Толстой Алексей Николаевич
Миссионер

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:


Алексей Толстой.
Миссионер

   Холодный дождь восьмые сутки заливал. Париж. Гнилое небо иногда темнело совсем, ветер срывал остатки листьев, хлестал полосатыми парусинами, и уже не дождем, а прямо ушатами низвергалась низкая туча на аспидные крыши и асфальт. Фиакры и автомобили, с забрызганными стеклами, катились во множестве, останавливались на перекрестках, воняли бензиновой гарью; под мордами лошадей и мимо сетчатых радиаторов дрожащих от напряжения автобусов сновали двухколесные тачки и велосипеды с ящиками впереди... Все вожатые, кучера и шоферы одеты в резиновые плащи; случайные прохожие перебегали улицу, прикрываясь зонтами; вдоль тротуаров пенились потоки, с шумом уходя в подземелья... Такого дождя давно не помнил Париж...
   И все это -- и фонари, и голые деревья, и дома, и небо -- отражалось в асфальте, как тень города, вызванная ноябрьской непогодой.
   Я сидел в caf у окна, невдалеке от шумных бульваров. За цинковым прилавком хозяин, похожий на циркового борца, с усами, разговаривал с двумя рабочими, повесившими, как и я, мокрые одежды на стенку. На той стороне улицы в лавках уже зажигали мутный газ... Торопиться было некуда; из разговора за прилавком я узнал, что случилось сегодня в Париже и за границей. Отхлебнув из стакана, я опять принялся глядеть через окно на отражения.
   В это время солнце, садясь где-то страшно далеко, нашло прорыв между туч, залило багровым светом глухую стену напротив, и дождь, прозрачный и крупный, вдруг стал падать сквозь этот свет. Я так загляделся, что, вздрогнув, уронил папироску, когда рядом воскликнули по-русски: "Ах ты шельма!"
   Слова эти относились к игральной машинке, в таинственное и сложное нутро которой, недоумевая, глядел только что вошедший, небольшого роста человек в меховой шапке и с мокрым зонтом, зацепленным за карман. Игральные эти машинки, расписанные яркими картинками, стоят в каждом небольшом caf. Опустив два су, можно при удаче выиграть пригоршню жетонов и на них тут же хорошо поесть и выпить...
   -- Что же теперь делать? -- сказал незнакомец, поворачиваясь ко мне. Круглое лицо его было иззябшее, помятое, с хитрым прищуренным глазом и рыжими мокрыми усами, закрывавшими рот.
   Хозяин и рабочие оглянулись насмешливо... Я тоже улыбнулся, и незнакомец продолжал, глядя в глаза:
   -- Не то обидно, что последний грош в эту прорву суешь, а почему здесь русскому человеку погибать приходится?.. Грабительные машинки понаставили, а сами как черти богатые...
   -- Присаживайтесь, -- перебил я. -- Прозябли?..
   -- Так точно! -- поспешно воскликнул он, прикладывая пальцы к шапке. -- Ефрейтор Гродненского полка Назар Иванов. Дозволите присесть? Сразу видно по обхождению -- соотечественник...
   Он сейчас же сел, вздохнул и покосился на мой стакан.
   -- Абсент ихний очень я пить приспособился, -- много здоровее нашего вина. А в этакую, знаете ли, погоду никак нельзя без алкоголя... С семи часов по дождю бегаю... Вы что же, проездом? Ну, это ничего: а жить здесь не советую, -- неприятный город.
   Он сразу выпил абсент, покосился; я заказал еще, и Назар Иванов снял пальто, все время не переставая говорить, -- должно быть, боялся, что я соскучусь и уйду.
   Сначала он предлагал мне поглядеть одно заведение с голыми девочками; потом -- паноптикум; Эйфелеву башню; морг; человека, который с завязанными за спиной руками, голый по пояс, входит в клетку с крысами и грызет их зубами, -- зрелище, по его словам, аристократическое; наконец намекнул, не желаю ли посмотреть, как он сам будет есть горящую газету. И когда я все это отклонил, спросил с беспокойством, по какой же я буду части.
   -- А вы расскажите-ка лучше, как сюда попали? -- спросил я.
   -- Пострадал, -- ответил он, -- и, как говорится: "емигрант". Про бунт в нашем полку слыхали? В девятьсот пятом году... У меня кум -- пограничник; как усмирять нас приехали, он и говорит: "Кому Сибирь, а тебе, Назар, на веревку, -- валяй через границу"... Я и перебежал... Прямо к немцам... А они нашего брата терпеть не могут. Не то что пить-есть вынести, а норовит каждый тебя в участок... И все штраф: на траву лег -- штраф, перелез через забор -- штраф... Я и ухитрился: ночью иду, а днем сплю в саду на лавочке... Когда невтерпеж стало, поехал по четвертому классу, и деньжонки мои сразу выскочили. Стал я по ночам морковь дергать, а поутру пил молоко; народ у них глупый: на заре молочница проедет по городу и у каждой двери оставит цинковую сосу дину с молоком; очень эти сосудины мне подсобили. Наконец слышу -- по-другому залопотали, и народ стал легче. Раздумался я: бог ее знает, как ихняя земля заворачивает, может от начальства нашего совсем недалеко. Пойду, думаю, до моря. И в городе Брюсселе встретил земляка -- живописец, хороший человек, только очень охальный; поместил меня у себя; утром раздел до исподнего, поставил на ящик. "Ты, говорит, в комплекции, стой, не вертись", и принялся зарисовывать. А потом женщину привел и со мной поставил, тоже в натуральном виде. Стал я тогда проситься дальше, -- порядки, мол, ваши тяжелы. "Хорошо, говорит, я сам тоже уезжаю в Париж, там тебе будет всего спокойнее". Купили билет, приехали. С тех пор здесь и околачиваюсь. Кабы по-нашему народ здешний говорил, совсем жить ничего.
   -- На что же вы здесь существуете? -- спросил я, заказав еще абсенту.
   -- Жил я одно время очень хорошо. Жену, хозяйство завел, все как полагается. Сейчас действительно туго, но ведь и купец -- когда торгует, а когда и в кулак свищет. Сначала живописец приспособил меня по голому делу. А я галицкий, -- мы все -- каменщики. Прохожу раз мимо постройки, вижу -- народ лениво работает; сейчас пиджак долой, рукава засучил, полез на леса; на меня кричат. Я молчу, работаю. Меня бить, я тоже -- ничего, -- так и взяли. Подрядчик остался даже доволен. Получил я в субботу деньги, прихожу к живописцу и говорю: "Ищите себе другого голого, а я больше не хочу". Ну, а он меня понял и еще старое платье подарил, дай бог ему здоровья.
   Платили мне хорошо, а денег уходило еще больше. Стал я думать: неужто весь век на лесах висеть? Надо жениться. И присмотрел на базаре одну бабу, здоровеннейшея, полнокровная, только глаза одного не хватает; торговка, Маркета по имени, -- теперешняя моя супруга. Походил я дня три на базар, вижу -- не может француз понять такую толстую бабу, сидит одна, без внимания. Я к ней и подкатился, подкашлянул, говорю: "Банжур, мадам, коман са ва" -- и такое прочее, и ткнул ее в бочок. Все поняла окаянная: "Кошон, кошон", -- залопотала; сама смеется да меня локтем, а я ее в другой бок поздоровее, потом ногами затопал и на голову себе корзинку надел, чтобы чуднее было: женщина иностранная, с ними обхождение нужно веселое, не то что с нашей бабой. Так она до того разгрохоталась со смеху -- унять не могли...
   А вскорости и ночевать к ней стал ходить; парень я был такой видный, и стала моя Маркета сомневаться, -- приду на базар, она на женщин единственным глазом как зверь глядит. И принялась она мне чего-то все повторять, а сама плачет. Я, конечно, не понимаю, только подмигиваю -- согласен, мол: "ком ву вуле, алон куше" и такое прочее... И повела она меня к ихнему попу. Обвенчались по всей форме. А тут Маркетин отец помер, оставил нам деньжонок. Сняли мы кабачок на рабочей улице; стали жить хорошо. Удержаться русскому человеку от алкоголя трудно, а тут все свое; начал я понемногу зашибать и работу на постройке бросил. И вино это больше пил я от душевного расстройства. Утром моя Маркета натощак как начнет тебе трещать по-ихнему: тара, бара, тара, бара -- голова разболится от скуки, ничего не понимаю и расстраиваюсь...
   Ничего у них просто не делается, -- все с хитростью... Придет в кабак пьяный, усядется, рубаха у него без пояса, сапоги деревянные, ладонью по столу ударит -- подать ему абсенту; он и начнет разговор, и никак не разберешь -- ругается, обиделся на тебя или так, голос грубый... А выпьет всего за вечер одну-две рюмки. Другой разойдется, думаю: слава богу, душа заиграла; глядишь, а он ничего не поломал и вполне приличный, -- ах, скука!.. Раз только стачка у них была, животы подвело сильно, -- а когда француз голодный, ему на все наплевать; много тогда бушевали, били городовых и выкинули флаг... Да разве еще испанца одного расстреляли совершенно напрасно, -- тогда у нас улицу стали заваливать чем попало, фонари повыдергали, газ зажгли; проедет извозчик -- и извозчика туда же в кучу; крик подняли, а наутро как встрепанные... Только подмигивают: как, мол, вчера-то... Французу только наесться, напиться, девчонку подхватить, сейчас начнет он мамашу свою вспоминать, и не как-нибудь по-нашему -- матерно, а со слезой; расстроится и доволен. И любят они еще -- бегать смотреть, как головы рубят, и хоть не увидит ничего, а только понюхает, где кровью пахнет.
   Вот, когда Маркета моя родила, я было обрадовался, что все это у нее произошло обыкновенно, по-женскому. Только, смотрю, -- она его не крестит. Как можно: мальчик помереть может... Значит, весь народ у них некрещеный. Решил я все это ей растолковать. Принес таз, налил воды, зажег свечку, походил кругом, побормотал, выговорил: "Господи, помилуй", и мальчика взял на руки, показать, как у нас макают вниз головой, -- все для примера... И всполохнулась же моя Маркета... Мальчишку выхватила, да кинулась с ним на улицу, да на весь квартал истошным голосом как закричит... И одолела меня совесть: что я делаю, с кем живу? Пошел к живописцу, а по пути свернул в кабак. Гляжу -- за бильярдом ходят двое: один -- высокий, как жердь, другой -- коротенький, борода веником... Вот высокий и говорит короткому: "Режьте, батюшка, красного в лоб и от трех углов". А короткий отвечает: "Не учи меня, псаломщик". Тут я к батюшке подскочил, ручку облобызал, говорю: "Батюшка, помогите, душа пропадает". А псаломщик мне: "Иди проспись. Если по церковным делам, приходи завтра в сторожку, а сейчас убирайся прочь, батюшка прохлаждается".
   Обиделся я на псаломщика, ударил себя в грудь и надрывающим криком рассказал всю свою жизнь, даже и то -- за какие дела сюда попал.
   -- Много на тебе грехов: и государственных и личных, -- сказал мне батюшка, -- уж не знаю, как с тобой и быть... Разве уж для церкви постараешься.
   Тут псаломщик отвел меня в сторону.
   -- Батюшка, -- говорит, -- вот на что тебе намекнул: ты постарайся -- тащи к нам некрещеных детей и католиков, -- за каждого тебе по десяти франков будем платить, мальчишку твоего, окрестим даром; получишь прощение от правительства и благодарность. Понял?
   -- Как же их приведешь, когда они сами не хотят? -- спрашиваю.
   -- Ну, уж ты исхитрись, за то и деньги платим. Задал мне псаломщик загадку. Думал я, думал, весь затылок ногтями продрал. Пошел к живописцу, говорю: так и так, пишите мне по-французски одну записку: "Ничего не бойся", и другую: "Сего человека покарал бог за грехи; кто не желает, чтобы с ним случилось то же, пусть идет за несчастным и, кроме того, получит пять су". А кругом этого листа, по моей же просьбе, живописец намалевал отвратительных чертей. Взял я лист, прибил его верхним концом к небольшой палочке, накрутил на нее, а с нижнего конца привязал две гайки, чтобы она сразу раскручивалась; оделся как можно хуже -- босиком, шапку вывернул -- и пошел, как солнце встало, на главный рынок. Народу там -- видимо-невидимо; по кабакам пьяные франты ночь догуливают; жулики шарят по карманам, и подумать страшно, что всю эту прорву -- капусту, морковь, тыквы, убоину, птицу, -- все гора горой, -- все в один день сожрут. Купил я здоровенный кочан капусты, выбрал местечко повиднее, сел, головой затряс, зарычал и начал капусту эту рвать зубами... Гляжу -- народ собирается, а я стараюсь.
   Когда сгрудился народ, я палочку обеими руками... поднял и развернул бумагу. Поднялся смех. Трое мальчишек подошли ко мне, спрашивают: "Каждому платишь по пяти су, не обманешь?" -- "Нет..." -- "Тогда веди крестить"... Привел их к священнику. Там удивились. Получил я за это дело тридцать франков. Некоторое время прошло, я -- опять на рынок, тем же порядком -- притворяюсь, народ сбежался, и вывел я в тот день пятнадцать душ -- мальчишек, отборных сукиных детей... Батюшка меня и благодарить не знает как. Окрестили и этих, выдали мне деньги... Я опять за работу... А тут мальчишки на базаре хитрость мою пронюхали и устроили стачку, потребовали по пяти франков за крещение... Я -- к псаломщику: "За десять франков мне расчета нет работать... Девчонка может пойти по десяти, а с мальчишки меньше как по двадцати взять не могу". Псаломщик как даст мне в зубы -- прогнал. И тут я опомнился: что делаю! Куда себя готовлю! Седьмой день минутки трезвой не было. Это ли усердие!
   Поутру однажды стучится ко мне бритый мужчина; входит и говорит по-русски: "Я -- поп католический, а ты что делаешь, заблудшая душа? Не один ли бог? Не одна ли у нас вера?.. Малых отрываешь от церкви, они на деньги лишь польстились и теперь не ваши и не наши". Много тут он мне наговорил с горечью и посулил двадцать пять франков за мальчишку, если перегоню из православной к ним. Словом, растерзал меня окончательно. И я думаю: если уж я такой подлец, доведу себя до конца. Нашел знакомого мальчишку, выдал пять франков и перегнал к католикам. Вижу -- удалось... И что же вы думаете? Я их всех из православной обратно к католикам перегнал... Маркета моя только дивится -- откуда у меня столько денег...
   И начала меня уважать... А уж этого стерпеть никак невозможно. Лучше бы уж били. А французы, проклятые, кланяются мне всем кварталом...
   Словом, как говорится, самый я злосчастный в Париже человек. Жить бы ровненько: помещением, пищей доволен. Нет. Вот я с вами говорю, а у меня свербит -- нельзя ли и вас к католикам перегнать... Вот как я на человека стал смотреть... В прошлый месяц с приезжими русскими путался; для души -- никакого от них удовольствия, только что почудней покажи. И до того они мне надоели, споил я одного -- старичок такой, жеребчик, -- и начал уговаривать: "Что вы, говорю, о двух головах? От вас землей пахнет!.. За неделю-то вы чего натворили!" Старичок мой навзрыд... А я его, пьяного, в экипаж и к католикам: "Нате, говорю, обрабатывайте..."
   Перед Назаром Ивановым стояла теперь высокая стопочка фарфоровых блюдечек-подставок -- по числу выпитых стаканов абсента... Глаза его казались такими же мутными, как зеленый свет фонаря за пелериной дождя на той стороне улицы...
   -- Вот и вся моя история, -- проговорил Назар Иванов, -- если что соврал -- извините.
   Было уже поздно. Я расплатился, простился с ним, вышел, раскрыв зонт, и, не найдя экипажа, пробирался кое-как по лужам... Вскоре меня нагнал Назар Иванов и пошел рядом, шлепая куда попало... Когда мы завернули в узкую глухую уличку, он вдруг резко остановился:
   -- Дайте сто франков.
   -- Что? -- переспросил я.
   -- Сто франков, -- говорю, -- не глухие...
   ...Я пожал плечами и двинулся, но он схватил меня за плечо...
   -- Это вы что же делаете?.. Даром слушали?.. Это я вам даром язык-то трепал?.. Извините, здесь даром только глазами хлопают... Давайте сотню...
   В глазах его разгоралось бешенство... Мне стало жутко. Улица была пуста...
   -- Нет у меня ста франков, оставь меня в покое...
   -- Ах ты сволочь, -- сказал Назар, -- я тебе покажу парижское удовольствие! -- Он поспешно сунул руку в карман, отскочил на шаг, вынул, раскрыл нож, матово зловещий при свете фонаря, прямой клинок...
   Спасли меня только звуки шагов: из-за угла появились две темные пелерины полицейских, -- покачиваясь, не спеша, приближались два усатых сержанта. Назар Иванов сунул нож в карман... Рот его вдруг расплылся, он сорвал мокрую кепку: "До свиданьица, благодарю за угощение... Если случится, только кликните -- я всегда в том кабаке... Могу показать в Париже любопытные вещи, господин..."
   Не дожидаясь, когда поравняются полицейские, он повернулся, притопнув, быстро перешел улицу и скрылся в дождливом тумане...
   А я свернул к бульварам, и долго еще блеск ножа мерещился мне в отблесках луж на черном асфальте.

Комментарии

   Впервые напечатан под названием "И на старуху бывает проруха" в газете "Русские ведомости", 1913, No 109, 12 мая. С незначительными сокращениями и исправлениями стилистического характера вошел в III том Сочинений "Книгоиздательства писателей в Москве", 1-е изд., 1913, 2-е изд., 1917, 3-е изд., 1918.
   Сюжет рассказа построен на эпизоде, о котором сообщил А. Толстому И. Г. Эренбург весной 1913 года в Париже. (Свидетельство И. Г. Эренбурга.)
   В новой редакции, ставшей окончательной, под заглавием "Миссионер" рассказ вошел в I том Собрания сочинений изд-ва "Недра", М. 1929, и в I том Собрания сочинений ГИЗ, М. -- Л. 1929. В этой редакции автор изменил характеристику центрального образа, сняв слова Назара Иванова, звучавшие раскаянием: "Кто же я-то после всего? Растолкуйте мне, как себя понимать?.. Пропойца? Жулик? А мне бы землю попахать... Я бы все привычки бросил..." -- и изменил конец рассказа. В первой редакции рассказчика спасало не случайное появление полицейских, а неожиданное смягчение Назара: "Ладно, -- сказал Назар, -- твое счастье, прощай!
   Он повернулся, быстро пошел прочь и пропал за углом..."
   Также снято заключение рассказа: "На следующее утро шел все тот же гнилой дождь. Я решил совсем не выходить и послал коридорного за газетой. Он принес мне бульварный листок за одно су... Читая, я наткнулся на заметку с невероятным заголовком. В ней говорилось, что вчера в подозрительном кабачке близ больших бульваров был убит апашами субъект, должно быть, отравленный абсентом. Убитый сам нарывался на ссору и первый обнажил нож. По опознанию, он оказался русским эмигрантом Ивановым. "Когда мы, наконец, избавимся от этого беспокойного и опасного народца", -- кончалось в заметке..."
   Печатается по тексту Собрания сочинений Гос. изд-ва "Художественная литература", Л. 1935, совпадающему с редакцией 1929 года.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru