Аннотация: Das Totenschiff.
Перевод Эмилии Грейнер-Гекк (1928).
Бруно Травен. Корабль мертвых
Перевод Эмилии Грейнер-Гекк
Печатается по изданию: Б. Травен. Корабль мертвых. М,: "Московский рабочий", 1929.
Песня американского моряка
Не плачь так горько обо мне,
девушка-краса. Я в Джексон-сквер вернусь к тебе,
раскинув паруса,
В солнечный Нью-Орлеан,
В родную Луизиану.
Родная думает, что смерть мне принесет волна,
И в Джексон-сквере уж не ждет любимого она,
В солнечном Нью-Орлеане,
В родной Луизиане.
Но не сомкнулись надо мной
курчавых волн стада.
Корабль смерти мчит меня неведомо куда,
Далек родной Нью-Орлеан
И солнце Луизианы.
I
...Мы привезли груз хлопка из Нового Орлеана в Антверпен на первоклассном корабле "Тускалозе" -- "First rate steamer made in USA". Родная гавань -- Новый Орлеан! О, солнечный, смеющийся Новый Орлеан, столь не похожий на трезвые города оледеневших пуритан и окостеневших торговцев ситцем нашего Севера! И какие прекрасные помещения для экипажа! Наконец-то нашелся порядочный судостроитель, которого осенила революционная мысль, что команда корабля -- тоже люди, а не только руки. Все чисто, все ласкает взор... Ванная и кипы белоснежного белья, непроницаемого для москитов. Отличная сытная пища. Всегда наготове чистые тарелки и блестящие, вычищенные вилки, ложки и ножи. Тут были негритянские бои, которым только вменялось в обязанность держать жилые помещения в чистоте, чтобы команда корабля всегда оставалась здоровой и бодрой. Компания наконец догадалась, что хорошо настроенная команда оплачивает себя лучше обиженной и недовольной.
Второй офицер? Нет, сэр. Я не был вторым офицером на этом судне. Я был обыкновенным палубным рабочим, совсем простым рабочим. Видите ли, уважаемый, матросов уже почти не осталось, да в них и нет надобности. Такой современный транспортный корабль, в сущности, уже и не корабль. Это плавающая машина. А что машина нуждается в услугах матросов, этого, полагаю, вы и сами не думаете, хотя бы вы и ничего не смыслили в кораблях. Машине нужны рабочие и инженеры. Даже шкипер или капитан в наше время только инженер. И даже сам рулевой, который, казалось, имел бы все основания считаться матросом, теперь только машинист, не более. Его дело -- повернуть рычаг, чтобы дать направление рулю. Романтика морских историй давно умерла. Я же думаю, что этой романтики никогда и не существовало. Ни на парусных судах, ни на морях. Романтика эта существовала только в фантазии изобретателей и писак разных историй. Эти лживые морские истории вовлекли многих юношей в такую жизненную обстановку, которая неизбежно обрекала их на духовную и физическую гибель. Ведь они имели за собой только детскую веру в правдивость и честность этих романтичных писак. Возможно, что капитаны и штурманы знали романтику, но команда -- никогда. Романтика команды всегда была одна и та же: нечеловеческий труд и скотское обращение... Капитаны и штурманы фигурируют в операх, романах и балладах. Песнь песней никогда не воспевала скромного героя труда. Такая песнь песней была бы слишком груба, чтобы вызвать восторг тех, для кого она предназначена. Да, сэр.
Я был простым палубным рабочим -- и только. Я делал всякую работу, какая попадалась под руку. Вернее говоря, я был маляром. Машина движется сама. А так как рабочие должны быть заняты, а работа бывает нужна лишь в исключительных случаях, когда надо привести в порядок помещения для груза или произвести какую-нибудь починку, то на корабле всегда идет окраска. Она происходит ежедневно с утра до ночи и никогда не прекращается. Всегда находится что-либо, что надо окрасить. В один прекрасный день начинаешь удивляться этому нескончаемому окрашиванию и приходишь к твердому убеждению, что все остальные люди, не плавающие на кораблях, занимаются только одним делом -- заготовляют краски. И преисполняешься глубокой благодарностью этим людям, потому что, если бы они вдруг отказались приготовить краски, палубный рабочий не знал бы, что ему делать, а первый офицер, под командой которого он состоит, пришел бы в отчаяние, так как не знал бы, что ему приказать. Не могут же палубные рабочие даром получать свое жалованье. Не так ли, сэр?
Жалованье было небольшое. Я бы не сказал, что большое. Но если бы двадцать пять лет я не тратил ни единого цента, бережно откладывая каждую месячную получку, и ни разу за все это время не оставался бы без работы, то по истечении двадцати пяти лет неустанного труда и бережливости я мог бы с гордостью причислить себя к низшему слою среднего класса, к тому слою, который может сказать: слава богу, я отложил себе копейку на черный день. И так как этот слой населения есть тот благословенный слой, который поддерживает фундамент государства, я мог бы по праву считаться почтенным членом человеческого общества. Чтобы достигнуть этой цели, стоит трудиться и отказывать себе в самом необходимом, хотя бы даже в продолжение пятидесяти лет. Таким способом себе обеспечишь будущую жизнь, а другим -- земное существование.
Я не очень-то торопился с осмотром города. Терпеть не могу Антверпена. Здесь всегда шатается множество беспутных моряков и всяких темных субъектов. Да, сэр.
Но не так-то просто складывается наша жизнь. Судьба очень редко считается с нашими вкусами. Не скалы определяют движения и характер вселенной, а мелкие зерна и камушки.
Мы не получили груза и должны были вернуться домой с балластом. В последний вечер перед отплытием вся команда ушла в город. Я остался в кубрике совсем один. Я устал от чтения и сна и не знал, что с собой делать. Сегодня мы бросили работу уже в двенадцать, так как надо было распределить вахты на предстоящее плавание. Не трудно было догадаться, почему все ушли на берег: всем хотелось захватить с собой по бутылочке, ведь дома спиртного не было благодаря благословенному запрету алкоголя.
Я беспрестанно бегал от кубрика к фальшборту, чтобы плюнуть в воду, и от фальшборта в кубрик. От нескончаемого созерцания опустевшего корабля и постоянного разглядывания скучных портовых построек, амбаров, доков, пустых каморок контор с их хмурыми окнами, за которыми не видно было ничего, кроме сортировщиков писем и груд исписанных деловых бумаг и накладных, мне стало невыразимо уныло и безутешно. Сумерки сгущались, и в этой части пристани не было видно ни одной человеческой души.
Меня охватила тупая тоска по земле -- мне страстно захотелось ощутить под ногами твердую почву, -- тоска по улице и людям, заливающим ее своим веселым потоком. Да, я хотел видеть улицу, только улицу, не больше. Улицу, не окруженную водой, улицу, которая не качается, а твердо лежит под ногами. Мне захотелось доставить радость глазам, радость упоительного созерцания улицы.
-- Надо было придти раньше, -- сказал офицер, -- теперь я не выдаю денег.
-- Но мне необходимо двадцать долларов аванса.
-- Пять вы можете получить, и ни цента больше.
-- С пятеркой мне нечего делать... Мне нужно двадцать, иначе я завтра свалюсь. Кто же тогда будет красить палубу? Может быть, вы это знаете? Я должен иметь двадцать во что бы то ни стало.
-- Десять. И это мое последнее слово. Десять или вообще ничего. Я не обязан давать вам ни гроша.
-- Ладно, давайте десять. Это подлейшая скупость, но что же с вами поделаешь? Мы уже привыкли мириться со всякими неудобствами. Нам это не впервые.
-- Подпишите квитанцию. Завтра мы занесем ее в книгу. Сейчас у меня нет охоты заниматься счетами.
Я получил свою десятку. Мне всего-то и нужно было только десять. Но если бы я сказал ему десять, он ни в коем случае не дал бы мне больше пяти. Больше десятки я и не собирался тратить. Что положишь в карман, отправляясь в город, того уже не вернешь назад, --пиши пропало.
-- Не напейтесь только. Это гиблое место, -- сказал офицер, принимая от меня квитанцию.
Это была неслыханная обида. Шкипер, офицер и инженеры напивались по два раза в день с тех пор, как мы стояли в порту, а мне проповедуют трезвость. Я и не думал напиваться. Да и зачем? Это так глупо и недостойно.
-- Нет, -- ответил я ему. -- Я никогда не выпью ни одной капли этого яда. Я знаю свои обязанности перед родиной даже здесь на чужбине. Да, сэр. Я -- трезвенник, я -- аскет. Можете положиться на меня. Я верю в святую силу запрещения алкоголя.
Я простился с офицером и побежал вниз.
II
Был чудесный летний вечер. Я шагал по улицам, упиваясь жизнью, и не мог себе представить, что где-нибудь существуют люди, недовольные этим миром. Я глазел на витрины и разглядывал встречных прохожих. Красивые девушки, черт побери! Некоторые, разумеется, и не замечали меня, но те, которые мне улыбались, были как раз самые красивые. И как очаровательно они умели улыбаться!
Я подошел к дому с золоченым фасадом. Он выглядел таким веселым, этот дом, со своей позолотой. Раскрытые настежь двери, казалось, говорили: "Войди, дружок, хоть на полчасика, садись, устройся поуютнее и забудь свои горести..."
У меня не было горестей, но мне казалось забавным, что кто-то убеждал меня позабыть их. Это было так мило! А в доме было уже много людей; все они веселились, позабыв свои заботы, смеялись и пели, и оттуда неслась такая подмывающая музыка! Мне захотелось посмотреть, позолочен ли дом и внутри. Я вошел и сел на стул. Ко мне тотчас же подбежал парнишка, ухмыльнулся и поставил бутылку и стакан перед самым моим носом. Верно, он умел читать по лицу, потому что сейчас же заговорил по-английски:
-- Угощайтесь, дружище, и будьте веселы, как и все другие.
Я видел вокруг себя только веселые лица, а ведь по целым неделям передо мной не было ничего, кроме воды и вонючих красок. И мне стало легко и весело, и с этого момента я уже не мог ни на чем сосредоточить свои мысли. Я не осуждаю этого доброго парнишку; виноват алкогольный запрет, делающий нас такими слабыми перед искушением. Законы всегда ослабляют человека, потому что в самой натуре его уже заложено -- нарушать законы, придуманные другими.
Все время меня окутывал сладостный туман, а поздно ночью я увидал себя в комнате очаровательной, смеющейся девушки. Я обратился к ней:
-- Скажите, мадемуазель, который теперь час?
-- О! -- воскликнула она с очаровательным смехом. -- Какой ты красивый! Ты, верно, настоящий джентльмен! -- Честное слово, именно так она и сказала. -- Хорошенький мальчик, -- продолжала она, -- смотри не испорть нашей милой шутки, будь кавалером, не покидай робкую молодую девушку в полночь одну... Может быть, здесь поблизости находятся разбойники, а я ужасно труслива, ведь разбойники могут меня, пожалуй, зарезать!..
Ну да, я знал свой долг, долг краснощекого американского юноши, когда его просят помочь слабой беспомощной даме. Мне еще в детстве наказывали: веди себя прилично в присутствии женщин, и если дама тебя о чем-нибудь попросит, исполни ее просьбу беспрекословно, хотя бы это стоило тебе жизни.
Ладно, утром, чуть свет, я помчался в порт. Но там уже не было "Тускалозы"... Место, где она стояла, опустело. Она ушла домой, в солнечный Орлеан, ушла, не захватив меня в собою.
Мне случалось видеть заблудившихся детей, которых покинула мать, людей, хижина которых сгорела или была унесена потоком, самцов, у которых угнали или убили самку. Все это выглядело очень печально. Но печальнее всего на свете -- моряк на чужбине, у которого из-под носа ушел его корабль. Моряк, оставшийся на берегу. Моряк, оказавшийся лишним.
Но не чужая страна гнетет его душу и заставляет его плакать, как малого ребенка. К чужим странам он привык. Нередко он добровольно оставался на чужбине, задерживался на берегу по всяким соображениям личного свойства. Тогда он не испытывал ни грусти, ни угнетения. Но если корабль, представляющий для него всю его родину, уходит, не взяв его с собой, то к чувству бездомности присоединяется нестерпимое чувство своей полной никчемности. Корабль не подождал его, он может справиться и без него, он не нуждается в нем!.. Старый гвоздь, выпавший откуда-нибудь и оставшийся в гавани, может сыграть роковую роль в жизни корабля; моряк же, вчера еще считавший себя необходимым для благополучного путешествия корабля, значит сегодня меньше, чем этот старый гвоздь. Без гвоздя корабль не мог бы обойтись, моряк же оказался лишним, его отсутствие прошло незамеченным, компания сэкономит его жалование. Моряк без корабля, моряк, не принадлежащий ни к какому кораблю, -- ничтожнее сора на улице. У него нет пристанища, он никому не нужен. Если он бросится в море и утонет, никто не станет его искать.
"Неизвестный, по всем признакам, -- моряк", -- вот и все, что скажут о нем.
"Впрочем, все это довольно-таки забавно, -- подумал я и ударил по гребню захлестнувшую меня волну уныния так, что она отхлынула. -- Сделай из дурного хорошее, и дурное исчезнет во мгновение ока".
Черт с ней, со старой "Тускалозой"! На свете есть еще много кораблей, ведь океаны безмерно широки. Придет другой, лучший. Сколько всего кораблей на свете? Полмиллиона, наверно. Из них, по крайней мере, хоть одному понадобится палубный рабочий. А Антверпен -- большой порт, и сюда, наверно, зайдут все эти полмиллиона кораблей. Когда-нибудь, хоть один раз, два зайдут. Только терпение. Не могу же я требовать, чтобы такой корабль явился немедленно и чтоб капитан в смертельном страхе кричал:
-- Господин палубный рабочий, идите-ка скорее сюда, вы мне нужны, не ходите к соседу, умоляю вас!
Я, в самом деле, не очень-то горевал об изменнице "Тускалозе". Можно ли было ожидать подобного вероломства от этой прелестной женщины? Но таковы они все, все. А у нее были такие чистые кубрики и такая вкусная еда! Сейчас у них как раз первый завтрак, у этих проклятых беглецов. Они, наверно, уплетают мою порцию яичницы с ветчиной. Только бы она не досталась Слиму. Этой собаке я бы не хотел бы ее отдать. Он первый, конечно, перероет мои вещи и выберет себе самое лучшее, пока их не запрут на замок. Эти бандиты вообще не позволят запереть мои вещи. Они разделят их между собой и скажут, что у меня ничего не было. Мошеннику Слиму нельзя доверять, ведь он уже не раз воровал у меня туалетное мыло: он, видите ли, не может мыться простым, этот разряженный бродвейский жеребец. Да, сэр, вот каков этот Слим. Вы ни за что не поверили бы этому, если бы его увидели.
Право же, я не очень-то горевал о покинувшей меня "Тускалозе". По-настоящему меня огорчало лишь то обстоятельство, что в моем кармане не осталось ни цента. Прелестная девушка рассказала мне ночью, что ее любимая мать тяжело больна и что у нее нет денег на лекарство и куриный бульон. Я не хотел быть ответственным за смерть ее матери; я отдал прелестной девушке все свои деньги и был награжден тысячью благодарностей и счастливых пожеланий. Есть ли на свете что-нибудь более приятное, чем тысяча благодарностей красивой девушки, любимую мать которой вы только что спасли от смерти? Нет, сэр.
III
Я присел на огромный лежавший подле меня ящик и мысленно следил за "Тускалозой" на ее пути. Я ждал и надеялся, что она налетит на скалу и будет вынуждена либо вернуться, либо спустить в шлюпки свой экипаж и отослать его обратно. Но она ловко обошла рифы и скалы; я так и не дождался ее возвращения. Во всяком случае, я от всего сердца желал ей всяких несчастий и крушений, какие только могут случиться с кораблем. Но ярче всего я представлял себе, что "Тускалоза" попала в руки морских разбойников, разграбивших ее сверху донизу и отнявших у Слима все мои вещи, которые он, конечно, уже успел себе присвоить. И здорово же надавали ему по его ехидной роже! Надавали так, что он на всю жизнь потерял охоту язвить и зубоскалить.
Только что я прикорнул, чтобы подремать немного и увидать во сне мою прелестную девушку, как кто-то хлопнул меня по плечу и начал говорить с такой бешеной быстротой, что у меня закружилась голова.
Я рассвирепел и крикнул:
-- Oh, rats, оставьте меня в покое, мне тошно от вашей трескотни. Кроме того, я не понимаю ни слова из того, что вы здесь мелете. Убирайтесь к черту!
-- Вы англичанин, не так ли? -- спросил он меня по-английски.
-- Нет, янки.
-- Ага, значит, американец.
-- Да, и отвяжитесь от меня поскорей. Мне нет никакого дела до вас.
-- Но у меня есть дело к вам: я из полиции.
-- Значит, вы счастливец, милый друг, -- это хороший пост, -- сказал я ему на это. -- Что же случилось? Плохо вам, что ли, живется, или у вас какие-нибудь неприятности?
-- Моряк? -- продолжал он допрашивать.
-- Да, старина. Может быть, у вас есть местечко для меня?
-- С какого корабля?
-- С "Тускалозы" из Нового Орлеана.
-- Ушла в три часа утра.
-- Я не нуждаюсь в вашей информации. Не найдется ли у вас лучшей шутки в запасе? Эта уже устарела и протухла.
-- Где ваши бумаги?
-- Какие бумаги?
-- Баша корабельная карточка?
Вот еще новое дело, моя карточка! Она торчала в кармане моей тужурки, а моя тужурка была в моей сумке, а моя сумка лежала под моей койкой на "Тускалозе", а "Тускалоза" -- ба! Где бы она могла теперь быть? Если б я только знал, что давали им сегодня на первый завтрак. Негр опять, конечно, пережарил сало, -- ну и задам же я ему взбучку, когда пойду окрашивать палубу!
-- Ну-ка, давайте вашу карточку. Вы же понимаете, что я вам говорю?
-- Мою карточку? Если вы говорите о ней, то есть о моей карточке, то я должен вам сказать правду. У меня нет карточки.
-- Нет карточки?
Надо было слышать, каким разочарованным тоном он произнес это. Приблизительно так, как если б хотел сказать: "Как, вы не верите, что существует морская вода?"
Ему казалось непостижимым, что у меня нет корабельной карточки, и он переспросил меня в третий раз. Но, механически повторяя этот вопрос, он, по-видимому, уже пришел в себя от изумления и добавил:
-- И никаких других бумаг? Паспорта или удостоверения, или еще чего-нибудь в этом роде?
-- Нет. -- Я усердно обшарил свои карманы, хотя и знал совершенно точно, что при мне не было даже пустого конверта.
-- Ступайте за мной, -- сказал полицейский.
-- Куда? -- спросил я, так как хотел узнать, что имеет в виду этот человек и на какое судно он хочет меня отвести. На дозорный корабль я не пойду, это я мог бы сказать ему заранее. Туда не затащат меня даже десять лошадей.
-- Куда? Это вы сейчас увидите.
Не могу сказать, чтобы этот человек был особенно любезен, но агенты по найму матросов только тогда и рассыпаются мелким бесом, когда никого не могут заманить в свою коробку. Должно быть, он хотел отвести меня на хорошее судно. Счастье само шло мне в руки, а еще за полчаса до этого я унывал.
Наконец мы высадились. Где? Вы угадали, сэр, -- в полицейском участке. Тут меня основательно обыскали. Когда они обшарили меня до нитки и ни один шов не оставался уже тайной для них, человек спросил меня очень сухо:
-- Оружия нет? Инструментов нет?
Я еле сдержал себя, чтоб не залепить ему в рожу. Уж не думали ли они, что я спрятал пулемет в верхней части носа или под глазными веками! Но таковы уж все эти люди. Они не могут и никогда не смогут понять, что у вас нет того, чего они ищут. Но тогда я еще не знал этой особенности всех полицейских.
Потом я должен был стать перед столом, за которым сидел человек, все время смотревший на меня так, словно я украл его пальто. Он раскрыл толстую книгу, в которой было много фотографий. Полицейский, который привел меня, служил нам переводчиком, потому что иначе мы не могли бы объясниться. Когда на войне им были нужны наши солдаты, они отлично нас понимали, но теперь мы им больше не нужны, и они позабыли все, что знали раньше.
Первосвященник -- так, по крайней мере, выглядел сидевший за столом -- смотрел сначала на фотографии, затем на меня или, вернее, на мое лицо. Он проделал это больше сотни раз, но мускулы его шеи не устали, так привык он к этой работе. У него было много времени, и он беззаботно им пользовался. Ему ведь платили за это, зачем же ему было торопиться?
Наконец он покачал головой и захлопнул книгу. По-видимому, он не нашел моей фотографии. Я тоже не мог припомнить, чтобы когда-нибудь снимался в Антверпене. Под конец я устал, как собака, от этого скучного дела и сказал:
-- Ну, теперь я проголодался. Я еще не завтракал сегодня.
-- Правильно, -- сказал переводчик и повел меня в какую-то каморку.
Здесь было мало мебели, и та, что стояла здесь, не отличалась особой изысканностью.
Но что это там на окне? Удивительно, эта комната кажется слишком простой для хранения государственных сокровищ Бельгии. Но сокровища, наверно, хранятся здесь, потому что проникнуть сюда никто не может -- через окно, безусловно, нет, -- да, сэр.
Хотелось бы мне знать, действительно ли здешние жители называют это завтраком? Кофе с хлебом и маргарин. Они еще не оправились от войны? Или война была затеяна не для того, чтобы добыть себе лучшие завтраки? Значит, они и вправду не победили, что бы ни писали газеты; эта скудная трапеза, вероятно, называлась у них завтраком и до войны, потому что это минимум количества и качества того, что вообще можно назвать завтраком.
В полдень меня опять повели к первосвященнику.
-- Хотите поехать во Францию? -- спросил он меня.
-- Нет, я не люблю Франции. Французы всегда хотят кого-нибудь посадить, а сами никогда не могут усидеть на месте. В Европе они всегда хотят побеждать, а в Африке -- устрашать. Все это мне сильно в них не нравится. Им, может быть, скоро понадобятся солдаты, и, так как у меня нет с собой моей карточки, они могут принять меня нечаянно за одного из своих солдат. Нет, во Францию я не поеду ни в коем случае.
-- А что вы скажете о Германии?
И чего только эти люди от меня хотели?
-- В Германию я тоже не поеду.
-- Почему же? Германия -- прекрасная страна. Там вы сможете легко найти себе корабль.
-- Нет, я не люблю немцев. Когда не предъявляешь счета, они возмущаются, и если не в состоянии по ним заплатить, то приходят в ярость. А так как у меня нет удостоверения, что я моряк, то меня там тоже могут спутать и заставить платить вместе с другими. А я, как палубный рабочий, не могу столько заработать. При таких условиях я никогда не достиг бы низшего слоя среднего класса и никогда не стал бы почетным членом человеческого общества.
-- Что вы так много болтаете? Скажите просто: хотите ехать туда или нет?
Я не знаю, понимали ли они мои слова, но, по-видимому, у них было много свободного времени, и они радовались, что нашли себе развлечение.
-- Итак, коротко и ясно: вы едете в Голландию, -- сказал первосвященник, и переводчик передал мне его слова.
-- Но я не люблю голландцев, -- ответил я, -- и сейчас скажу вам почему...
Но меня прервали:
-- Любите ли вы голландцев или нет, это нас нисколько не интересует. Об этом вы можете сказать самим голландцам. Во Франции вы были бы устроены лучше всего. Но вы не хотите туда. В Германию вы тоже не хотите, она для вас тоже не достаточно хороша, поэтому вы поедете в Голландию. И кончено. Другой границы у нас нет. Из-за вас мы не станем искать себе другого соседа, который, может быть, удостоился бы вашего расположения. А бросать вас в воду мы пока еще не намерены. Голландия -- единственная граница, которая остается у нас в запасе. Значит, туда! И баста. Радуйтесь, что вы так дешево отделались.
-- Но, господа, вы заблуждаетесь. Я вовсе не хочу в Голландию. Голландцы сидят...
-- Молчать! Вопрос решен. Сколько вы имеете при себе денег?
-- Вы же обыскали все мои карманы и швы. Сколько денег вы там нашли?
Как тут не придти в бешенство? Они обыскивают вас в течение нескольких часов с увеличительным стеклом, а потом спрашивают с невозмутимой невинностью: "Сколько вы имеете при себе денег?.."
-- Если вы ничего не нашли, значит, у меня нет денег, -- говорю я.
-- Отлично. Все. Отведите его опять в камеру.
Первосвященник кончил свою церемонию.
IV
С наступлением вечера меня повезли на вокзал. Два человека, один из которых был нашим переводчиком, провожали меня. Очевидно, они думали, что я никогда в своей жизни не ездил по железной дороге, потому что ничего не разрешали мне делать самому. Один покупал билет, другой стоял подле меня и следил, чтоб какой-нибудь вор не обыскал еще раз мои карманы и не потратил бы таким образом свое время даром, потому что в карманах, которые обыскала полиция, самый искусный вор не найдет уже ни гроша.
Человек, покупавший билеты, не отдал мне моего билета. Вероятно, он подумал, что я тотчас же его перепродам. Затем они вежливо проводили меня к вагону и провели в купе. Я думал, что здесь они простятся со мной. Но они не сделали этого. Они сели со мною в купе и, чтобы я не вывалился из окна, посадили меня в середину. Всегда ли бельгийские полицейские так вежливы, я не знаю. Но я, во всяком случае, не мог бы на них пожаловаться. Они предложили мне папиросы. Мы курили, и поезд несся на всех парах. Вскоре мы вышли из поезда и оказались в небольшом городке. Опять меня привели в полицейский участок. Я должен был сесть на скамью -- в том помещении, где находились свободные от дежурства чиновники. Оба человека, с которыми я приехал, рассказали длиннейшую историю обо мне. Остальные фараоны, -- я хочу сказать, остальные полицейские, -- глазели на меня в упор: некоторые с любопытством, словно им никогда еще не приходилось видеть подобного мне человека, другие с таким видом, словно перед ними сидел человек, совершивший, по крайней мере, тройное убийство.
Эти люди, с таким упорством разглядывавшие меня, считавшие меня виновником самых чудовищных преступлений и ожидавшие от меня в будущем еще более тяжких преступлений, нежели те, которые я, по их несомненному убеждению, уже совершил, внушили мне внезапно мысль, что я сижу здесь в ожидании палача, которого, очевидно, не застали дома и теперь разыскивают.
Тут нет ничего смешного, сэр. Положение было очень серьезное. Следует только чуть-чуть над этим задуматься: у меня не было удостоверения, что я моряк, при мне не было паспорта и никакого другого документа, моей фотографии первосвященник в своем альбоме не нашел. Если бы у него была, по крайней мере, моя фотография, тогда он сразу узнал бы, кто я. Рассказ о случае с "Тускалозой" не мог внушить ему никакого доверия: любой бродяга мог бы рассказать ему то же самое. Нигде на всем свете у меня не было постоянной квартиры. Либо корабль, либо ночлежка в чужом порту. Членом какой-либо торговой палаты я тоже не состоял. Короче говоря, я был никто. Ну и вот, я спрашиваю вас, почему бельгийцы обязаны кормить какого-то проходимца, когда им и без того приходится кормить множество детей таких проходимцев, наполовину все же принадлежащих Бельгии? Я же не принадлежал к ней никакой половиной. Повесить меня -- был кратчайший путь от меня избавиться. Я даже не смог бы поставить им это в вину. Ни один человек не думал обо мне, ни один человек не спросил бы обо мне, им не пришлось бы даже заносить мое имя в их толстые книги. И они, конечно, собирались меня повесить. Они ждали только палача, знакомого с этим делом, иначе моя казнь была бы противозаконна и равнялась бы простому убийству.
И как я был прав! Доказательство было налицо. Один из фараонов подошел ко мне и подал мне два толстых пакета папирос, последнюю дань бедному грешнику. Потом он протянул мне спички, заговорил со мной на ломаном языке, засмеялся, -- словом, был чрезвычайно приветлив. Хлопнув меня по плечу, он сказал:
-- Ничего страшного, малец, не делайте из этого трагедии. Курите, время пролетит скорее. Придется подождать, пока стемнеет, иначе наше дело может не выгореть.
Не делать трагедии, когда тебя собираются повесить! Ничего страшного! Хотел бы я знать, испытал ли хоть что-нибудь подобное этот человек, говорящий с такой уверенностью: "Ничего страшного!" Ждать, пока стемнеет! Разумеется, днем они не решатся меня повесить, ведь мы могли бы встретить кого-нибудь, кто знает меня, тогда им не удалась бы эта шутка. Впрочем, нет никакого смысла вешать голову: она скоро повиснет и сама. И вот я дымлю, как фабричная труба, чтобы не оставить им, по крайней мере, папирос.
Папиросы не имеют ни малейшего запаха. Чистейшая солома.
Тысяча чертей, я не хочу висеть! Если бы я только знал, как мне выбраться отсюда. Но они все время толкутся около меня. И каждый вновь приходящий полицейский оглядывает меня с головы до ног и тут же осведомляется у других, кто я, почему я здесь и когда меня повесят, а потом ухмыляется во всю рожу. Отвратительный народец! Хотел бы я знать, зачем мы им помогали.
Позднее я получил свою последнюю порцию. Таких скаредов я не видел еще за всю мою жизнь. Подумать только, какой ужин они подают висельнику! Картофельный салат с ломтиком ливерной колбасы и несколько кусочков хлеба с маргарином. Обидно до слез. Нет, нехорошие люди бельгийцы, а ведь меня чуть не ранили, когда мы вытаскивали их за волосы из этой каши, которую они сами помогли заварить. А сколько денег мы из-за них потеряли!..
Полицейский, предложивший мне папиросы и пытавшийся меня утешить, снова заговорил со мной:
-- Вы, конечно, настоящий американец и не пьете вина, не правда ли? -- Сказав это, он улыбнулся.
Черт возьми, если бы он не был таким лицемером с его выражением "ничего страшного", можно было бы подумать, что на свете существуют порядочные и честные бельгийцы.
-- Настоящий американец? Плевать мне на Америку. Я пью вино, но только крепкое.
-- Я так и подумал сразу, -- сказал полицейский, ухмыляясь. -- И вы, конечно, правы. Ведь это запрещение алкоголя одно бабье суеверие. Позволяете над собой командовать разным тетушкам и богомолкам. Меня это, впрочем, не касается. Но здесь у нас только мужчины носят штаны.
Да, этот парень понимал толк в вещах. Такой не пропадет, он сквозь мутную воду видит дно. Жаль только, что он фараон. Но если бы он не был фараоном, я, вероятно, никогда не увидел бы перед собой такого огромного стакана вина. Запрещение алкоголя -- позор и грех. Я убежден, что где-то и когда-то мы тяжко провинились, потому только у нас и отняли этот божественный дар.
-- Так, теперь пора, моряк, идите за мной.
Какой смысл кричать: "Я не хочу быть повешенным!", когда четырнадцать человек окружают тебя и все четырнадцать представляют закон? Такова уж, значит, судьба. "Тускалозе" следовало обождать всего только два часа. Но я не стоил этих двух часов, а здесь я стоил и того меньше.
Мысль о моей никчемности привела меня все же в негодование, и я сказал:
-- Я не пойду с вами. Я американец, я буду жаловаться.
-- Ого! -- воскликнул один из них насмешливо: -- Вы -- не американец. Докажите это. Есть у вас удостоверение? Есть у вас паспорт? Ничего у вас нет. А у кого нет паспорта, тот никто. Мы можем сделать с вами все, что нам заблагорассудится. Мы так и сделаем и спрашивать вас не станем. Выходите!
Сопротивляться было бы бесполезно: я все равно остался бы в дураках. И я пошел.
Слева от меня шел весельчак, который умел говорить по-английски, справа -- другой полицейский. Мы покинули городок и вскоре вышли в открытое поле.
Было ужасно темно. Мы шли по ухабистому, разъезженному шоссе, идти по которому было чрезвычайно трудно. Мне очень хотелось знать, долго ли нам придется так путешествовать, пока мы достигнем наконец печальной цели.
Но вот мы оставили за собой это жалкое шоссе и вышли на луг. Добрую часть пути мы брели по лугам.
Пришло время приступить к расправе. Но эти парни, очевидно, умели читать мысли. И в тот момент, когда я намеревался вырваться, посадив предварительно фонарь одному из моих соседей, -- он схватил меня за руку и сказал:
-- Вот мы пришли. Теперь нам придется распроститься.
Убийственное чувство -- наблюдать, как подкрадывается к тебе последняя минута, смотреть ей навстречу с открытыми глазами и ясной головой. Впрочем, она даже и не подкрадывалась: она стояла уже передо мной, суровая и грозная. У меня пересохло в горле. Я с удовольствием выпил бы глоток воды. Но об этом нечего было и думать. "Эти несколько минут можно обойтись и без воды", -- наверно, ответили бы мне. Я все же не считал своего покровителя таким негодяем. Палача я представлял себе совсем иначе. Какое, однако, грязное, гнусное дело; словно нет других профессий. Нет, надо же сделаться палачом, бестией, и к тому же избрать это своей профессией!
Никогда прежде я не чувствовал так остро, как хороша жизнь. Изумительно, невыразимо хороша даже тогда, когда усталым и голодным возвращаешься в порт и узнаешь, что твой корабль ушел и ты остался в чужой стране без единого документа. Жизнь всегда прекрасна, какой бы мрачной она нам ни казалась. И быть уничтоженным в эту темную ночь в открытом поле, как червь! Никогда не подумал бы я этого о бельгийцах. Но всему виной закон об алкоголе, делающий человека таким слабым перед искушением. Если бы сейчас, сию минуту, этот мистер Вольштедт попался мне в руки! Какую злую жену имеет, должно быть, этот человек, если он мог выдумать нечто подобное! И как я рад, что на меня не извергаются миллионы проклятий, которые тяготеют на жизни этого человека.
-- Да, мистер, мы должны распроститься. Вы, кажется, вполне порядочный человек. Но в настоящий момент нам просто некуда вас девать.
Из-за одного этого все-таки не следовало бы меня вешать.
Он поднял руку, очевидно, чтобы накинуть мне на голову петлю и удавить. Они, конечно, не станут сооружать специально для меня виселицу: это было бы сопряжено с излишними расходами.
-- Там, -- сказал он и указал вытянутой рукой направление, -- там по прямой дороге, куда я указываю, -- Голландия, Нидерланды. Ну да вы, вероятно, уже слышали об этой стране?
-- Да.
-- Так идите прямым путем в том направлении, которое я указываю. Не думаю, чтоб вы встретили сейчас кого-нибудь из пограничников. Мы осведомлялись. Но в случае, если бы вы кого-нибудь увидели, обойдите его подальше. После часа ходьбы все в том же направлении вы придете к железнодорожной линии. Идите вдоль линии, пока не дойдете до станции. Переждите поблизости от нее, но не показывайтесь. Около четырех часов утра туда придет много рабочих; подойдите к билетной кассе и скажите по-голландски: "Роттердам, третий класс" -- и больше не говорите ни слова. Вот вам пять гульденов.
Он дал мне пять кредиток.
-- А вот вам еще гостинец -- поешьте ночью. И не покупайте ничего на станции. Вы скоро будете в Роттердаме. До тех пор как-нибудь потерпите.
Он подал мне небольшой сверток, в котором, очевидно, были бутерброды. Потом я получил пачку папирос и коробку спичек.
Что мне сказать об этих людях? Их послали повесить меня, а они дали мне деньги и бутерброды, чтобы я мог скрыться. Они были слишком добры, чтобы хладнокровно меня убить. И как тут не любить людей, когда находишь таких душевных парней даже среди полицейских, сердце которых должно бы уже окаменеть в вечной травле и погоне за людьми?
Я так крепко тряс обоим руки, что они испугались, не намерен ли я их выдернуть.
-- Не шумите вы так, ради бога, оттуда могут услышать, и тогда все полетит к черту. Придется опять все начинать сначала...
Человек был прав.
-- А теперь слушайте хорошенько, что я вам скажу.
Он говорил вполголоса, но старался объяснить мне все как можно яснее, по нескольку раз повторяя сказанное:
-- Не возвращайтесь никогда в Бельгию. Если мы найдем вас еще раз в пределах наших границ, можете быть уверены, что мы засадим вас на всю вашу жизнь. На всю жизнь в тюрьму. Так вот, дружище, предупреждаю вас. Нам нечего делать с вами. Ведь вы беспаспортный.
-- Но, может быть, я пошел бы к консулу...
-- Убирайтесь вы с вашим консулом! У вас есть удостоверение, что вы моряк? Нет? Ну вот. В таком случае ваш консул вышвырнет вас вон, и вы останетесь на нашей шее. Теперь вам известно все. Пожизненная тюрьма, поняли?
-- Да, да, господа, обещаю вам. Я никогда не переступлю вашей границы.
Да и зачем мне это? Что мне нужно в Бельгии? Я был безумно рад, что очутился на свободе. Голландия гораздо лучше. Голландцев я, по крайней мере, понимаю хотя наполовину, а здесь никак не поймешь, что говорят эти люди и чего им от тебя надо.
-- Ладно, теперь вы предупреждены. Идите же и будьте осторожны. Если услышите шаги, ложитесь и ждите, пока не перестанете их слышать. Не попадитесь только, иначе вы опять очутитесь в наших руках, и тогда вам несдобровать. Счастливого пути!
Они ушли и оставили меня одного.
Не помня себя от радости, я пустился в путь в указанном мне направлении.
V
Роттердам -- прекрасный город, когда имеешь деньги. Но у меня не было ни гроша, не было даже кошелька, в который я мог бы положить деньги, если бы они у меня были.
И в здешней гавани не было ни одного корабля, нуждавшегося в палубном рабочем или в первом инженере. В тот момент это было мне безразлично. Если бы на каком-либо корабле потребовался первый инженер, я бы принял это место. Тотчас же. Не моргнув глазом. Катастрофа произошла бы только там, в открытом море, на полном ходу. А там им не так-то легко удалось бы выбросить меня за борт. На корабле всегда найдется что-либо покрасить, и для меня нашлась бы постоянная работа. Да я, в конце концов, и не посягаю на жалованье первого инженера. Я готов и уступить. Ба, в каком магазине не делают уступки, хотя бы там во всю стену висел плакат: "Цены без запроса?"
Катастрофа была бы неминуема, потому что в то время я еще не умел отличить кривошипа от клапана и валек от вала. Это обнаружилось бы при первом сигнале, если б шкипер позвонил мне "тихий ход" и вслед за этим бадья понеслась бы, как ошалелая, словно она поклялась не на жизнь, а на смерть выиграть "Голубую ленту". Да, была бы потеха! Но не моя вина, что мне не удалась эта шутка, -- просто никто не искал первого инженера. Вообще никого не искали ни на каком корабле. Я согласился бы на любую должность -- от поваренка до капитана.
Много моряков шаталось здесь, и всем им хотелось попасть на какой-нибудь корабль. А захватить судно, идущее в Штаты, не было никакой надежды. Все хотят попасть на судно, идущее в Америку. Ведь люди думают, что там всех кормят изюмом -- требуется только подставлять рот. Как бы не так! А потом они валяются тысячами в портах и ждут корабль, который взял бы их обратно на родину, потому что все оказалось не так, как они ожидали. Прошли золотые времена. Иначе разве я пошел бы рабочим на "Тускалозу"?
Однако и удивили же меня бельгийские полицейские своими замечаниями о моем консуле.
Мой консул, мой! Как будто бельгийские фараоны знают моего консула лучше, ведь он же мой консул, он из-за меня в чужой стране, и ему за меня платят жалованье.
Консул освобождает от пошлины десятки кораблей, значит, ему должно быть известно и о требующихся на кораблях рабочих, в особенности, если у меня нет ни копейки денег.
-- Где ваша корабельная карточка?
-- Я потерял ее.
-- Паспорт у вас есть?
-- Нет.
-- Какое-нибудь удостоверение?
-- Никогда не было.
-- В таком случае чего же вы от меня хотите?
-- Я думал, что вы мой консул, что вы поможете мне.
Он усмехнулся. Поразительно, что люди всегда усмехаются, когда собираются нанести другому удар.
-- Ваш консул? Вы должны доказать мне, милый человек, что я ваш консул.
-- Но ведь я американец, а вы американский консул.
Я сказал правду.
Но он, очевидно, думал иначе, потому что возразил:
-- Да, я американский консул, это несомненно. Но то, что вы американец, -- это надо доказать. Где же ваши бумаги?
-- Я же сказал вам: утеряны.
-- Утеряны! Как можно утерять свои бумаги? Ведь документы носишь всегда при себе, особенно, если находишься в чужой стране. Ведь вы не можете доказать, что были когда-нибудь на "Тускалозе". Разве вы можете доказать это?
-- Нет.
-- Ну вот. Так зачем же вы пришли сюда? Если вы даже и были на "Тускалозе", если бы это и могло быть доказано, у меня все же еще не было бы доказательств, что вы американский гражданин. На американском судне могут работать и готтентоты. Так чего же вы от меня хотите? Да и как вы попали без бумаг из Антверпена в Роттердам? Это очень странно.
-- Полиция меня...
-- Бросьте, прошу вас, эти сказки. Где это слыхано, чтобы государственные чиновники незаконным путем переправляли людей через границу в чужую страну? Без бумаг! Вам не удастся поймать меня на эту удочку, милый человек.
И все это он говорил с улыбкой, потому что американский чиновник обязан всегда улыбаться, даже в том случае, когда объявляет смертный приговор. Это его республиканский долг. Но больше всего меня возмущало то, что он в продолжение всего разговора играл карандашом. То он царапал им что-то на столе, то чесал в волосах, то барабанил по папке, то выбивал песенку на мотив "My Old Kentucky Home" ["Мой старый кентуккийский дом" - песня.], то стучал им по столу, точно каждым ударом пригвождал свое слово.
С величайшим удовольствием я бросил бы ему в лицо чернильницу. Но приходилось сдерживаться, и я сказал:
-- Может быть, вы устроите меня на судно, чтобы я мог вернуться домой? Может статься, у какого-нибудь шкипера недостает человека или кто-нибудь заболел.
-- Судно? Без бумаг на судно? Это невозможно. И не трудитесь больше показываться мне на глаза.
-- Но где же мне взять бумаги, если вы мне их не дадите? -- спросил я.
-- Какое мне дело до того, как вы достанете свои бумаги? Я же не брал их у вас. Ведь этак всякий проходимец может явиться ко мне и потребовать от меня свои бумаги.
-- Хорошо, сэр, -- возразил я на это. -- Я думаю, что и другие люди, не рабочие, не раз теряли свои бумаги.
-- Совершенно верно. Но у этих людей были деньги.
-- Ах так! -- воскликнул я. -- Теперь я понимаю.
-- Ничего вы не понимаете, -- усмехнулся он опять, -- я хочу сказать, что у этих людей были другие доказательства, и они все-таки стояли вне подозрений. Люди, у которых есть дом, адрес.
-- А разве я виноват в том, что у меня нет виллы, нет дома и никакого адреса, кроме места моей работы?
-- Это меня не касается. Вы потеряли бумаги? Постарайтесь приобрести себе другие. Я должен держаться данных мне инструкций. Не моя вина. Вы уже обедали?
-- У меня нет денег, а милостыни я еще не просил.
-- Подождите минуту.
Он встал и вышел в другую комнату. Немного погодя он вернулся и принес мне карточку:
-- Вот вам продовольственная карточка на целых три дня в общежитии моряков. Когда вы используете ее, приходите опять со спокойной совестью. Попытайтесь. Может быть, вы устроитесь на какое-нибудь судно другой национальности. Не все относятся к этому делу так строго. Я не имею права давать вам указания. Вы должны найти сами то, что вам нужно. Я бессилен помочь вам. Ведь я только слуга государства. Будьте здоровы, желаю вам всяких успехов.
Возможно, что этот человек был по-своему прав. Он, кажется, вовсе уж не такая бестия. Да и почему бы людям быть бестиями? Я думаю, что величайшая бестия -- это государство. Государство, отнимающее у матери сына, чтобы бросить его на сожрание идолам. Этот человек -- слуга этой бестии, как и палач, который тоже только слуга. Все, что сказал этот человек, заучено им наизусть. Во всяком случае, он должен был заучить это, сдавая экзамен на консула. Речь его лилась, как струя воды. На всякое мое возражение он находил меткий ответ, моментально затыкавший мне рот. Но когда он спросил: "Голодны ли вы? Обедали ли вы?", -- он сразу стал человеком и перестал быть слугой бестии. Голод -- это нечто человеческое. Документы -- это нечеловеческое, неестественное. Вот в чем вся разница. И в этом как раз причина того, почему люди все больше перестают быть людьми и все больше становятся похожими на фигуры из папье-маше. Бестии не нужны люди; они причиняют слишком много хлопот. Фигуры из папье-маше легче расставить по местам и облечь в однообразную форму, чтобы слуги бестии могли вести более удобную жизнь. Да, сэр.
VI
Три дня не всегда бывают тремя днями. Бывают очень длинные три дня, бывают и очень короткие. Я никогда не поверил бы, что три дня могут быть так коротки, как те три дня, когда у меня была еда и постель. Я как раз собирался сесть за первый завтрак, как эти три дня остались уже позади. Но если бы они длились даже в десять раз дольше, к консулу я больше не пошел бы. Зачем мне опять выслушивать его заученные ответы? Ведь он и теперь ничего нового мне не скажет. На корабль он меня не устроит. Так зачем же давать ему повод лишний раз изливать на меня свое красноречие? Возможно, что он опять дал бы мне продовольственную карточку. Но на этот раз, разумеется, с таким жестом и с такой миной, от которых у меня кусок остановился бы поперек горла. Эти три дня были бы еще короче первых.
В особенности же я не хотел испортить того впечатления, которое осталось у меня от него при первом моем посещении, когда он по-человечески осведомился, сыт ли я. На этот раз он, безусловно, дал бы мне карточку, как слуга бестии, трезво взвесив свой поступок и приправив его нравоучениями: "это в последний раз, слишком многие приходят за тем же... и нечего полагаться на его помощь, а надо самому взяться за какую-нибудь работу и т. д.". Нет, лучше околеть, чем пойти туда еще раз.
О, и как же я голодал! Как жестоко голодал! И как устал от ночевок по углам и подворотням, гоняемый в полусне ночной полицией, освещавшей все закоулки своими карманными фонарями. Все время приходилось быть настороже, прислушиваться сквозь сон к шагам патруля, чтобы иметь возможность вовремя улепетнуть. Попасться им в руки -- значило бы угодить на принудительные работы.
И ни один корабль в гавани не нуждался в людях. Сотни голландских моряков искали места на корабле, имея в руках все необходимые бумаги. И никакой работы: ни на фабриках, ни где бы то ни было. Да если бы даже работа нашлась, мне бы ее не дали. "У вас есть документы? Нет? Жаль, не можем вас принять. Вы иностранец".
Я так голоден и так устал! И вот подходит момент, когда перестаешь ощущать разницу между кошельком сытого человека и своим собственным, которого, правду сказать, у тебя и нет. Да их, в сущности, и не приходится смешивать. Невольно начинаешь думать о кошельке сытого собрата...
Я проходил мимо витрины, у которой стояли господин и дама.
Дама сказала:
-- Скажи, Фибби, разве эти сумки не прелестны?
Фибби пробормотал что-то, что могло бы одинаково легко сойти за согласие и за отрицание, но что в такой же мере могло означать: "Оставь меня в покое с твоей болтовней!"
Дама:
-- Нет, право же, они исключительно хороши, настоящее старинное голландское искусство.
-- Ты права, -- ответил Фибби сухо. -- Старинное голландское искусство 1926 года.
Слова эти прозвучали для меня райской музыкой. Я был убежден, что напал на настоящий клад.
Я не медлил ни минуты. Ведь золото лежало передо мной тут же, на улице.
Мне казалось, что Фибби гораздо внимательнее слушал меня, нежели свою жену, приятельницу или подружку, -- сэр, мне нет никакого дела до того, в каких родственных отношениях состояли эти люди. Во всяком случае, он очень забавлялся, слушая мою историю. Сначала улыбался, потом смеялся, наконец заревел во всю глотку так, что прохожие начали останавливаться. Если бы я не узнал по его "That so!" при первых же словах его речи, откуда он, то его безудержный смех, конечно, сразу выдал бы его с головой. Так могут смеяться только американцы, только они.
-- Итак, бой, вы превосходно рассказали свою историю. -- И он рассмеялся опять.
Я думал, он расплачется над моей печальной историей. Ну, да ведь он же не был в моей шкуре. И видел все это со смешной стороны.
-- Скажи мне, Флора, -- обратился он к своей спутнице, -- не превосходно ли рассказала эта выпавшая из гнезда птичка свою историю?
-- Право, очень мило. Откуда вы? Из Нового Орлеана? Ведь это же замечательно. Там у меня живет тетушка, Фибби. Рассказывала ли я тебе о тете Китти из Нового Орлеана? Кажется, да. Помнишь, та, что каждую фразу начинает так: "Когда дедушка жил еще в Южной Каролине..."
Фибби вовсе не слушал, что говорила ему его Флора; он предоставил ей изливаться, словно бы она была водопадом, к которому он уже привык. Он пошарил у себя в карманах и достал доллар.
-- Это вам не за самую историю, а за то, что вы так мастерски ее рассказали. Уметь так отлично рассказывать неправдоподобные истории -- это дар, молодой человек. Вы художник, знаете ли вы это? Жалко, собственно говоря, что вы шатаетесь по свету без дела. Вы могли бы сколотить себе целое состояние, дружище. Знаете ли вы это? Ну разве он не художник, Флора? -- обратился он снова к своей жене, что ли, -- впрочем, какое мне дело, паспорт у них, во всяком случае, такой, какой им нужен.
-- О да, Фибби, -- ответила Флора в экстазе. -- О конечно, он большой художник. Знаешь, Фибби, спроси его, не может ли он быть у нас на нашем журфиксе? Тогда мы, несомненно, утерли бы нос этим выскочкам Пеннингтонам.
Значит, это все же его жена.
Фибби не выказал водопаду ни малейшего внимания. Продолжая смеяться, он снова пошарил в своих карманах и достал оттуда еще один доллар.
Потом протянул мне обе кредитки и сказал:
-- Один за то, что вы так мастерски рассказали свою историю, а другой за то, что вы подали мне блестящую идею для моего листка. В моих руках она стоит пять тысяч, в ваших -- ни гроша. И вот я уплачиваю вам вашу долю прибыли. Ведь вы тоже некоторым образом ее участник. Спасибо вам за труды, до свиданья, всех благ.
Я помчался в разменную кассу. За доллар мне дадут около двух с половиной гульденов, за оба доллара -- пять гульденов. Приличная сумма. Когда я протянул кассиру кредитки, он набросал передо мной примерно пятьдесят гульденов. Вот была неожиданность! Фибби, оказывается, дал мне две десятки, а я, не желая обнаружить при нем своего любопытства, не развернул скомканных кредиток и принял поданные мне бумажки за два доллара. Фибби -- благородный человек. Благослови его Wall Street!
Двадцать долларов, конечно, большие деньги, пока имеешь их в своем кармане. Но если приходится их тратить, то внезапно убеждаешься, что двадцать долларов -- это ничто. В особенности же, когда позади у тебя ряд голодных дней и ночей без крова. Прежде чем я пришел к оценке своего неожиданного богатства -- его уже не стало. Только люди с большими деньгами знают им цену, потому что имеют время оценить их стоимость. Как можно узнать цену вещи, которую у вас тотчас же отнимают?
А как часто приходится слышать, что только тот, кто ничего не имеет, знает настоящую цену деньгам.
VII
Гораздо раньше, чем я предполагал, наступило то утро, которое, судя по всем признакам, было последним утром, заставшим меня в постели. Я обыскал свои карманы и нашел, что у меня еще хватит денег, чтобы побаловать себя скромным завтраком. Я не любитель скромных завтраков. Они всегда прелюдия к обеду и ужину, которых не будет. Фибби встречается не каждый день. Но если бы мне еще раз повстречался Фибби, я рассказал бы ему свою историю в таком комическом виде, что он расплакался бы от всего своего растерзанного сердца и его осенила бы идея, как раз противоположная первой, которая принесет ему пять тысяч долларов. Из идеи всегда можно выжать деньги, чему бы она ни служила -- смеху или слезам. Есть столько же людей, падких на слезы и готовых заплатить за возможность поплакать, сколько и таких, которые предпочитают посмеяться...
Ну что там опять? Не дадут даже подремать за последний гульден, полежать спокойно в постели, прежде чем придется покинуть ее, и, может быть, на очень долгое время.
-- Дайте мне выспаться, черт побери! Я уплатил вчера вечером, прежде чем подняться сюда.
Ну как тут не рассвирепеть? Кто-то непрерывно стучится в дверь.
-- Тысячу чертей на вашу голову, убирайтесь-ка подальше. Я хочу спать!
Пусть только откроют дверь, я запущу им сапогом в самую рожу. Этакий подлый, несносный народ!
-- Откройте дверь. Полиция. Нам надо с вами поговорить.
Я начинаю совершенно серьезно сомневаться в том, есть ли на свете какие-нибудь люди, кроме полиции. Полиция существует для охраны порядка, а между тем никто так не нарушает тишину и спокойствие, никто так не беспокоит людей, как полиция. И, несомненно, никто не причинил миру столько несчастий, потому что солдаты ведь тоже только полицейские.