Толстой Алексей Николаевич
Повесть Смутного времени

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 6.92*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Из рукописной книги князя Туренева).


Толстой Алексей Николаевич.
Повесть Смутного времени

(Из рукописной книги князя Туренева)

   На седьмом десятке жизни случилась со мной великая беда: руки, ноги опухли, образ божий -- лицо сделалось безобразное, как бабы говорят -- решетом не покроешь. Одолели смертные мысли, взял страх,-- волосы поднялись дыбом. Ночью слез я с лежанки, пал под образа и положил зарок -- потрудиться, чем бог меня вразумит.
   Как вешним водам сойти,-- послал я нарочного в Москву, к знакомцу, к дьяку Щелкалову, с подарками: два десятка гусей копченых, полбочонка меду да бочонок яблок моченых, кислых, чтобы выдал мне из дворцовой кладовой тетрадь в сто листов бумаги доброй и чернил -- чем писать.
   И вот ныне, во исполнение зарока, припоминаю все, что видели грешные мои глаза в прошедшие лютые годы. Из припомненного выбираю достойное удивления: неисповедим путь человеческий. А как стал припоминать, вначале-то,-- господи боже. Плюнул, положил тетрадь за образ заступницы: дрянь люди, хуже зверя лесного. Злодейству их нет сытости. Тьфу...
   Но, отойдя и поразмыслив, положил я все же начать труд грешный и начинаю неторопливым рассказом о необыкновенном житии блаженного Нифонта. Его еще и по сию пору помнят в нашем краю.

* * *

   В миру Нифонта звали Наумом. Отец его, Иван Афанасьевич, уроженец села Поливанова, при церкви был в попах и в давних летах умер. Наума взял к себе матерний дядя его, дьякон Гремячев; у дьякона Наум научился грамоте, и читал псалтырь, и был в дьячках, и через небольшое время посвящен в городе Коломне, при церкви Николая-чудотворца, в попы. Там-то я его и увидел в первый раз.
   Стоял у нас в Коломне наш, князей Туреневых, осадный двор, куда бежали мы из деревень и садились в осаду, когда с Дикого поля шел крымский хан, с большими людьми. А дороги хану не было другой, как между Донцом и Ворсклой,-- либо на Серпухов, либо на Коломну. Здесь по берегу Оки сторожи стояли, а в городах -- береговые полки. Ока так и звалась тогда Непрелазной стеной.
   Старики говорили,-- велик при царе Иване был город Коломна, а я его помню,-- уж запустел: в последний раз крымский хан перелезал Оку через Быстрый брод,-- с тех пор лет двадцать о крымцах не было слышно, и стали вольные людишки разбегаться из города,-- кто на промыслы, кто в Москву, кто в степь -- воровать. Остались в Коломне церковные да монастырские служители, да на осадных дворах -- дворники, да на посаде среди пуста -- заколоченных лавок, бурьяна на огородах -- жило стрельцов с полсотни, сторожа Гуляй-города да казенные ямщики.
   В пустом городе -- скука. Одни галки да голуби ворошатся на гнилой кровле, на деревянной городской стене.
   Был в те времена великий голод по всей земле. Три лета земля не родила. Скот весь съели. Пашню не пахали и не сеяли. Бродили люди по лесам, по дорогам: кто в Сибирь тянул, кто на север, где рыбы много, кто бежал за рубеж на литовские, на днепровские украины. В Москве царь Борис даром раздавал хлеб, и такое множество народа брело в Москву,-- дикие звери белым днем драли на дорогах отсталых, тех, кто с голоду ложился.
   Разбойников завелось больше, чем жителей. Сельский дом наш сожгли бродячие люди, и мы с матушкой от великого страха жили в Коломне за стеной.
   Помню, мы с матушкой сидим на дворе, на крыльца на солнцепеке. Около стоит толстая, как бочка, попадья, босая, в лисьей рваной шубе, и говорит:
   -- Наступает кончание веку, матушка княгиня: иду я сейчас через мост, а на мосту безместные попы сидят, восемь попов, и все они драные, нечесаные, и бранятся матерно, а иные борются и на кулачки дерутся. Я их срамить. А один мне поп, Наум, нашего приходу, говорит: "Царь Борис, слышь, дьяволу душу продал, знается с колдунами и службы не стоит, и быть нам под Борисом нельзя,-- мы все, попы, уйдем в Дикую степь к казакам, к атаману Ворону Носу. Вы еще нас попомните".
   Матушка испугалась, увела меня в светлицу. А вечером поп Наум подошел к нашим воротам и стал бить в них рукой, покуда его не впустили.
   Наум сел на лавку в избе, где мы ужинали, сам худой, борода спутанная, глаза беловатые, дикие, из подрясника полбока выдрано,-- тело видно. И стал он говорить дерзко:
   -- Теперь по ночам звезда с хвостом всходит. В Серпухове на торгу все слышали -- скачут кони, а к и коней, ни верховых не видно, одни подковы видны да пыль. Я теперь поп безместный, протопоп мне по шее дал: "Николай-чудотворец, говорит, и без тебя обойдется". Дайте мне нагольный полушубок да шапку баранью,-- я уйду в степь -- воровать. А не дадите мне шапку да полушубок -- наложу на вас епитимью,-- я еще не расстриженный,-- или еще чего-нибудь сделаю. Все равно теперь пропадать. Мы, русские люди, все проклятые. У нас дна нет.
   Сейчас же дали полушубок, и шапку, и пирогов на дорогу. Наум всех нас благословил: "В остатный, говорит, раз". Глаза кулаком вытер крепко и ушел -- бухнул дверью. И слышим -- засвистел в темноте, на улице, из слободы ему безместные попы откликнулись. Матушка заплакала,-- так стало нам всем страшно.
   Прошло с тех пор более года. Голод, слава богу, кончился, но в народе покою не было. В Коломне, бывало, соберется торг на площади у пустого гостиного двора, и пойдут разговоры: никому не до торга. Собьются в круг и слушают рассказы: про то, как знающие бабы вынимают человеческий след, и след тот сушат в печи, и толкут, и бросают на ветер, и про то, как вышли из Волыни колдуны, разбрелись по русской земле,-- напускают порчи, засушье, гнилой ветер, наводят марево на хлеба, а выйти тем колдунам велел польский король, и про то, как по деревням шатаются лихие люди -- скоморохи и домрачеи,-- бренчат, скачут, крутятся, на дудках дудят, а придут на деревню -- раскинут рогожную палатку, поставят в ней "Египетские врата" и заманивают народ глядеть: пятерых за копейку. Ну, как не пойти, не поглядеть! А посмотришь в "Египетские врата", засосет, затянет -- закружится голова, и летит человек через те врата в место без дна, в пропасть, где ни земли, ни солнца, ни звезд -- бездна. Так все село и выведут лихие люди.
   Московские наезжие купчишки кричали на торгу воровские слова про царя Бориса. На Петров день стольник Мясев, наш воевода, велел одного купчишку схватить, его схватили, и били на площади кнутом, и пол-языка ему резали. Рухлядишку его, что была на возу, велено всем народом грабить, а самого выбить из города.
   Но народ не унимался. И вот пошли слухи про царевича Димитрия, что не зарезан он в Угличе, а скрыт был князьями Черкасскими, и увезен в Литву, и ныне, войдя в возраст, собирает войско в Самборе -- идти воевать отцов престол и опоганенную православную веру.
   Помню -- великим постом вышел я за ворота послушать, как звонят у Николая-чудотворца,-- звонили хорошо, унывно. Денек,-- тоже помню,-- был серый. За рекой галки летали: поднимались под небо и тучей падали вниз, на черные избы,-- птиц этих было видимо-невидимо. Думаю: "К чему бы столько птиц над слободой?"
   В это время проходит мимо нашего двора странный человек, в сермяге, в лохмотьях, а сам гладкий, румяный. Идет, руками болтает,-- прямо к площади, где толчется народ на навозе у возов. Остановился этот человек, засмеялся и стал указывать на птиц:
   -- Глядите,-- кричит,-- воронья-то, воронья... Не простые птицы вороны... Народ православный! -- шапку с себя, войлочный колпак, содрал,народ православный!.. Кто в бога верует, читайте истинного царя нашего грамоту!..
   Кинулся этот человек к столбу, у которого у нас на торгу воров казнили, и на гвоздь нацепил грамоту -- в полполотенца, внизу на ней печать, и другая печать -- на шнуре. Народ побросал воза, лотки, зашумел, сбился кучей к столбу, и дьячок Константинов стал читать:
   -- "Во имя отца и сына и святого духа. Не погиб я воровским промыслом злодея Годунова, ангел божий отвел руку убийцы, зарезали иного отрока, не меня. Ныне я собрал несчетные полки... После Петрова дня выйду из Поляков на русскую землю воевать отцов престол... А вам, всем православным, крепко стоять за истинную веру и за Бориса не стоять, а кто захочет -- бегите к казакам на Дон".
   Тут все сразу увидели, что прелестная грамота была от царевича Димитрия. В народе закричали: "Постоим, не выдадим!" -- и шапки кверху начали кидать. И шапки летят, и вороны летают -- жуть.
   В то же время приезжает на площадь воевода, стольник Мясев. Стегнул плетью по жеребцу, прелестную грамоту со столба рукой сорвал и велит стрельцам народ разогнать. Началась великая теснота. Стрельцы ударили на крикунов, стали рвать одежду, а народ знай лезет к воеводиному коню. "Говори, кричат, правду: кто истинный царь -- Годунов или Димитрий?.. Животы хотим положить за истинного царя".
   Дьяка Грязного стащили за ногу с верха, и били безвинно топтунками, и волокли по навозу,-- хотели топить в полынье под мостом. Воевода воровства не унял,-- ни с чем уехал на свой двор, велел затворить ворота.
   Так шумел народ на торгу до сумерек. А ночью занялась слобода, загорелась сразу с двух концов. Забил набат. Говорили потом -- колокола сами звонили на колокольнях.
   Весь город проснулся, вышел на стены. Видели -- снег был красный, как кровь. Птицы -- вороны -- тучей поднялись над пожарищем, над великим огнем. И еще видели в небе, над дымом, над тучей птиц, простоволосую женщину: волосы у нее торчали дыбом, на руке держала она мертвого младенца.
   В ту же ночь стрельцы разбили воеводины ворота и бегали по двору, ругаясь матерно, искали воеводу убить и, не найдя, сорвали замок в подклети, выкатили бочку вина, и пили сами, и поили земских людей: много их в ту ночь пришло в Коломну из деревень.
   Всему этому воровству был зачинщик и голова пришлый человек, подкинувший на торгу прелестную грамоту. На другой день коломенские спохватились, что этот человек был всем ведомый Наум, безместный поп. А его и след простыл, ушел и увел с собой холостых стрельцов, пропойного дьячка Константинова и немало слободских ребят. Ушли они на телегах, взяли с собой наряд -- единорог -- и двухфунтовую пушку, пушечного зелья и рухлядишки, что успели награбить.
   Еще минуло более году. Всех бед и не запомнишь. Царь Борис умер: сел ужинать, и лопнула у него утроба, изо рта потекла грязь. Воевода Басманов со всем войском передался на сторону царевича Димитрия. В Москве на Болоте царевичевы тайные послы, Плещеев и Пушкин, читали перед народом грамоту,сулили великие милости. Народ взял тех послов, повел на Красную площадь, и там они читали грамоту во второй раз, и боярин-князь Василий Иванович Шуйский кричал с Лобного места, что убит в Угличе поповский сын. Народ закричал: "Сыты мы Годуновыми!" Ударили в набат. Кинулись в Кремль, побили кольями стрельцов у Красного крыльца, ворвались в палаты, схватили царя Федора с царицей и поволокли через крыльца и переходы в старый годуновский дом. Скинули царя.
   Всю ночь горели костры в Кремле и на Красной площади Грабили лавки на Варварке, и на Ильинке, на Маросейке. На пловучем мосту через Москву-реку резали купчишек, кидали в воду. Из боярских дворов, из-за ворот, стреляли из пищалей. Много было разбито кабаков, выпито вина. И такие последние людишки скакали меж кострами, трясли отрепьями, скалили зубы,-- московский народ только крестился, плевался, дивился много: ну, и нечисть!
   На другой день приехали от царевича князья Голицын и Масальский с товарищами, и убили они царя Федора и царицу-мать, и народ выкрикнул царем Димитрия.
   Мы с матушкой тогда все еще жили в Коломне. Приезжие из Москвы говорили, будто в Москве -- смутно, и в народе шатость: сулили большие милости, а до сих пор милостей не видать. Царь Димитрий свои к людей сторонится и знается больше с поляками. В мыльню не ходит каждый день, а в храм входит рысью, обедню стоит не бережно. Ноги у него короткие, правая рука короче левой руки, а нос длинный, и на нем большая бородавка, волосы носит торчком, бороду недавно только запустил, да и та у него растет скудно. На самое Крещенье, на Москве-реке, на льду, построили потешную крепость и посадили туда стрельцов. У той башни сделана морда с пастью и с клыками и выкрашена красками. Башню стали пихать с тылу, она пошла, из пасти палили из пушки и из пищалей. А когда докатили ее до ледяной крепости, царь Димитрий выскочил из башни и закричал не по-русски: "Виват!"
   Народ московский глядел на эту потеху с обоих берегов, и на многих в тот день нашло сомнение: кого царем посадили? Не Гришка ли то Отрепьев, беглый холоп князей Ромодановских, глумится над русской землей?
   В мае месяце матушка моя собралась ехать в Москву. Ее надоумили протопоп от Николая-чудотворца и толстая попадья -- бить государю челом на деревнишке,-- просить землишки, черных людишек и животов и просить -- сколько даст.
   Собрали мы десять подвод -- птицы, солонины, засолов, капусты квашеной, пирогов, полотна беленого. Мая двенадцатого числа отстояли молебен и тронулись. Матушка всю дорогу плакала, молилась, чтобы нам живыми доехать.
   Въехали мы в Москву в обед четырнадцатого мая и стали в слободе на Никольском подворье, у Арбатских ворот. Пообедали. Матушка легла почивать, а я вышел на двор, где стояли воза. Сел на крылечко и гляжу. Въезжают на двор три казака, передний,-- смотрю,-- Наум, я сразу его узнал, в черном добром кафтане, о сабле, и сам красный, злой, пьяный,-- едва сидит в седле.
   -- Эй, дьявол! -- кричит Наум.- Хозяин, пива... Баулин, коломенского кожевника Афанасия кум, нашего подворья хозяин, гладкий, лысый посадский, вышел на крыльцо, улыбается.
   -- Можно, казачки,-- отвечает,-- можно, любезные, пиво у меня студеное, сытное, кому и пить, как не вам.
   И сейчас же рябая девка с бельмом выбегла со жбаном пива, поднесла Науму. Он сдвинул шапку, испил из жбана, отдулся и слез с коня,-- сел на бревнышко у крыльца.
   -- Из Димитриевых али за истинного царя? -- спросил он у хозяина со злобой.
   Баулин усмехается, поглаживает бороду.
   -- Мы люди посадские,-- отвечает,-- мы -- как мир. Тот нам царь хорош, кто миру хорош. Наше дело торговое.
   -- Ах ты сума переметная, сукин ты сын! -- говорит ему Наум.- Да разве Димитрий царь: расстрига, польский ставленник, Отрепьев, самый вор последний. Он у Вишневецких в Самборе конюшни мел. Я-то уж знаю,-- я сам за него кровь проливал под Новгородом-Северским, когда били мы, казаки, князя Мстиславского, я знамя взял... Я бы самого воеводу Мстиславского взял, да ушел он в степь,-- конь под ним был добрый, ах, конь... Князя три раза я бил саблей по железному колпаку,-- всего окровавил... Господи прости, сколько мы русских людей побили... А за что? Чтобы нас в Москве поляки бесчестили и лаяли... Пороху, свинца нам продавать не велят... Придешь в кабак, из-за стола тебя выбивают вон... Ну, погоди...
   Наум стащил с себя шапку, бросил ее под ноги и стал топтать.
   -- Мы знаем, за кем пойдем. Мы за веру постоим... Ни одного поляка живого из Москвы не выпустим!
   -- Будет тебе, Наум, нехорошо,-- сказал ему Баулин,-- поди на сеновал, отоспись.
   -- Нет, я не пьяный... А -- пьян, не от твоего вина... Подожди, подожди,-- ужотка вам запустим ерша...
   Тут Наум схватил шапку, вздел ногу в стремя, конь его кинулся в сторону. Наум поскакал за ним на одной ноге, повалился брюхом в седло. Казаки заржали, и все трое выскочили, как без ума, из ворот, запустили вскачь по слободе к Воробьевым горам,-- только пыль да куры полетели в стороны.
   На другой день нам запрягли возок, и мы с матушкой поехали в Кремль, в Успенский собор, и стояли обедню; а отстояв, пошли к Шуйскому на двор, кланяться, просить заступиться перед царем за нас -- сирот: не дадут ли землишки.
   Боярин-князь Василий Иванович Шуйский вышел к нам на крыльцо, и матушка кланялась ему в пояс, а я -- в землю, хотя и невдомек нам было, что уже не князь -- плотный, низенький старичок в собольей зеленой шубе -- стоит перед нами, а без двух дней царь. Борода у него была редкая, мужицкая, лицо одутловатое, щекой дергает, а глаза -- щелками -- большого ума, не давал только в них взглянуть.
   Сказал нам боярин-князь тонким голосом, со вздохом:
   -- Заступлюсь перед кем нужно за твое сиротство, матушка княгиня, но обожди, обожди, ох, обожди. Ныне все мы под богом ходим... А мужа твоего, князя Леонтия Туренева, помню хорошо,-- при царе Федоре он на три места ниже меня сидел: я, да князь Мстиславский, да князь Голицын, да Тверской князь, Патрикеева рода, а после него место Туреневу, и ему воеводой место в сторожевом полку, а в большом полку -- третьим воеводой. Мальчику-то вели это заучить.
   Князь погладил меня по голове и отпустил нас. На другой день, как солнце встало, пошли было мы с матушкой на Красную площадь, на торг. Куда там -не протолкаться. Народ так и лезет стеной,-- боярские дети, стрельцы, перегони, татары -- в пестрых халатах, поляки -- в голубых, в белых кафтанах, иные с крыльями, а наши -- в зеленой, в коричневой,-- все в темной одеже.
   По бревнам громыхают телеги. Или проскачет боярин в медной греческой шапке с гребешком,-- впереди него стремянные расчищают плетьми дорогу,опять давка.
   У кремлевской стены стоят писцы, кричат: "Вот, напишу за копейку!" Попы стоят, дожидаются натощак -- кого хоронить или венчать, и показывают калач, кричат: "Смотри, закушу". Кричат сбитенщики, калачники. Дудят на дудках слепцы. Между ног ползают безногие, безносые, за полы хватают. А в палатках понавешано товару,-- так и горит. Из-за прилавков купчишки высовываются, кричат: "К нам, к нам, боярин у нас покупал!" Пойдешь к прилавку,-- вцепится в тебя купец, в глаза прыгает, а захочешь уйти ни с чем, начинает ругать и бьет тебя куском полотна, чтобы купил. Подале, на Ильинке, на улице, сидят на лавках люди, на головах у них надеты глиняные горшки, и цыгане стригут им волосы,-- Ильинка полна волос, как кошма.
   От этого шума напал на матушку великий страх, сделалось трясение в ногах. Вернулись мы на подворье и рано легли спать. Ночью матушка меня будит, шепчет: "Одевайся скорей". На столе горит свеча, лицо у матушки как мукой посыпанное, губы трясутся, шепчет: "Хозяин прибегал, велел схорониться: говорит, чье-то войско на Москву идет, уже в город входят".
   И мы слышим -- топот множества ног и скрип телег многих, а голосов не слышно,-- входят молча. Вдруг застучали в ворота,-- отворяй. Матушка меня схватила, спрятались мы на сеновале и до утра слушали,-- нет-нет, да и ломятся к нам на двор.
   А утром узнали: в Москву вошло восемнадцать тысяч войска с князем Голицыным, и в Кремле уж бунт -- стрельцы жалованья просят за три месяца вперед и грозят перекинуться от царя к Голицыну, и Шуйский будто сказался больным, а иные говорят,-- видели его ночью у Арбатских ворот на коне.
   В самый завтрак к нам на подворье забежал божий человек, голый, в одних драных портках, на шее у него, на цепи, висят замки, подковы и крест чугунный. Матушка взглянула на него,-- вся в лице переменилась и положила ложку. А божий человек смеется, морщится, шею вытянул -- и начал топтаться, как гусь, забормотал:
   -- В Угличе-то кого зарезали, а? Знаете?.. Его же, м ныне его зарезали, сам, сам видал,-- вот она.- И протягивает тряпочку, всю в крови.- Понюхайте, не жалко, царская кровушка медом пахнет... А когда еще раз, в третий раз, резать-то его станете, опять меня позовите...
   Матушка, смотрю, цепляется ногтями по столу и повалилась на скамейку. Спрыснули ее с уголька, она вскинулась.
   -- Царя убили! -- кричит.- А вы тут ложками стучите... Идем, идем скорее,-- и тащит меня за руку из-за стола, и мы побежали в город.
   В Боровицкие ворота нас не пустили,-- в воротах и у моста через Неглинную стояли казацкие воза, кони у коновязей, кипели котлы на кострах, казаки кричали с того берега:
   -- Поляки причастие из Успенского собора выкинули... Из Чудова монастыря мощи выкинули... Весь народ будут в польскую веру перегонять...
   Вдоль Неглинной бежали люди,-- крик, давка, визг бабки... Смотрим,сбились в кучу: бьют кого-то. Выскочил из кучи поляк, отбивается саблей и прыгнул в Неглинную, поплыл. С той стороны казаки бьют по нему из ружей.
   Добежали мы до Красной площади, и здесь толпа понесла нас вдоль стены к Василию Блаженному. Все маковки его, алые, зеленые, витые, так и горели на солнце. Звонили колокола тревожно, гудел Иван Великий.
   В толпе докатились мы до пригорка,-- Лобного места,-- кругом него теснился народ, молча, без шапок. На Лобном месте, на дубовой лавке, лежал голый человек с раздутым животом, нога левая перебита, срам прикрыт ветошью, руки сложены на пупе, а лица не видно,-- на лицо надета овечья сушеная морда -- личина.
   -- Кто это лежит, кто лежит? -- спрашивает матушка.
   Ей отвечают многие голоса:
   -- Царь.
   -- Русский православный царь лежит.
   -- Не царь, а расстрига, вор...
   -- Нет, это не он, ребята, лежит.
   -- Господи, помилуй!
   -- Он много тощее, а этот -- плотный...
   -- А он где же? -- Он ушел...
   Из толпы к Лобному месту выбивается человек, всходит к мертвому телу,гляжу: опять это Наум. Рот у него разбит, глаз и щека в крови, волоса растерзаны.
   -- Вот вам крест святой,-- закричал Наум и перекрестился на румяные главы храма,-- этот на лавке лежит: царь Димитрий, расстрига, вор... Мне верьте... Я кровь за него проливал, будь он проклят... Его мало мучили... Надо еще мучить...
   В руке Наума откуда-то появилась дудочка деревянная, крашеная, и он вставил дудочку мертвецу в руки... Вставил, всплеснул ладонями, разинул разбитый рот,-- хотел, видно, засмеяться,-- но пошатнулся, повалился навзничь...
   Народ зашумел, закликали бабы дурными голосами. А в это время ударили с кремлевской стены из пушки, зазвонил благовест, отворились ворота, и выехали бояре,-- впереди всех Василий Шуйский в золотой шубе, как в ризах царских. Нас затеснили, затоптали, кое уже как пробились мы к Москве-реке. На той стороне по Замоскворечью шла стрельба,-- казаки и посадские резали поляков, разбивали их осадные дворы.
   Так мы с матушкой ни с чем вернулись в Коломну. Плохое началось житье. Тяглые и черные людишки с нашей вотчины почти все разбежались -- иных сманивали казаки, иные от поборов, от кормовых, от государева тягла разбредались розно -- куда глаза глядят.
   Когда узнали, что в Москве выкрикнули царем Василия Ивановича Шуйского, народ говорил: "То дело Шуйских да Голицыных, а нам на Василия наплевать, какой он царь, мы ему крест не целовали, а мы крест целовали Димитрию, он тогда из Москвы ушел в женском платье, и надо опять его ждать к Покрову дню".
   Так и вышло. Осенью князь Шаховской, сосланный Шуйским на воеводство в Путивль, поднял город за царя Димитрия, а воевода Телятевский поднял Чернигов. Встали холопы. Вышли из лесов шиши. Двинулась мордва на Нижний-Новгород. Взбунтовался в Астрахани воевода, князь Хворостин. Войска Шуйского разбиты были под Тулой и под Рязанью. Началась смута.
   А к Покрову дню и объявился Димитрий живой. Шел он из литовской украины с казаками. За ним из Рязани двинулось ополчение с воеводой Прокопием Ляпуновым, а из Тулы вышел Истома Пашков с ополчением же. Под Москвой они соединились с названным Димитрием и стали обозом в селе Коломенском.
   У нас в Коломне один только протопоп не верил в названного Димитрия, кричал:
   -- Дьявол вас мутит, мужичье недотепанное! Царя Димитрия зарезали. А нынешний Димитрий -- вор, я его знаю. Зовут его Болотниковым. Он в холопах был у князя Телятевского, и бежал, и попал в плен к татарам, а татары продали его туркам, и работал у них на галерах. А от турок бежал в Венецию-город, а оттуда пробрался на Русь, будь он проклят... И ныне кидает по городам воровские письма.
   Болотникова прелестные письма протопоп показывал на торгу и читал их:
   -- "Во имя отца и сына и святого духа... Велим мы вам, холопам и тяглым людям, побивать своих бояр, и жен их, и вотчины их и поместья брать на себя. И велим вам, слободским тяглым и черным людям, гостей и всех торговых людей побивать, и животы их грабить, и жен их и дочерей брать за себя. И за это мы вам, всем безыменным людям, хотим давати боярство, и воеводство, и окольничество, и дьячество..."
   На святки ночью ворвались в Коломну воры на ста двадцати санях. Матушка услыхала набат, оделась, одела меня, сняла образа, завязала их в скатерть, и мы вышли за ворота. Мороз был лютый, луна высокая, ясная. Мимо, по улице, скакали сани, полные воров. На ворах шубы, на иных ризы. Хлещут по лошадям, ноги задирают, орут -- все пьяные... У Николая-чудотворца часто-часто страшно били в большой колокол. Воры доскакали до площади и сбились у воеводина двора,-- стучат в ворота, ломают ставни. Мы с матушкой вернулись в избу.
   В избе даже нашей было слышно, как начал кричать человек на площади. Ах, душегубы... Толстая попадья нам потом рассказывала,-- сама видела, как вытащили воры воеводу из избы на снег, однорядку, рубаху содрали и ножами резали у него из спины ремни,-- допытывались, где казна зарыта.
   Ворота мы так и не заперли,-- все равно воры выломают. Матушка поставила на стол образ заступницы, зажгла перед ней свечечку. Мы сидим на лавке, дожидаемся смерти. Вдруг заскрипел снег,-- идут!
   -- Прощай, сыночек, голубчик, прости меня Христа ради,-- сказала матушка, перекрестила и прижала меня к себе.
   В дверь ударили ногой, в избу вошли воры. Впереди -- Наум. Шапки не снял, не помолился и говорит застуженным голосом:
   -- Ну, поели нашего хлеба досыта,-- ступайте...
   -- Наум,-- спрашивает матушка со слезами,-- ты ли это?
   -- Звали Наумом... Ныне я вам голова... Бери щенка своего, уходи куда глаза глядят... Счастье твое, что я здесь.
   Так мы с матушкой захватили узел с благословленными иконами и вышли из своего дома на трескучий мороз.
   На площади горел, как свеча, двор воеводы. Куда идти? Снег по колено. Господь надоумил нас постучаться к протопопу. Долго нас не впускали, потом, глядим,-- над воротами высовывается растрепанная голова. Это был сам протопоп,-- узнал нас и впустил.
   С той поры жили мы у протопопа в черной подклети. От горя, от дыма горького, от черствого хлеба столько слез пролили,-- на всю жизнь хватило.
   К весне стало нам легче. Болотникова у деревни Котлов разбил наголову Скопин-Шуйский. Вор бежал в Тулу и сел в осаду вместе с самозванным царевичем Петрушей. Много таких царевичей тогда объявлялось по всей земле: был и Ерошка-царевич, и царевич Гаврилка, и царевич Мартынка,-- погуляли, потешились в свое время.
   Шуйский осадил Тулу, затопил город. В Москве вздохнули, стали подвозить хлеб, рассылать по городам голов и целовальников -- править государеву казну. Но огнедыхательный дьявол, лукавый змей, поедатель душ наших, воздвиг на нас нового вора. Кто был тот вор,-- никто не знал, знали только, что сидел одно время в остроге, в Пропойске, за разбой. Однако в Стародубе на воскресном торгу его признали за царевича, помогли деньгами, пристали к нему поляки и казаки, двинулся он на Москву, при Волхове разбил царское войско и стал обозом в селе Тушине, окопался земляным валом, загородился частоколом.
   Поначалу вор хотел с боем овладеть Москвой,-- подбивали его к тому поляки. Дрались они с москвичами на реке Химке у деревни Иваньково, дрались на Яузе, на Ходынском поле, захватили у москвичей Гуляй-город, а Москвы взять не смогли. Тогда тушинские стали грабить кругом деревни. Лисовский осадил Троицу. Сапега разбил Ивана Шуйского и открыл дорогу на север грабить северные города.
   В Москве опять начался голод, а в Тушине -- раздолье. И стали простые людишки из Москвы к вору перелетать. А за простыми потянулись служилые и дворяне -- просить у вора деревнишек. Кланялись ему и Салтыков, и Рубец-Масальский, и Хворостин, и Плещеев, и Вельяминов. Вор жаловал -- иным вотчины, иным окольничество, а иным и боярство.
   Протопоп опять стал подбивать матушку ехать в Тушино, кланяться вору на деревнишке:
   -- Вот всю землю раздаст, останешься ты с дитем, как обкошенный куст.
   А ехать было страшно. Как тогда, весной, Болотникова разбили,-- Наум с товарищами убежал из Коломны и теперь шалил в окрестностях, хвалился, что скоро будет с Волги атаман Баловень,-- тогда они сделают пустоту.
   Так мы и прождали до осени. А осенью вор поругался с поляками, зажег Тушино, и бежал в Калугу, и там стал набирать новое ополчение. А поляки и русские, что остались в Тушине, послали боярина Салтыкова с товарищами к польскому королю -- просить королевича Владислава на Московское царство. А царь Шуйский послал брата, Димитрия, с большим войском под Смоленск -- бить поляков, и то русское войско поляки разбили под Клушином и пошли на Москву помогать тушинским полякам. А вор из Калуги тоже пошел на Москву и стал в селе Коломенском. Такая поднялась смута -- разобрать ничего было нельзя.
   На Фоминой неделе в Коломну прилетел польский полковник с гусарами, дворы, что остались целы, выграбил, много народа порубил, посек и порохом взорвал городскую стену. Мы в погребе отсиделись. Протопоп сгорел на сеновале. Толстую попадью гусары увели с собой. Остались мы с матушкой без кола, без двора, взяли по мешку и пошли куда глаза глядят,-- Христовым именем.
   Помню,-- поутру вышли мы из лесочка и увидели: внизу, под горой, вьется лазор