*) "Oeuvres completes de Edgar Quinet". Французская демократія, желая воздвигнуть литературный памятникъ и въ то-же время популяризировать творенія великаго мыслителя и гражданина, такъ честно послужившаго отечеству и свободѣ, образовала комитетъ для изданія полнаго собранія сочиненій Эдгара Кинэ. Изданіе это будетъ заключать въ себѣ всѣ его произведенія, написанныя имъ съ 1825 -- 1875 г., изъ которыхъ нѣкоторыя до сихъ поръ еще не появлялись въ печати (какъ, напр., "Correspondance"). Теперь уже вышли первая и вторая серіи "Полнаго собранія сочиненій Кинэ", 11 томовъ, заключающихъ въ себѣ всѣ главныя его сочиненія по исторіи и философіи, его поэмы, политическія брошюры и рѣчи. Надняхъ появились два тома неизданныхъ до сихъ поръ "Писемъ Кинэ къ матери". Въ "Полное собраніе" не вошли еще его "Révolution", "La création", "L'esprit nouveau", "Le livre de l'Exilé" и нѣкоторыя другія мелкія вещи. Сочиненія Кинэ издаются по подпискѣ, въ которой принимаютъ дѣятельное участіе всѣ сколько-нибудь выдающіеся дѣятели нынѣшней республиканской партіи.
Статья первая.
I.
Эдгаръ Кинэ занимаетъ во французской литературѣ нынѣшняго столѣтія столь-же видное и почетное мѣсто, какъ Викторъ Гюго и Мишле, съ талантомъ которыхъ (особенно съ талантомъ послѣдняго) онъ имѣетъ такъ много общихъ, родственныхъ чертъ. Какъ поэта, какъ художника, Гюго, конечно, нельзя поставить на одну доску съ Кинэ и Мишле, но за то онъ далеко уступаетъ имъ по части послѣдовательности и самостоятельности мысли, и, какъ философъ, какъ гражданинъ, даже просто, какъ нравственная личность, онъ стоитъ несравненно ниже ихъ. Обаяніе, производимое Гюго на его современниковъ, обусловливается, главнымъ образомъ, силою его удивительнаго поэтическаго генія; обаяніе, производимое на нихъ Мишле и Кинэ, обусловливается, главнымъ образомъ, чистотою и безупречностью ихъ нравственнаго характера. Но каковы-бы ни были причины ихъ вліянія, оно дѣйствовало на подростающее поколѣніе 30--40хъ годовъ, болѣе или менѣе, въ одинаковомъ направленіи, и историку современной Франціи довольно трудно будетъ выдѣлить ту долю участія, которую принималъ каждый изъ нихъ въ выработкѣ идеаловъ, стремленій и характеровъ людей этого поколѣнія. Всѣ трое они принадлежатъ, по своимъ понятіямъ, по своимъ традиціямъ, по складу своего ума, къ тому историческому періоду, который можетъ быть названъ "медовымъ мѣсяцемъ" буржуазіи, -- періоду, когда эта, теперь выродившаяся, дряблая буржуазія была еще способна увлекаться высшими идеалами, "великими принципами", когда она не прочь еще была помечтать объ "общемъ благѣ" и поплакать надъ бѣдствіями "меньшихъ братій", когда, она еще дорожила своею честью, когда она зачитывалась Руссо, удивлялась остроумію Вольтера и восхищалась глубокомысліемъ Дидро и д'Аламбера, когда она, однимъ словомъ, еще чувствовала свою кровную связь съ народомъ и самоувѣренно считала себя его естественнымъ и законнымъ представителемъ и защитникомъ. Правда, ея идеалы были черезчуръ фантастичны и неопредѣленны, ея мечты и упованія отличались сантиментальною утопичностью, ея "великіе" нравственные принципы отзывали лавкою, отъ ея "добродѣтелей" вѣяло узкой патріархальностью; однако, все-же это были хоть какія-нибудь да "добродѣтели", хоть какіе-нибудь да идеалы и принципы. Мишле и Кинэ были вѣрными представителями и мужественными пропагандистами этихъ идеаловъ и принциповъ и это-то и составляло ихъ главную силу; высоко поднимая надъ головами молодежи 40-хъ годовъ знамя буржуазной "чистоты и непорочности", они возбуждали въ ея, еще неуспѣвшей окончательно испортиться, душѣ жгучій протестъ противъ окружавшихъ ее мелочности и пошлости, противъ того жалкаго политическаго режима, который черпалъ свою силу въ нравственномъ и общественномъ растлѣніи, который открыто призывалъ гражданъ не думать и не заботиться ни о чемъ, кромѣ обогащенія и личной наживы. Они будили въ ней неясныя стремленія къ чему-то болѣе высокому, благородному, человѣчному; они говорили ѣй о свободѣ, о нравственномъ достоинствѣ человѣка, о правахъ разума и пауки, о "великихъ принципахъ" 1789 года, и молодежь съ жадностью ловила каждое ихъ слово; она смотрѣла на нихъ, какъ на своихъ пророковъ, своихъ "нравственныхъ воскресителей". "Кинэ и Мишле, разсказываетъ одинъ современникъ (..Souvenir du Collège de France", въ "Mémoires d'exil, par М-me F. Quinet"),-- представлялись намъ консулами и понтифексами той великой республики умовъ, которая созидалась въ "царствѣ денегъ" на зло пошлому матеріализму. Люди эти были для насъ живымъ идеаломъ будущаго общества. Они пересоздавали свою родину безкорыстіемъ и самопожертвованіемъ; они выработывали гражданъ, возбуждая въ нихъ чувство самоуваженія и самостоятельность характера; они подготовляли почву для великаго братства и объединенія всѣхъ честныхъ людей... Кто изъ насъ и теперь еще безъ волненія можетъ вспоминать о тѣхъ минутахъ, когда аудиторія, трепещущая отъ ожиданія, не могла отвести глазъ отъ маленькой двери, открывавшейся за кафедрою? "Учитель" являлся... Взрывомъ оглушительныхъ рукоплесканій привѣтствуетъ его толпа, жаждущая справедливости и правды. Восторженные крики повторяются на скамьяхъ амфитеатра, въ коридорахъ, на галереяхъ, на дворѣ, на улицѣ: зала слишкомъ мала, чтобы вмѣстить въ себѣ всѣхъ слушателей. Воцаряется гробовое молчаніе: учитель хочетъ говорить. За минуту шумная, какъ море, бурная толпа притаила теперь дыханіе и съ напряженнымъ вниманіемъ слѣдитъ за губами учителя, съ которыхъ польются сейчасъ "слова жизни"... Въ амфитеатрѣ толпятся представители всѣхъ народностей, чающихъ свое возрожденіе: итальянцы, румыны, обитатели Кордильеровъ, венгры, испанцы,-- всѣ они смѣшались въ рядахъ французской молодежи, какъ въ самомъ сердцѣ ихъ великаго воспріемнаго отечества. На дамскихъ лавкахъ -- группы молодыхъ дѣвушекъ и женщинъ; однѣ сидятъ, другія стоятъ, а нѣкоторыя, подъ вліяніемъ вдохновеннаго слова, расточавшаго дары истинной жизни (qui répandait les dons do la vrai vie), слушаютъ учителя колѣнопреклоненными..." "Это "слово" пробуждало въ каждомъ его совѣсть, оно открывало каждому глаза на его нравственное достоинство или на его скрытые нравственные недостатки. Вотъ почему, слушая нашего учителя, мы принадлежали ему всею душою, мы восторженно клялись всецѣло принести себя въ жертву отечеству, долгу и свободѣ! О, да, по-истинѣ это были минуты какого-то священнодѣйствія. Новое слово возвѣщало намъ новое нравственное возрожденіе. "Старый міръ", казалось, гдѣ-то тамъ, вдали отъ насъ, испускалъ свое послѣднее дыханіе; свѣтлый геній будущаго, распуская свои крылья, увлекалъ новое поколѣніе въ "царство справедливости"! Рѣчь учителя раздавалась среди юныхъ борцовъ,-- борцовъ, которые съ нетерпѣніемъ ждали перваго сигнала для борьбы, и разъ онъ данъ -- свобода, переступивъ порогъ Collège de France, должна была водрузить свое знамя на площади". "На глазахъ нашихъ, продолжаетъ цитируемый нами авторъ,-- совершалось чудо: слово воскрешало мертвыхъ, заставляло трупы подняться и идти. Духъ жизни преобразилъ эти существа, лишенныя воли, нсинѣвшія ни надеждъ, ни желаній. Наканунѣ еще это были какіе-то юноши-старцы, успѣвшіе уже одряхлѣть прежде, чѣмъ начали жить; полусонные, лежа на лавкахъ аудиторіи, они мечтали только о небытіи... Голосъ учителя въ одинъ мигъ разбудилъ ихъ и вызвалъ въ нихъ желаніе дѣятельности".
Конечно, это поэтико-восторженное описаніе того вліянія, которое лекціи Кинэ и Мишле оказали на французское юношество 40-хъ годовъ, страдаетъ нѣкоторыми реторическими преувеличеніями. Но и самыя эти преувеличенія не лишены значенія. Не одинъ авторъ "Souvenir du Collège de France" отзывается объ этихъ лекціяхъ въ такомъ восторженномъ тонѣ. Громадное большинство слушателей относилось къ нимъ точно такъ-же {Професоровъ осыпали благодарственно-хвалебными письмами, посланіями и стихами. Недавно одна французская газета перепечатала стихотвореніе, написанное въ 1845 г. Сципіономъ Донсье, нынѣ префектомъ "партіи борьбы", пресловутымъ пѣвцомъ "пуповины міра". Префектъ-личинка писалъ Кинэ и Мишле:
"Tandis qu'enveloppés d'auréoles de feu,
Maîtres, vous combattez le saint combat de Dieu.
Nous aux vibrations des vos voix sympathiques,
Nous vous tressons en choeur des couronnes civiques,
Et Tame épanouie à vos mâles accents,
A vos fronts surhumains nous prodigeons l'encens".
и т. д. и т. д.,-- все въ такомъ-же родѣ. Въ заключеніе будущій префектъ призываетъ на ихъ головы благословеніе неба, за ихъ пламенную смѣлость" за ихъ "апостольскую миссію", за тѣ "вдохновенныя поученія", которыя они преподаютъ юношамъ и которыя "закаляютъ душу, какъ огонь закаляетъ стальной мечъ"!
Другой слушатель, быть можетъ, теперь тоже одинъ изъ рыцарей "министерства борьбы", писалъ Кинэ въ 1840 г.: "Учитель, скажите слово, подайте намъ знакъ и всѣ мы, возрожденные вами къ покой жизни, готовы будемъ умереть за васъ"!}. Правительство "мѣщанскаго короля" до такой степени было напугано день ото дня возраставшимъ вліяніемъ професоровъ, что въ 1846 году заставило Кинэ прекратить свой курсъ; черезъ нѣсколько времени та-же судьба постигла и лекціи Мишле. Нечего и говорить, что подобными мѣрами оно не только не могло парализировать, а, напротивъ, еще болѣе усилило ихъ вліяніе на молодежь. Дѣйствительно, грандіозная демонстрація, устроенная въ 1846 г. учащимся юношествомъ въ честь Кинэ (о чемъ мы будемъ еще говорить ниже), показала, какъ велико было это вліяніе; оно давало уже предчувствовать, какъ недалеко то время, когда "свобода, перешагну въ порогъ Collège de France, водрузитъ свое знамя на площади". "Идеалы" учителя увлекали молодежь, и она съ нетерпѣніемъ ждала перваго удобнаго случая, чтобы попытаться осуществить ихъ на практикѣ.
Но что-же это были за идеалы? Являлись-ли они дѣйствительно провозвѣстниками грядущаго "царства справедливости", или это были лишь восторженныя мечты отжившаго "золотого вѣка" буржуазіи? Въ чемъ заключалась ихъ сущность и ихъ обаяніе на современниковъ?
Для того, чтобы, сколько-нибудь удовлетворительно, отвѣтить на эти вопросы, мы должны, прежде, чѣмъ приступить къ ихъ критической оцѣнкѣ, заняться анализомъ тѣхъ историко-біографическихъ условій, подъ вліяніемъ которыхъ они возникли, окрѣпли и развились въ умахъ людей, составлявшихъ "цвѣтъ" французской интелигенціи 40-хъ годовъ. И въ этомъ случаѣ, жизнь Эдгара Кинэ представляетъ для насъ матеріалъ на-столько-же поучительный, на-сколько и драгоцѣнный. Стеченіе счастливыхъ обстоятельствъ, окружающая семейная обстановка, наслѣдственныя предрасположенія и т. п. чисто-біографическія условія дали возможность его умственнымъ силамъ развиться полнѣе, всесторонніе, шире, чѣмъ онѣ могли развиться у большинства его сверстниковъ.
Однако, развитіе это, не одинаковое по своей степени, было совершенно одинаково но своей сущности. Вліяніе общественныхъ факторовъ почти всегда перевѣшиваетъ вліяніе факторовъ семейныхъ и индивидуальныхъ. Потому разница между интелектомъ Кинэ и интелектомъ тѣхъ его сверстниковъ, которые росли подъ одинаковыми съ нимъ общественными вліяніями, была не столько качественная, сколько чисто-количественная. То, что онъ передумалъ и перечувствовалъ -- передумала и перечувствовали и они... только въ меньшей степени. Его мечты, его сомнѣнія, его идеалы, его скорби и радости, были и ихъ сомнѣніями, мечтами, идеалами, скорбями и радостями; только его въ высшей степени воспріимчивый, исключительный умъ съумѣлъ лучше, искуснѣе ихъ переработать тотъ умственный матеріалъ, который давала имъ жизнь. Матеріалъ былъ одинаковъ, а слѣдовательно, не могло быть и никакого существеннаго различія въ вырабатываемыхъ изъ него умственныхъ построеніяхъ, мысляхъ, чувствахъ.
Вотъ почему "Histoire des mes idées", {Автобіографія, доведенная, къ несчастно, только до 1820 г. "Кореспонденція", изданная теперь въ свѣтъ, служить превосходнымъ дополненіемъ къ этой замѣчательной книгѣ,-- замѣчательной столько-же по своему талантливому, увлекательному изложенію, сколько и по своей искренности и правдивости.} безъ преувеличенія, можетъ быть названа и исторіею идей поколѣнія 20--40-хъ годовъ.
Познакомимся-же прежде всего съ этою исторіею.
II.
Эдгаръ Кинэ родился 17 февраля 1803 года въ Бургъ-Прессѣ (нѣмецкіе біографы, плохо знающіе французскій языкъ, смѣшивая Bourg en Bresse съ Страсбургомъ, утверждаютъ, что Кипа родился въ Страсбургѣ и что потому онъ болѣе нѣмецъ, чѣмъ французъ). Его отецъ, Жеромъ Кинэ, занималъ при республикѣ должность военнаго комисаоа рейнской арміи. Это былъ человѣкъ суровый, несообщительный, честный, преданный, непоколебимый республиканецъ. Онъ ненавидѣлъ Наполеона всѣми силами своей души. "При одномъ его имени, разсказываетъ сынъ,-- онъ содрогался и блѣднѣлъ отъ негодованія, гнѣва и презрѣнія. Онъ не могъ ни слышать о немъ, ни тѣмъ болѣе видѣть его. Однажды, когда онъ былъ еще военнымъ комисаромъ, т. е. вполнѣ зависѣлъ отъ Наполеона, въ городкѣ, гдѣ жилъ Кинэ, получено было извѣстіе, что на дняхъ туда долженъ пріѣхать императоръ, -- императоръ, находившійся въ то время на верху своей славы, попиравшій своими погани цѣлые народы, императоръ, передъ которымъ все преклонялось и дрожало. Съ рання.о утра городъ былъ на ногахъ: всѣ спѣшили на-встрѣчу герою. Въ префектурѣ собралась вся городская знать, всѣ офиціальные и офиціозные представители власти, всѣ чающіе и жаждущіе милостиваго взгляда счастливаго узурпатора. Императоръ пріѣзжаетъ, входитъ въ префектуру и сейчасъ спрашиваетъ военнаго комисара. Гдѣ военный комисаръ? Отчего онъ не спѣшитъ представиться передъ "ясныя очи" своего повелителя? Толпа разступается, оглядывается, перешептывается,-- комисара нѣтъ. За нимъ посылаютъ, его ищутъ: и что-же оказывается? Узнавъ о предполагаемомъ пріѣздѣ императора, онъ отправился въ свою деревню, въ Цертипе, удить рыбу!"
"Мой отецъ, говоритъ Эдгаръ Кинэ, -- принадлежалъ къ той породѣ людей, которая рѣдко попадалась уже и при консульствѣ, почти не встрѣчалась при имперіи, и которая теперь, какъ мнѣ кажется, совсѣмъ исчезла. Эти люди вынесли изъ пережитой ими славной эпохи абсолютную вѣру во всемогущество человѣческой воли. Для нихъ не существовало ничого не только невозможнаго, но даже труднаго. Всякое колебаніе передъ невозможностью раздражало ихъ: они видѣли въ немъ или ослушаніе, или изобличеніе во лжи. Эта энергія, черпая свою силу въ ихъ душѣ, закаляла ее и сообщала имъ какую-то непреодолимую гордость. Понятно, что, когда явился деспотъ-владыка, эти люди должны были почувствовать къ нему глубочайшее отвращеніе, -- отвращеніе, которое не могли смягчить никакая побѣда, никакое торжество силы. До самой послѣдней минуты, мой отецъ, во мракѣ своего уединенія, боролся съ побѣдителемъ, какъ равная сила съ равной. Онъ ненавидѣлъ его, ненавидѣлъ тою ненавистью, которою свободная душа ненавидитъ "судьбу". Онъ презиралъ въ немъ все, -- его голосъ, его жесты, его взгляды; онъ отрицалъ въ немъ по только всякій геній, талантъ, онъ отрицалъ даже его наружность: солдатъ-автоматъ! да и это онъ допускалъ съ трудомъ. И чѣмъ болѣе счастіе благопріятствовало великому человѣку, тѣмъ упорнѣе отворачивался отъ него мой отецъ. И только тогда, когда оно повернуло ему спину, непримиримая ненависть отца какъ-будто смягчилась. Онъ пересталъ о немъ говорить; онъ готовъ даже былъ его защищать. Ни одно слово порицанія не сорвалось съ его губъ. Сожалѣніе пересилило въ немъ, очевидно, ненависть!" ("Histoire de mes idées", стр. 129).
Однако, ненависть этого "непоколебимаго" республиканца, несмотря на всю ея "непреоборимость", отличалась чисто-пассивнымъ характеромъ. Онъ выходилъ изъ себя, онъ злился, скрежеталъ зубами, пылалъ благороднымъ негодованіемъ... и молчалъ, -- молчалъ и бездѣйствовалъ. Умывъ руки, подобно Пилату, онъ ушелъ внутрь себя и сталъ заниматься астрономическими вычисленіями. Исполнивъ свои служебныя обязанности, онъ запирался въ своемъ кабинетѣ и здѣсь, за письменнымъ столомъ, заваленнымъ книгами, отчетами и безконечными вычисленіями, онъ всецѣло отдавался своей работѣ. "Предпринятая имъ работа, говоритъ его сынъ (ib., стр. 176),-- была колосальна, быть можетъ, черезчуръ колосальна, и ему удалось окончить и опубликовать только первую часть своего труда, составляющую какъ-бы введеніе къ задуманному имъ сочиненію о теоріи земного магнетизма, который онъ отождествлялъ съ электричествомъ {Вотъ заглавіе этого введенія: "Mémoires sur les votiotions magnétiques et atmosphériques du globe terrestre, aves un prospectus des tables de la déclinaison et de l'inclinaison de l'aiguille aimantée sur toute la terre".}. Не ограничиваясь изслѣдованіемъ общихъ законовъ земного магнетизма,-- предмета, въ его время, совершенно еще не разработаннаго, онъ предпринялъ составленіе таблицъ, показывающихъ наклоненіе и отклоненіе магнитной стрѣлки на всѣхъ частяхъ земного шара. Эти запутанныя вычисленія требовали, повидимому, полной тишины, спокойствія и содѣйствіе цѣлой академіи, а одъ дѣлалъ ихъ совершенно одинъ, ни на минуту не развлекаясь даже шумомъ и гамомъ, производимымъ варварами (иностранныя войска, стоявшія на постоѣ), наполнявшими наше жилище"...
Въ этихъ отвлеченныхъ занятіяхъ, озлобленный, махнувшій на все рукою, республиканецъ находилъ свою единственную радость и утѣшеніе. На сына онъ, повидимому, мало обращалъ вниманія; въ отношеніяхъ его къ сыну проглядывала какая-то натянутость, холодность, почти суровость. Несомнѣнно, онъ любилъ его, по всякія нѣжности и душевныя изліянія онъ считалъ непростительною слабостью. Самого его не баловали въ дѣтствѣ, его мать (бабушка Эд. Кинэ), по словамъ внука, была ужаснѣйшею женщиною. До 30-ти лѣтняго возраста, до самаго ея замужества, ее дсржали въ монастырѣ "въ страхѣ и дисциплинѣ". Вырвавшись, благодаря замужеству, на волю, сдѣлавшись женою и матерью, она считала своею обязанностью вымостить на мужѣ, дѣтяхъ, а впослѣдствіи, на внучатахъ все, что вынесла сама отъ ненавидѣвшей ее матери, отъ монастырскихъ ханжей и патеровъ. Она была не просто сурова, она была жестока. Ея жестокость доходила до звѣрства. Каждую суботу она призывала къ себѣ городового и заставляла его нещадно сѣчь ея дѣтей; дѣти могли вести себя втеченіи недѣли безукоризненно, но это все-таки нисколько не избавляло ихъ отъ суботней сѣкуціи. "Ничего, это имъ на пользу, говорила непреклонная бабушка,-- пускай зачтутъ за будущія вины". "Мой отецъ, въ 50-тѣ лѣтъ, робѣлъ передъ нею, какъ школьникъ! говоритъ Кинэ.-- Въ особенности она любила, чтобы онъ плакалъ. Когда ему было уже три года, она, при малѣйшемъ поползновеніи его къ слезамъ, запирала его въ ящикъ комода. Юношей онъ чувствовалъ большую любовь къ садоводству и развелъ передъ домомъ маленькій цвѣтничекъ. Мать пришла въ неописанный ужасъ и собственноручно повыдергала и порвала всѣ его цвѣты, -- цвѣты, за которыми онъ такъ долго и съ такимъ усердіемъ ухаживалъ, на которые потратилъ столько времени и заботъ. Сынъ въ первый разъ возмутился и рѣшился отомстить: онъ пробрался ночью во фруктовый садъ и поломалъ тамъ всѣ деревья. Послѣ такого пасажа ему ничего болѣе не оставалось дѣлать, какъ идти подъ "красную шапку". Онъ такъ и сдѣлалъ и отправился волонтеромъ въ армію (въ 1792 году.)
Однако, не одною только суровостью и эгоистическою безсердечностью отличалась бабушка Кинэ. Вмѣстѣ съ эгоизмомъ и жестокостью, монастырь надѣлилъ ее, какъ и большинство свѣтскихъ барынь XVIII вѣка, піитическою сантиментальностью и разными эстетическими поползновеніями. Она ужасно любила созерцать картины, гравюры, которыми и были переполнены ея апартаменты и слушать, ничего, конечно, не понимая, высокопарныя, обточенныя, изящно-округленныя фразы. Красота внѣшней формы, какова-бы ни была ея сущность, ослѣпляла и очаровывала ее. Она приходила въ восторгъ отъ "Генія христіанства" (Génie du Christianisme), зачитывалась плаксивыми романами Мармонтеля и разражалась цѣлыми потоками слезъ, при разныхъ трогательныхъ воспоминаніяхъ.
Едва-ли мы ошиблись, сказавъ, что ея внучекъ унаслѣдовалъ у нея кое-что по части ея "любви къ внѣшней формѣ" и, въ особенности, по части ея любви къ краснорѣчію. Напротивъ, ея сынъ (т. е. отецъ Эд. Кипа) отъ участія въ этой долѣ материнскаго наслѣдства былъ, какъ кажется, совершенно устраненъ. За то онъ въ избыткѣ позаимствовалъ отъ нея ея строгую важность и величавую суровость. "Впрочемъ, увѣряетъ насъ Кинэ, -- и эта суровость проявлялась у него не столько въ поступкахъ -- онъ никогда не поступалъ сурово,-- сколько въ его взглядахъ, въ его словахъ, въ его манерѣ держать себя... Онъ никого не любилъ ласкать, потому что и самого его никто не ласкалъ. Хотя, повидимому, онъ усвоилъ себѣ всѣ идеи новаго вѣка, но, по той строгости, которую онъ вносилъ въ воспитаніе, онъ всецѣло принадлежалъ къ старому вѣку. Онъ чувствовалъ непреодолимое отвращеніе ко всякой фамильярности съ дѣтьми, хотя и не наказывалъ ихъ. "Не наказаній я боялся: меня смущала его холодность. Я совсѣмъ терялся, когда онъ, молча, останавливалъ на мнѣ свои большіе голубые глаза. Его насмѣшки производили на меня леденящее впечатлѣніе; его взглядъ какъ будто парализировалъ меня; неподвижно, безмолвно стоялъ я передъ нимъ, самъ не зная, чего я боюсь; я былъ увѣренъ, однако-же, что что-то ему во мнѣ не нравится. Если-бы мнѣ пришла, мысль положить конецъ холодной натянутости нашихъ отношеній, броситься къ нему на шею, то онъ, конечно, хотя и не отвѣчалъ-бы мнѣ тѣмъ-же -- это было не въ его натурѣ,-- по все-таки принялъ-бы меня съ искреннею добротою. Но подобная мысль никогда не могла придти мнѣ въ голову: при немъ я только думалъ объ одномъ: какъ-бы мнѣ не сдѣлать чего-нибудь такого, что можетъ ему не поправиться. Къ счастію, онъ былъ на-сколько уменъ и проницателенъ, что хорошо понималъ все, что во мнѣ происходитъ, и не судилъ меня по моимъ отношеніямъ къ нему. Какъ всѣ люди того времени, онъ былъ пылокъ, нетерпѣливъ, не могъ выносить на своемъ пути никакихъ препятствій, никакихъ промедленій, во, въ то-же время, онъ былъ чрезвычайно гуманенъ и справедливъ. Онъ не требовалъ отъ меня больше того, что самъ могъ дать. Видя, что онъ не способенъ пріучить меня къ себѣ, онъ благоразумно устранился отъ всякаго участія въ моемъ первоначальномъ воспитаніи. Онъ предоставилъ это дѣло моей матери, къ которой онъ чувствовалъ глубочайшее уваженіе, почти благоговѣніе".
Судя по словамъ сына, она вполнѣ заслуживала это чувство. "Это была, говоритъ онъ, -- рѣдкая женщина. Основательный, серьезный умъ, соединялся у нея съ остроуміемъ и игривою ѣдкостью XVIIТ вѣка; однако, ея веселость нерѣдко смѣнялась порывомъ какой-то безпредѣльной меланхоліи; въ ея сердцѣ горѣлъ священный огонь энтузіазма ко всему великому, ко всему, что возвышаетъ человѣческій духъ. Ея отецъ, секретарь посольства, долженъ былъ, по обязанностямъ своей службы, много путешествовать; онъ всегда бралъ ее съ собою, и, благодаря этимъ путешествіямъ, ея умъ рано окрѣпъ и развился. Француженка по рожденію, по сердцу, по уму, по манерамъ, она была, однакожь, кальвинистка. Получивъ свое воспитаніе сперва въ Версали, затѣмъ въ Селеньи, около Женевы, она соединяла въ себѣ съ строгостью кальвинистскихъ принциповъ какую-то врожденную элегантность, свободомысліе и безпокойную, тревожную любознательность до-революціоппаго французскаго общества, распаденіе котораго она предвидѣла еще будучи ребенкомъ. Въ Швейцаріи она познакомилась съ г-жею Сталь, и это знакомство играло очень важную роль въ ея умственной жизни: ко всѣмъ ея внутреннимъ противорѣчіямъ прибавилось теперь восторженное обожаніе новыхъ взглядовъ, сочиненій, личности знаменитой изгнанницы"... (ib. стр. 123, 124).
Свободомысліе и вольтеріанство XVIII в. весьма мирно и спокойно уживались въ ея душѣ съ какою-то поэтическою и піэтическою мечтательностью. Повидимому, она была очень религіозна, но у нея была своя собственная, особенная религія, одинаково чуждая и католицизму, и протестантизму, и всякому догматизму,-- религія, незамыкавшаяся ни въ какія внѣшнія обрядныя формы, религія сердца, живого, непосредственнаго чувства. Въ сущности, это была даже не религія, а какое-то восторженно-религіозное настроеніе,-- настроеніе, постоянно проявлявшееся наружу въ поэтическихъ молитвенныхъ импровизаціяхъ. Эти импровизаціи и это настроеніе, имѣли, судя по словамъ самого Кинэ, громадное вліяніе на его развитіе. Въ раннемъ дѣтствѣ, говоритъ онъ, "я усвоилъ отъ нея (т. е. отъ матери) идею о всемогущемъ Богѣ-отцѣ, который ежеминутно слѣдитъ за нами, бодрствуетъ надъ нами. Мы должны постоянно возсылать къ нему наши молитвы для того, чтобы онъ ниспослалъ намъ мудрость; и мы молились съ лею (матерью), молились вездѣ и при каждомъ удобномъ случаѣ, молились въ полѣ, въ лѣсу, въ саду, въ виноградникахъ... И какъ поразительно было краснорѣчіе этихъ импровизованныхъ молитвъ, произносимыхъ обыкновенно тихимъ, вдохновеннымъ голосомъ! Она молилась каждый разъ, когда ею овладѣвало какое-нибудь душевное волненіе, чаще всего вечеромъ, въ сумерки. И никогда я не слышалъ, чтобы она повторила два раза одну и ту-же молитву. Каждый день, каждый вечеръ молитва мѣнялась, сообразно съ событіями дня, съ дневными ошибками, печалями и скорбями; въ своихъ молитвахъ она посвящала меня въ свои скорби и печали, и въ эти минуты я ихъ понималъ такъ-же хорошо, какъ понимаю и теперь. Такимъ образомъ, наши молитвы были, въ сущности, откровенными бесѣдами передъ лицомъ Бога, обо всемъ, что близко касалось ея и меня. Эти божественныя бесѣды были для меня истиннымъ откровеніемъ... И, однако, я никогда не слышалъ ни одного слова ни о какомъ церковномъ догматѣ; католикъ по крещенію, постоянно бесѣдующій съ Богомъ, я не подозрѣвалъ существованія ангеловъ, церкви, едва-ли я зналъ даже о Христѣ" (ib., стр. 113).
III.
Однако, какъ-бы ни было велико значеніе тѣхъ первыхъ впечатлѣній, которыя западали въ воспріимчивую душу ребенка, подъ вліяніемъ мечтательно-религіознаго настроенія матери,-- они находили себѣ могущественный противовѣсъ въ другихъ вліяніяхъ, весьма мало съ ними гармонирующихъ. Кинэ не былъ "маменькинымъ сынкомъ" въ тѣсномъ смыслѣ этого слова. Мать, повидимому, не любила, чтобы онъ постоянно торчалъ около ея юбки. Удѣляя ему два, три часа въ день, она въ остальное время не вмѣшивалась въ его занятія. Ребенокъ росъ на свободѣ, дѣлалъ, что хотѣлъ, сближался, съ кѣмъ ему вздумается. Такимъ образомъ, всѣ впечатлѣнія окружающей его среды имѣли безконтрольный и безпрепятственный доступъ въ его дѣтскую душу. Въ самые первые годы его жизни эти впечатлѣнія отличались крайне воинственнымъ, такъ сказать, лилитарнымъ характеромъ. Мать съ ребенкомъ жила въ Везелѣ, у отца, который находился при арміи. "Я помню, разсказываетъ Кинэ, -- мнѣ очень пришелся по вкусу тогдашній образъ нашей жизни. Мы помѣстились во дворцѣ принца прусскаго, и тутъ мы рѣшительно никого не видѣли, кромѣ солдатъ, гремящихъ саблями. Это были кавалеристы, только-что вернувшіеся изъ подъ Аустерлица; они очень меня полюбили, и я буквально не разлучался съ ними: ѣлъ вмѣстѣ съ ними ихъ супъ, изъ деревянной лохани, ходилъ вмѣстѣ съ ними за фуражемъ. У меня было два большихъ барашка, взнузданные и осѣдланные, которые замѣняли мнѣ лошадей. Солдаты давали мнѣ для нихъ по двѣ охапки сѣва и соломы, которыя я тщательно связывалъ и прикрѣплялъ къ сѣдлу; затѣмъ, подъ звуки барабана, ведя своихъ барашковъ подъ уздцы, я возвращался съ полкомъ назадъ. Послѣ этого, я дѣлалъ имъ подстилку, засыпалъ корму и чистилъ ихъ скребницею; домой я старался придти, какъ можно позже".
Какъ долго прожилъ мальчикъ въ такой обстановкѣ, среди подобныхъ занятій -- онъ хорошенько не помнитъ. Онъ знаетъ только, что, когда ему пошелъ четвертый годъ, (въ началѣ 1807 года) мать вернулась съ пилъ въ Бургъ и, затѣмъ, переѣхала въ ихъ деревню, въ Цертине. Здѣсь для него началась новая жизнь, -- жизнь среди природы дикой и поэтической {"Цертине, говорить Кинэ,-- принадлежала въ то время къ числу самыхъ уединенныхъ мѣстечекъ не только Франціи, но и Европы вообще. Я думаю, что подобныя пустыни могутъ встрѣчаться развѣ только въ Шотландіи или Ирландіи. На западѣ -- безконечные дубовые лѣса, въ которыхъ мы иногда бродили по нѣскольку дней, и большіе пруды, которые казались мнѣ цѣлыми озерами; на востокѣ. въ трехъ-четвертяхъ мили отъ насъ,-- цѣпь горъ, казавшихся мнѣ недосягаемыми, Ревермонтъ, передовой стражникъ Юры и Альпъ; между лѣсами и горами -- обширныя пространства, покрытыя верескомъ, мелкой ольхою, папоротникомъ; саваны, пастбища, поля; надъ всѣмъ царитъ какой-то покой, повсюду тишина, разслабляющая атмосфера, пропитанная болотистыми міазмами; надъ этимъ океаномъ вереска и всякой болотной растительности стоялъ, на небольшой горкѣ, нашъ старый домъ, окруженный вишнями, протягивавшими свои вѣтви съ плодами въ окна нашихъ комнатъ и въ особенности въ окна моей комнаты" (стр. 103).
Въ исторіи развитія идей Кинэ природа Цертине, съ ея лѣсами, горами, болотами, со всѣми ея дикими красотами, играла весьма важную роль; вотъ почему мы и сочли нужнымъ познакомиться съ нею хоть въ самыхъ общихъ чертахъ. Впечатлѣніе, произведенное ею на Кинэ, оставило въ его душѣ глубокія, неизгладимыя черты. По словамъ коментатора и переводчика Гердера, она (т. е. природаJ впервые натолкнула его на мысль о зависимости человѣка отъ окружающихъ его условій мѣстности и предрасположила его умъ къ тѣмъ идеямъ, подробное развитіе которыхъ онъ нашелъ у Гердера.}, оказавшей, по словамъ самого Кинэ, весьма существенное вліяніе на общее направленіе и характеръ его историко-философскаго міросозерцанія. "Каждый день, говоритъ онъ, -- впечатлѣнія, производимыя на меня этою природою, все глубже и глубже врѣзывались въ мой умъ; они подавляли и порабощали мою душу". Въ первое время онъ боролся съ ними, но они побѣдили его,-- "побѣдили физически, побѣдили нравственно и я болѣе, чѣмъ кто-либо, испыталъ на себѣ всю силу того вліянія, которое неодушевленный міръ оказываетъ на человѣка. Всю мою юность я находился подъ этимъ вліяніемъ,-- вліяніемъ первобытной природы, которую человѣкъ еще не побѣдилъ, не подчинилъ, не поработилъ себѣ. Она господствовала надо мною. Ола посвящала меня въ свои тайны, она дѣлилась со мною своими скорбями, своими печалями, она осаждала меня своими жалобами и рыданіями; она переносила меня въ тотъ міръ, гдѣ людямъ такъ трудно жить,-- въ міръ, преисполненный безцѣльныхъ стремленій, неопредѣленныхъ, безпредметныхъ надеждъ, въ міръ фантастическихъ существъ, совершенно невозможныхъ въ данной современной намъ средѣ, при данныхъ современныхъ намъ условіяхъ! До сихъ поръ я чувствую свою кровную связь съ нашими безлюдными странами, съ нашими необозримыми степями, покрытыми верескомъ и загроможденными гранитными камнями, съ нашими необитаемыми болотами, уединенными прудами, съ нашими лѣсными озерами; благодаря имъ, во мнѣ пробудился какой-то безсознательный инстинктъ первобытнаго міра во всей его первобытной наготѣ" (стр. 256).
Въ Цертине, какъ и въ Везелѣ, мальчикъ пользовался полною свободою и распоряжался своимъ временемъ, какъ хотѣлъ; и если въ Везелѣ онъ велъ жизнь маленькаго солдата, то здѣсь онъ сдѣлался маленькимъ крестьяниномъ. "Со дня нашего переѣзда въ деревню, разсказываетъ онъ самъ,-- я велъ чисто-крестьянскій образъ жизни. У меня была своя грядка въ полѣ; вооружившись маленькимъ серпомъ, я самъ жалъ, и только то, что я сожну, мнѣ и дозволялось брать съ собою. Я устроилъ свое собственное гумно и самъ молотилъ свою пшеницу; затѣмъ, я всыпалъ ее въ куль и отсылалъ на мельницу. И что это была за счастливая минута, когда мнѣ привозили оттуда, взамѣнъ посланныхъ зеренъ, чистую, бѣлую муку! Я дѣлалъ изъ нея тѣсто для пирожковъ и пекъ ихъ въ своей собственной, самимъ мною устроенной, печи".
Въ этихъ занятіяхъ, какъ справедливо замѣчаетъ Кинэ, было не одно только пустое времяпрепровожденіе. Кинэ пріучился къ работѣ,-- къ работѣ подчасъ весьма тяжелой, но всегда разумной и производительной, а главное, онъ пріучился цѣнить чужой трудъ и относиться съ уваженіемъ къ рабочему. Почти шестилѣтій мальчикъ, по личному опыту, уже зналъ, чего стоитъ крестьянину заработывать свой хлѣбъ насущный, сколько усилій долженъ онъ употребить, чтобы вспахать и засѣять свой клочекъ земли, съ какимъ трудомъ приходится добывать ему каждую горсточку муки! Едва-ли нужно говорить, какъ велико и благотворно должно было быть вліяніе этого личнаго опыта на его нравственное развитіе. Ребенкомъ онъ привыкъ не только дорожить народнымъ трудомъ, онъ привыкъ смотрѣть на него какъ на "неприкосновенную святыню", -- святыню, которую никто по имѣетъ права осквернять, на которую никто не можетъ посягать. И къ этому взгляду, весьма мало распространенному даже и среди взрослыхъ и образованныхъ людей, онъ пришелъ какъ-то самъ собою, путемъ непосредственнаго, безсознательнаго чувства. Конечно, и бесѣды съ матерью {"Это я мать, говоритъ Кинэ, -- при каждомъ удобномъ случаѣ, старалась возбудить во мнѣ уваженіе къ человѣческой природѣ пахаря, сѣятеля, косца" (стр. 107).} играли тутъ нѣкоторую роль, однако, безъ личнаго опыта, безъ постояннаго, непрерывнаго общенія съ міромъ трудящейся массы, онѣ едва-ли-бы могли принести подобные плоды.
На зиму мать съ сыномъ возвращались обыкновенно къ отцу въ городъ. Отецъ по могъ выносить дѣтскаго шума, и маленькаго Кинэ отдали къ учителю. Этотъ учитель былъ человѣкъ очень образованный и превосходный педагогъ. Кромѣ Кипэ у него не было другихъ воспитанниковъ и онъ обращался съ нимъ, какъ съ роднымъ сыномъ, даже лучше, чѣмъ съ сыномъ: съ сыномъ своимъ онъ иногда обращался строго, съ Кинэ -- никогда. "Онъ относился ко мнѣ съ неизмѣнною нѣжностью: ни разу онъ меня не наказывалъ, ни разу не сдѣлалъ даже выговора. Когда онъ былъ почему-нибудь недоволенъ мною, онъ становился строже къ своему сыну и это было единственное наказаніе, которому онъ меня подвергалъ. Педагогическіе пріемы моего математика (учитель былъ математикъ) были на-столько замѣчательны, что я не могу пройти ихъ молчаніемъ. Онъ выучилъ меня читать и писать безъ помощи книгъ, бумаги, перьевъ и чернилъ. Бумагою намъ служилъ песокъ въ саду или большая черная доска; перья замѣняла палочка или кусокъ мѣлу. Такимъ образомъ, я выучился правильно и хорошо писать гораздо раньше, чѣмъ познакомился съ употребленіемъ пера". Первое письмо, которое онъ написалъ своей матери, когда ему было пять лѣтъ, было написано спичкою и написано очень красиво, разборчиво и почти безъ ошибокъ {M-me Кинэ, въ своихъ примѣчаніяхъ къ первому тому "Писемъ Кинэ къ матери", говоритъ, что письмо это начиналось такъ: "Почти всегда говорить, что я веду себя хорошо". Подъ концомъ стояла подпись, въ высшей степей и замѣчательная для характеристики отношеній сына къ матери: "Эдгаръ, твой сынъ и твой другъ". Пятилѣтній мальчикъ чувствовалъ уже себя "другомъ своей матери".}. Едва онъ научился разбирать слова, выводимыя имъ палочкою по песку, какъ учитель уже началъ заниматься съ нимъ латынью; о скучныхъ граматикахъ и книгахъ не было, разумѣется, и помину. Мальчикъ учился шутя, играя, и, благодаря этой системѣ, въ самое короткое время и безъ малѣйшихъ усилій, почти незамѣтно для себя, пріобрѣлъ весьма основательныя элементарныя знанія не только во французскомъ, но и въ латинскомъ языкѣ, безъ котораго, по понятіямъ тогдашняго времени, не могъ обойтись ни одинъ человѣкъ, претендующій на образованность.
Къ несчастію, Кинэ оставался у своего учителя очень недолго. Превосходный педагогъ оказался, увы, съумашедшимъ. На него находили порой припадки бѣшенства; одинъ изъ этихъ припадковъ случился какъ разъ въ то время, когда онъ пріѣхалъ съ визитомъ къ г-жѣ Кинэ. Мать, по желая подрывать учительскаго авторитета въ глазахъ сына, тщательно скрыла отъ него это обстоятельство, но тѣмъ не менѣе поспѣшила взять его домой.
Мальчикъ былъ въ отчаяніи. "Первый разъ, говоритъ онъ,-- мой учитель заставилъ меня горько плакать". Но нечего было дѣлать: пришлось покориться. На время ученіе было оставлено, или, лучше сказать, предоставлено на личное благоусмотрѣніе самого Кинэ. Онъ умѣлъ уже читать, въ выборѣ книгъ никто его не стѣснялъ и вотъ онъ съ жадностью набросился на волшебныя сказки. Одну за другою проглатывалъ онъ соблазнительныя исторіи о плѣнительныхъ принцахъ и принцесахъ, о бѣдныхъ карликахъ, о великанахъ-чудовищахъ, о добродѣтельныхъ феяхъ, о говорящихъ камняхъ и т. п. поэтическихъ изобрѣтеніяхъ досужей фантазіи первобытнаго человѣчества. "Вѣрилъ-ли я, говоритъ онъ,-- въ реальное существованіе этихъ маленькихъ, очаровательныхъ существъ, населявшихъ міръ фей,-- я этого и самъ навѣрное не знаю. Но, несомнѣнно, покрайней мѣрѣ, что я вѣрилъ въ магію и совершенно серьезно хотѣлъ пользоваться ею въ собственныхъ своихъ интересахъ. Я вѣрилъ также въ добродѣтель маленькихъ блестящихъ камешковъ. Видя, какъ блестятъ на солнцѣ жилки нашихъ гранитныхъ камней, я думалъ, что вотъ теперь я вполнѣ владѣю секретомъ тѣхъ удивительныхъ метаморфозъ, которыми я такъ восхищался въ моихъ сказкахъ". "Подъ окнами садовой терасы, разсказываетъ онъ далѣе,-- я сажалъ кустики трапы и жасмина, въ полной увѣренности, что трава, придя въ соприкосновеніе съ моими заколдованными камешками, превратится въ великолѣпную рощу, подобную рощѣ принца Очаровательнаго (le prince Charmant). Мнѣ казалось даже, что это превращеніе уже совершается. Не доставало только голубой птички, скворца, и маленькихъ фей, которыя ни за что но хотѣли показываться".
Кромѣ волшебныхъ сказокъ, любимымъ его чтеніемъ была книжка "о маленькихъ сиротахъ хижины" (Les petits orpèhlines du hameau). "Эта книга, разсказываетъ онъ самъ,-- производила на меня сильное впечатлѣніе: она наводила на меня ужасъ, смѣшанный съ жалостью. Когда я входилъ въ развалины стараго замка Монтмора, мнѣ сейчасъ представлялась страшная шатленша, блуждающая среди руинъ и преслѣдующая маленькихъ, несчастныхъ сиротокъ, съ которыми я вполнѣ отождествилъ самого себя"... (Стр. 119--120).
IV.
Эти чтенія, въ связи съ молитвенными импровизаціями матери, и тѣми стройными впечатлѣніями, которыя производила на его умъ окружающая его дикая, безлюдная природа, болѣзненно раздражали его фантазію, разстраивали его воображеніе и доводили мальчика почти до галюцинацій. И если-бы не постоянныя соприкосновенія съ реальною, грубо-прозаическою дѣйствительностью рабочей, трудовой жизни бресскаго крестьянина, то, по всей вѣроятности, изъ него вышелъ-бы какой-нибудь піэтическій мистикъ, полу-съумашедшій визіонеръ, можетъ быть, даже спиритъ. "Мужикъ" спазъ Кинэ: онъ отрезвлялъ его умъ и не далъ выродиться его генію. Не будь этого "мужика", Франція имѣла-бы однимъ визіонеромъ больше, однимъ мыслителемъ меньше.
Для того, чтобы читатель самъ могъ судить, какъ велика была опасность, грозившая въ этотъ періодъ жизни умственному развитію Кинэ, какъ уродливо и ненормально развивалась его фантазія, подъ вліяніемъ указанныхъ выше условій, мы укажемъ здѣсь на два слѣдующихъ весьма характеристическихъ случая, о которыхъ самъ онъ разсказываетъ въ своей "Histoire de mes idées".
Когда Кинэ пошелъ седьмой годъ, мать сказала ему, что теперь онъ становится отвѣтственнымъ передъ Богомъ за всѣ свои поступки. Мальчикъ испугался и сталъ тщательно наблюдать каждымъ своимъ шагомъ, за каждымъ словомъ, за каждымъ душевнымъ движеніемъ. Нѣсколько дней онъ велъ себя безукоризненно. Но, увы, дьяволъ оказался хитрѣе, чѣмъ онъ думалъ: онъ незамѣтно подкрался къ нему и подбилъ его на какой-то грѣхъ. Разумѣется, сейчасъ-же и явилось раскаяніе, жгучіе упреки со вѣсти, мучительная скорбь "по грѣхамъ". Воображенію мальчика съ конкретною ясностью представились всѣ ужасныя послѣдствія его "грѣхопаденія;" все для него погибло: онъ проклятъ, осужденъ на вѣки! Лучше ему не жить, онъ не можетъ уже спастись. "Безграничное отчаяніе, говоритъ Кинэ,-- овладѣло мною; какъ безумный, цѣлый день бродилъ я по внѣшней галереѣ нашего дома и, когда подходили крестьяне, я кричалъ имъ раздирающимъ голосомъ, теребя себя за волосы: "Я проклятъ, я проклятъ!" Крестьяне съ удивленіемъ таращили на меня глаза; мать, тетка, всѣ домашніе напрасно старались меня успокоить. На всѣ ихъ увѣщанія я отвѣчалъ имъ: "я проклятъ!" (стр. 130.)
И только время, да приливъ новыхъ впечатлѣній охладили понемногу, разгоряченное воображеніе юнаго грѣшника и примирили его съ самимъ собою.
Другой разъ, когда ему уже было 11-ть лѣтъ, онъ наткнулся какъ-то на трупъ застрѣленнаго солдата-дезертира. Видъ этого солдата повсюду его преслѣдовалъ. Ночью съ нимъ начались галюцинаціи. Онъ увидѣлъ солдата "краснаго отъ огня, съ открытымъ ртомъ, изъ котораго долженъ былъ раздаться крикъ о помощи. Я вскочилъ, хотѣлъ кричать. Но боязнь отцовскихъ насмѣшекъ, стыдъ, что я трушу привидѣній, пригвоздили меля къ постели; холодный потъ выступилъ у меня на лбу. Я сидѣлъ на кровати съ открытымъ ртомъ, подобно привидѣнію. Однако, въ другую ночь я не могъ устоять: видѣніе было слишкомъ ужасно и неотвязчиво. Я спалъ въ первомъ этажѣ флигеля, отдѣленнаго отъ главнаго дома. Солдатъ появился; я вскочилъ съ кровати и на цыпочкахъ вышелъ изъ комнаты. Привидѣніе слѣдовало за мною. Я сталъ спускаться по темной лѣстницѣ; повернувъ голову, чтобы ошупать перила, я увидѣлъ его снова, съ зіяющею, окровавленною раною. Я почувствовалъ огненное дыханіе на моемъ плечѣ. Я пустился бѣжать по узкому коридору; солдатъ упорно меня преслѣдуетъ. Отпираю дверь -- онъ входитъ, закрываю -- онъ стоить передо мною. Подойдя къ кровати лакея, я вскрикнулъ задыхающимся голосомъ: "солдатъ!" Онъ тоже подошелъ къ кровати. Въ это время раздался голосъ лакея; по привидѣніе все еще продолжало стоять нѣсколько минутъ, прежде, чѣмъ окончательно исчезнуть. Это видѣніе, говоритъ авторъ въ заключеніе, -- было до такой степени реально, оно преслѣдовало меня съ такимъ упорствомъ, что я не нахожу словъ для выраженія произведеннаго имъ на меня впечатлѣнія. Его нельзя объяснить моею вѣрою въ привидѣнія. Я никогда въ нихъ не вѣрилъ. Нельзя также сказать, чтобы это былъ обманъ воображенія. Нѣтъ, въ этомъ обманѣ участвовали всѣ мои чувства" (стр. 171). иными словами, это было дѣйствительная, несомнѣнная галюцинація.
Когда ребенку пошелъ восьмой годъ, условія окружающей его среды снова измѣнились: "съ лона дѣвственной природы", изъ міра трудовой крестьянской жизни, онъ опять попалъ въ атмосферу солдатчины и казармы, среди которой протекли первые годы его жизни. Въ 1811 году родители его переѣхали въ маленькій городокъ Шароль. Цертинскія "необозримыя болота", горы, лѣса смѣнились маленькими, грязными, тѣсными улицами, загроможденными каменными постройками; здѣсь уже негдѣ было разгуляться воображенію ребенка; горизонтъ съузился, городъ оттѣснилъ природу на задній планъ... Однако, если однимъ факторомъ развитія фантазіи стало меньше, то, взамѣнъ его, явился новый: неистощимые, безконечные розсказни солдатъ о ихъ удивительныхъ похожденіяхъ, о славныхъ кампаніяхъ, о "заморскихъ странахъ", о "великомъ полководцѣ" и т. п.,-- розсказни, въ которыхъ, разумѣется, главную роль игралъ вымыселъ. Солдаты были теперь его постоянными собесѣдниками и учителями. "Въ нашемъ домѣ, говоритъ онъ, -- всегда квартировало человѣка два-три солдата; благодаря имъ, я получилъ первыя представленія объ общественной жизни". Замѣчательно, что до своего соприкосновенія съ солдатами, Кинэ былъ абсолютнѣйшимъ невѣждою во всемъ, что прямо или косвенно касалось его родины, ея недавняго бурнаго прошлаго и ея "славнаго" настоящаго. Онъ не слышалъ даже ни разу имени Наполеона. Какъ-то мать вздумала съ нимъ читать (ему было тогда, кажется, уже лѣтъ двѣнадцать), "Considérations sur le Revolution franèaise", но съ первыхъ-же страницъ книгу пришлось бросить: мальчикъ ничего не могъ понять. "II не оттого я не могъ понять, что умъ мой не дозрѣлъ еще до усвоенія тѣхъ идей и чувствъ, которыя высказывались въ этой книгѣ; нѣтъ, нѣкоторыя изъ нихъ я былъ уже способенъ усвоить, но я просто не понималъ смысла самыхъ словъ. Лексиконъ языка свободы для меня не существовалъ. Хотя насъ отдѣлялъ отъ революціи очень небольшой еще промежутокъ времени, но мы уже совершенно забыли ея языкъ. По крайней мѣрѣ, тѣ, которые, подобно мнѣ, не были сами очевидцами событій, ничего о нихъ не слыхали. Я рѣшительно не зналъ, что это такое значитъ жирондисты, конституціоналисты, монтаньяры, якобинцы,-- еще менѣе я понималъ такія слова, какъ хартія, конституція, гарантія ли чной свободы и т. п. Все это были слова какого-то мертваго языка, столь-же мало мнѣ извѣстнаго, какъ греческій или латинскій. Одно слово съ удобствомъ замѣняло для меня всѣ остальныя,-- это слово терроръ, во что оно значило, мнѣ этого никто не говорилъ... Я понималъ только языкъ деспотизма; онъ былъ простъ и несложенъ, и всѣ на немъ говорили. Это былъ языкъ народа, солдатъ,-- языкъ общепринятый. Языкъ свободы представлялся мнѣ, напротивъ, языкомъ какихъ-то гіероглифовъ, языкомъ ученыхъ, школьною реставраціею языка, давно вымершаго" (стр. 141, 142.)
Республиканцамъ, сохранившимъ свои убѣжденія, подобно отцу Кинэ, во всей ихъ первичной республиканской чистотѣ и непорочности, тяжело, невыносимо было вспоминать о недавнемъ прошломъ. Они упорно молчали; они берегли свою святыню про себя и не хотѣли дѣлиться сю даже со своими дѣтьми. Мало того: даже разговаривая другъ съ другомъ, они старательно избѣгали всего, что могло напомнить имъ прямо или косвенно недавнее прошлое. Въ Шаролѣ къ отцу Кипэ ходилъ монтаньяръ Водо, товарищъ Сен-Жюста. Этотъ человѣкъ производилъ на мальчика сильное впечатлѣніе своею наружностью, своимъ симпатическимъ, вѣчно улыбающимся лицомъ. Каждый день онъ проводилъ въ ихъ семьѣ часа два и "ни разу, говоритъ Кинэ,-- онъ не заикнулся о революціи. Ралъ только я слышалъ, какъ онъ сказалъ моей матери: "сударыня, у другихъ лихорадка продолжается двадцать четыре часа, а у меня она продолжалась десять лѣтъ". Какая это могла быть лихорадка? Эта тайна меня заинтересовала, но когда я начиналъ разспрашивать, мнѣ всегда отвѣчали однимъ словомъ: "терроръ!"
Нечего и говорить, что республиканцы-ренегаты, республиканцы, промѣнявшіе фригійскую шапку на императорскую ливрею, имѣли еще болѣе причинъ проходить молчаніемъ недавнія событія. Воспоминаніе прошлаго противъ воли вызывало на ихъ лицахъ краску стыда и они старались забыть это прошлое, забыть его какъ можно скорѣе и какъ можно радикальнѣе.
Такимъ образомъ, сверстники Кипэ, несмотря на всю свою близость къ революціи, не имѣли о ней рѣшительно никакихъ представленій; ихъ отцы и матери точно сговорились замалчивать ее. Болѣе отдаленное прошлое, литературные представители "классическаго" и "просвѣтительнаго" періода, философы, историки и публицисты XVIII в. были знакомы имъ гораздо болѣе, чѣмъ дѣятели "періода революціоннаго". Они читали Вольтера, Руссо, Дидро и не знали, кто такой Мирабо, Маратъ, Робеспьеръ, Дантонъ.
Когда Кинэ было только семь лѣтъ, мать начала читать съ нимъ Корнеля, Расина и затѣмъ познакомила его съ театромъ Вольтера {Руссо она ему не давала читать; поклонница Вольтера, она не долюбливала женевскаго мудреца, считая его черезчуръ "сантиментальнымъ".}, а между тѣмъ, когда ему было уже лѣтъ одиннадцать-двѣнадцать, онъ съ удивленіемъ спрашивалъ, что значитъ жирондистъ, якобинецъ, монтаньяръ? И никто не могъ или, лучше сказать, никто не хотѣлъ отвѣчать ему на эти нескромные, на эти щекотливые вопросы. Да, говорить о революціи считалось нескромнымъ, щекотливымъ и даже преступнымъ. 1789 г. былъ крайнимъ предѣломъ, до котораго дозволялось доходить въ историческихъ воспоминаніяхъ. Термидоріанцы вырвали изъ французской исторіи тѣ страницы, которыя относились къ 1791--93 годамъ; имперія пошла дальше: она вырвала и тѣ страницы, которыя вписали въ нее термидоріанцы и, такимъ образомъ, связь между "славнымъ настоящимъ" и не менѣе славнымъ "прошедшимъ" была разорвана. Отъ Расина, Корнеля, Руссо, Вольтера приходилось прямо перескакивать подъ сѣнь "побѣднаго орла", въ объятія " усачей-гренадеровъ ".
Но "усачи-гренадеры" была живая, реальная, всѣмъ попятная дѣйствительность, писатели-же XVIII в.-- мертвая, книжная мудрость, эхо отдаленнаго прошлаго; понятно, что вліяніе первыхъ чувствовалось несравненно сильнѣе, чѣмъ послѣднихъ.
Дѣти и юноши, совершенно незнакомые съ обстоятельствами, предшествовавшими и сопровождавшими появленіе на божій свѣтъ "большихъ" и "маленькихъ" капраловъ, совершенно не зная, какъ, зачѣмъ и почему завладѣли они фракціею и стали въ ней капральствовать, но слыша въ то-же время нескончаемые разсказы о ихъ "славныхъ" побѣдахъ, о ихъ удивительныхъ подвигахъ, о ихъ геройскомъ мужествѣ и самоотверженіи, невольно увлекались ими и, сами того не замѣчая, начинали симпатизировать не только ихъ личностямъ, но и ихъ немудренымъ взглядамъ, ихъ несложнымъ чувствамъ, ихъ капральскому образу мыслей. Вотъ почему милитаризмъ съ такою поразительною быстротою охватилъ всѣ общественные слои Франціи, а фантастическая легенда о "маленькомъ капралѣ" такъ легко и скоро популяризировалась и привилась къ народному міросозерцанію. Людямъ, забывшимъ недавнее прошлое или неподозрѣвавшимъ даже о его существованіи, невозможно было устоять среди внезапно нахлынувшаго бурнаго потока шовинистскихъ увлеченій, разнузданныхъ, кровожадныхъ инстинктовъ. Потокъ увлекалъ ихъ и стремительно несъ по теченію. Неумолкаемый трескъ барабана, повсюду разносящаяся солдатская пѣсня, боевыя команды, побѣдные крики, грохотъ сабель, гамъ и шумъ казармы оглушали и одуряли людей. Они теряли свое обычное хладнокровіе и всецѣло отдавались наплыву новыхъ, незнакомыхъ еще имъ впечатлѣній.
Автобіографія Кинэ представляетъ, въ этомъ случаѣ, весьма поучительную конкретную илюстрацію этого общаго настроенія. То, что въ эти годы пережилъ и перечувствовалъ Кинэ, съ нимъ вмѣстѣ пережила и перечувствовала большая половина Франціи. Вотъ почему мы и считаемъ нелишнимъ нѣсколько подробнѣе остановиться на этомъ интересномъ моментѣ "исторіи его идей".
V.
Солдатскія бесѣды, какъ мы сказали уже, по своему характеру и содержанію весьма близко подходившія къ тѣмъ "волшебнымъ сказкамъ", которыми зачитывался маленькій Кипэ въ Цертипе, не могли, разумѣется, ни ослабить, ни задержать ненормальное развитіе дѣтской фантазіи; онѣ только придали этой фантазіи совершенно новое направленіе,-- направленіе "военно-патріотическое". Съ устъ разсказчиковъ не сходило, конечно, слово "отечество", "родина". Какія жертвы приносили они ради родины! Какъ они гордились ею! Съ какимъ высокомѣрнымъ презрѣніемъ отзывались они о всемъ, что было "не наше", "не родное"! Иностранецъ, въ ихъ рѣчахъ, всегда отожествлялся съ врагомъ, негоднымъ злодѣемъ, недостойнымъ ни пощады, ни сожалѣнія. Впечатлительный мальчикъ съ жадностью ловилъ каждое ихъ слово и каждое слово глубоко западало въ его душу; незамѣтно для себя, онъ усваивалъ ихъ мысли и ихъ чувства. Все, что ихъ волновало и приводило въ восторгъ,-- волновало и приводило въ восторгъ и его. Однажды старый капралъ, разсказы котораго онъ слушалъ съ особеннымъ наслажденіемъ, показалъ ему свою руку, покрытую татуировкою. на ней вырѣзаны были, причудливо раскрашенные въ фіолетовые и синіе цвѣта, какіе-то удивительные цвѣты, деревья, корабли, надъ которыми высоко подымался орелъ въ императорской коронѣ. Нальчикъ, наэлектризованный шовинистскими увлеченіями капрала, сталъ умолять его, чтобы онъ и ему на рукѣ сдѣлалъ такого-же орла. Солдатъ умѣлъ татуировать и съ удовольствіемъ принялся за работу. Ребенокъ выносилъ операцію съ большимъ стоицизмомъ, и, по всей вѣроятности, она приведена была-бы къ благополучному окончанію, если-бы не требовала слишкомъ много времени и слишкомъ частыхъ повтореній. И оператору, и оперируемому очень скоро, повидимому, надоѣло возиться съ орломъ, и орелъ остался недодѣланнымъ, хотя, впрочемъ, его очертаніе, слѣды операціи, долго еще сохранялись на рукѣ Кинэ, и нужны были цѣлые годы, чтобы изгладить это клеймо его бонапартистскихъ пристрастій.
"Принцъ Очаровательный", съ сонмищемъ восхитительныхъ фей, отошелъ теперь на задній планъ. Его мѣсто заняло другое существо, болѣе неопредѣленное, но не менѣе очаровательное,-- существо, которое ребенокъ называлъ, съ чужихъ словъ, "родиною", и которое, вѣроятно, представлялось ему въ видѣ героя-солдата, въ высочайшихъ ботфортахъ, съ тяжелой каскою на головѣ, съ низко-отпущеннымъ палашемъ, съ развѣвающимся знаменемъ въ рукахъ.
Это странное существо господствовало надъ всѣми его мыслями и пробуждало въ его душѣ, новое, совершенно незнакомое ему чувство, -- чувство патріотизма,-- патріотизма воинственнаго, драчливаго.
Школа, въ которую отдали мальчика, еще болѣе усиливала и развивала въ немъ это воинственно-патріотическое настроеніе. Черезъ подобныя школы прошла, по всей вѣроятности, большая часть сверстниковъ Кинэ, а потому о ней стоитъ сказать нѣсколько словъ.
Содержалъ ее старый, отставной драгунскій капитанъ, большой любитель лошадей и заклятый врагъ латыни. Вполнѣ раздѣляя взглядъ "маленькаго капрала" на тщету и безполезность всякой "идеологіи", онъ тщательно исключилъ изъ классныхъ занятій все, что могло имѣть къ ней хоть какое-нибудь отношеніе. Во время уроковъ, онъ посвящалъ своихъ маленькихъ слушателей въ тайны кавалерійской ѣзды и ухода за лошадьми, устраивалъ на столѣ примѣрные кавалерійскіе маневры, причемъ латинскія граматики играли роль солдатиковъ; наглядное обученіе сопровождалось словесными коментаріями о выгодахъ той или другой позиціи, о значеніи кавалерійской атаки и т. п. Затѣмъ слѣдовалъ разсказъ о трудномъ походѣ 1799 года, въ которомъ капитанъ принималъ участіе и о которомъ онъ сохранилъ самое живое воспоминаніе, благодаря одному въ высшей степени замѣчательному эпизоду; замѣчательный эпизодъ состоялъ въ томъ, что однажды, когда, во время утомительнаго перехода, лошадь храбраго капитана изнемогла отъ усталости, храброму капитану пришла счастливая мысль напоить ее виномъ, отнятымъ у непріятеля; вино мгновенно возвратило коню силы и онъ поскакалъ, какъ ни въ чемъ не бывало.
Дѣти со вниманіемъ слушали эти назидательные уроки и съ нетерпѣніемъ ждали той счастливой минуты, когда, наконецъ, и имъ можно будетъ сѣсть на коня и, подбодряя его непріятельскимъ виномъ, летѣть на врага.
Помѣщеніе школы вполнѣ соотвѣтствовало духу и направленію господствовавшаго въ ней преподаванія. Классная комната была устроена въ магазинѣ фуража. По стѣнамъ висѣли клочья сѣна, на полу былъ разсыпанъ овесъ и солома. Все въ ней говорило о лошадяхъ и конюшнѣ. Когда фуражу подвозили слишкомъ много, учениковъ выгоняли изъ класса, и классъ обращался въ сѣновалъ. Овесъ и сѣно вытѣсняли несложную науку стараго капитана, о чемъ капитанъ, разумѣется, ни мало не тужилъ. Чѣмъ ближе подвигалось время къ роковому 1812 году, тѣмъ чаще и чаще дѣтямъ приходилось уступать свое мѣсто фуражу, а вначалѣ этого года фуражъ изгналъ ихъ изъ школы окончательно. Школа была закрыта.
Маленькій Кипэ опять попалъ въ общество солдатъ. Родителямъ было это, повидимому, не особенно пріятно, и они стали пріискивать сыну другого воспитателя. Въ Шаролѣ жилъ старый патеръ, сначала-было присягнувшій, затѣмъ отказавшійся отъ присяги и, наконецъ, женившійся. Женатый патеръ было въ то время явленіе до такой степени невиданное и неслыханное, что даже "ésprits forts" революціи не могли съ нимъ примириться. Населеніе-же маленькаго городка, весьма слабо затронутое революціонными бурями, пришло въ неописанный ужасъ: бѣдному патеру не давали нигдѣ прохода. Вздумалъ онъ-было открыть школу -- никто не сталъ посылать къ нему дѣтей; всѣ отворачивались отъ него съ презрѣніемъ; никто не хотѣлъ давать ему никакой работы. Несчастному отверженному грозила голодная смерть. Мать Кинэ, въ качествѣ свободно-мыслящей волтеріанки, первая рѣшилась протянуть ему руку помощи. Она знала, какъ заразительно дѣйствуетъ примѣръ на людей и, недолго думая, отдала своего сына въ обученіе къ женатому патеру. Женатый патеръ оказался заикою и вдобавокъ еще глухимъ. Въ наукахъ онъ смыслилъ столько-же, сколько и драгунскій капитанъ, а въ кавалерійскомъ дѣлѣ -- и того менѣе. Но за то онъ считалъ себя большимъ знатокомъ въ живописи и съ перваго-же дня сталъ посвящать мальчика въ тайны этого искуства. Онъ объяснилъ ему, что на свѣтѣ существовало только два великихъ живописца; одного звали Рафаэль, другого -- Микель-Анджело. Рафаэль замѣчателенъ былъ тѣмъ, что могъ отъ руки, однимъ почеркомъ пера, начертить совершенно правильный кругъ, а Микель-Анджело одаренъ былъ не менѣе удивительною способностію съ одного маха попадать въ самый центръ этого круга, "желая подражать этимъ двумъ великимъ людямъ, разсказываетъ Кинэ, -- мы проводили все время въ томъ, что обводили на столѣ мѣломъ круги и потомъ старались съ одного взмаха руки попадать прямо въ центръ. Мы упражнялись въ этихъ эволюціяхъ до изнеможенія".
Само собою понятно, что курьезная педагогическая система весьма мало была способна парализировать вліяніе солдатскихъ бесѣдъ и способствовать смягченію нравовъ. Мать это чувствовала и рѣшилась дополнить педагога-живописца педагогомъ-музыкантомъ. Выборъ ея остановился на одномъ старомъ, отставномъ, полу съумасшедшемъ хористѣ, смыслившемъ въ музыкѣ ровно столько-же, сколько женатый патеръ смыслилъ въ живописи. "Мой учитель музыки, говоритъ о немъ Кинэ, -- былъ прежде всего великимъ механикомъ и изобрѣтателемъ всевозможныхъ гидравлическихъ машинъ, долженствовавшихъ, по его мнѣнію, перевернуть весь міръ. На его бѣду, у него двадцать разъ похищали секреты его изобрѣтеній". Великій механикъ, онъ былъ въ то-же время великимъ политикомъ и великимъ патріотомъ. Отъ него перваго Кинэ услыхалъ, что были на свѣтѣ люди, которые назывались Бурбонами, были какія-то права, которыя назывались феодальными, какіе-то налоги, называвшіеся десятиною и барщиною. Онъ-же его выучилъ и "Марсельезѣ", которая считалась въ то время археологической древностью, смутнымъ преданіемъ какой-то отдаленной, всѣми забытой старины. У такаго учителя мальчикъ, разумѣется, немного могъ сдѣлать успѣховъ по части музыки, но за то, по всей вѣроятности, онъ сдѣлалъ большіе успѣхи по части патріотизма. Во всякомъ случаѣ, музыкантъ-механикъ былъ ничѣмъ не хуже патера-живописца, а этотъ послѣдній, въ свою очередь, ничѣмъ не уступалъ въ педагогическомъ отношеніи драгунскому капитану, "любителю лошадей и гонителю латыни". Всѣ трое, взятые вмѣстѣ, они представляли собою образцовый букетъ изъ педагогическаго цвѣтника того времени. И не одному, конечно, Кинэ выпало на долю вдыхать въ себя его пахучіе ароматы: большинство его сверстниковъ прошло черезъ эту школу. Инвалидные солдаты, сданные въ архивъ за негодностью и непопавшіе въ домъ инвалидовъ, выжившіе изъ ума старцы, разные физическіе и психическіе уродцы, hommes déclassés, которыхъ, благодаря ихъ убожеству, пощадила даже никого нещадящая воинская повинность, -- таковъ былъ тогдашній педагогическій персоналъ. И, конечно, дѣти, отданныя въ руки этихъ искусныхъ педагоговъ, были безсильны противостоять со всѣхъ сторонъ охватившему ихъ вліянію казармы и солдатчины. Они дичали и грубѣли. Дичалъ и грубѣлъ и Кинэ, -- онъ самъ это чувствовалъ, -- и если-бы не вліяніе матери, его умственное развитіе остановилось-бы, по всей вѣроятности, въ самомъ началѣ. Каждый день, въ Шаролѣ, какъ и въ Цертине, она посвящала бесѣдамъ съ нимъ и чтенію часа два-три. "Когда я переступалъ порогъ ея комнаты, говоритъ онъ.-- мнѣ казалось, что я дѣлался совсѣмъ другимъ человѣкомъ... Странная вещь: вся моя грубость какъ-то мгновенно исчезала, и, несмотря на мое абсолютное невѣжество, несмотря на то варварство, въ которое я впалъ послѣ нашего выѣзда изъ деревни, я чувствовалъ себя способнымъ бесѣдовать съ нею, какъ равный съ равнымъ, и, незамѣтно для самого себя, я увлекался этими бесѣдами. Мы читали вмѣстѣ книги, далеко несоотвѣтствующія моему возрасту. Начали мы съ Гамлета и Макбета; не знаю, какъ это случилось, но только я не нашелъ въ нихъ ничего для себя непонятнаго. Въ семь лѣтъ я уже проливалъ горькія слезы надъ Амеліею Маисфильдъ. Въ заключеніе мы перешли къ "Характерамъ" Ля-Брюйера, къ театру Расппа, Корнеля и Вольтера. Съ Руссо я познакомился гораздо позже и безъ помощи матери. Мать, очень рано познакомившая меня съ Вольтеромъ, котораго она любила, какъ свѣточа истины, не довѣряла Руссо и опасалась его сантиментальности. За то г-жа Сталь была ея идеаломъ. Она глубоко скорбѣла объ изгнаніи знаменитой женщины, но кромѣ меня ей некому было повѣрить эту скорбь; я вполнѣ раздѣлялъ ее или, лучше сказать, я ее угадывалъ, и мнѣ кажется, что именно тогда-то во мнѣ и начала пробуждаться способность страдать подъ вліяніемъ чисто-нравственныхъ побужденій... Конечно, и понималъ Сталь только на половину, но ея языкъ производилъ на меня впечатлѣніе, подобное звукамъ арфы; самъ не знаю почему, но я, читая ее, волновался и мнѣ казалось, будто повязка спадаетъ съ моихъ глазъ. Правда, это умственное просвѣтлѣніе, это пробужденіе спящей мысли имѣло мѣсто лишь въ тѣ немногія минуты, которыя я проводилъ наединѣ съ матерью".
Выйдя за порогъ дверей ея комнаты, онъ опять преображался и опять начиналъ жить прежнею невѣжественно-одичалою жизнью.
VI.
Великія событія, перевернувшія вверхъ дномъ всю Европу, очень мало интересовали обитателей Пароля. Шарольцы обрѣтались въ полнѣйшемъ невѣденіи относительно судебъ "великой арміи"; "усачи-гренадеры" ни минуты не сомнѣвались, что она продолжаетъ побивать и уничтожать враговъ (какихъ враговъ -- для нихъ это было безразлично), брать въ полонъ вражескія земли (какія земли -- имъ это было совершенно все равно) и разносить славу "французскаго орла" по всѣмъ частямъ земного шара. Шарольцы вѣрили имъ на слово и были вполнѣ спокойны и довольны. Порой и къ нимъ заносились случайно какіе-то неопредѣленные, тревожные слухи, но никто не думалъ придавать имъ серьезнаго значенія. И вдругъ какое неожиданное, удивительное происшествіе!
"Въ одно зимнее утро 1814 года, разсказываетъ Кипэ,-- мы, по обыкновенію, отправились на встрѣчу посыльнаго за вѣстями". Посыльный, несчастный идіотъ, возвѣстилъ имъ, что "вѣсти дурныя -- австрійцы близко". Дѣти сначала не повѣрили, но, вернувшись въ городъ, они поражены были представившимся имъ зрѣлищемъ. "Мой отецъ лилъ пули и, взявъ карабинъ, готовился отправиться развѣдчикомъ. На маленькой площадкѣ передъ церковью выстроились въ два ряда человѣкъ тридцать буржуа и рабочихъ, вооруженныхъ охотничьими ружьями. Нашъ школьный учитель (драгунскій капитанъ) потрясалъ своею старою шпагою... Прохаживаясь по рядамъ и одѣляя каждаго патронами, онъ говорилъ съ полнѣйшимъ равнодушіемъ, что "отрядъ можетъ бороться съ тридцатью кавалеристами".-- "Неправда, воскликнулъ чей-то голосъ, -- не съ тридцатью, а съ двумя миліонами!"
"Едва корпусъ храбраго ополченія выступилъ изъ города, какъ къ намъ неожиданно прибыло новое подкрѣпленіе: это была цѣлая армія дѣтей, пятнадцати-лѣтнихъ ветерановъ, въ красивой формѣ, съ нашивками на рукавахъ, въ каскахъ, съ маленькими карабинами за плечами. О, какая это была минута! Армія знаменитыхъ волонтеровъ герцога Дюма! Энтузіазмъ нашъ былъ безграниченъ. Казалось, мы всѣ сойдемъ съума". Кинэ (ему было тогда 11 лѣтъ) во что-бы то ни стало захотѣлъ присоединиться къ сонму славныхъ воиновъ. "Если отецъ или мать вздумаютъ удерживать, думалось ему,-- я уйду тайкомъ, только-бы капитанъ Деръ принялъ! Но приметъ-ли? Не окажусь-ни я черезчуръ малъ ростомъ? О, какъ я мучился и безпокоился! всю ночь я провелъ въ томительномъ ожиданіи! Но вотъ, наконецъ, занялся день; увы! мало утѣшительнаго принесъ онъ мнѣ. Я проснулся; комната моя была заперта. Я сдѣлалъ попытку выйти. О, горе! она была заперта на ключъ. Два дня продержали меня взаперти; въ утѣшеніе мнѣ оставили девять томовъ "Путешествія въ Грецію" Анахарсиса да, для вящшей ироніи, нѣсколько гравюръ и географическихъ картъ. Черезъ два дня carcere duro я могъ, наконецъ, выйти. Но гдѣ-же была моя армія? Она исчезла, унеся съ собою мои мечты о славѣ и мой маршальскій жезлъ!"
Вмѣсто арміи дѣтей, явилась сотня здоровыхъ пьемонтцевъ. "Они были, разсказываетъ Кинэ,-- нашимъ единственнымъ оплотомъ противъ враговъ. Я отправился къ нимъ на бивуакъ: солдаты спокойно ужинали, вдругъ, раздался звукъ барабана, а за нимъ отчаянный крикъ: "непріятель, непріятель!" Чашки, ложки, тарелки, котлы, все полетѣло. Ружья въ одно мгновеніе сняты съ козелъ, подняты ранцы, построились ряды, и солдаты бросились на-встрѣчу врагу. Я бѣгомъ пустился за ними. Я добѣжалъ до того мѣста, гдѣ остановился передовой взводъ, я слышалъ слова лейтенанта; обернувшись сперва къ намъ, онъ закричалъ: "дѣти, назадъ!" потомъ къ солдатамъ: "пока у меня будетъ хоть одинъ патронъ, вамъ нечего бояться!" Наступило молчаніе. Вдругъ, прямо противъ насъ по дорогѣ, на небольшомъ холмикѣ, показалось человѣкъ двадцать австрійскихъ кавалеристовъ. Лейтенантъ отрывистымъ, рѣшительнымъ голосомъ отдалъ команду. Солдаты сдѣлали залпъ. Кавалеристы, сдѣлавъ нѣсколько выстрѣловъ изъ карабиновъ, круто повернули и скрылись изъ нашихъ глазъ. Еще разъ мнѣ казалось, что Франція, благодаря намъ, окончательно спасена и освобождена. Мы оглашали воздухъ побѣдными криками, но, увы, скоро мы увидѣли, что и пьемонтцы насъ оставили, даже самъ лейтенантъ вложилъ саблю въ пожни. Тогда, и только тогда, я повѣрилъ въ ту роковую новость, которую, нѣсколько дней тому назадъ принесъ намъ нашъ гонецъ. Чувствовалъ-ли я, какъ торжественно велики были минуты, переживаемыя въ подобныхъ случаяхъ, даже такимъ несчастнымъ городишкомъ, какъ нашъ? Не знаю, но я сознавалъ, что ничего подобнаго съ тѣхъ поръ, какъ я живу, еще не случалось. Мнѣ казалось, будто начинается землетрясеніе и приближается послѣдній день міра; какое-то мучительное безпокойство, любопытство, ужасъ влекли меня впередъ по большой опустѣлой дорогѣ, на которой рѣшалась наша судьба. Добравшись до вершины холма, я увидѣлъ длинную, безконечную, теряющуюся въ горизонтѣ, вереницу всадниковъ. Они были одѣты въ бѣлые плащи: шелъ дождикъ. Безмолвно, медленно двигались они по обѣимъ сторонамъ дороги. Видъ ихъ не имѣлъ ничего угрожающаго; потому, я подождалъ, покуда они подошли къ самому городу, и первый сообщилъ матери о ихъ вступленіи".
Война была кончена; непріятель расположился постомъ въ побѣжденной странѣ. Въ домѣ Кинэ было помѣщено четыре солдата венгра. Они ни слова не говорили по-французски, но знали немного по-латыни. Маленькій Кинэ, вспоминая уроки своего учителя-математика, рискнулъ произнести нѣсколько словъ. Солдаты его поняли, онъ тоже ихъ понялъ, и съ этой минуты онъ сдѣлался имъ ихъ переводчикомъ. Однако, ему не долго пришлось фигурировать въ этой роли. Однажды, какъ-то грубый венгерецъ погрозилъ его высѣчь, "te verberabo". "Это слово, говоритъ Кипэ,-- вызвало во мнѣ не чувство страха, а чувство стыда. Мысль, что одинъ изъ этихъ варваровъ можетъ меня побить, сразу показало мнѣ, какъ велико было разстояніе, отдѣлявшее меня отъ нихъ. Я чувствовалъ себя обезчещеннымъ отъ одной угрозы. Съ этой минуты я рѣшился не говорить ни одного слова съ непрошенными гостями. Напрасно они унижались до просьбы, до лести, напрасно, желая затронуть мое самолюбіе, они увѣряли меня, будто я говорю по-латыни гораздо лучше моего учителя. Я остался непоколебимъ. Роковое слово verberabo безповоротно измѣнило паши отношенія".
Скоро непрошенные гости совсѣмъ вытѣснили мальчика изъ отцовскаго дома. Иностранные солдаты каждый день все прибывали и прибывали. "Они наводнили, разсказываетъ Кипэ, -- весь нашъ домъ, заняли садъ, лѣстницы, коридоръ. Мы не знали, куда отъ нихъ спастись. Наконецъ, я нашелъ себѣ убѣжище на лодкѣ, стоявшей въ отдаленномъ уголку сада. Я завладѣлъ ею, и проводилъ на ней цѣлые дни". Мальчикъ ухитрился спустить со на воду, придѣлалъ парусъ, и, въ компаніи съ другими дѣтьми, подобно ему, изгнанными изъ родительскихъ домовъ, отважно пускался въ отдаленное плаваніе по маленькой рѣченкѣ, представлявшейся его воображенію какимъ-то таинственнымъ, неизвѣданнымъ моремъ.
Можно себѣ представить, какое впечатлѣніе должны были производить на одичалыхъ, воинственно-настроенныхъ дѣтей шарольскихъ гражданъ "дикія (такъ они ихъ называли) полчища варваровъ", безцеремонно расположившіяся на городскихъ улицахъ и площадяхъ и безпрепятственно хозяйничавшія въ домахъ ихъ отцовъ и матерей. О, какъ ненавидѣли они этихъ "вандаловъ-австріяковъ!" Какою восторженною преданностью пламенѣли ихъ сердца къ "несчастному императору"! Враги, конечно, одолѣли его обманомъ и хитростью; онъ палъ жертвою ихъ гнусныхъ интригъ. Но они отомстятъ за него! И они готовились къ безпощадной борьбѣ, безпощадно избивая другъ друга. "Въ то время, разсказываетъ Кинэ,-- когда вся Европа наслаждалась миромъ, нами овладѣла какая-то воинственная ярость. Между двумя кварталами города была объявлена война; каждое утро мы брали приступомъ старую, заброшенную больницу "прокаженныхъ" и это была не простая игра. Вооружившись камнями, пращами, кольями, земляными ядрамъ, мы бросались другъ на друга и дрались съ какимъ-то непостижимымъ бѣшенствомъ.
Невдалекѣ отъ мѣста побоища расположены были наши посты, паши бивуаки. Во время перемирій мы уходили въ лѣсъ, общипывали древесную кору и выдѣлывали изъ нея полное вооруженіе, съ латами и наручниками. Облекшись въ эту броню и подкрѣпивъ свои силы, мы съ новымъ неистовствомъ начинали избивать другъ друга. Мы лѣзли, какъ безумные, на наши импровизоваппыя фортификаціи, взбирались на развалившія "неприступныя" башни; градъ камней сбрасывалъ насъ внизъ и мы въ безпорядкѣ отступали въ узкій переулокъ; непріятель яростно насъ преслѣдовалъ, безчеловѣчно пользуясь выгодами своего положенія".
"Что побуждало насъ къ этой безумной борьбѣ? Мѣсто побоища было какъ разъ на виду австрійскихъ бивуаковъ; солдаты подзадоривали и поддерживали насъ своими взглядами и криками. И, мнѣ кажется, наше неистовство можно объяснить желаніемъ показать варварамъ, на что мы были способны и какъ мы расправимся съ ними, когда придетъ время. Драки наши не проходили для насъ совсѣмъ безнаказанно: чаще всего мы возвращались съ поля битвы съ подбитыми глазами, вывернутыми суставами, вывихнутыми руками. При мнѣ находился безсмѣнно хирургъ, и нельзя сказать, чтобы ему мало было работы". Въ одной изъ битвъ Кинэ вывихнули руку и вывихнули такъ хорошо, что онъ два мѣсяца долженъ былъ просидѣть дома, взаперти.
Разумѣется, это обстоятельство ни мало не укротило его воинственнаго азарта. На бѣду его, и матери-то съ нимъ не было. Она уѣхала въ Парижъ, и мальчикъ ни въ чемъ уже не находилъ болѣе противувѣса окружавшимъ его вліяніямъ одичалой среды. Чтобы судить о его тогдашнемъ настроеніи, достаточно привести слѣдующій небольшой отрывокъ изъ его автобіографіи., я осаждалъ мать такими пламенными письмами, что они могли-бы расплавить гранитную скалу. И всѣ они неизмѣнно вертѣлись около одной и той-же темы. Дѣло было въ томъ, что мнѣ представлялся случай купить ружье, но очень дешевой цѣнѣ,-- случай единственный, удивительный; если его пропустить, то уже никогда нельзя будетъ пріобрѣсти ружья такъ выгодно. Несчастное ружье поглощало всѣ мои мысли, всѣ мои способности. Я пересталъ спать; я по могъ ни пить, ни ѣсть. Мать моя не рѣшалась показать ни одного изъ этихъ писемъ своей сестрѣ: они дышали такимъ поразительнымъ варварствомъ, что, навѣрное бы, привели парижскую даму "въ неописанный ужасъ".