Аннотация: (Историческая повесть из времен военных поселений).
Ф. Ф. Тютчев Кровавые дни
(Историческая повесть из времен военных поселений)
Не дай Бог видеть русский бунт -- бессмысленный и беспощадный. А. Пушкин
I
В июне 1831 года по дороге из Петербурга к Новгороду быстро катился почтовый тарантас тройкой. В тарантасе на груде подушек полулежали двое ездоков. Один из них был уже пожилой, высокого роста и атлетического телосложения, в мундире военного доктора, другой -- молоденький безусый офицер в форме одного из поселенных полков. Оба спешили в Новгород к месту своего служения в округ принца Гаузенфельдского [название вымышленное] полка. Доктора звали Феодор Федорович Смолев, а офицера -- Михаил Михайлович Лунев. Оба ездили в столицу по делам службы: доктора Смолева вызывали для присутствия в одной из медицинских комиссий, наскоро собранных в Петербурге по случаю наступившей холеры, а Лунева посылали с какими-то секретными донесениями к самому начальнику штаба поселенных войск, Петру Андреевичу Клейнмихелю.
-- Можно подумать, что эта треклятая cholera morbus главным образом действует на мозги человеческие! -- горячился доктор. -- Надо упасть на голову, чтобы придумать такие мероприятия, какие повыдумали эти питерские умники... и еще удивляются, что чернь бунтует; да это и овца -- и та, наконец, потеряла бы терпение.
-- Ну, уж вы, Феодор Федорович, всегда так, у вас все одно начальство виновато; вы даже, кажется, готовы оправдать разгром больниц и убийства врачей. Хоть бы из чувства товарищества вы не должны защищать убийц ваших собратов по оружию.
-- Я чернь не оправдываю, но говорю, что при таких порядках, кроме беспорядков, ничего быть не может. Люди не куклы.
-- С вами лучше и не спорь, вы известный декабрист, за простой народ готовы на плаху; только что бы вы сказали, если бы ваши чумазые друзья с вами так же бы поступили, как с теми несчастными докторами, которых они выкинули из окон на мостовую?
-- Меня не выкинут, не за что! -- уверенно заметил Смолев. -- Я глупых прожектов не сочиняю!
-- Ой, не закаивайтесь, -- шутливо заметил Лунев, -- знаете русскую пословицу: "От сумы и от тюрьмы не отказывайся".
Не успел Лунев докончить своей фразы, как на вершине высокого клена, мимо которого проезжал тарантас, что-то громко зашумело. Путники подняли головы. Огромный ворон, хлопая крыльями, громоздился между ветвями.
-- Крр... крр... крр... -- раздалось его громкое, зловещее карканье над самыми головами путников.
Лунев, от природы очень суеверный и склонный к мистицизму, вздрогнул.
-- Не к добру! -- прошептал он.
-- Ну, поехали, -- усмехнулся доктор. -- Эх вы, старая помещица, а еще офицер. Это он с вами здоровается: "Здравия, мол, желаю, ваше благородие", а вы не поняли.
Лунев ничего не ответил доктору.
-- Эй, ты, чего спишь? -- сердито окрикнул он ямщика и довольно сильно ткнул его в спину. -- Пошел!
Ямщик торопливо разобрал брошенные было на произвол вожжи и поднял кнут.
-- Эй, вы, залетные! -- прикрикнул он и замахнулся.
Лошади рванули, и тарантас быстро покатился по пыльному шоссе.
* * *
При въезде в одно селение путники были остановлены большою толпою крестьян, запрудивших всю улицу.
-- Что там у них такое? -- спросил Смолев, высоваясь из тарантаса.
-- А Бог их ведает, -- апатично ответил ямщик. -- Эй, малый! -- обратился он к одному парню, ближе других стоявшему к тарантасу. -- Что у вас тут, стряслось, что ль, что?
-- Холеру гоняют? Это еще что за новость! -- недоумевал доктор. -- Надо пойдти взглянуть!
Он грузно соскочил с тарантаса и протискался в толпу. При виде военного мундира крестьяне почтительно расступились, и доктор очутился нос к носу с каким-то довольно странного вида господином, одетым в какой-то фантастический костюм: бархатную венгерку, расшитую красными шнурами, в ласинах и ботфортах; на голове незнакомца красовалась не то конфедератка, не то казацкая шапка с золотым жгутом и кистью. В одной руке он держал плеть и неистово ею размахивал. Курносое лицо его было красно, глаза бегали во все стороны и длинные, полуседые усы щетинились и шевелились, как спина ежа. Он что-то громко и торопливо кричал, но, как ни старался доктор понять смысл его слов, он ничего не мог разобрать.
"Никак, помешанный", -- подумал он.
В эту минуту взор его упал в сторону, и он увидел трех здоровых мужиков, быстро выпрягавших из воза, доверху нагруженного сушеной и соленой рыбой, чалую лошадку. Двое других крепко держали за руки седенького человечка, по виду торговца-мещанина. Старичок отчаянно вырывался из рук, державших его, и что-то такое кричал слезливым, просительным голосом.
-- Хворосту, соломы, обкладывай, жги, жги! -- кричал во весь голос господин в венгерке.
-- Батюшка, отец-милостивец! -- вопил мещанин, валясь в ноги. -- Не погуби, смилуйся, за что такой убыток!
Смолин все больше и больше недоумевал и ждал, что будет дальше. Тем временем отпрягавшие лошадь стали торопливо стаскивать охапки сена, соломы и сухого хвороста; все это сваливалось вокруг телеги, и через несколько минут она была завалена кругом доверху. Господин в венгерке собственноручно зажег пучок соломы и сунул его в самую середину кучи. Огонь в мгновение ока охватил сухой хворост, и воз запылал. Мещанин отчаянно рванулся и бросился было к своему добру, но его снова схватили, и так как он отчаянно барахтался и сопротивлялся, сбили с ног и скрутили поясами.
Смолев, в первую минуту ошеломленный этою неожиданною сценой, поспешно бросился к господину в венгерке.
-- Что вы делаете? -- закричал он. -- Зачем вы жгете этот воз?
Человек в венгерке спесиво поднял голову, отчего еще уморительнее вздернулся его красный нос пуговкой, и важно произнес:
-- А па-а-звольте вас спросить, милостивый государь, по какому такому праву вмешиваетесь вы в распоряжения, до вас не касающиеся и к вам не относящиеся?
-- Как по какому праву? -- возразил Смолев, которого все еще не покидала мысль, что он имеет дело с умалишенным. -- По праву всякаго благоразумного человека, видящего перед собою нелепые действия.
-- А па-а-а-звольте, милостивый государь, -- еще больше запетушился тот, -- по каакому праву вы изволите считать мои действия нелепыми, и почему они вам таковыми кажутся?
Смолев пристально взглянул на странного субъекта и, не удостаивая его ответом, обратился к столпившимся вокруг крестьянам.
-- Эй, ребята, чего вы стоите, заливайте скорей огонь да растаскивайте хворост, живо!
Несколько человек бросилось исполнять приказ доктора. Господин в венгерке окончательно освирепел.
-- Стой! стой! Не смей! Слышьте ли, не смей, я не позволю! -- кричал он благим матом, отчаянно жестикулируя и задыхаясь.
Но его никто не слушал. Его крошечная, толстенькая фигура в сравнении с мощной, величавой фигурой доктора была так комична и внушала так мало страха, что многие из крестьян не могли удержаться от смеха. Притом приказание доктора, очевидно, им было больше по сердцу и больше соответствовало их собственному побуждению. В одну минуту огонь был залит, хворост и солома разбросаны и затоптаны. Те самые парни, которые скручивали руки старику-торговцу, не только поспешили развязать его, но с большою охотою принялись помогать ему впрягать его лошадь. Видя, что жертва ускользает из его рук, господин в венгерке всю свою ярость обрушил на Смолева.
-- Как вы смели, милостивый государь, как вы смели, -- хрипел он с пеною у рта, петухом наскакивая на доктора, -- вмешиваться не в ваше дело! Я буду на вас жаловаться самому губернатору; кто вы такой, кто вы такой, позвольте узнать, кто вы такой?
-- Я? Я -- доктор Феодор Федорович Смолев, военный врач округа принца Гаузенфельдтского полка, -- твердо и внушительно произнес Смолев, которого уже начинало выводить из себя нахальство неизвестного. -- А вот вы кто такой, интересно бы было мне знать?
-- Я -- столбовой дворянин Иван Иванович Пыльников, -- гордо ответил незнакомец, важно тыкая себя в грудь, -- выбранный новгородским дворянством в должность смотрителя сего участка.
Смолев с любопытством оглянул его и не мог удержать невольной улыбки. Он уже слышал кое-что об этих недавно только что изобретенных смотрителях и попечителях, но воочию встречаться с ними ему еще не приходилось. Пыльников был первым.
-- Неужели, -- спросил Смолев, не скрывая своей улыбки, -- в круг ваших смотрительских обязанностей входит жечь возы среди улицы?
-- Я обязан всюду истреблять все то, что может способствовать развитию холерной эпидемии, -- с комичной важностью произнес Пыльников. -- Я этим предохраняю вверенный моим попечениям участок от заражений, и вы очень дурно сделали, помешав мне...
-- Жечь возы? Но ведь это же сумасшествие! Неужели вы этого не понимаете? -- простодушно спросил Смолев.
Пыльников презрительно скосил глаза.
-- Что, по-вашему, важнее: воз с рыбой или жизнь и здоровье сотен человеческих разумных существ?
-- Вы хорошо сделали, что прибавили: "разумных", ибо, на мой взгляд, неразумное существо, хотя бы и человеческой породы, пожалуй, имеет менее цены, чем воз с рыбой. Однако, счастливо оставаться; мне некогда; на прощанье же все-таки советовал бы вам искоренять эпидемию более благоразумными мерами, чем сжиганием чужой собственности.
-- Оставьте ваши советы при себе, а я в них не нуждаюсь! -- надменно фыркнул смотритель и, вздернув нос, отправился вдоль улицы в сопровождении крестьян.
Смолев посмотрел ему вслед и, не торопясь, полез в тарантас.
-- Вы видали? -- спросил он Лунева.
Тот от души расхохотался.
-- Напрасно смеетесь, -- сухо продолжал доктор, -- как бы не заплакать; помяните мое слово, что такие распорядители дораспорядятся до того, что народ поголовно взбунтуется. С одной стороны, холера, с другой -- такие господа, как этот Пыльников. Ведь это уже выходит -- с одного вола семь шкур.
-- Ваше высокородие, это он не впервой, -- обернулся вдруг ямщик. -- Позавчерась в Суслове такой же точно воз дотла сжег и со всей сбруей, насилу хозяин умолил лошадь-то позволить выпрячь, а то было со всем и с конем жечь хотел, тоже воз-то с рыбкой был.
Смолев только крякнул и ничего не ответил.
Через минуту тарантас покинул селение и быстро покатил под гору.
Тем временем Иван Иванович Пыльников с видом полководца обходил все село, отыскивая запрещенные на время эпидемии продукты. Но крестьяне, наученные горьким опытом, уже успели принять свои меры, и сколько ни старался смотритель, как ни изощрял свой ум и сообразительность, ничего, кроме черного хлеба, ему на глаза не попадалось. Это начинало его сердить. Надо было искоренять, а искоренять было решительно нечего: ни овощей, ни кислой капусты, ни зелени, ни рыбы, -- словом, ничего запрещенного; и между тем Иван Иванович всем нутром своим чувствовал, что все это где-то спрятано, но где? Ах, кабы найти хоть бы одну бочку квасу, хотя бы пучок луку, с каким бы удовольствием произнес он над ними свой приговор и предал их истреблению; но, как назло, ничего подобного не попадалось. Пыльникову показалось, что крестьяне коварно улыбаются и втихомолку подсмеиваются над его тщетными поисками. Он был готов начать искоренять их самих, как вдруг в эту минуту в конце улицы показалась старушка, сгорбленная, сухая, как щепка, с трясущейся от старости головой. Она шла настолько быстро, насколько позволяли ей ее старые старческие ноги. В руках старушка бережно несла чугунный котелок, наполненный какою-то жидкостью. Как коршун налетает на зазевавшуюся куропатку, налетел смотритель на старуху и чуть было не сшиб ее с ног.
-- Стой! -- загремел он над самой ее головою.
Старуха вздрогнула всем телом от неожиданности и чуть было не выронила котелок. Она с недоумением поглядывала подслеповатыми слезящимися глазами то на усатую физиономию барина, то на окружающих его мужиков.
-- Это у тебя что? -- важным голосом спросил Пыльников, фертом, руки в боки, останавливаясь перед старушкою.
-- Секлетея, батюшка-барин, Секлетея, а по отчеству Прокловна! -- ответила старуха, не расслышав вопроса и вообразив, что ее спрашивают об ее имени.
Мужики фыркнули.
Пыльников свирепо оглянулся и пригрозил плетью.
-- Дура баба! -- крикнул он изо всей силы. -- На кой черт мне твою кличку знать? Я тебя спрашиваю, что ты такое в горшке несешь? Отвечай!
Этот вопрос еще больше изумил старуху. Котелок она несла открытым, следовательно, всякий, в том числе и барин, мог сам очень хорошо видеть, что в этом котелке. Она окончательно оробела.
-- Тюря, батюшка, тюря; сынок с поля приехал, поесть хочет, а у меня на ту пору ничего не готово, я у кумы и попросила, да вот тороплюсь, дюже проголодался-то сынок-то мой. Не задержи, кормилец.
-- Постой, успеешь, -- остановил ее Пыльников. -- Ты вот говоришь -- тюря, а из чего эта самая тюря делается, ты мне вот что скажи, старая!
На сей раз старуха окончательно стала в тупик, совершенно не понимая, к чему задают ей вопросы о том, что всякому спокон века и до точности известно.
-- Как из чего, родименький? -- нерешительно заговорила она. -- Нешто не знаешь: возьмут кваску, лучку покрошат, хлебушку, коли есть, маслица конопляного аль льняного, а то и так.
-- Вот то-то и есть: "кваску, лучку", -- передразнил старуху смотритель. -- А знаешь ли ты, старуха глупая, что лук и квас по распоряжению начальства и ввиду наступающей эпидемии запрещено есть, а! Знаешь, знаешь, я тебя спрашиваю -- знаешь? -- все громче и громче кричал Пыльников, наступая на вконец растерявшуюся старушку.
-- Эй, староста, -- повелительно обратился смотритель к мрачного вида высокому широкобородому мужику, -- вывороти-ка ее тюрю в канаву!
-- Как в канаву? -- всполошилась старуха, торопливо прижимая к груди котел с тюрей. -- За что, кормилец?
-- А за то, чтобы ты не смела трескать того, что начальство вам запрещает; сколько раз сказано вам: не сметь есть ничего кислого, соленого, ни рыбы, ни сырых плодов, ни овощей, а главное дело -- квасу, а вы все свое; вот я вас!
-- Отец родной, милостивец! Да что же нам после того есть? -- наивно воскликнула старуха. -- Ведь у нас, окромя квасу и луку, яды-то другой нетути.
-- Разговаривай! Сказано: начальство не велело. Ну, староста, что ж ты стоишь, вываливай!
-- Отпустите ее, ваша милость, ну ее, старуха неимущая, что ее забиждать! -- как-то нехотя пробормотал староста, переминаясь с ноги на ногу и не поднимая глаз.
-- Дурачье!., остолопы!., сволочи!.. -- заревел смотритель. -- Ведь о вашем же здоровье забочусь, и так вы с холеры дохнете, а будете сырье жрать, и совсем все переколеете; о вас же, дураках, доброе начальство печется, а вы не чувствуете.
-- Как не чувствовать, оченно даже чувствуем, -- заворчал кто-то в толпе. -- Почитай, с голодухи совсем животы подвело: того не ишь, другого не ишь, так что ж после того ж исть-то -- не с голоду же колеть?
-- Что-о-о? Бунтовать! Я вас! -- заголосил Пыльников, размахивая плетью. -- А, вы вот как: не слушаться, и ты с ними заодно, -- накинулся он на старосту, -- начальству сопротивление делать! Хорошо же, я тебе покажу! Сегодня же доложу губернатору, что ты народ смущаешь; он тебе задаст, увидишь!
Последняя угроза, видимо, смутила старосту.
-- Да по мне что ж, как твоей милости угодно, -- забормотал он, -- а я твоего приказу не ослушаюсь, как велишь!
Пыльников вместо ответа указал перстом на злополучный котелок с тюрей. Струсивший староста на сей раз не заставил повторять приказа, грубо вырвал из рук старушонки котелок и выплеснул всю тюрю на растущую при дороге крапиву. Смотритель со старостой пошли дальше. Крестьяне же окружили старуху. Увидя печальную судьбу, постигшую ее тюрю, старуха ударила руками об полы и взвыла.
-- Что, бабушка, хороша тюря; сынок-то от, чай, ждет тебя, не дождется! -- оскалил зубы какой-то молодой парень, но его тотчас осадили.
-- Чего зубы показываешь? -- сердито крикнул на него высокий, худой старик с длинной седой бородою. -- Чему обрадовался: что скоро крестьянину жрать будет нечего? Нашел веселье!
Парень конфузливо поспешил затереться в толпу.
-- Совсем, кажись, православным конец пришел, -- угрюмо произнес другой мужик, -- с голоду сдыхать приходится.
-- Позавчерась у меня целую кадку, поболе двух пудов, кислой капусты в речку выворотили! -- крикнул маленького роста рыжеватенький мужичонка с бойким плутовским взглядом.
-- У тетки Арины вчерась весь квас из спусков в песок выцедили! -- ввернул свое слово сосед рыжего, толстый приземистый крестьянин. -- А у Митьки Карнауха в овраг всю редьку повыкидывали.
-- Раззор один, креста на них, аспидов, нет!.. -- продолжал ныть тот самый высокий старик, который оборвал насмехавшегося над горем старухи парня. -- Последние времена пришли, совсем нас господа донять собрались...
-- Не в пище холера, -- наставительно вставил свое замечание другой старик с белой, как лунь, бородой. -- Как может холера в дар Божий забраться? Никак ей того невозможно; холера у нас, братцы, не от того, что мы квас пьем, -- мы его и прежде завсегда пили, да здоровы были, -- а холера у нас от господ -- вот от кого...
-- И я тоже слышал, -- заметил первый старик, -- бают, господа самую тую холеру в воду пущают и на поля сыпят, с того и народ мрет.
-- Из Питера, слышь, бают, холеру дубьем за заставу выгнали. Вот оно что бают.
-- Дело!.. Только с чего бы господам травить нас, какая им от эфтого польза? -- развел руками рыжий.
-- А ты, паря, меня спроси, я тебе все эфто как на ладошке и выложу, а там и сам смекнешь! -- раздался чей-то старческий голос.
В толпу протиснулся высокого роста, худой, как палка, старый инвалид. Солдатская шинель, вся затасканная, в пестрых заплатах, болталась на нем, как на вешалке. Скуластое худощавое лицо, словно мохом, заросшее щетиной давно не бритых жестких волос, было весьма невзрачно, оно носило на себе выражение чего-то злобного и вместе с тем хитрого и пронырливого. Из под густых бровей, седыми клочками нависших над глубокими глазными впадинами, сверкал крайне неприятный, колючий взгляд. Такой взгляд бывает у волка, когда он подбирается к человеческому жилью с целью чем-нибудь полакомиться и вместе с тем потрушивает, чтобы не наткнуться на рогатину или собак. Звали этого инвалида Скоробогатов. Он участвовал в походах славного двенадцатого года, был ранен и выпущен в отставку.
-- Ты спрашиваешь, что за польза господам травить вас? Изволь, я тебе скажу, -- говорил инвалид, протискиваясь к рыжему мужику и становясь перед ним. -- Ты знаешь, что у Расеи нониче война с Польшей?
-- Как не знать, знаю. Что ж с того?
-- А вот сейчас увидишь. У поляков войско-то малое, да и то плоховато. И это, чай, знаешь?!
-- Какое войско у поляков? Известное дело, одна слава, что войско, где ему супротив нашего войска выстоять.
-- Ну, вот то-то же и есть: поляки и сами видят, что дело их того, неважно, и силой ничего им не поделать, вот они и надумали штуку: подослали к господам да начальникам своих ходоков, так, мол, и так, нельзя ли, мол, крестьян да солдат травить, мы-де за каждую православную душу по сто червонцев заплатили бы. Ну, господа и согласились. Нарочно распустили слух про холеру, что, дескать, идет к нам в Расею холера и что много с нее народу помирать станет; а под видом лекарств против эфтой холеры они самую-то отраву и давай сыпать да вам, дуракам, давать, а вы и верите.
Мужики переглянулись.
-- Чудное что-то толкуешь ты тут, -- задумчиво произнес рыжий, -- что-то как будто и не того, несуразно выходит.
-- Что несуразно? -- окрысился инвалид. -- Сам-то ты несуразен больно, нешто не видать, дело-то совсем явно сказывается. Видал ли ты аль слыхал когда, чтобы загодя знали, какая болезнь с кем приключится? Как же господа еще за год об эфтой самой холере толковали и говорили, что она к нам придет, ну? Смекни-ка. Да и другое возьмем: видал ли ты когда аль слыхал, чтоб кто из господ аль начальства холеру схватил, ась? Коли холера такая прилипчивая, как они то говорят, чего же она их обходит, а небось они все жрут и тоже квас пьют и зелень всякую, а не мрут же, -- это отчего?
Инвалид говорил горячо, жестикулируя и делая на каждом слове ударение. Язык плохо его слушался, беззубый рот неясно произносил слова, он шамкал и сюсюкал, но, несмотря на эти ораторские недостатки, слова его, видимо, производили впечатление.
-- А что, братцы, ведь и вправду, на господ-то холера не действует, ни один с нее не подох! -- крикнул кто-то в толпе.
Другие молчали, но лица у всех сделались серьезней и сосредоточеннее. Кой-кто ближе придвинулся к рассказчику; тот обвел всех своим злобным волчьим взглядом и продолжал, понизив тон:
-- Это, братцы, еще не все. Вы тряхните-ка мозгами, как болезнь-то называется? Ну-ка, скажите?
-- Холера!! -- крикнуло разом несколько голосов.
-- А как средство-то против нее называется -- холерная известь. Вот и смекайте, начальство-то вам ее неспроста дает; а какое это средство, я вам, коли хотите, сейчас покажу. У кого эта самая известь есть?
-- Да у всех, на кажинную избу отпустили! -- загалдели крестьяне.
-- Тащите-ка мне ее сюда да захватите кота, аль собаку какую, да молока, кстати, с полкрынки, я вам такую музыку покажу, что только рты разинете.
Крестьяне, заинтересованные предстоящим опытом, поспешно бросились исполнять приказания инвалида. Через минуту в его распоряжении была порядочная доля хлорной извести, крынка молока и старый худой облезлый кот. Взяв в руки склянку с известью, инвалид с серьезной миной высыпал всю известь в молоко, помешал пальцем и сунул коту под нос. Несмотря на страх, внушенный ему окружающей его толпой, кот не мог удержаться от искушения и, пугливо озираясь, с жадностью припал к молоку. Крестьяне с любопытством глядели, как он торопливо лакал, поминутно отрываясь и опасливо поглядывая во все стороны. Вдруг кот как будто что-то почуял; он отфыркнулся и стал недоверчиво внюхиваться.
Он слегка погладил кота по спине; тот как будто колебался, но голод взял верх над осторожностью, и животное торопливо принялось долизывать остатки. Облизав досуха края посудины, кот встряхнулся и осторожно пополз в сторону; но не успел он отойти и несколько шагов, как его вдруг всего передернуло, он остановился и жалобно замяукал, сделал еще несколько неверных, колеблющихся шагов и вдруг с протяжным мяуканьем повалился на бок и принялся кататься по земле. В эту минуту судороги и корчи кота очень близко напоминали судороги и корчи больных холерой. Минут через пятнадцать кот, наконец, издох.
-- Ну, что, братцы, -- торжествующим тоном произнес инвалид, -- прав я был аль нет, ведь кот-то холерой издох, сами видели, а с чего холера-то с ним приключилась? С того самого снадобья, что вам господа дают. Что же с того выходит? Ну-ка?!
Опыт с котом произвел на крестьян сильное впечатление. Толпа заволновалась, послышались крики, ругательства и угрозы.
-- К черту холеру, -- кричали одни. -- Вали, братцы, снадобья в канаву аль в реку, -- подхватили другие.
-- Да и господ бы туда же, -- ввернул инвалид, -- пусть народ хрещеный не травят. Да, вот что, братцы, -- словно бы спохватился он, -- смотритель-то ваш, вот что еду-то в крапиву выливал, кажись, у старосты еще сидит; взять бы его да порасспросить хорошенько, он бы сам вам все рассказал.
-- И то дело! -- согласилось несколько человек. -- Эй, ребята, дело солдат-то говорит; вали к старосте да забирай смотрителя, може, он-то сам и холеру-то пущает.
-- А то нет, вестимо, на то и поставлен.
Толпа с гамом повалила к избе старосты. Смотритель меж тем благодушествовал там. Он сидел в красном углу, под образами, за столом, перед ним стояла большая бутылка водки, крепко настоенной на стручковом перце.
Благодетельное начальство в числе разных инструкций, данных им смотрителям, между прочим, поручило им следить за тем, чтобы в каждом селе и деревне у старосты было в достаточном количестве запасено перцовой настойки как для внутреннего употребления заболевших, так же и для растирания их грешных телес. Иван Иванович Пыльников с особенной строгостью и неукоснительностью налег на это правило и строжайше предписал всем старостам своего участка настоять как можно больше перцовки.
-- Ну, Селифан, -- строго спросил Пыльников, входя в избу старосты, -- ты приказ помнишь? Перцовка есть?
-- Целую четверть настоял, будь она неладна, всю избу продушил, ровно в кабаке! -- угрюмо пробурчал Селифан, питавший, как и большинство раскольников, глубокую ненависть к водке.
-- Ну, вот и отлично, принеси-ка, я посмотрю, так ли ты ее приготовил, как велено; да кстати и стаканчик дай, я ее и на вкус попробую.
Селифан неторопливо притащил из сеней четвертную бутыль с темно-красной жидкостью. На дне бутыли плавало несколько стручков красного перцу.
-- Кажись, немного перенастоял, -- заметил Иван Иванович, взболтав бутыль и глядя на свет, -- впрочем, попробую, может быть, и ничего!
Говоря это, он обтер платком стакан зеленого стекла, поданный ему Селифаном, и, бережно наполнив его до краев, разом опрокинул его в свое горло.
-- Ах, черт возьми! -- прорычал смотритель, с трудом переводя дух и невольно хватаясь за горло. -- Вот так перцовка, все нутро сожгла; дай-ка, братец, кусочек хлебца с солью; вот так, ай, ну, до сих пор опомниться не могу.
Пыльников несколько минут сидел с вытаращенными глазами и с навернувшимися на них слезинками.
-- Ну, брат-староста, молодец, отлично настоял, так и нужно, с такой перцовки любую холеру рукой снимет. Ну, а теперь убирай-ка бутыль, а то погодь, налью-ка я себе еще стаканчик, а то черт ее знает, холера еще, пожалуй, пристанет, после всех этих хлопот и неприятностей.
Пыльников снова налил стаканчик и так же лихо проглотил его, но долго не мог откашляться и отчаянно мигал глазами.
-- Слушайте-ка, барин, -- угрюмо произнес староста, входя в избу, после того как он отнес в сени перцовку. -- У нас не ладно, поезжайте скорей.
-- А что такое? -- пугливо спросил Иван Иванович, вскакивая и хватая свою папаху.
-- Да вот, сынок это сказывает, прибег сейчас, -- народ с твоей милостью переведаться хочет; какой-то солдат натравил; я бричку-то твою велел к задворкам подвести; иди скорей, до греха недалеко, народ нониче злой стал, того и гляди, ухлопают:
Иван Иванович стремительно выскочил на двор, откуда через сенник и калитку в плетне -- на задворки.
-- Гришка, давай! -- крикнул он.
Гришка, оборванный малый в красной кумачовой рубахе, исправлявший должность казачка, повара и кучера, бойко подкатил легкую охотницкую тележку, запряженную сытеньким резвым иноходцем.
Не помня себя от страха, вскочил Пыльников в тележку и на ходу двинул Гришку по затылку.
-- Пошел, мерзавец, гони, стервец, во весь дух гони, нахлестывай! -- вопил он неистовым голосом.
Гришка, не совсем понимая причину такой торопливости, тем не менее не стал долго раздумывать и, выхватив кнут, принялся изо всех сил настегивать иноходца. Горячий конь, не привыкший к такому неделикатному обращению, без памяти бросился вперед, не разбирая дороги и как перышко встряхивая тележку.
В ту же минуту из-за угла избы показалась толпа бегущих крестьян. Не найдя Пыльникова в избе старосты, преследователи мигом смекнули, куда он делся. Несколько человек бросились на задворки и, увидав Пыльникова, с громкими криками устремились к нему. На счастье Ивана Ивановича, конь у него был действительно хорош, и не успели нападающие опомниться, как он, промчавшись до околицы, вылетел на дорогу и стрелою помчался, подымая за собою густые облака пыли. Вцепившись обеими руками в грядки телеги, Пыльников то подгонял Гришку, то принимался скороговоркой читать молитвы. Несколько человек мужиков попробовали было верхами нагнать смотрителя, но того и след простыл. Резвый конь сослужил честно свою службу. Только отъехав верст шесть от деревни, Пыльников, наконец, опомнился и велел перевести в шаг тяжело хрипящую, взмыленную лошадь. На сей раз крестьянам не удалось выместить свою злобу, и они, ругаясь и проклиная господ и холеру, разбрелись по домам.
Инвалид Скоробогатов давно уже плелся дальше, направляя свой путь к Старой Руссе.
II
В небольшой, но уютной гостиной, уставленной тяжелою мебелью красного дерева с кожаными сидениями и прямыми спинками, на диване сидела девушка лет восемнадцати в простеньком кисейном платьице.
Широкая светлорусая коса была переброшена через плечо и покоилась на высокой упругой груди. Девушка была очень хороша собой: тонкие черты лица, бледный, слегка матовый, нежный цвет щек и большие темные глаза с тонкими, словно кисточкой нарисованными бровями и длинными бархатистыми ресницами. Это была единственная дочь Феодора Федоровича Смолева -- Елена. Смолев, женившийся на тридцать втором году, только пять лет пожил с женой, которая умерла от простуды, оставив ему трехлетнюю дочь Лелю. Смолев сильно тосковал по жене и всю свою любовь и привязанность сосредоточил на дочери. Всю жизнь посвятил он на ее воспитание, ради этого отказался от всякого соблазна холостой жизни, заключился в самом себе и вел жизнь анахорета. Дочь была для него цель его жизни, его идол, гордость и утешение; зато и дочь, в свою очередь, боготворила его и для него, ни минуты не колеблясь, пожертвовала бы всем на свете, и прежде всего собою. В отношениях между отцом и дочерью было столько трогательной нежности, взаимного уважения, доверчивости и заботливости друг о друге, что при взгляде на них нельзя было допустить мысли о могущей произойти между ними ссоре или даже простого неудовольствия. Когда Леля стала подрастать, Смолев, после долгих колебаний, решился, наконец, не отдавать ее ни в какое тогдашнее женское учебное заведение, а воспитывать дома. Сам Смолев был человек недюжинного ума, глубоко образованный, далеко опередивший своих современников и, как врач, весьма знающий и опытный. Под руководством такого учителя Леля начала быстро развиваться. Она училась легко, быстро и очень охотно; к шестнадцати годам Леля приобрела всесторонние сведения, какими мог бы похвастаться любой студент тогдашнего университета, а для женщины того времени они казались даже немыслимыми. Проводя всю жизнь одинокой, не имея ни подруг, ни товарок, Леля очень рано развила в себе охоту к чтению, а так как в обширной библиотеке ее отца книги были все больше серьезного содержания, то чтение это еще больше способствовало развитию серьезности ее характера. Унаследовав красоту своей покойной матери, от отца Леля заимствовала твердость воли, самостоятельность и энергию. Она скоро усвоила себе некоторые взгляды и принципы, в которых никому не уступила бы и которые готова была защищать до последней крайности. К счастью, эти взгляды совершенно согласовались с взглядами ее отца, и потому между ними никогда не происходило крупных споров и недоразумений, хотя в мелочах они довольно часто спорили. Доктор был или, лучше сказать, воображал себя материалистом, отрицал все сверхъестественное и зло трунил над предчувствиями, предопределениями и т.п. "ерундой", как он сам выражался. О Боге и религии он имел свои особенные взгляды и очень смеялся, когда ему говорили о вмешательстве божества в дела людей. Из священных книг признавал только одно Евангелие, к попам, а особливо к монахам и монахиням, питал непреодолимое отвращение, называя последних паразитами и тунеядцами. Такие мнения составили ему славу вольтерианца, якобинца и республиканца. Доктор от души хохотал над этим и иногда ради смеха любил попугать какого-нибудь добродетельного ханжу такими замечаниями, от которых у того волос вставал дыбом. Леля, напротив, была очень религиозна и набожна. Ходила каждую неделю в церковь, ставила свечи, вынимала за здравие и за упокой и дома перед образами теплила лампады. Свято верила в существование загробной жизни, в существование чудес и даже -- но в этом она боялась признаться самой себе -- в привидения. Во всем этом главную роль играла ее няня, Аннушка, почтенная старушка, большая богомолка и постница.
К чести доктора надо заметить, он никогда не позволял себе трунить над религиозными увлеченьями дочери, не глумился ни над просфорами, ни над лампадами, не мешал дочери служить в известные дни молебны с водосвятиями и только пожимал плечами, удивляясь, как девушка, читавшая Вольтера, Руссо и Дидро, могла верить всей этой "старозаветщине".
-- Вот тебе, Леля, единомышленник, -- сказал однажды Смолев, входя в гостиную и подводя к дочери высокого, черноглазого и смуглого офицера в мундире поселенных войск. -- Михаил Михайлович Лунев, прошу любить и жаловать; такой же, как и ты, мистик, фантазер и фаталист; обожает попов и монахов, особенно монахинь, которые помоложе, питает сердечную слабость к деревянному и постному маслу и в довершение всего видит чуть не каждую ночь привидения. Не дальше как вчера ему привиделся достопочтенный и всеми обожаемый Алексей Андреевич [Аракчеев] с рогами и хвостом, словом, во всем параде.
-- Ну, уж вы все сочиняете, -- краснея, как маков цвет, прошептал Лунев, не зная, куда глядеть под пристальным, слегка насмешливым взглядом молодой девушки.
Видя его смущенье, она поспешила ему на помощь и, любезно улыбаясь, пожала ему руку.
-- Он смеется над вами, -- засмеялась она, -- что вам Аракчеев снится, а ему самому вот третью ночь подряд фон Фрикен спать не дает.
-- Да, вообразите, -- всплеснул руками доктор. -- Как закрою глаза, тотчас передо мною рожа фон Фрикена; и с чего бы это? И не думаю вовсе о нем; дочь вот говорит, что это к несчастью, и советует на ночь окропиться святою водой; уж думаю попробовать хоть это средство, а то совсем одолел, проклятый.
Этот разговор и знакомство Елены с Луневым происходили за год до начала описываемых событий. Доктор, года два тому назад переведенный в округ принца Гаузенфельдского полка из Петербурга, где он все никак не мог ладить с высшим начальством, перейдя в поселенье, еще больше стал не ладить с лицами, власть имущими. Офицеры, служившие в поселеньях, большею частью были люди крайне необразованные, грубые, многие из них происходили из солдат и службою приобрели себе офицерские чины. Каторжная, невозможная служба, грубое, тираническое обращенье высшего начальства, придирчивость и требовательность в самых ничтожных мелочах и отсутствие какого бы то ни было общества и развлечений заглушали всякое стремленье к какой бы то ни было духовной, умственной жизни даже и в тех, кто был более развит и образован. Аракчеевщина, как страшный кошмар, как невыносимый гнет, давила всех и каждого. Единственным развлечением были карты, пьянство и издевательство над подчиненными. Правда, с воцарением рыцарски-благородного императора Николая Павловича и с удалением Змея Горыныча, как звали Аракчеева, поселенья значительно утратили свой каторжно-казарменный характер. Но, тем не менее, времени прошло еще так мало, аракчеевщина в лице достойных креатур бывшего временщика вроде фон Фрикена держалась так прочно, что улучшенье было почти незаметно. Конечно, не все офицеры были грубые, невежественные пьяницы и кнутобойцы, были между ними люди и просвещенные, с честным, гуманным взглядом, но их было очень немного, и они находились в большом загоне. К такому счастливому исключенью принадлежал и Михаил Михайлович Лунев, недавно окончившей курс в одном из военных училищ и назначенный в полк принца Гаузенфельдского, расположенный в поселении N** гренадерской дивизии.
Лунев познакомился с Смолевым еще в Петербурге; это было незадолго до перевода доктора в поселенья, и потому Луневу не удалось быть у него. Приехав в полк, Лунев не замедлил явиться к Смолеву и был принят им со всем радушием. Доктор троекратно облобызался с ним и тотчас же повел его знакомиться с дочерью.
С этих пор Лунев часто стал бывать у Смолева, и между ним и красавицей Лелей очень скоро установились самые приятельские отношения. Лунев был молод, ему пошел всего только двадцать третий год; когда он приехал в полк, он был очень хорош собой: высокий, смуглый, стройный, как тополь, с черными, слегка вьющимися волосами, он очень напоминал своих предков, запорожских казаков, еще при Алексее Михайловиче вступивших в московскую государственную службу.
Лунев был круглою сиротою. Образованье свое он получил в одном из петербургских военных корпусов, куда его определил дальний родственник его матери, после которой Луневу осталось очень небольшое поместьице в Черниговской губернии, управляемое старым дворецким.
По своему воспитанью и развитию Лунев немногим отличался от своих товарищей, кадетов и офицеров. Правда, он был несколько более их задумчив, избегал шумных обществ, кутежей и оргий, любил помечтать, охотно читал все, что попадалось под руку, но так как попадал ему по большей части всякий вздор, то книжное развитие его было невелико. Перед умственным развитием Лели Лунев совершенно пасовал, и она, невольно чувствуя свое превосходство, с первого же дня своего знакомства с ним взяла по отношению Михаила Михайловича покровительственный, несколько даже менторский тон. Этому в особенности способствовало крайнее добродушие, деликатность и застенчивость Лунева. Он очень скоро подпал под влияние умной, образованной девушки. Она указывала ему, что читать, вначале сама выбирала для него книги и статьи.
-- Что, брат, со школьной скамьи да опять за уроки? -- подтрунивал над ним Смолев.
Но Лунев только улыбался.
-- У такого учителя, как Елена Федоровна, я с восторгом бы всю жизнь учился! -- говорил он, страстным, любящим взглядом глядя в лицо Лели. -- Она такая умная, такая ученая!
-- Ну, уж нашел, -- шутил доктор. -- Ученая! Это Лелька-то? Да она немного умнее своей Аннушки. У твоего батальонного и то жена умнее.
-- Ах, что вы, да ведь Мина Карловна и писать-то по-русски почти не умеет, а о другом о прочем и понятия не имеет.
-- Это она из скромности, а то она все знает. Недавно я как-то был у батальонного, так она меня уверяла, что в Риме римцы живут и по-гречески говорят, а жены их в шароварах ходят, и что египетский султан хотел их всех в плен забрать, да покойный, мол, Александр Павлович за них заступился. Вот она какие сведения имеет; а ты говоришь, что она ничего не знает; говорю тебе, это она из скромности, боится быть образованнее мужа; тот как-то недавно про испанского императора Филиппа рассуждать начал, о том, что-де по приказанию этого Филиппа Коперник Америку изобрел...
-- Ну уж, папа, это ты все выдумываешь, -- хохотала Леля, -- и не грех тебе?! Наш батальонный такой милый, такой учтивый и предупредительный и уже вовсе не такой невежда; я уверена, что про Филиппа и Коперника ты сам сочинил, признавайся.
-- Знаешь итальянскую пословицу: "Si non е vero, е ben trovato"; если и не то самое, то вроде того. А что касается его учтивости и добродушия, то это только с тобою, потому что ты смазливенькая девчонка, да со мной, потому что у меня, говорят, волчий зуб; а вот ты спроси-ка Михаила Михайловича, как твой батальонный у солдат клочьями волосы выдирает да зубы горстями вышибает; про палки я и не говорю; а как он господ офицеров костит; я сам слышал, как он какого-то поручика собачьим хвостом назвал: "Что вы, мол, такой-сякой, как собачий хвост во все стороны болтаетесь?" Вот тебе его и учтивость.
В тот день, с которого начинается наш настоящий рассказ, Лунев приехал к Смолевым расстроенный и задумчивый. Это было дней пять после возвращения его из Петербурга. Теперь он приехал из лагерей, где находился в то время его полк, под Княжьим Двором.
-- Что вы такой скучный сегодня? -- спросила участливо Леля, протягивая ему руку.
-- Вчера на смотру неприятность вышла! -- нехотя отвечал Лунев.
-- А что?
-- Инспектирующий генерал заметил какую-то неисправность в моем взводе, полковник взбесился и наговорил кучу колкостей, назвал молокососом, разиней и тупицей...
-- Неужели?! И вы смолчали?
-- Ах, Елена Федоровна, что же было мне делать?
-- Что? Жаловаться начальнику бригады! Ведь это же ни на что не похоже; ведь вы же не солдаты, а дворяне!
-- Положим, дворян-то у нас два-три, и обчелся. Да и что из того? Вы думаете, обратят на мою жалобу внимание? Как бы не так, у нас не такие истории случались. В бытность фон Фрикена командиром полка он одного прапорщика, Сологуба, по лицу избил. Все офицеры возмутились и хотели жаловаться самому Государю. Аракчеев ввязался в дело -- фон Фрикену ничего, а офицеров одиннадцать человек разослали неведомо куда [Исторический факт: "Граф Аракчеев и военные поселения" -- С. 6.]. Нет, я другое придумал: я хочу подать прошение о переводе меня в действующие батальоны и отправиться поляков бить, а тут жить больше не согласен. На этих днях поеду в Старую Руссу, -- у меня там кое-какие дела есть, -- а затем и айда в Польшу.
Елена слегка побледнела. Она несколько минут молчала, как будто соображая что-то, потом тихо произнесла:
-- Ваша правда, вам лучше всего уехать и потом всеми силами стараться перевестись в другой полк; на войне это сделать легче. Отец мой тоже вот уже второй месяц из кожи лезет, как бы выбраться из этого вертепа, хотя бы в Сибирь, к самоедам, лишь бы не здесь, где на каждом шагу жди себе оскорблений и унижений.
Последние слова Леля произнесла с каким-то особенным страстным выражением. Лунев насторожился.
-- Елена Федоровна, -- тихо произнес он, пытливо глядя в глаза девушки, -- у вас что-то случилось, вас кто-то обидел; умоляю вас, скажите мне, кто?
Леля замялась, покраснела и после недолгого колебания произнесла:
-- Особенного ничего не случилось, так, глупости.
-- Но что, что именно? -- настаивал Лунев. -- Ради Бога, будьте откровенны, я, право, заслуживаю этого.
-- Ну, извольте, но только с условием, дайте мне честное благородное слово, что вы не подадите виду и не станете мстить обидчику. Согласны?
-- Но как же, помилуйте, оставить нахальство и наглость безнаказанными...
-- Не беспокойтесь, он уже достаточно наказан; итак, вы даете слово?
-- Даю, -- неохотно произнес Лунев.
-- В таком случае, слушайте. Знаете вы поручика Соловьева?
-- Еще бы не знать такого мерзавца, я хуже его и не видал: хам, истый хам, он ведь выслужившийся из простых солдат.
-- Знаю. Ну, вот этот самый Соловьев изволил обратить на меня свое благосклонное вниманье.
-- Ах он, подлец! Как он смел! -- вспыхнул Лунев.
-- Ну, это уж его дело. Сначала он мне только кланялся при встречах и глупо таращил глаза. Мне хотя и не особенно приятны были эти поклоны, но я считала долгом учтивости отвечать на них. Это, должно быть, придало ему смелости, и однажды он попробовал заговорить со мной. Я была в этот день особенно в духе и имела непозволительную слабость отвечать ему; с тех пор его ухаживания стали гораздо назойливей, и хотя я его на следующий же раз оборвала, но он нисколько не смутился и продолжал строить мне куры. Я хотела было пожаловаться отцу, однако, сообразив про его горячий характер, сочла лучше промолчать и уже своими средствами отвадить непрошенного воздыхателя. Не тут-то было: самые мои резкие выходки он встречал, по его мнению, весьма обворожительными улыбками и закатываньем глаз. Мне было и смешно, и досадно. На беду, отца вытребовали в Петербург, где, как вам известно, он и пробыл целый месяц. Каково было мое удивление и ужас, когда на другой же день по отъезде отца Соловьев является ко мне с визитом. Раздушенный, напомаженный, словом -- преотвратительный. Можете себе представить, как я его приняла. Но, несмотря на все мое нерадушие, Соловьев на другой же день снова явился. Я была просто в отчаяньи, ибо он врывался прямо силой. Денщик, солдат, не смел его удерживать. Напрасно я запиралась от него: он терпеливо выжидал и, выследив меня, являлся всегда как снег на голову. Мало-помалу его обращение сделалось так нагло и дерзко, что я готова была бежать в Петербург к отцу. Он говорил мне, что обожает меня, жить без меня не может, говорил пошленькие каламбуры, не понимая даже всей их циничности, и умолял осчастливить его, согласиться быть его женой; обещал беречь меня, холить и красноречиво уверял, что блохе не даст укусить меня!
-- Негодяй! -- рванулся опять Лунев, но Леля удержала его за руку.
-- Вы обещали не перебивать меня; итак, слушайте. Видя безвыходность, беззащитность своего положения и убедясь, что противоречиями еще больше разжигаю его, я, скрепя сердце, решилась на маленькую хитрость и сказала ему, что сама я ничего не могу решить, но что когда приедет отец, то он может переговорить с ним, если желает, причем дала слово, что если отец захочет, чтобы я вышла за него, то и я буду согласна на это. Самонадеянность и глупость этого человека были так велики, что он, кажется, не хотел допустить мысли, что отец не придет в восторг от его предложения.
На другой же день по приезде отца Соловьев оделся в полную парадную форму и явился делать предложение. Я имела неосторожность сгоряча рассказать отцу обо всем, что было в его отсутствие. Боже мой, как он разозлился! Не успел Соловьев и рта разинуть, как папаша схватил его за плечи, повернул налево кругом и дал ему такого подзатыльника, что тот, как мячик, вылетел из дверей.
-- Молодец, Феодор Федорович, так его и нужно! -- радостно воскликнул Лунев. -- Ведь вы знаете, он был казначеем и проворовался; у нас ему почти никто из офицеров руки не подает.
-- Ну, Бог с ним, поговорим о другом. Знаете ли, у меня последнее время какое-то смутное предчувствие, точно ожидаю какого-нибудь несчастия.
-- Вообразите, и у меня тоже; вот с самого приезда из Петербурга все точно сердце болит, ноет и ноет, а с чего, и понять не могу.
-- А у меня так желудок ноет, но я-то знаю причину этого: с шести часов утра не ел, смерть голоден; нельзя ли обедать скорее? -- весело прервал их Смолев, входя в комнату и ласково целуя дочь. -- Здорово, дружище! Ну, как дела? -- поздоровался он с Луневым.
-- Да вот, Михаил Михайлович в Польшу ехать хочет, -- сказала Леля, выбегая из комнаты, чтобы распорядиться обедом.
-- В Польшу? Что же, это дело хорошее; куда бы ни ехать, лишь бы отсюда ехать. Знаете ли, -- продолжал Смолев, -- откуда я сейчас? От одного умирающего мальчика, кантониста; его капитан Хворов сегодня утром нечаянно засек насмерть за то, что двух пуговиц на мундире не было и рукав разорван.
-- Звери! -- прошептал Лунев.
-- Если бы вы видели его мать! Она положительно обезумела: плачет, вопит, -- старший ведь сын он у нее был, и такой хворый, слабый.
-- Насмерть?
-- Сейчас причащали; я уходил -- он был в агонии.
-- Папа, обед подан! -- крикнула Леля, просовывая свою хорошенькую голову в дверь.
-- Михаил Михайлович, не угодно ли, милости просим! -- пропуская гостя вперед, произнес Смолев.
III
В одной из связей (изба поселенцев), на широкой белой лавке, лежал мальчик лет шестнадцати с худощавым, бледным лицом и бескровными губами. Ввалившиеся глубоко глаза умирающего горели лихорадочным огнем; он слабо стонал. Около него, припав головою к лавке, громко рыдала старуха, голося и причитая. Седые волосы ее, выбившись из-под платка, растрепались по спине и плечам. Высокий, сухощавый крестьянин в поселенческом мундире -- сером казакине с красным воротом и желтыми погонами -- сидел неподалеку, облокотясь на стол и сосредоточенно глядел в угол. Лицо его было бледно и грустно. Это был Андрей Соколов, отец умирающего. В оправдание капитану Хворову могло служить то, что он не хотел засечь насмерть, а если наказанный и умер, то не столько от розог, сколько от гнездившейся в нем ранее того болезни.
Кроме этих трех людей, у дверей стоял еще четвертый немой свидетель всей этой сцены -- десятилетний мальчик, брат умирающего. Он стоял, испуганно тараща свои глазенки, и машинально грыз какую-то веточку. Ребенок видел, как повели его брата наказывать, как валялась его мать в ногах офицера, умоляя пожалеть сыночка.
-- Больнехонек он у меня, больнехонек ведь, и то еле дышит! -- звенят в его ушах отчаянные вопли старухи.
Через час брата его принесли без памяти на окровавленной рогоже. На обнаженную, испещренную багровыми рубцами спину было наброшено смоченное холодной водой полотенце. Мальчик видел, как пришел доктор, что-то долго возился над его братом, давал ему нюхать из какого-то пузырька и наконец махнул рукой.
-- Зовите священника! -- угрюмо произнес доктор.
Пришел священник, больного причастили, и вот он теперь лежит с тяжело дышащею грудью, весь обложенный мокрыми тряпками.
-- Здорово, земляк! -- раздался в дверях грубый хриплый голос, и, отстраняя мальчика рукой, в комнату вошел хорошо известный всему поселению старик Фрол Бессудный.
Редко можно встретить таких людей, каким был Фрол; его невольно все боялись и уважали, даже начальники, сами поселенные начальники, и те не любили часто наскакивать на него, и Фрол с самого начала водворений поселения в его деревне сохранил некоторую тень независимости. Впрочем, главная причина некоторого уважения к старику крылась в одном его поступке: однажды он, рискуя своей жизнью, спас на охоте одного из старших начальников от ярости медведя. Поступок этот доведен был до сведения самого Аракчеева, и тот велел выразить Фролу свое благоволие и выдать ему 10 рублей на лечение, так как медведь, не оценивший великодушия Фрола, порядком-таки помял его. С этих пор Фрол попал как бы под чье-то высокое покровительство, и с ним обращались не в пример лучше, чем с другими. Но, несмотря на такое благоволение начальства, Фрол всеми силами души своей ненавидел все, что принадлежало к сословию, носящему эполеты. Если он и спас своего начальника, то отнюдь не из преданности к нему, а единственно под влиянием охотничьего увлечения и своей врожденной смелости.
Из себя Фрол выглядел настоящим богатырем. Огромного роста, широкоплечий, с высокой могучей грудью, он, казалось, был олицетворением силы. Его мощные руки со стальными мускулами и узловатыми пальцами легко разгибали подковы и гнули железные прутья, как тростинки.
При водворении поселений Фрол, принадлежавший к раскольникам, не пожелал сделаться военным поселянином, брить бороды и носить мундир. К его счастью, у него в действующих войсках был сын. Согласно правилам о поселениях, сына его перевели в поселенный батальон, и Фрол, сдав ему все хозяйство, остался простым поселенцем, сохранил свою бороду и мужицкую одежду. Но, тем не менее, суровость поселенной жизни тяготела и над ним; много горя вынес он, много несправедливости и притеснений пришлось испытать ему в течение этих тяжелых лет, и чувство злобы все больше и больше накоплялось в нем.
Но самым тяжелым ударом для старика было несчастие, постигшее его младшего сына Ивана; это случилось пять лет тому назад, когда вследствие происшедших беспорядков в поселениях Аракчеев был под благовидным предлогом удален от командования военными поселениями. Хотя сын Флора и не участвовал в беспорядках, но его, по наговору одного из унтер-офицеров, обвинили вместе с другими, прогнали сквозь строй и сослали в Сибирь. Напрасно кланялся Флор, напрасно на коленях умолял всех, начиная с батальонного, пощадить сына, доказывал невинность его, -- ничего не помогло, и любимец его был сослан и умер на одном из сибирских этапов. Фрол был в отчаянии, и с этих пор его ненависть к поселенному начальству достигла своего апогея. Единственным исключением был Смолев, случайно познакомившийся с Фролом.
Старший сын Флора очень опасно захворал, Смолев почему-то обратил на него особенное свое внимание, и благодаря усиленной заботливости Смолева и его уходу сын Флора выздоровел, к большой радости отца. Вскоре Смолеву пришлось еще раз услужить Фролу. Дело было следующим образом. Каждый год в поселениях составляли списки всех тех молодых людей -- мужчин и женщин, -- которым наступала пора жениться и выходить замуж. Приносили две шапки. В одну клали записочки с именами девушек, в другую -- с именами парней. Офицер вынимал одновременно два билетика: один с мужским, другой с женским именем, и таким образом составлялись брачные пары, которые затем все сразу и обвенчивались полковым священником. Сколько разбитых надежд, сколько слез и горя вносила в крестьянскую семью, и без того незавидную, эта лотерея -- один Бог ведал. Никакие мольбы, слезы и просьбы не принимались во внимание, и решение жребия никогда почти не отменялось. Кроме двух сыновей, из которых один был сослан и умер в Сибири, у Фрола была племянница Маша, дочь сестры Арины. Старик очень любил свою племянницу и баловал ее, сколько мог. Пришло роковое время выбора женихов. Маша со слезами на глазах открылась Флору в своей любви к одному соседнему парню и умоляла его устроить как-нибудь так, чтобы ей можно было выйти за избранника своего сердца.
-- Ах, глупая, глупая! -- качал головою Флор. -- Да что ж я могу поделать-то?!
Однако он подумал и собрался к Смолеву.
Феодор Федорович выслушал старика и обещал ему устроить это дело. В тот же день он отправился к батальонному с просьбой сделать исключение для Фроловой племянницы. Сначала батальонный заупрямился, но Смолев холодно заметил ему, что если он не хочет по доброй воле, то он, Смолев, найдет возможность принудить его к тому, хотя бы для этого пришлось ехать в Петербург к самому Государю, которого Смолев имел честь знать в бытность Его Великим Князем. Дело в том, что в "Положениях о военных поселениях" значилось: "Брачные союзы в округах военного поселения совершаются не иначе как по о б о ю д н о м у, н е п р и н у ж д е н н о м у, д о б р о в о л ь н о м у на то согласию жениха и невесты". Брачные же лотереи были выдумкой непосредственных начальников и потому были в некотором роде превышением власти. Видя упрямство доктора и зная, что раз он чего захочет, то непременно добьется, батальонный дал слово устроить так, чтобы билетики с именем Маши и ее жениха вынулись вместе. Батальонный сдержал свое слово, и радости Маши не было конца; но еще сильнее была признательность Фрола: с этой поры он всею душою своей привязался к доктору и готов был за него в огонь и в воду; но зато к остальному начальству ненависть старика по-прежнему не знала границ.
-- Здорово, земляк, -- произнес Фрол, подходя к неподвижно сидящему Андрею и кладя ему на плечо свою тяжелую руку.
Тот молча глазами указал на умирающего.
-- Знаю, -- кивнул головой Фрол, -- затем и пришел.
Сказав это, он осторожно приблизился к лавке, на которой лежал мальчик, и заглянул ему в лицо. Несколько минут молча глядел старик и потом медленно, истово перекрестился.
-- Упокой, Господи, душу новопреставленного раба твоего, -- глухо произнес он и еще раз осенил себя крестом.
-- Умер? -- дрогнувшим голосом спросил Андрей, поднимаясь и подходя к сыну.
-- Скончался...
Все трое наклонились над умершим. Андрей был бледен, губы его судорожно передергивало, он пристально глядел в лицо умершему. Бог знает, что думал он в эту минуту. Младший сын робко приблизился и, обняв ручонками ноги отца, испуганно прижался к нему. Андрей машинально погладил его по голове мозолистой ладонью. Фрол покосился на них обоих и, слегка толкнув плечом Андрея, сказал:
-- Что, сват, не горюй, одного сына убили, другой растет; только смотри, сдается мне, что и ему такая же судьба предстоит.
Андрей вздрогнул, глаза его бешено вспыхнули, он сжал кулаки.
-- Типун тебе на язык, проклятый! -- крикнул он. -- Ишь, какой пророк выискался!
-- Невелика, брать, мудрость быть пророком-то; одна судьба у нас у всех: палки, плеть, кандалы да Сибирь; твой сын не первый и не последний, -- всем честь одна.
Андрей угрюмо молчал, грудь высоко вздымалась. Фрол продолжал:
-- Оно, конечно, по Сеньке и шапка, по кобелю и кличка; видно, мы лучшей доли не заслуживаем. Кабы мы не такие мокрые курицы были -- не засекали бы наших детей до смерти, не измывались бы над нами, не мыкали нас во все стороны.
-- Эх, дядя Фрол, не путное ты городишь; почитай, каждый год у нас поднимаются, да что толку? Передерут, перепортят десятка два-три, а опосля и того хуже станет. Нет, видно, не изжить нам этой беды неминучей, не вздохнуть свободно.
-- Не тужи, дядя Андрей, небось, придет и наша очередь: не все коту масленица, наступит и великий пост; лишь бы мы-то дружней были, а то мы за шкуру-то свою трясемся. Вот что. Ты говоришь: перепортят десятка два, да тем и кончится. Слово это твое верное, и так всегда будет, пока мы по десяткам да одиночкам вставать будет, а кабы ахнуть нам всем, всем поселениям, вот тогда, небось, другой разговор пошел бы, все эти поселения к чертову батьке провалились бы, и мы опять стали бы по-прежнему жить, как до поселений жили.
-- Славны бубны за горами, -- вздохнул Андрей, -- да только невозможна эта затея. Легко ль сказать: нониче всех поселенных, почитай, поболее десятка тысяч будет, как ты такую уйму народу подымешь?!
-- В другое время не поднять, а теперь дело не трудное. Ты только смекни. Действующие полки в Польше, здесь, стало быть, остались одни резервы да мы, поселяне. В резервах наши же сыновья служат, стало быть, супротив нас не пойдут, а подбить их на свою сторону -- невелика мудрость. Это раз; а второе -- холера нониче народ валит; в Питере и но усадьбам, на что жизнь красней нашей, да и то, гляди, как бунтуют: в Питере, вон, и войска, и полиция, а как шарахнули -- держи шапку... а у нас и Бог велел. Стоит только пустить слух, что, мол, начальство народ травит -- сам увидишь, что будет.
-- Да уж и без того слух-то этот по поселениям гуляет, да только это ведь все вздор: как это можно холеру по земле пущать? Брехня одна.
-- Эх, сват Андрей, что тут толковать, для дураков яд и холера, а нам надо, чтобы проклятого дворянского козьего племени не было. Небось, кому нужно -- поймут!
Андрей задумался. Фрол взял его за руку и шепотом заговорил:
-- Слушай, Андрей, не зевай, если хочешь, чтобы второго твоего сына вот точно так же не засекли, как этого: толкуй, как я тебе говорил, что, дескать, господа холеру пущают... у нас уж и то начинается... гляди в оба: не проморгай!
Проговорив это, старик быстро вышел из избы. На улице ему встретился капитан Хворов. Глаза Фрола сверкнули недобрым огнем. Он проводил взглядом капитана и погрозил ему вслед кулаком.
-- Постой ты, волк серый, -- злобно зашипел он, -- придет время -- отольются тебе овечьи слезы, ох, как отольются. Много крови вылакал ты, дай срок -- подавишься.
IV
В первых числах июля Смолев один в своем кабинете с любопытством просматривал присланный ему из-за границы превосходный анатомический атлас.
-- Ваше высокородие, к вам Фролка пришел, -- доложил денщик, -- говорит, по очень важному делу.
-- Позови его сюда. Чего ему надо?
-- Не могу знать.
Через минуту в комнату вошел Фрол и почтительно вытянулся у дверей.