Телешов Николай Дмитриевич
Между двух берегов
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Телешов Николай Дмитриевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1903
Обновлено: 14/07/2012. 42k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Рассказы
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Н. Д. Телешов
Между двух берегов
Источник текста: Н. Телешов. Записки писателя. Рассказы. Москва. Издательство "Правда". 1987
OCR и вычитка Ю.Н.Ш.
yu_shard@newmail.ru
. Октябрь 2005 г.
I
О
диноко кричит где-то пароход... Голос его разносится далеко окрест по пустым бер
е
гам, по широкому лону реки. Непонятно, для чего он кричит, когда вокруг не видно ни жилья, ни хижины, ни человека. Непонятно и то, куда торопится так Иртыш, стремительно гоня по простору свои быстрые бурые воды. Крутыми холмами извилисто тянется на много верст пр
а
вый берег, весь обросший березами и тальником, где в тени плодятся рыжики да на припеке -- морошка, а левый берег раскидывается до горизонта
зеленым ковром от самой воды до самого неба. И ни жилья вокруг не видно, ни хижины, ни человека. Иногда лишь среди тишины всплескивается большая рыба и, как камень, идет ко дну, в илистые глубины, оставляя на п
о
верхности широкий струйчатый круг -- на минуту; иногда поперек, через реку, дикие утки п
е
релетают, вытянув шею и нос в одну линию; редко-редко на крутом берегу встретится тата
р
ский поселок с длинным дощатым минаретом, серым от непогод, или русская деревушка с плетнями, с горшками на кольях и с тряпками на веревках. И опять пустота, безлюдие, песч
а
ные откосы и зелень -- на много верст, на много часов.
Одиноко кричит пароход... Нет ему ни встречного, ни попутчика, но он кричит уже час -- н
а
стойчиво, протяжно и громко, точно воет, жалуясь на непосильное бремя.
Называется он "Сокол". Сам он маленький, окрашенный в белый цвет, с большой черной трубою. Напрягаясь изо всех сил, он старательно тащит на длинном канате за собою о
г
ромную баржу с тяжелым грузом и кричит только раз в сутки, задолго оповещая окрестные села о своем приближении. В сутки раз он кричит и в сутки раз останавливается: брать дрова и провизию.
На пароходе была кухня и был повар Иван Михайлович, сухощавый, благообразный старичок, ходивший в белом халате и белом колпаке. Человек он был крайне угрюмый и пр
и
знавал только одни обязанности.
-- Я-с обязан накормить команду,-- строго говорил он пассажиру, пытавшемуся пол
у
чить у него обед,-- а вы обязаны о себе сами заботиться. Пожалуйте провизию,-- я должен ее изготовить, а запасаться провиантом -- это уже ваша-с личная обязанность.
-- Да где же я ее возьму, провизию? -- вскипал голодный пассажир.
-- Будет остановка и берите-с.
-- Да когда ж она будет? Едем, едем, точно по океану. Когда она будет?
-- Завтрашний день-с.
-- Да я с голоду подохну! Что за безобразие!
На это Иван Михайлович спокойно п
о
жимал плечами.
-- Что ж делать-с, граманжа пуста,-- указывал он на запертый чулан с лаконической вывеской "Граманжа".-- Обязаны сами о себе заботиться. Кипятку, извольте-с, дам,-- говорит он в утешение.
Проморив пассажиров за первые сутки, он достиг того, что все начали ежедневно вст
у
пать с ним в ласковые переговоры и вежливо просить о себе позаботиться.
-- Уж, пожалуйста, Иван Михайлович, на завтра мне супцу оставьте... немного... тар
е
лочку. Потом еще чего-нибудь на мою долю купите... Что найдете... все равно. Я все люблю.
Тоскливо и медленно проходили дни и вечера. Из плывших на пароходе в большинстве были крестьяне, старухи, женщины с детьми и рабочие, ютившиеся на деревянных нарах возле машины, где было тепло и тесно. Пассажиров второго класса было немного, но и те прятались по отдельным каютам, так что "Сокол" мог показаться безлюдным. Иногда лишь на палубу выбегал офицер с всклокоченной бородой и, ежась от холодного ветра и потирая руки, реш
и
тельными быстрыми шагами проходил взад и вперед по палубе и снова скрывался. Иногда я
в
лялся капитан, высокий молодой человек, почти юноша, в кожаной куртке, валяных сапогах и в оленьей шапке: он молча подходил к стеклянной вышке, где лоцманы вертят рулевое колесо, молча и тоскливо глядел вперед несколько минут и, посиневши от холода, уходил обратно к себе. Нередко появлялся на палубе человек средних лет, одетый в ватное пальто и широкоп
о
лую шляпу, с редкой русой бородкой, в очках и теплых перчатках. Накинув на шею плед, он долго простаивал на одном месте и глядел на бесконечную линию берега, на сменяющиеся холмы и откосы.
-- Вы не доктор? -- неожиданно спросил его офицер, выбежав из своего подполья.
-- Нет, я учитель.
-- А в карты вы не играете?
-- Нет.
-- Ну, до свидания!
Офицер побежал обратно вниз по лестнице, и когда осталась видна только его голова, он кри
к
нул учителю:
-- Не прозевайте: сейчас остановка!
Действительно, "Сокол" вскоре остановился. Часа два стоял он у бревенчатого помо
с
та. По перекинутым сходням все время ходили взад и вперед матросы с носилками, ссыпая в люк дрова с грохотом и прибаутками.
Не напрасно, однако, кричал "Сокол" так задолго до своего прихода: окружные жители успели принести сюда кто что мог. Остяки-рыболовы привезли в челноках стерлядей и нел
ь
мы, бабы захватили хлеба, ватрушек и молока, мальчишки притащили уток и огурцов, девочки -- яиц и ягод, а старики -- домашней браги в берестовых бураках.
Пассажиры повеселели. Только повар, Иван Михайлович, был недоволен чем-то и, з
а
ложив руки в карманы, угрюмо пробирал двух мужиков, а те молча и виновато чесали затылки и гл
я
дели вкось, оба в разные стороны.
После долгого ненастья к вечеру погода переменилась, и когда "Сокол" тронулся в путь, ветер уже затих, стало тепло и ясно, и пассажиры вышли на палубу. Их было всего четв
е
ро: молодой семинарист, ехавший в Москву в университет, старый чиновник с кокардой, уч
и
тель и турист -- иностранец, говоривший свободно по-русски. К ним подошел капитан, стал рассказывать туристу об Иртыше, об инородцах-- и разговор вскоре сделался общим.
-- Не желаете ли сегодня на палубе поужинать?-- ласково спросил Иван Михайлович, подходя к капитану.-- Ишь господь какую благодать посылает,-- добавил он, указывая на б
е
рег и на небо и нюхая чистый речной воздух.-- Очень хорошую нельму приобрел по вашему поручению и сливок хороших... Могу бламанже предложить.
Капитан хотел что-то ответить, но в это время на палубу вбежал офицер; вид у него был возбужденный, глаза растерянные.
-- Иван Михайлович!-- обратился он прямо к повару.-- Голубчик! Случилось несч
а
стие!
-- Что такое-с? -- забеспокоился тот.
-- Водка вся вышла!
Они глядели молча друг другу в глаза, как бы желая проникнуть один другому в самую душу. Затем Иван Михайлович пожал плечами и проговорил обычным угрюмым тоном, сразу утратив свое недавнее добродушие:
-- Не обязан об этом беспокоиться.
-- Знаю, милый. Но нет ли бутылочки?
-- Спиртного не держу и держать не имею в виду-с. Бламанже могу предложить.
-- Ну, дорогой мой... Иван Михайлович!-- продолжал умолять офицер.-- Вместо блян-манже дайте мне блян-буар!
Но Иван Михайлович, пристально поглядев на взлохмаченную голову офицера, на его просительно протянутые руки, ответил решительным тоном:
-- Сам не пью-с и вам не посоветую.
И с этими словами, искоса поклонившись, он ушел вниз.
Офицер развел руками и, не то про себя, не то обращаясь к компании, прогов
о
рил:
-- Вот чертов характер!.. Кабы мне такой, я бы навил веревок из жизни!
-- Хотите браги? -- предложил капитан.-- Я себе целый туяс купил.
-- И я купил браги,-- хотите? -- предложил учитель.
Офицер поклонился учителю и капитану, как бы благодаря, но отказываясь от предл
о
жения, и, уловив на себе пристальный взгляд иностранца, поспешил ему объяснить:
-- Брага, видите ли, вроде пива, только похуже, и вроде, пожалуй, кваса, но получше его; а в общем -- бурда! Кто желает разводить в желудке лягушек, пускай пьет эту самую бр
а
гу. А я насчет водочки: о-де-ви, как говорят французы, то есть "вода жизни". И действительно, это так!
Все улыбнулись.
-- Плохо жить нам без вина: жизнь печалями полна! А у нас Иван Михайлович самого-то главного и не держат... Ох, эти мне нравственные люди! -- вздохнул офицер и вдруг обе
р
нулся в сторону.
-- Ты чего на меня радуешься, Душков? -- спросил он, увидя пред собою рослого со
л
дата в белой рубахе, в накинутой на плечи шинели.
Солдат, только что подошедший, стоял перед офицером, улыбаясь, сверкая весело гл
а
зами и зубами и приложив к козырьку руку, как бы отдавая честь по-военному.
-- Ты чему-то рад?
-- Так точно, ваше высокородие: подСзрел! -- ответил Душков.
В его тоне и в голосе слышалась фамильярность, приятельская нота.
-- Что подСзрел?
-- Водки полон туяс!
-- Водки?! Где?!
-- Старичишка у машины греется... Самосидку везет.
-- Самосидку?.. Арестовать!
-- Наложил арест, ваше высокородие. В каюту поставил.
Офицер весело потер руки.
-- Мой адъютант,-- рекомендовал он Душкова.-- Фельдфебель, ближайший сотру
д
ник мой и секретарь. Способнейший человек!.. Господа,-- обратился он к попутчикам,-- в
о
дочку, слава богу, достали; вот теперь, значит, можно и побеседовать.
-- А что это такое -- самосидка? Я не понимаю,-- заинтересовался иностранец.
-- Самосидка,-- объяснил офицер,-- это самая сквернейшая водка в мире! В России она самогоном называется, а у нас в Сибири -- самосидкой. Это одно и то же. Ее гонят зде
ш
ние бабы... деревенские женщины... пейзанки... Гонят в лесу, в хлеву -- контрабандой, без а
к
циза... Из пуда муки выходит целая четверть, да за работу двугривенный... Дешево и сердито! Можете судить, что это за нектар получается. Сама она крепчайшая, цветом зеленая, на вкус противная... Пьешь -- точно гвозди глотаешь. А наши сибирские остяки-инородцы ее очень правильно называют: "огненная вода". Ловко сказано! Именно -- огненная... Ну-с,-- обрати
л
ся он снова к Душкову,-- где ж старичишка?
-- Обмер, ваше высокородие. Очень перепугался,-- отвечал солдат прежним веселым тоном.
Оба они, видимо, ликовали. Оба улыбались, глядя друг на друга, но, несмотря на улыбки, вид у них был какой-то сумрачный. Воротники у них и околыши на фуражках были че
р
ные, канты на шинелях и на погонах тоже черные, и оба они производили впечатление чего-то мрачного и траурного.
-- Что за полк? -- спросил иностранец, наклоняясь к капитану и разглядывая мрачные мундиры.
-- Тюремная команда,-- шепнул в ответ капитан и громко обратился к офицеру: -- Водки не дурно бы выпить... Только уж вы старика-то не трогайте. Шут с ним!
-- Зачем трогать! Мы с ним по-приятельски войдем в соглашение. Я заплачу ему хорошо... Честью клянусь, хорошо заплачу, да еще спасибо скажу. И его самого напою. Эй, Ду
ш
ков! Айда! Веди к старику.
Они ушли, а на палубе начали накрывать для капитана обеденный стол.
II
Когда свечерело, на мачте у "Сокола" и на задней барже подняли по фонарю. Они в
и
сели высоко над рекою среди сумерек и простора ясными точками, как две новые планеты. Из-за холмов поднималась луна огромным бледно-розовым шаром, легким и золотистым, почти прозрачным. Пароходные колеса монотонно шумели и будоражили воду, и далеко за "Сок
о
лом" тянулся по Иртышу волнистый след. Дальний огонек баржи и луна отражались в реке, и серая зыбь и темные стремнины сверкали, чернели и дробились на бегу золотыми брызгами.
На палубе вокруг стола сидели с капитаном прежние пассажиры. Перед ними был чай в стаканах, перед некоторыми брага, а перед офицером в чайнике стояла водка, которую он ин
о
гда разливал по чашкам и, выпивая, закусывал огурцом. Рядом с офицером сидел владелец водки, кудрявый старик, крепкий и низкорослый, в теплой поддевке татарского покроя.
-- Для меня вы очень интересный человек,-- сказал, обращаясь к нему, иностранец.-- Все, что вы говорили о себе, так для меня неожиданно... Как ваше имя, чтобы я мог называть вас?
Старик крякнул, покосился на офицера и на учителя, потом взглянул на чиновника и, пр
и
вставши, отрекомендовался:
-- Прежде был переяславский мещанин Николай Саввич Щеголихин, а теперь, как уже доложил, являюсь ссыльным Российской империи... ограничен в правах и могу присутствовать только на той стороне реки, а вот на этой -- не могу. Еду хотя посередке того и другого, между двух берегов, но контрабандой... И вот господин офицер меня давеча в дрожь вогнали: думал, сейчас меня схватят за мою самосидку и -- конец моему беззаконному путешествию! Оказ
а
лось же, господин офицер, вы приятный человек и зла мне нисколько не желаете. Давайте п
о
этому -- еще по чарочке?..
Офицер, видимо захмелевший, взял чайник, налил две чашки, потом поднял высоко над головою руку и, погрозив в воздухе пальцем, сказал Щ
е
голихину:
-- Какие там ссыльные... какая там контрабанда... Не болтайте пустого! Вы ничего не говорили, я ничего не слыхал. Пьем -- и никаких разговоров!
Оба выпили. Офицер потряс головой и, обмакнув огурец в солонку, откусил половину, а Щеголихин осторожно, почти нежно, отломил от черного хлеба кусок корки, поднес его к одной ноздре, потом к другой, понюхал обеими ноздрями и положил о
б
ратно.
-- А вас, позвольте узнать, как величают? -- спросил Щеголихин, глядя на иностранца ласковыми глазами.
-- Меня зовут Хельсн... Марк Хельсн. Родина моя Норвегия, моя специальность -- х
и
мия. Я давно знаю Россию, люблю ее язык, люблю русских людей, кроме тех, которые сами называют себя "истинно русскими". Извиняюсь, я, может быть, говорю резко, но от этих слов веет чем-то затхлым, недоброжелательным, и я не люблю их.
-- Русский язык -- прекрасный язык,-- похвалил Щеголихин, рассматривая на свет пустую чашку и подвигая ее к офицеру.-- Особенно, знаете, ежели сердце излить, то ни на к
а
ком языке так не объяснишься. Впрочем, я никакого языка и не знаю, кроме русского.
-- Например, некоторые слова у вас удивительно красивы в звуковом отношении,-- продолжал Хельсн.-- Возьмем хоть слово "заподозренный". Как звучит!
-- Заподозренный?.. Да, хорошо,-- согласился учитель.-- Никогда не обращал вним
а
ния на это слово. А хорошо.
Щеголихин перебил его:
-- Вот тоже прекрасные есть слова... Например: "угрызение". Или, например: "по
д
стрекательство".
-- Есть и такие слова,-- добавил чиновник,-- как "перереформированный", где сам черт ногу сломает, или не ногу, а язык.
На пустынном берегу вдалеке пылали костры. Увидев их, все замолчали и стали гл
я
деть...
Учитель поднялся вдруг со стула, прошелся возле компании взад и вперед быстрыми шагами, нервно потирая руки, и опять сел на прежнее место. Потом опять вскочил и, ни к кому не обращаясь, проговорил почти нараспев:
-- И подстрекательство, и заподозренный, и перереформированный -- все это слова, и только слова!.. И совесть и доблесть, идея и люди -- все это тоже слова! И только одни слова. И разум и вера -- слова и слова!
-- Даже самое слово "слово" есть тоже только слово! -- добавил офицер. Все подняли головы.
-- Вы правду сказали,-- внезапно остановился учитель возле Хельсна, не обращая внимания на офицера.-- Правду сказали, что у нас, у русских, много хороших слов. О, к сожа
лению, слишком много хороших слов! Но слова так словами и остаются! А есть слова... хор
о
шие! драгоценные!.. А черта ли из того?..
Все удивленно глядели на учителя и молчали. Только чиновник, предчувствуя что-то неладное, вслух пробормотал:
-- Вот так история!
-- Хуже географии! -- добавил офицер и весело поглядел на компанию.
Учитель не был расположен шутить и, пользуясь репликой, ответил презрительно:
-- Дело не в географии.
И вдруг загорячился, возвышая голос почти до крика:
-- А хоть бы и в географии!.. Я вашу сибирскую географию-то четыре года изучаю. Четыре лучших года из жизни! Тоже вот как и он,-- указал он на Щеголихина,-- нахожусь между двух берегов. Не знаю, как он, а я никому зла не сделал. Я хотел только счастья нар
о
ду... Может быть, он виноват перед обществом... может быть, на его душе есть грех...
Учитель невольно остановился на полуслове: Щеголихин изменился в лице и медленно вст
а
вал, опираясь обеими руками о стол.
-- Простите, простите! -- горячо крикнул учитель.-- Я не хотел вас обидеть. Я не то сказал, что хотел.
Но Щеголихин уже начал говорить. Он говорил тихо, почти шепотом, с расстановкою и внятно, хотя волнуясь:
-- Видите ли... нужда бывает на свете... Нужда!.. Что же мне делать было: дочь свою, что ли... родную дочь продать? Вот и сделал я дело... Скверное одно дельце сделал. И сделал я его, а дочь свою... не продал! Утвердился во мнении -- и не продал!
Он опять сел. Руки у него дрожали, взгляд растерянно блуждал по столу. Увидав чайник, Щеголихин налил себе в чашку, молча выпил и, понюхав обеими ноздрями корку, пол
о
жил ее обратно.
-- А что вы изволили сказать "грех перед обществом",-- добавил он,-- так это все пустяки. В своем позоре ничего я особенного не вижу... Стеснение для себя вижу, неудобство вижу, но чтобы душой скорбеть -- этого во мне нет. Потому что я, извините, это самое общ
е
ство-то... не уважаю!
Последнее слово он как-то выкрикнул, точно оно не сходило свободно у него с языка, как другие слова. Выкрикнул -- и замолчал.
-- Сказано смело,-- зло усмехнулся чиновник.
Щеголихин поглядел на него и продо
л
жал, но более спокойно, более уверенно:
-- Я человек неученый... За три фунта баранок меня учили... в год за три фунта бар
а
нок. Но все же я кое-что знал в свое время и любил кое-что. Людей выдающихся ценил и се
й
час ценю. А ваше общество, позвольте вас спросить, как ценит своих лучших людей?
-- Памятники им строит.
-- Памятники... Вон Федор Михайлович Достоевский вместо памятника-то на каторгу угодил... Зимою, в мороз, в реку лазил за упавшим топором... падучую болезнь себе нажил... А уж то ли не человек был!
-- Ну, это дело особое,-- возразил чиновник.
-- Пусть будет особое,-- согласился Щеголихин.-- Ну, а вот Никитин Иван Саввич, известнейший поэт русский... по бедности двор постоялый держал. Это тоже дело особое? Щи варил да подавал всяким кулакам да извозчикам, водку откупоривал жуликам да всяким, м
о
жет, грабителям... Горевал, страдал!.. А Суриков Иван Захарыч? Желудок с голоду в комок у него ссыхался, старое железо на морозе пудами ворочал. Кольцов Алексей Васильич -- свиней пас! Кричал он нам, бедняга: "Тесен мой круг, грязен мой мир, горько мне жить!" А мы вот все свое говорим: дело особое! Помяловский -- крупный талант -- спился с тоски от вашего общественного мнения, да так и погиб ни за грош. Успенский Николай -- этот в ночлежных д
о
мах пресмыкался, милостыню просил. Дочь родную плясать заставлял под гармонью; на улице бритвой горло себе перерезал... Э-эх! А ведь головы-то какие были! Души-то! Сердца-то какие!.. Писатели были, поэты! Печальн
и
ки наши народные!..
-- Откуда вы все это знаете? -- удивился учитель.
-- Да это ни для кого не секрет. Это в книжках написано. Откуда все люди об этом знают, о
т
туда знаю и я. Вычитал из книжек -- вот и знаю.
Он, видимо, волновался и бесцельно шарил по столу обеими руками, точно нащупывая себе опору.
-- Шевченко был тоже -- Тарас Григорьевич -- украинский певец... Гений! Талант! А какое гонение видел? В солдатах был не в зачет, в степи оренбургской да в тамошних креп
о
стях содержался, а уж про нужду его и говорить нечего! Как про него господин Некрасов вел
и
колепно выразился: "Был оскорбляем он всяким невеждою..." Вот они, памятники-то ваши к
а
ковы!
В голосе его дрогнули слезы.
-- Нравится вам людей хороших травить, травить, а затравивши, начать уважать: вот, мол, как перестрадал человек. И хороший был, и умный был, а -- пострадал. Давайте, мол, начнем его теперь почитать! А уж он-то, человек-то, давно умер, и ему на все ваши почести, извините за выражение: тьфу! И больше ничего.
-- Браво, браво, господин Щеголихин! -- воскликнул Хельсн, вставая и протягивая старику руку.-- Я вас искренне уважаю за эти слова. Вы правы: ваше общество любит жертвы и требует себе жертв. Я пришелец, чужой для вас человек, но я не хотел бы быть сыном вашей родины, которую я, повторяю, очень люблю. Я люблю ее, но виню: вы не цените ваших лу
ч
ших людей, вы злорадствуете над ними, травите их, любуетесь их агонией и величаете их же, но уже умерших да заключенных.
-- Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры,-- тихо и грустно добавил Щеголихин, перебивая речь Хельсна.-- К вам посылаются мудрые и пророки, а вы иных убиваете, иных будете бить и гнать из города в город... Да! -- вздохнул он.-- Приходили и к нам
хорошие л
ю
ди, приходили открыть нам свет истины, а мы...
-- А вам надобно жертв, лишений, чужих страданий и мук,-- вновь заговорил горячо Хельсн, обращаясь в сторону чиновника.-- Для вас это какое-то удовольствие. Но я хотел бы вас спросить: как смеете вы требовать всего этого? Как смеете вы насиловать чужую жизнь, чужую и лучшую? Надо шире дорогу вашим талантам, а не уже. Легче им жизнь, а не тяжелей. А вы умиляетесь: как претерпел! И заморив одних, требуете и сейчас от других, чтоб и они претерпели ненужные гонения. Для чего? Вы требуете от ваших талантов, чтоб они были н
и
щи, были в ссылке... Нет! Культурные нации этого не желают для своих лучших граждан!
Щеголихин поправил его:
-- У нас, я вам скажу, очень много почетных граждан. Особенно потомственных п
о
четных. А настоящих-то граждан и нету. Нет ли у вас взаймы, у варягов? Потому что земля наша велика и обильна, а граждан в ней нет. Уж извините, ваше высокоблагородие,-- обрати
л
ся он к офицеру,-- это говорит человек ссыльный...
-- Для меня вы сейчас человек не ссыльный, а... а пьяный! -- пробормотал в ответ офицер.
-- Покорнейше благодарю! -- улыбнулся Щеголихин.-- Действительно, вы сказали сущую правду. Только, не в обиду будь сказано: водка -- великое дело! За водку любой остяк довезет меня в челне -- куда захочу, хоть до Петербурга. Вот и вы, господа:
не будь у меня водки, вы бы меня, может, схватили
:
не езди, мол, человек бесправный! Теперь же я чувствую себя обеспеченным... Вот она, сила-то какая заключается в водочке-то на русской земле!
-- Неужели только в водочке видите вы всю силу? -- почти вскрикнул учитель.
-- Большущая в ней сила по нынешним дням и людям,-- ответил, не смущаясь, Щег
о
лихин.-- Но подождем, не долог уж срок. Скоро разом все станет кверху ногами.
-- А головами куда?-- презрительно спросил чиновник.
-- Головами-то?..-- переспросил в свою очередь старик.-- Известно -- рогами вниз!
-- Вы проповедуете ересь, господин ссыльный!
-- Это он спьяну! -- заступился офицер.
-- Будь пьян, да умен, говорит пословица! -- не
унимался чиновник.
Хельсн тоже вступился:
-- Давайте лучше говорить о достоинствах вашей страны. Какие громадные возможн
о
сти у вас впереди! Сколько у вас всюду и всяких самородков: то глыба магнита, то медь, то самородок золота чуть не в обхват, а то самородки-люди, один другого интереснее, один др
у
гого значительней -- мечтатели, мыслители, поэты, изобретатели, и все это, все они от земли, от корней самого народа!.. Да, страна ваша покажет в буд
у
щем всем небывалый пример!
-- Нам только толчок нужен! -- добавил Щеголихин.-- Знаете, как на бильярде: кием по шару,-- крепкий удар: трах! -- и дело сделано. Вот!
После этого все задумались и долго молчали.
III
Ночь становилась все красивее: река играла и золотилась, и звезды точно купались в ее зыби; черной зубчатой стеной тянулись по берегу холмы; ни звука не доносилось с земли, не виделось нигде огня, не чувствовалось близости человека; только внизу под бортами шумела вода, которую бил неустанно крыльями "Сокол" и тяжело раздвигал ее своею грудью.
Отвернувшись от компании, офицер сидел без фуражки, с расстегнутым воротом му
н
дира и глядел на луну, на речные стремнины, на берега. Одной рукой он приглаживал волосы, разлезавшиеся в разные стороны, а другой рукой придерживал холщовый мешок, только что прин
е
сенный ему Душковым.
-- Это гусли... простые дешевые гусли,-- проговорил он, развязывая мешок и вытаск
и
вая нечто похожее на большую треугольную чиновничью шляпу.-- Два с полтиной на Волге были заплачены. А как поют!..-- Эй, вы, гусли-мысли! -- воскликнул он неожиданно и всем корпусом повернулся вновь к компании. Он тронул струны ловким и легким движением пальцев и приложил ухо почти к самым гуслям, любовно присл
у
шиваясь к их голосу.
Засучив немного рукава мундира, он начал что-то играть, что-то грустное, легкое, то
ч
но сказочное. Все притихли.
Никто не ожидал, что этот офицер с грубым лицом и грубым голосом, выпивший ча
й
ник водки, мог извлекать из дощатого ящика такие звуки, полные тоски и вместе неги. Даже лицо его преобразилось в эти мгновения; оно потеряло выражение грубости, власти и довол
ь
ства, оно стало кротким, задумчивым и ясным.
Все с удивлением глядели на офицера, а он, не обращая ни на кого внимания, играл и, видимо, наслаждался.
-- Вот дак так, ваше высокоблагородие! -- воскликнул Щеголихин, когда офицер п
о
ложил ладони на замолкнувшие струны.-- Вот так превращение случилось!
-- А что? -- спросил офицер.
-- Да как вы играете-то удивительно!
-- Что ж такое: ведь вы вон за три фунта баранок учились, а про литераторов русских того наговорили, что и мне не все было известно. А ведь я корпус кончил, юнкерское кончил... в академию собирался... А теперь вот -- конвойным служу... каторжников с места на место п
е
реправляю... Мало ль чего в жизни не случается!
Он протер глаза, точно после долгого глубокого сна, и добавил:
-- А я, собственно говоря... композитор... в душе. Музыка -- моя жизнь. Только заниматься ею не приходится... И ноты, бывало, писал, и песни сочинял... А теперь арестантов вожу... От тюрьмы до тюрьмы вся моя дорога... Дайте-ка еще самосидочки: она, проклятая, пом
о
гает.
Хельсн, долго вглядывавшийся в офицера, встал и заговорил, прерывая молчание, о
в
ладевшее было всеми:
-- Удивляюсь... Понять не могу... Все вы какие-то несчастные, безвольные... Точно у вас у всех есть в запасе еще несколько жизней: не удалась одна -- не беда, будет другая, и тр
е
тья, и пятая, и десятая... А ведь жизнь -- только одна, и, кроме нас самих, никто ей не хозяин.
-- Э, все у нас здесь таковы,-- вздохнул капитан.-- У всех на душе лежит к
а
кой-нибудь камень.
Где у нас счастливые? Нет их. У всякого изломана жизнь, у всякого и на душе камень и за пазухой камень. Человек человеку -- волк! Все мы плывем между двух берегов: от одного берега отошли, а к другому не подошли. Ну, и "плывет наш челн по воле волн". Глупо, коне
ч
но. Но что ж поделаешь!
Все молчали; все приуныли. Все задумались о жизни -- о своей, о чужой и об общей, о той жизни, которая связывает всех людей, бывших и будущих,
во что-то единое.
-- Бывало, романсы писал... а теперь -- тюремщик!..-- вздохнул офицер.-- Бывало, в Омске у острога Достоевского плакал от чистого сердца... А теперь...
-- А я вам скажу,-- перебил его Щеголихин,--
я баням Коробейникова поклонялся в Омске!.. Да! Баням, в которых Федор Михайлович бывал арестантом... Да. Поклонялся им -- баням! Вот как! А вы давеча про памятники говорили. Вот вам и весь у нас памятник великому человеку: бани! Да и те не такие уж, как в его были время.
-- Странно мне, господа, очень странно все это слышать,-- сказал Хельсн с искренней грустью.
-- Да. Чуть не целую ночь все сидим да друг другу на что-то жалуемся. Конечно, это странно,-- согласился учитель.-- Все жалуемся да плачемся, точно евреи на реках вавило
н
ских... Только нет у нас, как у них, одного общего Вавилона: у нас у всякого свой Вавилон! Все мы разрознены и одиноки, потому мы так и бессильны. Нет у нас общей веры, одного для всех общего дела. Жалкие мы люди!
Он закрыл рукою глаза и замолчал.
-- Да. Продали мы черту души! -- подтвердил офицер и начал рассеянно перебирать струны, потом откашлялся, выкрикнул снова: -- Эй вы, гусли-мысли! -- и тихо запел густым надтреснутым басом:
На реках вавилонских
там сидели мы и плакали,
когда вспоминали о Сионе...
Голос его был груб, но струны заливались своей особой песней -- печальной, и нер
в
ной, и прекрасной.
Там пленившие нас требовали
от нас слов песней и притеснители
наши -- веселья: пойте нам из
песней сионских...
Щеголихин следил за мотивом с напряженным вниманием и, уловив момент, подтянул офицеру высоким тенором, с дрожью в голосе:
-- Како воспоем песнь господню на земли чуждей!"
-- "Как нам петь песню господню на земле чужой!" -- продолжал офицер, прислуш
и
ваясь к Щеголихину.
И оба они -- один по-русски, другой по-церковнославянски -- продолжали псалом, то поджидая один другого, то обгоняя. Выходило странно, но хорошо.
Все слушали. Но каждый думал о чем-то своем.
Всякому становилось больно за свою надломленную изъязвленную жизнь; всякому грезился свой Иерусалим, который он и оплакивал.
Все молчали и слушали
-- Если забуду тебя, Иерусалим, да будет забвенна тогда правая рука моя!" -- угрюмо басил офицер, с любовью перебирая звучавшие нежно струны и внимательно прислушиваясь к голосу Щеголихина.
А тот, словно в каком-то самозабвении, восторженно напрягаясь и боясь как бы не о
т
стать от совместного пения, покрывал своим трепетным тенором голос офицера и восклицал по-церковному:
-- "Аще забуду тебе, Иерусалиме, забвенна буди десница моя!.."
И все мало-помалу стали чувствовать друг в друге случайных и чужих людей, у которых не было до сих пор и теперь еще нет общего единого горя, нет общего Вавилона. И р
а
дость, и плен, и надежды -- у всякого свои.
Хельсн понял это раньше других и ему стало жаль их. Он хотел встать и крикнуть им:
"Проснитесь! Проснитесь же, русские люди!"
Но прежде чем он успел сказать, чиновник громко зевнул и проговорил лениво:
-- Пойдемте... спать!
1903
Оставить комментарий
Телешов Николай Дмитриевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1903
Обновлено: 14/07/2012. 42k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Связаться с программистом сайта
.