Кажется, у всех народов водятся таинственные дома, в которых "чудит".
Как французы называют, "maison hantИe" {"Дом с привидениями" (франц.).}.
У нас в России бывали такие дома почти в каждом городе.
Помню на островах -- большой, серый, деревянный, с заколоченными окнами, дикий какой-то. Его с Невы было видно, и всегда кто-нибудь спрашивал:
-- Что это за дом такой страшенный? И кто-нибудь объяснял:
-- Это заброшенный. В нем жить нельзя. В нем чудит.
И все сразу понимали, в чем дело, и испуганно косили глазом на дикую серую развалину.
О домах, в которых чудит, много рассказывалось. И, собственно говоря, и каждому нетрудно насочинять с три короба страхов: и ветер, мол, воет, и стонет кто-то, и шаги слышатся, и кто-то огромный весь в белом, как двенадцать часов бьет, так и лезет прямо из стены.
Словом -- много рассказано и много подоврано.
Но то, что я сейчас расскажу, заслуживает полного доверия. Кое-кто из действующих лиц еще жив, и в свое время, говорят, вся эта история наделала много шума и вызвала много толков.
Рассказало мне обо всем лицо, к делу причастное. Не знаю, хочет ли это лицо, чтоб его имя упоминалось, и поэтому назову его вымышленным, хотя бы Андреем Эдуардовичем, и передам все, как было мне рассказано.
* * *
Начал Андрей Эдуардович, как и все рассказчики о сверхъестественном:
-- Должен вас предупредить, -- сказал он, -- что я человек далеко не суеверный, фантазия у меня самая спокойная, темных комнат и в детстве не боялся, воспитание получил самое трезвое, и не очень-то меня на какой-нибудь потусторонний фокус подцепишь. Я даже в спиритизм не верю. Это, очевидно, и духам известно, потому что ни один из них не отважился при мне появиться.
Несколько раз, между прочим, судьба предоставляла мне возможность перепугаться каким-нибудь неизъяснимым явлением -- но все всегда кончалось благополучно и к моему торжеству.
Раз, например, остался ночевать в заброшенной усадебке. Караульщик предупредил меня:
-- Плюньте, барин! Наши господа уж два года сюды не наезжают. Нечисто здесь. Чудит.
-- А что такое? -- спрашиваю.
-- Да у нас козел кричит. Летом еще ничего, а вот как начнутся темные ночи, да ветер -- орет козел и хушь ты что. А козла никакого и нету. Лучше вы здесь не ночуйте.
Я, конечно, посмеялся да и остался. И что же вы думаете: просыпаюсь ночью -- орет козел! И так ясно -- бэ-бэ-бэ-э!
Какое-то, знаете, даже неприятное впечатление. Я, конечно, сейчас встал и вышел во двор.
Прислушался, откуда голос. Слышу -- от ворот. Я к воротам. А ворота там старинные, плотные, из планок сбиты. Подошел, слышу -- прямо из ворот и орет этот козел. Что за чудо! Осмотрел ворота. Вижу, одна планка отстает. Потрогал -- она и есть. Она козлом и ревела.
Днем эти ворота всегда были открыты, и створка, стало быть, защищала сорванную планку от ветра. Ну а ночью, особенно если сильный ветер, она и скрипела козлиным голосом.
Вообще мне много раз в моей жизни представлялся случай разоблачить всякого рода чудеса и сверхъестественности, но та история, которую я хочу вам рассказать, была совсем дикая, ни на что не похожая. Кое-что в ней, пожалуй, даже могло бы показаться смешным, во всяком случае нелепа она так, что ничего подобного вы никогда не услышите.
Ну-с, так вот.
Было это лет тридцать тому назад. Я только еще начинал свою служебную карьеру.
Происходило это на Кочкарских золотых приисках. Кочкарская система значилась в административном отношении в Оренбургской губернии, то есть в европейской части России, но фактически лежала по ту сторону Уральского хребта, у Тургайской степи и Тоболи, то есть в Сибири, в Азии.
Оседлое население -- если только его можно назвать оседлым, потому что, в сущности, это кочевники, -- было башкирское и киргизское, а на приисках преобладали старообрядцы да суровые илецкие казаки, потомки тех самых, что с Емелькой Пугачевым жгли барские усадьбы. Рабочие были татары.
Прииски находились в ста двадцати верстах от сибирского железнодорожного пути -- по тамошнему, значит, на бойком месте, каких-нибудь десять часов езды и вы уже на станции. Расстояния ведь там прямо невероятные. Приезжал ко мне в гости батюшка из соседней губернии -- трое суток пути. Рассказывал, что сам не знает, где его приход кончается. Где-то у Ледовитого океана, да туда по тундре и не доберешься. Вот как!
Прииски наши находились в степи, среди лесов.
В примитивно оборудованных шахтах добывалась золотая руда, промываемая на примитивно устроенных заводах-мельницах. Старатели, то есть частные искатели, типы жутковатые, все больше из "бывших людей", промывающие золотоносные пески, разбросаны были по всему району.
В районе имелось всего три-четыре крупных предприятия -- среди них и иностранные акционерные общества. Одним из них управлял русский инженер Василий Николаевич Эрберт. А я был у него помощником.
Жили мы в степи, в небольших домиках, сбитых из толстых бревен и внутри обтянутых кошмою, и то стены иногда промерзали насквозь. По утрам, после ночной пурги, бывало, и двери открыть нельзя -- так нас заваливало снегом.
Приходили сторожа, отгребали сугробы лопатами, прокладывали в снегу от домика к домику траншеи выше человеческого роста.
Ходили мы на лыжах.
Морозы, помню, закручивали до тридцати пяти -- сорока градусов.
Дикая была жизнь! Теперь даже вспомнить странно, как могли мы так существовать.
Морды кругом свирепые, с татарами говорили через переводчика, а то как их поймешь -- все что-то "бачка шалды-балды"... Башкиры -- "моя-твоя". Киргизы только молчат. Тощища!
Сначала было занятно -- такие все обстоятельства необыкновенные. Учение свое я ведь проделал в Германии, в чистеньком немецком городке, и вдруг сразу такая волчья глушь, валенки, киргизы, бродяги, душегубы -- черт его знает что!
Конечно, когда я рассказываю, все это кажется довольно банальным, но уверяю вас, что, на европейский взгляд, обстановка была самая удивительная. Точно не живешь, а чей-то рассказ читаешь. Но когда заметил я, что рассказ этот так и застрял на первой странице, то стало уже не занятно. Все сначала казалось, что на этом замечательном фоне непременно должны развернуться какие-нибудь небывалые романтические приключения. А вот этого-то как раз и не было.
Общество наше, таких более или менее интеллигентов, было небольшое: директор да я, да мой помощник Белов. Были еще батюшка, почтмейстер, доктор, химик, фельдшерица, аптекарь, кое-кто из штейгеров -- вот, пожалуй, и все.
Начальник мой, человек очень приятный, был на приисках сравнительно недавно. До него, когда компания только что начала дело на Кочкарке, для устройства и заведования приглашен был некий голландский инженер, человек исключительных знаний и опыта. Выписали его из Южной Африки, где он провел долгие годы на золотых приисках.
Приехал он летом и, незнакомый с условиями сибирского климата, первым делом выстроил для себя прекрасный просторный жилой дом, по всем правилам южно-африканского зодчества, с водопроводом, канализацией, вентиляцией и прочими штуками. Особое внимание обратил на вентиляцию: во всех комнатах навертел каких-то дырок, отдушин, приделал к потолкам пунки. И все так хитро наладил -- в одну отдушину дует, в другую тянет, и пунка сама собой вертится. Словом, в таком доме не запаришься.
И вот, как ударили наши первые крепкие морозы, моментально все трубы лопнули, вода замерзла, со всех стен дует, пунки крыльями машут, тени по потолку ходят, волки кругом воют, свист, стон, визг -- прямо чертовня какая-то. А тут еще полный крах всех технических приисковых сооружений, произведенных по испытанным методам африканской промышленности.
И так это все на бедного голландца подействовало, что в один прекрасный день, при сорокапятиградусном морозе, он, не сказав никому ни слова, заперся один в своем директорском доме, да и повесился.
С тех пор никто в доме этом не жил, окна и двери заколочены наглухо, и на приисках ходила молва, будто в доме нечисто, будто по ночам там голландец воет.
Ну, да ведь это так и полагается, раз человек повесился, так как же не рассказывать о нем всякие ужасы. В общем, дом этот все равно никому не был нужен, так как жить в нем было нельзя, и мало-помалу вся эта трагическая голландская история стала забываться.
Но вот приехала к нашему директору сестра Евгения Николаевна, девица чрезвычайно интересная. Не то, чтобы красивая, а вся какая-то острая, беспокойная, истеричная что ли. (Она, между прочим, впоследствии покончила самоубийством.)
Пожаловала она к нам из столицы. Нарядная была, вся в завитушках, в бантиках, и все вертится, все смеется. Ну, думаю, надолго ли тебя хватит.
Растормошила нас всех. И первым делом принялась за брата:
-- Как можно жить в такой лачуге, когда под боком чудесный барский дом?
Все кругом, конечно, страшно отговаривали. И свои, приисковые, и соседи золотопромышленники очень неодобрительно отнеслись к этой затее. Зачем, мол, искушать судьбу? Дом проклятый, хочешь верь, хочешь не верь, но человек там принял кончину не христианскую. Словом -- жуть и нечисть. Местный лесничий, человек просвещенный и не пьющий, даже прямо сказал, что ноги его в этом доме не будет.
Но барышня отнеслась очень равнодушно к лесничевой ноге, как и ко всем уговорам, над духом голландца искренно посмеялась, и дом приказано было ремонтировать.
Перекрыли крышу, вставили окна, поправили печи. Пригласили батюшку отслужить молебен, устроили роскошный завтрак с сибирскими пельменями и русскими расстегаями и начали новую жизнь.
Дом оказался действительно отличным. Положим, дело было летом, и каково в нем будет зимой -- мы себе не представляли. Обстановка от голландца осталась недурная, особенно столовая, с огромным камином и каким-то четырехэтажным буфетом, на самой вершине которого водружен был, вероятно как символ нового для голландца отечества, огромный двухведерный самовар.
О самоваре этом упоминаю специально, потому что ему в рассказе моем отведена будет серьезная роль.
Итак, началась в проклятом доме новая жизнь.
Дело, как я упомянул, было летом. И вот наладила наша столичная гостья всякие вечера, обеды, танцы под граммофон, какие-то чтения на разные голоса. Словом, всех нас немножко расшевелила.
Вся наша приисковая аристократия бывала на приемах Евгении Николаевны. О духе несчастного голландца если и вспоминали иногда, так только чтобы подразнить лесничего, который когда-то клялся, что ноги его в проклятом доме не будет, а теперь бегал к Евгении Николаевне чуть его свистнут.
-- Вы как же, Евдоким Лукьяныч, -- спрашивали его, -- ногу-то дома оставили, или как?
Очень его этим смущали, тем более, что он как будто был не совсем равнодушен к прелестной хозяйке и побаивался, как бы она не поддела его на смех.
Она, между прочим, было особа довольно странная. Человек не глупый, а шутки любила самые ребячьи. Возьмет, например, пустит нашему плешивому доктору жука в фуражку. Доктор у нас был из русских немцев, Христиан Матеусович Зоммер. Чудеснейший человек, но пьяница каких мало. Так вот, пустит наша барышня Зоммеру жука в фуражку, щурится наш бедный доктор, жмурится и не смеет признаться в своем странном ощущении. "А вдруг, -- думает, -- это мне спьяну кажется". А Евгения Николаевна умирает со смеху.
А то раз запрятала на чердак моську химиковой жены. Эта химикова жена, госпожа Собакина, очень была оригинальная особа. Огромная, румяная, толстомордая, и все чего-то отрекомендовывалась. Каждый раз, как ее встретишь, она руку подает и говорит значительно:
-- С-собакина!
Два года я с ней встречался, и каждый раз:
-- С-собакина!
"Эс" с оттяжкой, а потом будто выпалит:
-- С-собакина!
Даже жутко.
Вот у этой самой С-собакиной упрятала Евгения Николаевна моську, продержала целую неделю и уверяла, будто сама видела, как ее волк утащил. Клялась ведь. Даже я поверил. Потом призналась и хохотала до слез. А по-моему, и смешного в этом ровно ничего не было.
Вот такая была странная барыня.
Приезжает из соседнего прииска промышленник Иван Епинетович Лебедев, умный старик из кержаков; так вот, посмотрел-посмотрел на директорову сестрицу, да и говорит:
-- А как, скажите, они у вас не пьющие?
Так дошло у нас дело до осени.
Начались дожди, холода, грязь невылазная. В такую погоду не очень и выходить потянет. Темнеет рано, идти надо с фонарем, в грязи по колено. Еще нам, мужчинам, ничего -- надели высокие сапоги, да и ладно. А дамам совсем уж трудно. Ну, а раз дамы не выходят, так они и мужей, конечно, не выпускают. Словом, жизнь наша завяла сразу.
Смотрю, и Евгения Николаевна как-то притихла, побледнела.
-- Скучно! -- говорит. -- Скучно, и ничего не придумаешь.
Настала зима, намело снегу
Зашел как-то к Евгении Николаевне -- сидит, нахохлилась. Холодище у нее в доме адов. Огромную столовую совсем запереть пришлось. Скучно, холодно. А тут еще брат ее уехал по делам в Екатеринбург недели на четыре. Действительно, все это для молодой девицы невесело. Сидит в целом доме одна, прислуга -- кухарка да горничная в людской. Ночи длинные, вся степь от бурана стонет, волки жмутся к поселку. Людей и скот они, положим, не трогали, потому что в тех местах для волков корму много -- ни староверы, ни мусульмане дичи не едят.
Ходили сторожа с колотушками до самой зари, иногда постреливали, волков отпугивали.
И вот -- дело шло уже к святкам -- как-то ночью, часа в три, вдруг будит меня сторож. Пришел сказать, что в директорском доме неблагополучно.
Я быстро натянул валенки, накинул доху и побежал к Евгении Николаевне. Там -- полный переполох. Кухарка и горничная ревут в голос, Евгения Николаевна бледная, губы поджала.
-- Что такое? Что случилось?
Оказывается, началось. Подал голландец голос.
Ровно, говорят, в полночь завыло, застонало по всем комнатам и пошло чудить. Вдруг в коридоре сама собой лампа зажглась. На кухне аккуратно сложенные с вечера дрова с шумом разбросались по всем углам. Летят дрова, а кто их бросает, и не видно.
Евгения Николаевна была явно растеряна. Я ее немножко пристыдил, объяснил, что одной из ее баб что-нибудь приснилось, она всех и напугала. А ведь нервного человека очень нетрудно напугать, раз сам искренно боишься.
Просидел у нее до утра, успокоил. Предложил переехать в маленький домик, который ее брат занимал до ее приезда. Но она и слушать об этом не захотела. Вероятно, боялась, что будут над ней смеяться.
Я настаивать не стал, тем более, что считал все эти страхи никчемными, но очень просил Евгению Николаевну никому об этой истории не рассказывать. Откровенно говоря, я боялся волнений на приисках. Мне было известно недовольство рабочих и разговоры среди татар и казаков поселка, когда директор затеял перебраться в голландский дом. Они очень злобно толковали о том, что, мол, голландец не потерпит беспокойства и, чего доброго, нашлет мор либо на скот, либо на детей.
К утру барышня наша успокоилась и повеселела. Попросила только, чтобы на ночь прислали к ним сторожа.
Следующую ночь меня не будили, но когда я зашел утром проведать Евгению Николаевну, то узнал, что в директорском доме никто глаз не смыкал. Всю ночь голландец ходил по комнатам, стонал, охал, хлопал дверями. Татарин-сторож взывал к Аллаху и заявил, что ни за какие деньги в проклятом доме не останется. Обе бабы: и кухарка, и горничная -- заявили, что на ночь уйдут. Ну как тут быть? Стал снова уговаривать Евгению Николаевну, чтобы переехала в маленький домик. Нет. Уперлась, и ни за что.
Пошел домой, рассказал всю эту историю моему помощнику Белову. Обдумали, обсудили. Он был того мнения, что все эти фокусы проделывала прислуга, которой, наверное, очень хотелось перебраться в маленький домик. Убирать большие комнаты было сложно и хлопотно вот они и решили припугнуть барышню. Вот, значит, выждали, когда директор уедет, да развели всякие бабьи страхи.
Так я Евгении Николаевне и доложил.
Она, однако, нашла, что все наши догадки -- форменная ерунда, потому что прислуга волнуется гораздо больше, чем она, и даже заявила, что на ночь ни за что не останется.
Я все-таки слуг вызвал и побеседовал с ними с глазу на глаз. Говорил и ласково и строго, да толку вышло мало. Ревут и лопочут что-то совсем уже несосветимое.
Тогда стал я их урезонивать по очереди. Вызвал сначала горничную.
-- Фрося, -- говорю, -- признайся, голубка, что это ты по молодости лет пошутила. Барышня обещала тебя простить и даже зеленого бурдо на юбку подарит. Барышня веселая, она сердиться не умеет.
А та в ответ еще пуще ревет, да еще с причитаниями:
-- Ой, милушка, и на кого ты нас, родная, да спокинула, да на погибель, да на неминучую...
-- Ну, -- говорю, -- это, значит, кухаркины штучки. Ты ее поймай, получишь зеленого бурдо.
Отпустил ее, позвал кухарку.
-- Ульяна, -- говорю, -- ты, кажется, потолковее. Неужели ты не понимаешь, что это все Фроська куролесит? Ты мне ее поймай, а барышня тебе желтого бурдо на юбку подарит -- она обещала.
Так у нее -- эдакая злющая баба -- даже губы побелели.
-- Фроська, -- говорит, -- душа хрещеная, она в такое дело не встрянется. Она в Филипповом посту скоромятину не жрала, как другие. Фроська! Ты Фроську лучше оставь.
Совсем рассатанилась.
-- Ну, -- говорю, -- успокойся. Мы, -- говорю, -- барышне другую кухарку найдем, потерпи до завтра.
А та в ответ:
-- И никакая другая кухарка у вашей барышни жить не станет.
И прибавила очень многозначительно:
-- Барышня-то ваша, видно, и сама такая.
-- Какая, -- спрашиваю, -- "такая"?
-- А такая. Сами понимаете. Может, из мертвячек, а может, и еще похуже. Об ней и по всему поселку так-то говорят.
Больше ничего и не придумал. Пошел опять к Евгении Николаевне.
-- Вы уверены, что прислуга здесь ни при чем? Может, они каких-нибудь своих женихов подговорили производить все эти фокусы?
Барышня даже обиделась.
-- Я же вам говорю, что сама была на кухне, когда дрова вдруг полетели в разные стороны. А этот дикий вой -- ведь он проносится под самым потолком. Как хотите, я ведь тоже не суеверная. Однако перед такими явлениями разум смолкает.
-- Все это, -- говорю, -- отлично, а что вы будете здесь ночью одна делать? Даже сторож-татарин не соглашается у вас дежурить. Не хочу вас пугать, но ведь у нас на приисках всякий народ водится. Узнают, что дом пустой, и просто-напросто залезут и ограбят.
Она минутку призадумалась, а потом весело так улыбнулась и говорит:
-- Знаете что -- приходите ко мне сегодня ужинать и тащите с собой побольше народу. Лесничего приведите, доктора, Собакиных. Я вам дам холодный ужин, шампанского, а в полночь мы все вместе подкараулим голландца. Интересно, посмеет ли он при вас появиться... Белова прихватите тоже, можно и батюшку.
-- Батюшка в уезд уехал.
-- Одним словом, -- говорит, -- набирайте народу побольше. Не беда, что прислуга удерет, мы и без нее справимся.
Развеселилась моя барышня -- ничто ее не берет. Ну, думаю, голубушка, хоть ты с виду вроде птички, однако нервы у тебя коровьи.
А она щебечет:
-- Жаль, что брат ключ от столовой с собой увез, придется ужинать в гостиной. Не было бы тесно.
Оставил я ее, значит, в самом благодушном настроении, да и сам подбодрился. В общем, думаю, это очень остроумная идея -- созвать побольше народу, да и выяснить, в чем дело.
Решил идти домой завтракать, а по дороге завернуть к доктору позвать его на вечер к Евгении Николаевне.
Около приисковой конторы заметил какое-то странное оживление. Несколько групп наших рабочих-татар, а с ними и поселковые башкиры о чем-то довольно бурно галдели и махали руками в сторону директорского дома.
"Какие-нибудь, -- думаю, -- недоразумения".
Хотел подойти узнать, да тут отвлекло мое внимание появление какого-то мужика в тулупе на лыжах.
Бежал мужик довольно скверно, поддергивал левой ногой. И бежал он прямо на меня. А подбежав, протянул руку и отрекомендовался:
-- С-собакина!
Это наша милейшая Марья Петровна, химикова жена, вырядилась в тулуп.
-- Поздравляю вас, говорит, вот мы и у праздничка! Таких вредных дур, как ваша Евгения, при Петре Великом всенародно батогами били.
Я прямо глаза выпучил:
-- Да Господь с вами! За что вы ее так?
-- Да, били. И прав был великий реформатор! За что? За распространение вредных суеверий среди народа.
-- Да опомнитесь, -- говорю, -- она как раз наоборот, чтоб доказать, что не верит, и в доме в этом проклятом поселилась.
-- Да, поселилась и этим вызвала появление духа. Все об этом говорят. Она поколебала престиж своего брата. И потом, к чему было привозить сюда граммофон? Чтобы всем нам нос утереть и выделиться? А киргизы говорят, что это у нее черт в коробке, и подрывают престиж начальства.
-- Ну, -- говорю, -- милая Марья Петровна, вы это просто на нее за вашу моську сердитесь. Сознайтесь!
А она вдруг ни с того ни с сего как завизжит:
-- Моя собака вам не моська. Моя собака болонка из мальтийских пуделей!
Потом мне объяснили, что это она была в меня влюблена и ревновала к Евгении Николаевне.
Ну а тогда я махнул рукой и уж, конечно, не стал ее приглашать в директорский дом на ужин и прямо побежал к доктору.
Доктора Зоммера застал я в самом непотребном виде.
Сидел он на кровати, желтый, весь запухший, уставился в одну точку и двумя руками себе грудь чесал.
А на столике у кровати початая бутылка водки и глиняная мисочка с кислой капустой. Эдакая гадость!
-- Ловко, -- говорю. -- Где же это ты, Христиан Матеусович, изволил так назюзиться?
А он посмотрел на меня грустно так и честно:
-- А это, -- говорит, -- я вчера у лесничего набодался. Так, -- говорит, -- набодался, что домой по лесенке на бровях шел. Вот как. И лесничий изрядно намок, хотя он непьющий, так ему ничего. И Иван Епинетович с нами пригубил. Того снегом оттирали.
Я головой покачал.
-- Смотри, до чего ты себя довел. Ведь ты, Христиан Матеусович, сегодня на дыню похож.
Он обиделся.
-- Н-не нахожу!
-- Ведь вредно это тебе!
-- Н-не замечал.
Передал ему приглашение Евгении Николаевны, а он вдруг засопел.
-- А ну ее, -- говорит, -- трясогузку, к лешему. У меня из-за нее только неприятности.
-- А что такое?
-- Я из-за нее и пить стал.
-- Как из-за нее? Да ты тридцать лет пьешь!
-- Нет, -- говорит, -- вчера из-за нее стал... Ужасные неприятности. Мне, понимаете, фельдшерица говорит, что в поселке на башкирском конце ребенок заболел -- жар, сыпь, не корь ли. А то, может, и скарлатина. Ну я, конечно, пошел. А там у них в избенке народу набралось не протолкнуться и галдят-галдят. Оказывается, шамана своего ждут. И, понимаете, меня к ребенку-то и не пускают. Я скандалю, требую. Ведь если, не дай Бог, скарлатина, ведь они ее по всему поселку разнесут. Бабы-дуры с ребятишками туда же лезут... Я кричу, а меня не пускают, да и только.
Наконец, старый черт какой-то за рукав меня потянул, отвел от избы и говорит по-русски:
-- Тебе сюда нельзя, ты в черный дом ходишь. От черного дома на нас на всех мор пойдет. Мы так давно говорили. Теперь началось.
Понимаете -- какая брехня заварилась? А хари крутом тупые, зверские. Ну чего, думаю, на рожон переть -- все равно лечить при таких условиях нельзя.
Ну, пошел к лесничему и напился как щучий сын.
Меня, признаюсь, эта докторская история очень смутила. Ведь если действительно начнется эпидемия, так они чего доброго против директора бунт устроят! Народ темный, тупой.
Рассказал доктору, что видел около конторы какие-то беспокойные группы.
-- Во-во! Значит, началось. Надо бы Евгении Николаевне убраться подобру-поздорову, пока не поздно.
Я рассказал о нашем плане собраться у нее вечером. Зоммер одобрил:
-- Это неглупо. Непременно надо все сегодня же раскрыть и покончить.
Обещал:
-- Приду, если, так сказать, нервы у меня успокоятся.
Ну-с, отправился я домой. Прихожу, а меня Белов ждет.
-- Вас, -- говорит, -- два раза какой-то татарин спрашивал. Кушка, что ли.
Кушку я знал. Из наших рабочих, довольно видный.
-- Чего бы ему от меня понадобилось?
Рассказал Белову все наши дела и приключения. Он план одобрил, обещал вечером и сам прийти и за лесничим сбегать.
Только что подзакусили -- приходит татарин. И сразу:
-- Нехорошо, -- говорит. -- Ты, -- говорит, нас обманул.
-- Когда? Что?
-- Сам знаешь. Когда в Селябу за мясом ездил.
Селябой сибиряки Челябинск зовут.
В начале зимы ездил я в Челябинск, привез для рабочих несколько мороженых туш, их в снег зарыли. И тогда еще татары волновались -- татарское ли я мясо привез, то есть по ритуалу ли убой произведен. Специально пришлось нарочного посылать за документом.
-- Как же я вас, -- спрашиваю, -- надул? И о чем ты говоришь?
-- А о том, что мясо из Селябы привез нечистое.
-- Да ведь я вам, дуракам, документ показывал!
-- Это ты нас обманул.
-- Да с чего вы взяли? Ведь уж тому два месяца. Два месяца молчали, а теперь вдруг.
-- Молчали, потому что не знали. А теперь нас Аллах за нечистое мясо наказывает. На детей мор послал, и в директорском доме голландец чудит. Теперь из-за тебя всем нам погибать надо.
Час от часу не легче!
Ну, я, конечно, объяснил татарину, что он дурак. Да разве этот народ чему-нибудь поверит.
Настроение создавалось пренеприятное.
Послал сторожа с письмом к Ивану Епинетовичу с приглашением на вечер. На доктора надежда была плоха, вообще все как-то не вытанцовывалось.
Сторож Ивана Епинетовича дома не застал. Белов направился к лесничему, а у меня навернулись кое-какие дела в конторе, от которых освободился только к вечеру и, не заходя к себе, пошел прямо в директорский дом.
К удивлению моему, застал я там довольно большое общество: фельдшерицу, лесничего, аптекаря с женой, штейгера с сестрой, Ивана Епинетовича, моего Белова и, что окончательно сразило меня, химика Собакина, и супруга Марья Петровна с ним. Их, оказывается, привел Белов.
Накормила нас Евгения Николаевна на славу. Ужин был холодный, всякие там заливные и прочие штуки. Словом, отлично. Шампанское, как говорится, лилось рекой.
Хозяйка была весела и любезна. Извинялась, что прислуги нет:
-- Чуть стало смеркаться, накрыли на стол и сбежали. Я, конечно, не отрицаю, что в доме творится что-то неладное, но не боюсь.
Гости, по-видимому, очень приятно провели время, но после ужина стали как-то нервничать и просили граммофона не заводить, так как о нем очень враждебно поговаривали приисковые татары и башкиры.
Фельдшерица скоро ушла -- ей действительно нужно было в больницу. За ней поднялась аптекарская чета, а с ними и Собакины -- им было по дороге. Словом, к половине двенадцатого из гостей остались только мы с Беловым.
-- Может быть, и вам хочется уйти? -- лукаво спросила хозяйка. -- Вы не стесняйтесь, я ведь не боюсь и одна остаться.
Но мы высказали твердое намерение просидеть до утра.
-- Ну, знаете, -- засмеялась хозяйка, -- вы сидите, если хотите, а мне, откровенно говоря, хочется спать. Да и вам скоро надоест сидеть. Поэтому предлагаю одному из вас лечь в кабинете брата, а другому -- здесь, на диване. Сейчас принесу вам пледы и шубы. Укройтесь как следует и спите.
Мы так и сделали. Револьвер свой я вынул и положил на столик около дивана.
Сначала прислушивался. Потом заснул.
Вдруг чувствую -- дергает меня кто-то за плечо. Вскакиваю -- Белов. Бледный, глаза выпучены.
-- Слушайте, -- говорит. -- Слышите?
Минута молчания, и вдруг дикий вой, протяжный, хриплый, пронесся в воздухе и замер.
Мы бросились к дверям.
В конце коридора, у двери в кухню, стояла Евгения Николаевна.
-- Вы слышали? -- спросила она. -- Я не могла оставаться в своей комнате. Там еще страшнее. Пойдите туда сами, послушайте.
Мы кинулись в ее комнату. И едва вошли -- тот же дикий вопль пронесся над нашими головами. Белов схватил меня за руку. Он весь дрожал.
-- Я сбегаю... за полицией... приведу сторожей... На него смотреть было жалко.
Вой стих. Евгения Николаевна подошла к нам.
-- Какой ужас, -- сказала она.
Но самой этот ужас как будто нравился. Глазки у нее блестели, лицо было оживленное и ничуть не испуганное.
-- Надо сейчас же осмотреть весь дом, -- решил я. -- Где ключи от столовой?
-- Брат увез.
Мы поколотили по двери, конечно, без всяких результатов. Замок был прочный. Хозяйка притащила даже из кухни топор.
Пока она ходила за топором, вой раздался снова. Когда пришла -- смолк. Я это заметил.
Между тем Белов неожиданно исчез. Я слышал, как хлопнула входная дверь. Ну, думаю, и Бог с ним.
-- Я кое-что придумал, -- сказал я Евгении Николаевне. -- Что? А вот сейчас увидите. Принесите, пожалуйста, для начала кухонное полотенце.
Она удивленно подняла брови, однако тотчас же пошла в кухню. Я тихонько прокрался за ней.
И только она завернула за угол коридора, как снова по всему дому раздирающий душу вопль.
Я этого и ждал.
У самой двери в кухню стояла Евгения Николаевна и тянула шнурок огромного вентилятора, построенного покойным голландцем по африканской системе.
-- Подождите, -- сказал я, -- вы слабо тянете. А ну-ка, я сам.
Она даже подпрыгнула от неожиданности. Потом схватила меня за руки, закружила, завизжала и хохотала, хохотала до слез.
Я выдержал, когда она поуспокоится, увел ее в гостиную и очень серьезно объяснил ей всю опасную глупость ее поведения. Рассказал о брожении среди рабочих, о злобе башкир, о том вреде, который она всей этой историей принесла брату, и как трудно будет снова все наладить. Рассказал и о "говяжьем бунте" и грозящих мне неприятностях с татарами.
Она присмирела.
-- Как же теперь быть? Мне и в голову не приходило, что здесь все такие идиоты. Но -- что это? Слышите?
Какой-то ровный стук, словно как бы от пишущей машинки. Откуда? Со стороны запертой столовой.
-- А это что за фокусы? -- холодно спросил я.
Но она была совсем растерянная и крепко вцепилась мне в руку.
Я отстранил ее.
-- Ну, это мы сейчас узнаем.
Я быстро схватил со стола револьвер и выбежал в коридор и остолбенел.
Дверь в столовую была распахнута настежь.
Я вбежал в темную комнату.
Высоко у стены под самым потолком пылали какие-то огненные зубы и что-то стучало, трещало...
-- Я стрелять буду!
Огненные зубы как-то странно запрыгали. Я поднял револьвер и выстрелил. Огненная боль обожгла мне щеку. Грохот, звон, треск... Истерический вопль Евгении Николаевны покрыл все. Я видел, как она распахнула дверь и кинулась на улицу. Я побежал за ней, схватив на ходу какую-то шубу. Догнал живо -- она почти тут же упала. Снегу только что намело что ли не по колено.