Александр Иванович ЮЖИН-СУМБАТОВ. ЗАПИСИ СТАТЬИ ПИСЬМА
М., Государственное издательство "ИСКУССТВО", 1951
ТРИ ВСТРЕЧИ*
1906 год
Не могу последовательно и подробно описать те три встречи, какие у меня были со Львом Николаевичем.
Я помню, как он ходил, говорил, как будто он сейчас перед моими глазами ходит, останавливается, задумывается, улыбается; помню звук его голоса...
Но передать словами все обаяние его существа не могу.
Еще меньше могу связно рассказать то, о чем он говорил.
Общее впечатление у меня от моих трех встреч с ним такое: точно я попадал в ярко освещенное солнцем место, и этот свет моментально, без всякого усилия со стороны Льва Николаевича, вдруг, при каком-нибудь его слове, взгляде, улыбке, разрастался в ослепительное сияние, наполнявшее меня непередаваемым, бессознательным счастьем.
Купаясь случайно в этих светлых лучах, я сначала старался запомнить слова Льва Николаевича -- и ничего не выходило. Он сам был сильнее того, что он говорил, и не теми мыслями, которые он высказывал, а всем, чем он мыслил и говорил, он неотразимо и властно охватывал мое внимание.
Первый раз я поехал с визитом к графине Софии Андреевне (кажется, в 1898 году) в ответ на ее любезное письмо о впечатлении, вынесенном ею от какой-то из моих пьес на сцене Малого театра.
Графини не было дома.
Я всегда -- и до сих пор -- испытываю совершенно неопределенный страх говорить и встречаться с Львом Николаевичем. Мне всегда казалось, что я врываюсь в такую великую жизнь, от которой мы не должны отвлекать нашими личными интересами. У меня к нему то же сложное чувство, какое было у Николая Ростова к императору Александру I. Это для меня такой единственный человек в мире...
Не застав графиню, я почувствовал облегчение от смутного страха столкнуться с ним самим, с источником этого страха. И я уже шел к дверям, оставив карточки, когда из залы быстрой, легкой и удивительно молодой для 70 лет походкой вышел Лев Николаевич, собираясь на прогулку. Он был в полушубке и мягких валенках. Его глаза были еще моложе походки. Он меня узнал, вероятно, по театру, который он посещал в том сезоне, улыбнулся, протянул руку и ввел в зал...
Мы говорили час, никак не меньше, то-есть я говорил то, что он хотел, чтобы я говорил. Ни одного из тех вопросов, которые я предполагал, превозмогши как-нибудь свою робость, дать на суд Льва Николаевича, я ему не задал. И не было нужды.
Глядя на это дорогое лицо, эту бесконечно любимую и близкую мне в душе голову, на всю его простую, полную настоящей человеческой жизни фигуру, я чувствовал, что всем этим своим целым он уже отвечал мне на большинство моих вопросов.
И я его не спрашивал, а любил. И эта любовь мне на многое ответила.
Но кое-что я все-таки помню из его слов. Он тогда начинал писать "Хаджи-Мурата" и просил меня прислать ему книг о Кавказе. Я, конечно, все исполнил.
Воспользовавшись случаем, чтобы заговорить о театре, я спросил его, какая из пьес мировой литературы ему нравится больше других. Он ответил:
-- "Разбойники" Шиллера. Театру нужно то, что просто и сильно, без завитушек...
Хорошо помню это выражение и сопровождавшую его улыбку.
Затем спросил относительно его статьи об искусстве, о которой мне говорил Н. И. Стороженко.
-- Это не статья,-- ответил Л. Н.-- это все, что мне приходило последовательно в голову по поводу такой отрасли жизни, из которой всеми силами хотят делать одни -- забаву, другие -- ремесло. А между тем это так важно. Искусство по силе своего влияния почти равно религии.-- Л. Н. остановился в своих мягких валенках, устремив на меня из-под густых бровей ни с чем не сравнимый взгляд, и в голосе его послышалась властная и почти суровая нота. -- А религия служит только вере, значит самому высокому, что есть в душе. И как те религии, которые служат не вере, не душе, а чему-то другому, теряют свое значение, так и искусство, если оно преследует цели забавы для тех, кто им пользуется, становится неизбежно для тех, кто ему служит, ремеслом, требующим только технического совершенствования. И тогда оно является уже не благом, а злом...
Мне показалось тогда, что великий художник слишком низко ценит человечество, особенно культурное, полагая, что на его душу можно влиять только прямолинейными воздействиями добра и зла, между тем как красота сама по себе есть могучее оружие духа. Кажется, я тогда это к высказал, не зная еще, по что выродится искусство, и не предвидя того течения, которое оно приняло десять лет спустя после этой встречи. Теперь я не сказал бы Льву Николаевичу того, что сказал тогда. И я решился указать ему на огромное значение чистой красоты в его собственных творениях, выразил надежду, всех тогда томившую, получить его новое свободно-художественное произведение.
-- Вы охотник? -- спросил Л. Н. улыбаясь.
-- Был когда-то,-- ответил я.
-- Так вы должны знать, что утром охотник обходит все кочки и болота в поисках, нет ли дичи. К вечеру же идет только в те места, где наверное может найти ее...
У меня сжалось сердце. Неужели уже наступил вечер этого охотника?
Почти час я слушал его...
Приехала графиня. И незабвенный час кончился. Лев Николаевич отправился на прогулку в том же тулупчике и мягких валенках, в которых все время ходил по зале.
Второй раз я видел Льва Николаевича в моей уборной в Малом театре, на репетиции "Власти тьмы". Он зашел в антракте на сцену к О. О. Садовской, исполнявшей, по его словам, роль Матрены "изумительно". Кто-то из администрации привел его в мою уборную, единственную свободную, так как я в пьесе не участвовал. Не ожидая такого посещения, я замер от неожиданности, войдя в свою уборную. И теперь не могу вспомнить, кто с ним был и о чем говорилось. Помню только, что при моем входе он поднялся и спросил меня:
-- Я не мешаю?
Что я ему отвечал, тоже не помню. Но его милая, светлая улыбка до сих пор у меня перед глазами. Помню еще, что он как-то сурово вглядывался в большую гравюру, висевшую на стене,-- снимок с какой-то английской картины, изображающей представление перед королем убийства Гонзаго в "Гамлете". Перед уходом Л. Н. подошел ближе, вгляделся в Гамлета и обернулся ко мне.
-- Какое тут злое лицо у Гамлета! -- сказал он.
-- Да, мне тоже кажется,-- ответил я.-- Но мне нравится королева со своим тупым выражением и вот эти фигуры.
-- А ведь Гамлет действительно зол,-- сказал Л. Н.-- Ему кажется, что все мало, и все он себя за это упрекает, и все мучается тем, что не может убить, кого решил. А сколько он людей перебил зря!.. -- Л. Н. улыбнулся и вышел.
В третий и последний раз я видел Льва Николаевича у покойного А. П. Чехова, весной 1899 года. Помню, тогда печаталось в "Ниве" "Воскресение".
Л. Н. вошел в маленький кабинетик Чехова. Антон Павлович тогда только что приехал из Крыма. Никаких особенных разговоров не было. Обменивались незначительными фразами. Чехов спросил между прочим:
-- Много цензура вычеркнула из "Воскресения"?
-- Нет, ничего важного,-- ответил Л. Н. и начал расспрашивать Чехова о Крыме.
Чехов со своим полусериозным видом говорил, что ему там скучно.
-- Отчего вы так сурово на меня смотрите? -- вдруг спросил Лев Николаевич, обращаясь ко мне.
Чехов улыбнулся и сказал:
-- Сумбатов не на вас хмурится, а на меня.
-- За что?
-- За то, что моя пьеса не идет в Малом театре.
-- А отчего же там не идет? -- спросил у меня Л. Н.
Я только что собрался рассказать ему всю сложную историю, почему пьеса Чехова ("Дядя Ваня"), несмотря на усиленные настояния всей труппы и горячее желание тогдашнего управляющего московскими театрами В. А. Теляковского, все-таки ускользнула из Малого театра, как Чехов, нахмурившись, сказал:
-- Зарождается молодой театр... очень симпатичный. Я отдал пьесу ему... Ты на меня не сердись! -- улыбнулся мне Чехов, не распуская своей характерной морщины между бровями.
Лев Николаевич поглядел на нас обоих и тоже улыбнулся.
ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ И ПРИМЕЧАНИЯ
К стр. 424. Статья написана в 1906 году в связи с 75-летием Л. Н. Толстого (публикуется по тексту, помещенному в IV томе "Сочинений" Сумбатова). В этом же году Южин написал и другую статью: "Что дает Толстой театру" (она опубликована в том же IV томе). Небезынтересно отметить, что на двадцатипятилетнем юбилейном чествовании Южину был поднесен адрес от Литературно-художественного кружка, первая подпись на котором принадлежала Льву Николаевичу. Кроме того, ему было поднесено членами кружка "Полное собрание сочинений гр. Л. Н. Толстого" с собственноручной надписью автора на первом томе.