобы освободить дух и чтобы связать животное!..
   Я не понял хорошо, почему именно здесь, на этой горе содержатся все эти грязные животные, но возможно, что это для того, чтобы мы видели разницу между ними и нами и чтобы это сравнение научило нас понять человека!.. Вот приблизилась полночь, и я чувствую наступление нового столетия оттуда с востока; теперь полночь распростерта над шхерами, зазвонили на Ваксхолме... Приносит ли она с собой мир, мир посредством борьбы? Люди мира не хотят! Сегодня были 26-ю государствами подписаны совещания Гаагского мирного конгресса! Но никто в мир не верит; все вооружаются!.. Если ты хорошо судишь о людях, то они поднимут тебя на смех; они знают себя, и мы себя знаем, если же ты дурно о них будешь говорить, то они рассердятся. Немного хуже своей репутации и немногим лучше-- вот каково человеческое отродье!

* * *

   Теперь ударили в колокола на обеих башнях, а с города поднялась как бы туча кроткого звона, так что казалось, что гора дрожит. Что-то жуткое пробежало по толпе людей, которая невольно смолкла обнажила головы, не задумываясь над тем, перед кем она благоговела. Животные скрылись в норы и логовища, как язычники, испуганные звоном колоколов, по соснам пронесся шорох, может быть произведенный ночным ветром, а может быть и дрожанием морского воздуха приведенного в движение звоном колоколов.
   Великий Te Deum города поднимался всё выше. Как громоотводы высились шпицы церквей, казалось бы для того, чтобы отклонить гнев. Но усеянное звездами небо улыбалось кротко, дружелюбно, снисходительно.
   Потом один за другим замолкли колокола на горе и в городе.
   -- Думаешь ли ты, что было слышно до неба? -- спросила Эсфирь.
   -- Да, так же верно, как то, что у меня живая душа, -- ответил Макс.
   -- Ну, -- начал он снова после недолгого молчания, -- что ты думаешь насчет наступившего нового столетия?
   -- Вероятно, всё останется в том же положении!
   -- Приблизительно! Однако не совсем!
   -- Будем ли мы бродить? Вместе ли?
   -- Да, часть дороги!
   -- Вверх, против течения?
   -- Вперед!
   -- Но отнюдь не в сторону!

-----------------------------------------------------------

      Текст издания: А. Стринберг. Полное собрание сочинений. Том 8. -- Издание В. М. Саблина, Москва - 1909. (пер. А. Владимировой)
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru