Эти страницы отнюдь не представляют собой хронометраж, или, как теперь говорят, фотографию, выбранного наугад рабочего дня известного ученого-историка с целью установить его продуктивность.
В них содержится попытка создать обобщенный образ одного дня жизни человека, представлявшего собой феномен трудоспособности и сохранившего уникальную работоспособность в весьма пожилом по житейским понятиям возрасте, пожилом -- потому, что основу и фон этого рассказа составляет последнее десятилетие Тарле, умершего на восемьдесят первом году жизни.
Значительная часть этих заметок была написана вчерне десять лет назад, и когда в 1972 г. в сборнике, посвященном ленинградскими историками памяти Тарле, появились ранее неизвестные воспоминания Ланна, в них оказалось довольно много точек соприкосновения.
Писатель Евгений Львович Ланн, чье близкое знакомство с Тарле продолжалось почти двадцать лет, очень любил Евгения Викторовича. Многое способствовало этой дружбе. Лани был крупным специалистом по английской и вообще англоязычной литературе и хорошо ориентировался в английской истории, а Тарле высоко ценил компетентных собеседников, тем более что сам он хорошо знал историю Англии и ее литературу (за исключением новой, мало его интересовавшей). Но прежде всего сблизила их общность вкусов по части юмора. Тарле любил юмор, но не всякий юмор им принимался безоговорочно. Добродушный юмор Диккенса, особенно неожиданные сравнения и исторические параллели Сэма Уэллера, слуги мистера Пиквика, грустный юмор Чехова, грубоватый юмор Толстого в "Плодах просвещения" -- вот те образцы, которым он поклонялся, а, например, юмор Марка Твена или Ильфа и Петрова его не занимал. Кроме того, Тарле коллекционировал в памяти и привлекавшие его своей юмористической стороной житейские ситуации. Героями этих устных рассказов были он сам (он никогда не щадил себя ради шутки), П. Е. Щеголев, Н. И. Кареев, Л. В. Щерба, А. Н. Крылов, профессор университета св. Владимира в Киеве Юлиан Кулаковский и многие другие из числа тех, кого он знал и помнил.
Один из таких рассказов был посвящен Ланну: пришел к нему некий издательский работник. Когда деловая часть визита была закончена, гость спросил писателя, не приходится ли он родственником знаменитому наполеоновскому маршалу Жану Ланну, на это Евгений Львович немедленно сообщил, что он его прямой потомок. К следующему приходу любознательного редактора Евгений Львович, обегав все букинистические магазины Москвы, приобрел какой-то фолиант, из которого можно было извлечь гравюру, изображавшую непобедимого Жана Ланна на белом коне. Гравюру он повесил среди семейных фотографий над письменным столом и принимал на этот раз своего гостя в кабинете, где бедный редактор то и дело переводил взгляд с маршала на Евгения Львовича, отыскивая семейное сходство. Людей, знавших худенького, щуплого писателя, само по себе сопоставление его с наполеоновским богатырем приводило в восторг.
Было это или не было, судить трудно, но "поставщиком" этой веселой истории был, безусловно, сам Евгений Львович, что показывает, насколько хорошо знал он вкус Евгения Викторовича. Но при всех добрых взаимоотношениях Ланн был для Евгения Викторовича человеком, посвященным лишь в одну из многих сторон его жизни.
Поэтому, несмотря на продолжительное близкое знакомство, Ланн воссоздает в основном внешний образ Евгения Викторовича, и эти заметки, которым трудно соперничать с мемуаром профессионала, могут служить к ним полезным дополнением, содержащим факты, неизвестные писателю, либо освещающим им описанное с иной стороны.
*
В 1945--1955 гг. Евгений Викторович Тарле жил попеременно в Москве и Ленинграде. Отдыхать в общечеловеческом смысле этого слова он не любил, и за всю свою долгую жизнь он так и не смог научиться пустому времяпрепровождению. Конечно, бывали дни и недели, когда главное дело его жизни отодвигалось на второй план и ему приходилось, "не присев к столу", заниматься организационными вопросами, представительством и т. п., и тогда затянувшаяся "праздность" (по его понятиям) вызывала в нем острое ощущение утраченного времени. В последние пять лет жизни круг этих чуждых ему дел резко сократился сам по себе и был сокращен его усилиями. Жизнь его в этот период была связана с тесной московской квартирой, где он бывал ровно столько, сколько было необходимо для чтения небольших курсов лекций в МГУ и Институте международных отношений, а также для издательских дел, но в основном -- с Ленинградом и подмосковной дачей.
Собственных дач он не признавал до весьма почтенного возраста, и лишь с 1949 г. в его жизнь вошла дача в поселке Мозжинка, неподалеку от Звенигорода, подарок Академии наук СССР. Вначале к самой идее жить на этой даче он отнесся скептически. Впервые на свой участок он приехал в 1948 г., когда там велись работы по благоустройству. Весь поселок располагался в девственном хвойно-лиственном лесу на высоком берегу Москвы-реки. Деревья были выкорчеваны лишь там, где разместились финские домики и пролегли дороги и тропинки, а весь остальной участок у каждой дачи представлял собой естественный лес с непроходимым кустарником.
В первый приезд Тарле в Мозжинку произошел такой эпизод.
Бетонирование дорожек к дому на его участке в это время выполняли два пленных немца из числа военных преступников, не возвращенных в Германию и отбывавших наказание за содеянное на нашей земле.
Тарле поинтересовался, как они относятся к поражению Гитлера и что думают о судьбе Германии. Один из них ответил, что в главном Гитлер был прав, а его отдельные ошибки еще можно будет исправить. Фашисты оказались образованными людьми, второй стал по-французски успокаивать говорившего. Тарле резко ответил первому по-немецки, второму по-французски, потом добавил несколько фраз по-итальянски и по-испански, а закончил снова по-немецки примерно так.
-- Я знаю, господа, что у Вас была возможность изучить все языки, так сказать, на месте. Но сейчас вам лучше их забыть, и снова заняться немецким языком и особенно литературой. Может быть, Гете и Манн помогут Вам вернуть себе человеческий облик.
Немцы растерянно смотрели вслед величественному старику, сильным и энергичным шагом идущего к машине. Но Тарле отнюдь не был доволен своей бравой речью и долго еще ворочался в газике, увозившем его по ухабистой дороге к Звенигороду, и ворчал по поводу тяжелой политической борьбы, которая еще предстоит, чтобы прочно повернуть Европу к миру, когда эти молодчики вернутся домой и начнут сколачивать своих единомышленников, развращая молодежь воспоминаниями о даровом французском вине и датском сыре.
"Мозжинка", так в обиходе была названа дача, стала в дальнейшем одним из любимых Евгением Викторовичем мест, где работалось ему легко и свободно.
Трудовой день историка, где бы он ни предстоял -- в Москве, Мозжинке или Ленинграде, начинался накануне вечером. Перед тем как лечь спать, он сидел некоторое время за письменным столом, как бы проверяя, все ли готово для утренней работы. Попутно заготавливался и доставлялся в кабинет ранний завтрак, когда-то он был довольно плотным, так как до 75 лет Евгений Викторович ни в чем себя не ограничивал, и только после обострения тяжелой болезни он подчинился требованиям врачей и стал соблюдать строгую и очень мучительную для него из-за отсутствия сладкого диету. Просыпался Евгений Викторович раньше всех, часов около пяти утра, и к моменту пробуждения домашних у него позади были уже и первый завтрак, и три-четыре часа напряженной работы. В доме не было культа работающего Евгения Викторовича (чеховского "папа пишет"); никто не старался ходить на цыпочках и говорить шепотом.
Все знали, что помешать ему работать очень трудно. Того, кому случалось заходить к нему в кабинет в эти заветные часы, встречали непритворная улыбка и шутливое удивление: "Рановато изволили проснуться!" Казалось, что Евгений Викторович даже настроен поговорить о пустяках и вообще рад случившейся разрядке. Однако его глаза время от времени украдкой нетерпеливо поглядывали на немногочисленные архивные фотографии (фотокопии документов), на книги и бумаги, разбросанные на столе. Там же неизменно находился постоянно пополнявшийся набор авторучек.
Главная часть работы, выпадающей на долю историка, да и любого другого исследователя, которую сейчас называют обработкой информации и которая включает в себя огромный процесс по ознакомлению с исходными материалами, обычно весьма обширными в исторической науке, по отбору и обобщению фактов н даже по оформлению всего этого в документально-художественный рассказ, искусством которого в совершенстве владел Евгений Викторович, -- не имела в его творчестве никаких внешних проявлений. Не было никаких картотек, не было пухлых папок с выписками -- все хранилось в памяти, и тщательно документированное воссоздание прошлого в таких условиях выглядело чудом.
Но при всей внешней легкости труд Евгения Викторовича был упорным поиском зрелого и уверенного в себе ученого и исследователя, и его дни были разными по своим результатам. Чаще всего после пяти-шести часов работы оставалась солидная стопка исписанных листков бумаги -- будущих страниц "Северной войны" и других книг, созданных в это время, но бывал и менее внушительный итог, и в ящик письменного стола небрежно смахивались две-три странички, а иногда все написанное без видимого сожаления решительно отправлялось в корзинку -- черновиков Евгений Викторович, как правило, не хранил. Да и чистовые рукописи хранил он очень небрежно, полностью теряя к ним интерес после завершения работы. Яркий пример тому -- судьба книги "Очерки по истории колониальной политики", вышедшей из печати в 1965 г., через десять лет после смерти Евгения Викторовича. В 1950 г. в Ленинграде он жаловался на то, что его буквально терроризирует одна давняя знакомая, тоже историк, Маргарита Константиновна Гринвальд, требуя разыскать рукопись курса прочитанных им когда-то лекций об истории колониальной политики. Евгений Викторович даже объявил среди домашних конкурс на лучший способ избавиться от этой непосильной задачи. Но затруднение это разрешилось иначе. Один из его гостей, производя по разрешению хозяина осмотр чулана в поисках старых журналов, обнаружил среди старого бумажного хлама, которым зимой собирались топить печку, несколько пыльных папок с рукописями. С огромной радостью освобождения от тяжкого бремени Евгений Викторович узнал в них свои лекции по истории колониальной политики.
Во время очередного визита М. К. Гринвальд он, просмотрев наугад две-три странички текста, передал ей все папки со словами:
"В ваше полное распоряжение. Разрешается использовать по любому назначению, включая утепление квартиры".
Так единственный экземпляр рукописи большого исследования, объемом почти в три десятка печатных листов, без малейшего колебания был передан Евгением Викторовичем в чужие руки.
Конечно, материал этот не был законченным. Потребовались несколько лет кропотливого труда и участие многих известных ученых, чтобы исследование, самим автором не предназначенное для публикации, приобрело очертания книги.
К общему завтраку, к часам 10 утра, Евгений Викторович, даже живя за городом, появлялся свежевыбритым и всегда со свежими порезами. Безопасная бритва была второй после авторучки обиходной вещью, с которой он воевал всю жизнь. Держатели любых систем и лезвия любых марок безжалостно резали и царапали ему кожу. Как-то при нем зашел разговор о большом размахе колебаний верхних этажей американских небоскребов и о том, что эти колебания плавны и даже не мешают бритью опасной бритвой. Евгений Викторович, усмехнувшись, заметил, что ему лично трудно побриться без кровопролития и в более спокойных условиях, притом безопасной бритвой.
Обеденный стол, обычно не очень обильный, был основным местом встречи Евгения Викторовича и с гостями, и с домашними. За завтраком, за обедом или ужином начиналась та непринужденная беседа, великолепным мастером которой он был. Различные темы то задевались слегка, то вдруг раскрывались с неожиданной глубиной. Умелым дирижером и душой разговора был, конечно, сам хозяин дома, но выслушан здесь бывал каждый. Евгений Викторович был чутким слушателем и высоко ценил индивидуальность мышления, проявляя интерес ко всяким оригинальным мнениям. Тем не менее и свои, и гости, особенно те, кто хорошо знал Евгения Викторовича, всегда стремились как-то стушеваться и "выводили" на различные темы "самого". В большинстве случаев это удавалось, и из глубин колоссальной памяти Евгения Викторовича появлялись десятки исторических миниатюр, яркие портреты давно ушедших людей или просто живо,и своеобразно воссозданные комические ситуации. Он мог без запинки процитировать к месту какую-нибудь "сенсацию" мадам Курдюковой, пересказать смешную заметку из "Одесской почты" Финкеля, прочитанную им еще в студенческие годы, когда он начинал учиться в Новороссийском университете, либо исторический анекдот из книжки, изданной во Франции много лет назад, в которой были собраны будто бы подлинные сведения о том, что хотел сказать, но не сказал тот или иной невыдуманный исторический персонаж в критических ситуациях. "Мысли на лестнице" -- примерно так называлась она в переводе. Вот две такие миниатюры в передаче Евгения Викторовича.
Кто-то из итальянских кардиналов, издавна славившийся своей ненавистью к корсиканцам, был принят Наполеоном. Зная об антипатиях прелата, император спросил:
-- Ну, монсеньор, вы по-прежнему считаете, что все корсиканцы разбойники?
-- Не все, конечно, Ваше Величество, но большая часть (буона парте), -- чуть не вырвалось у священника по-итальянски.
Или еще: Наполеон обратился к одной известной ему даме:
-- Вы по-прежнему любите мужчин?
-- Да, особенно вежливых, -- собиралась ответить дама. Там же, кажется, приводится анекдот о знаменитом Буало. Людовик XIV рискнул показать ему свои стихи. Буало оказался в затруднении, не зная, в какой форме сообщить королю свое нелестное мнение о них, и якобы намеревался сказать так:
-- Завидую Вам, Ваше Величество, Вам все удается: захотели написать плохие стихи, и тоже получилось!
После завтрака, занимавшего не менее часа, работа продолжалась. В эти дневные часы Евгений Викторович трудился над материалами для периодики, отвечал на письма. Он был сыном XIX в., и письма играли большую роль в его жизни. На его отношение к ним не повлияли ни ускоряющийся ритм времени, ни развитие телефонной связи. И никакая иная форма общения, ни личная беседа, хотя он и был искусным собеседником, ни тем болен телефонные переговоры, когда теряется эффект личного контакта, не рассматривались им так высоко, как письмо. Этим, по-видимому, объясняется и то, что Евгений Викторович лично отвечал на все письма знакомым и незнакомым людям, доверяя своим домашним вести за него лишь переписку с родственниками, да и то всегда вмешивался в нее своими приписками, вставками и отдельными записками.
На это же время, между завтраком и обедом, приходилось и серьезное чтение. В это понятие входила работа над исторической литературой на всех языках, чтение советских и иностранных газет, бесконечное перечитывание произведений А. С. Пушкина, Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского, А. И. Герцена, других выдающихся русских писателей.
В своих литературных пристрастиях, как и в жизни и в работе, Евгений Викторович был патриотом, и патриотизм не являлся для него фраком. Любовь к России и ко всему великому, что связано с ее именем, навсегда определила образ его мыслей. Он был искренним в этой любви, умел говорить о Родине взволнованно и просто, обезоруживая циников и скептиков, и никогда не допускал того фрондерства по отношению к ее святыням, которое иногда, к сожалению, приходится наблюдать. В этом неиссякаемом патриотизме видел Евгений Викторович основу всех своих личных успехов и достижений, он не мог представить себе ситуации, в которой бы вера в Россию, в ее величие и в ее историческую миссию изменила ему, пусть даже ненадолго.
С большим удовольствием читал, а вернее, работал он над академическими юбилейными собраниями сочинений Пушкина и Толстого, внимательно прослеживая весь путь своих любимых произведений от замысла, заметок, черновиков к их конечной форме. Возможно, любовь к этим писателям повлияла на выбор некоторых основных направлений его собственных исследований. Как историк он прошел по следам Л. Н. Толстого в работах о 1812 г. и о Крымской войне, и по следам А. С. Пушкина -- в истории войн Петра Великого и в произведениях о екатерининском времени. Евгений Викторович считал, что выстрел Дантеса лишил Россию не только гениального писателя, им Пушкин уже успел стать, но и величайшего историка, лишь едва почувствовавшего вкус к науке.
Весьма показательно в этом смысле отношение Евгения Викторовича к исследованиям и исследователям исторических трудов Пушкина и вообще к историческим аспектам его произведений, сохранилось несколько статей И. Л. Фейнберга, посвященных пушкинской "Истории Петра". Из этих статей (с авторскими посвящениями) Евгений Викторович бережно составил конволют, и каждая из них хранит следы его внимательного изучения, и даже более того, тщательного научного редактирования, выполненного "для себя".
Когда бывали заказы на популярные статьи для газет и журналов, а случалось это довольно часто, Ёвгений Викторович работал над ними после завтрака. При этом он вовсе не искал одиночества, а, наоборот, "эксплуатировал" окружающих: диктовал, просил прочитать вслух написанное, перекраивал фразы и абзацы, если считал уместными замечания своих "соавторов". Работать с ним, наблюдать, как рождалась неожиданная и остроумная фраза, и самому участвовать в процессе творчества было увлекательно и приятно. Все, что писалось для периодики, Евгений Викторович умел делать злободневным независимо от темы. Где бы он ни находился, он всегда был в курсе всех событий в мире. Основным источником такой осведомленности было знание языков. Евгений Викторович отлично, в совершенстве знал французский язык, свободно владел немецким, английским и итальянским, читал и понимал разговорную речь почти на всех остальных языках Европы. Свои успехи в изучении романо-германских языков он приписывал обычно хорошему знанию латыни, которое позволило ему когда-то самостоятельно перевести на русский язык "Утопию" Томаса Мора. Если при нем отрицали педагогическое значение мертвого языка, он сердился и призывал на помощь авторитет такого великолепного знатока латыни, каким был А. Н. Крылов, сделавший в молодые годы перевод "Начал" Ньютона.
Если четыре-пять часов между завтраком и обедом проходили у Евгения Викторовича в более легкой, но все-таки в непрерывной работе, то затем наступало время отдыха после чуть ли не десятичасового рабочего дня. Отдых начинался непродолжительной прогулкой.
В Ленинграде в хорошую погоду он направлялся на острова -- на Стрелку в Кировском парке.
Там он, побродив немного, старался устроиться на скамейке, обращенной к морю и Финскому заливу, начинавшемуся здесь же рядом, у подножия острова, мутной водой, омывающей замшелые, растрескавшиеся ступени забытой лестницы. В Москве, если выпадала свободная минута, Евгений Викторович любил прогуливаться в Александровском саду, у стен Кремля, в Мозжинке -- на приусадебном участке или на опушке леса, подступавшего к дачам со всех сторон. Долго ходить пешком ему уже было трудновато. Приходилось присаживаться отдохнуть, и в руках его неизменно оказывалась книга; созерцательное настроение редко овладевало им надолго.
Остальная часть дня проходила в чтении. Другие виды развлечений в доме Тарле как-то не прививались. В 1954 г., когда в быт москвичей уже прочно вошло телевидение, Евгений Викторович, уступая просьбам домочадцев, решил приобрести телевизор и установить его на даче в Мозжинке. Был выбран самый большой по тем временам -- "Темп". После того как все хлопоты по его доставке и включению в сеть были закончены, Евгений Викторович, послушав несколько минут диктора, спросил:
-- А как он выключается?
Когда же экран погас и восстановилась тишина, он сказал:
-- Вот в таком виде эта штука мне нравится больше!
И в дальнейшем "эта штука" включалась крайне редко.
Зато читали в доме все, каждый в своем уголке или вместе. Приветствовалось чтение вслух из-за большой близорукости Ольги Григорьевны Тарле. Иногда свои любимые рассказы Чехова или Куприна мастерски читал сам Евгений Викторович. В круг чтения Евгения Викторовича входили русские писатели XIX в. и великие иностранцы Гете, Гейне, Шекспир, Стендаль, Бальзак, Мопассан, Диккенс. Свидетельства писателей, отражающие в художественной или дневниковой форме исторические события, Тарле широко использовал и в своей публицистике, и в научных исследованиях.
Внимание Евгения Викторовича неизменно привлекали литературные полемики предреволюционных, последних лет старого режима (конец XIX--начало XX в.). Перечитывая журналы и книги этого периода спустя 40--50 лет, он как бы снова переживал эти жаркие схватки. Читал он эти материалы также с карандашом в руках, и многие из них хранят следы его размышлений; Если же вопрос задевал его за живое, заметки на полях становились задорными и резкими. Вот несколько таких полемических записей Тарле в книге В. В. Розанова "Литературные очерки". Один из очерков -- "Вечно печальная дуэль" -- был написан Розановым под впечатлением статьи Мартынова (сына человека, убившего Лермонтова). Тарле заключает чтение очерка словами: "В этом много (как всегда) кривлянья, лепета, вздора. Но есть и искреннее. Во всяком случае, Розанов любил что-то в Лермонтове, а В. Соловьев, урнинг с рыбьей кровью, не любил ни Лермонтова, ни Пушкина. И не скрыл злорадства по поводу удачного попадания Дантеса и Мартынова".
А по поводу заметки Розанова, посвященной памяти Ю. Н. Говорухи-Отрока, Тарле записывает: "Говоруха-Отрок -- искренний, хороший, несчастный человек, взыскующий града. Розанов его любит, но даже не догадываясь, какой сам-то он (Розанов) эгоистичный, маленький, хитренький, юркенький, очень себе на уме при всех юродствах, и до чего он в подметки Говорухе-Отроку или Страхову не годится".
И такие характеристики и замечания Тарле разбросаны по многим принадлежавшим ему книгам. Заметки свои Евгений Викторович делал обычно в полемическом задоре, потом, когда спокойствие восстанавливалось, он стыдился своего пыла и осуждал надписи в книгах вообще, рассказывал при этом, как однажды в каком-то романе вполне солидный писатель с недвусмысленной мужской фамилией вел повествование от лица героини, за что и получил нагоняй от неизвестного "мыслящего" читателя в виде такой маргиналии: "Как?! Разве автор -- баба?"
Евгению Викторовичу как человеку истинно талантливому было абсолютно чуждо чувство зависти по отношению к литературным и научным успехам других. Наоборот, знакомство с удачной книгой или статьей приносило ему огромную радость, и, если автором этой публикации был его современник, Евгений Викторович всегда старался поделиться с ним этой радостью. Так было с книгой К. И. Чуковского "Некрасов". Изданная в 20-х годах (это издание давно стало библиографической редкостью), она в то время не обратила на себя внимание Евгения Викторовича, и познакомился он с ней уже после войны, когда эта книга попала к нему в память о Татьяне Александровне Богданович, скончавшейся в 1942 г. Потрясенный художественными достоинствами книги и стилем Чуковского, Евгений Викторович написал автору взволнованное письмо. Отвечая ему, Корней Иванович писал, что он искренне завидует молодости души Евгения Викторовича, юношескому задору его писем, его восприятию жизни. Это по-молодому задорное послание, писал Корней Иванович, напомнило ему его собственные относительно молодые годы в голодном Петрограде, когда он работал над своим "Некрасовым". Книга эта с собственноручной дарственной надписью К. И. Чуковского сохранилась.
Вообще Евгений Викторович высоко ценил не только литературные качества произведений, но, может быть даже в большей степени, и компетентность их авторов. Сам он писал только о том, что знал досконально. В этой высокой требовательности к документальной точности написанного и кроется, по-видимому, причина того, что он не писал воспоминаний, за исключением небольших мемуарных заметок об И. В. Лучицком, И. А. Орбели, В. Л. Комарове и более или менее подробного письма о своих гимназических годах, а все то, что он знал и хранил в памяти о Короленко и Богдановиче, Куприне и Амфитеатрове, Сологубе и Бунине, А. Ф. Кони и А. Г. Достоевской и многих, многих других, к сожалению, умерло вместе с ним.
Евгений Викторович, как правило, не колеблясь, отклонял все просьбы написать свои воспоминания о ком-либо и о. чемлибо. Так, например, в 1950 г. составители сборника, посвященного памяти А. Гайдара, обратились к нему с предложением рассказать на страницах этого издания о своих встречах с писателем. С Гайдаром он был знаком по "Конотопу" -- шутливому сообществу писателей, собиравшихся в предвоенные годы у Р. И. Фраермана. Евгений Викторович был в затруднении.
-- Что я могу сказать о нем, кроме того, что был он человеком открытым и добрым? Об этом же говорилось, наверное, тысячу раз. Один любопытный случай я помню, но писать о нем неудобно. Я как-то утром приехал в Москву из Ленинграда и, имея час свободного времени, шел пешком от вокзала к центру. На углу бульвара и Мясницкой я заметил небольшую толпу людей, в центре которой -- милиционер и Гайдар. Гайдар увидел меня, обрадовался и попросил подтвердить милиционеру, что он и есть Гайдар. После этого он и несколько прижавшихся к нему мальчишек были отпущены. Оказалось, что Гайдар помогал мальчишкам запустить змея. Змей хвостом запутался в электропроводке, что-то порвалось -- и в результате вся Мясницкая вместе с почтамтом осталась без света, ну как такое опишешь?
Сколько ни уговаривали Евгения Викторовича, что это происшествие истинно гайдаровское, каких немало было в жизни писателя, он не соглашался, и воспоминание о Гайдаре записано не было.
Евгений Викторович очень любил хорошую научно-популярную книгу. Он живо интересовался проблемами физики и астрономии, и доступное, увлекательное изложение этих сложных для него вопросов приводило его в искренний восторг. Среди его любимых произведений такого рода была книга С. И. Вавилова "Глаз и Солнце". Особо волновал его космос. Он жил в предчувствии приближения космической эры, говорил и думал об этом постоянно.
Впрочем, иногда чтение Евгения Викторовича теряло обычно присущий ему серьезный характер.
Шокируя домашних, особенно Марию Викторовну, игравшую в семье роль блюстителя этикета, он вдруг начинал охотиться за детективами на разных языках; ему их покупали, доставали в библиотеках и привозили отовсюду. Прочитывал эти книги Евгений Викторович молниеносно, следя лишь за сюжетом и не вчитываясь в детали, а на упреки в несерьезности отвечал, что такое чтение он совершенно искренне считает лучшим видом отдыха. Подобное случалось нечасто по причине невозможности удовлетворить его аппетит. Шутя, он объяснял, что пристрастием к детективам он обязан своей любви к великолепным новеллам Эдгара По, таким, как "Бочонок амонтильядо" и "Колодец и маятник".
За ужином часто появлялись гости: Евгений Викторович любил гостей, любил общение с людьми. Когда-то круг его знакомств был очень широк. Он тяготел к писателям, актерам, художникам, видя в их творчестве много общего с задачами историка: в иной форме воссоздавать картины прошлого либо сохранять облик настоящего для того далекого времени, когда это настоящее само станет прошлым, станет объектом исследования будущих историков. Жизнь шла, уходили люди, оставались дорогие имена: Качалов, Москвин, Нежданова... Приглашения из Дома литераторов, Дома актера, Дома кино, на приемы в посольства становились ворохом ненужных бумажек...
В последние годы жизни от этих обширных связей осталось немногое: переписка с Р. Фраерманом, редкие встречи с Игорем Эммануиловичем Грабарем и как большой праздник -- приезд на дачу в Мозжинку Надежды Андреевны Обуховой.
С большой нежностью Евгений Викторович относился к Татьяне Львовне Щепкиной-Куперник. Эта миловидная в своем почтенном возрасте, не унывающая при всех превратностях судьбы, мужественная женщина привносила в ультрасовременную (по тем временам) обстановку дачи в Мозжинке дыхание XIX в., и, провожая ее к машине, он не мог забыть о том, что полвека назад так же ласково и почтительно к ее маленькой, изящной ручке склонялись Чайковский и Чехов.
Живую страницу истории представлял для Евгения Викторовича и Алексей Алексеевич Игнатьев. В его воспоминаниях, может быть и не вполне безукоризненных с научной точки зрения, Евгений Викторович видел отражение в сознании очевидца интересовавших его исторических событий. Кроме того, Алексей Алексеевич, несмотря на его зычный, а по утверждению Евгения Викторовича, даже громоподобный голос был симпатичен ему как человек, и это чувство симпатии, по-видимому, было взаимным, так как надпись, сделанная рукой генерала на первом томе первого издания его книги "Пятьдесят лет в строю", гласит: "Дорогому Евгению Викторовичу Тарле, историку и писателю, с превеликим уважением, но не без трепета передает на суд эту "летопись" скромный мемуарист Алексей Игнатьев".
Интересными были беседы Евгения Викторовича с Иваном Михайловичем Майским. "Воспоминания советского посла" тогда еще не были написаны и, наверное, даже не были задуманы, и многое из того, что впоследствии увидело свет в этих мемуарах, было рассказано там, в Мозжинке.
Евгений Викторович стремился следить за развитием естественных и точных наук, понять направление и перспективы фундаментальных исследований в самых различных областях знаний. Он всегда радовался возможности вызвать на разговор специалиста. И когда соседи по Мозжинке Сергей Иванович Вавилов и Иван Матвеевич Виноградов или Евгений Никанорович Павловский, польщенные вниманием к проблемам физики, математики или биологии со стороны такого рафинированного гуманитария, принимались популярно посвящать его в таинство своих наук, Евгений Викторович становился самым старательным и самым внимательным слушателем на свете.
А вот с Владимиром Афанасьевичем Обручевым он лишь учтиво раскланивался: не мог простить ему, что когда-то, в 20-х годах, знаменитый географ, испытав, по-видимому, минутное влияние многочисленных ниспровергателей старой культуры, неуважительно высказался о Пушкине. Впрочем, когда у Евгения Викторовича стали выспрашивать подробности, то он заколебался и сказал, что, возможно, "обидел" Пушкина не Обручев, а Ферсман, но "в общем кто-то из этих геологов". Даже малого подозрения в скептическом отношении кого-либо к священным именам Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского или Чехова было достаточно, чтобы этот человек заслужил стойкую неприязнь Евгения Викторовича.
-- Подумайте только, этот сопляк, -- говорил он об одном молодом отпрыске славных русских родов, потомке Ломоносова, героев 1812 г. и декабристов, -- этот сопляк здесь, за этим столом, кривлялся, силясь на потеху публике доказать, что Хлебников выше Пушкина!
Большой интерес у Евгения Викторовича вызывали непосредственные участники исторических событий. Он помнил и любил рассказывать о встречах со своими коллегами -- активными участниками революционных боев А. М. Панкратовой (он называл ее Аннушкой) и И. И. Минцем, с писателем-партизаном Героем Советского Союза П. Вершигорой, писателем Б. Полевым и его героем -- А. Маресьевым, с узником фашистского концлагеря, сыгравшим в свое время важную роль в установлении дипломатических связей Франции и СССР, Э. Эррио и многими другими. К сожалению, состояние здоровья в последние годы заставляло Евгения Викторовича, вернее его близких, ограничивать число гостей, и это уменьшение контактов с людьми, вынужденное одиночество были для него наиболее тягостным следствием одолевавших его недугов.
Он высоко ценил помощь и преданность людей, без которых его плодотворная работа в последние годы жизни оказалась бы невозможной.
Среди верных его помощников была и его давний друг Анастасия Владимировна Паевская, отличавшаяся обширными знаниями в самых "нужных" для него областях и огромной работоспособностью, и бессменный шофер Василий Васильевич Сидоров, сын крестьянина, отдававший все свое время и энергию выполнению его поручений, выходящих далеко за рамки служебных обязанностей, и многие другие.
Работа же шла своим чередом, и после ужина, после беседы или быстрой партии в шахматы, Евгений Викторович готовился к утренним трудам. И так до конца дней своих.