Туманова Зоя Алесксандровна
"Над Азией весенние туманы..."

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Об Ахматовой).


Зоя Туманова.

"Над Азией весенние туманы..."

   ... Нет, это не портрет Ташкента в дни войны. Такой портрет во весь рост и с анализом психологии -- дело будущего. Дело многих, чьи этюды, памятники, наброски воспримет, обобщит, объединит и озарит вдохновением кто-то еще неведомый, грядущий летописатель.
   У меня -- только штрихи. Две-три из бесчисленных граней алмаза Жизни, твердого и прекрасного.
   И прошу читателей не забыть, чьими глазами увиденных, -- было им, тем любопытным и восторженным глазам, четырнадцать-пятнадцать-шестнадцать...
   Первая военная, ледяная, просвистанная ветрами зима.
   Мерзлый, полутемный, лихорадочно-тыловой, в тоскливых ожиданиях Ташкент. И вдруг -- афиша!
   Да, война. И -- ночной концерт! Начало -- в двенадцать часов ночи! (В обычное время идет оперный спектакль). Поздно, значит, страшно... Пошаливают по городу. Но -- какие имена! Бабочкин! Ляля Черная!
   Цены на билеты... Ого, кусаются! Но если сравнить с тем, сколько стоит на базаре "кирпич" хлеба... Тем более, если на галерку, -- потянем!
   Да, была пущена в ход "галерка", обжитая было осветителями. Нынче "бочкам" цветных прожекторов пришлось потесниться.
   Вдоль борта галереи установлены длинные, без спинок, скамейки. Зато как отсюда видно, в тысячу раз лучше, чем "в вашем партере", где частоколы голов и стены спин...
   Весь полукруг зала, полный человеческого шевеленья, перед глазами. Шелестя, уползает занавес. Мы словно парим над сценой...
   ... куда, на черных разлатых крыльях бурки, выносится Чапаев! Живой! И голос его. Как тут не отбить ладони?
   И Ляля Черная, под атласно-вороным покрывалом распущенных волос. Знаменитая Ляля из "Последнего табора"! Бра-аво!
   И снова гуденье восторга: сам Чарли Чаплин -- усики, котелок, трость! -- по-утиному переваливаясь, выскальзывает из-за кулис.
   Ну, конечно, не сам а, подражатель, никому не ведомый Аркадий Райкин. Но что вытворяет, как выделывает, до чего лихо припевает:
   
   Еще есть Чарли Чаплин,
   Похожий, как две капли,
   С усами, в мятой шляпе,
   В Америке живет.
   Все те же ручки-крючки,
   Ботинки-закорючки,
   Но тот -- не настоящий,
   А я -- наоборот!..
   
   Внезапно, в череде поющих, танцующих, восторгающих, взметывающих шквалы аплодисментов, появилась женщина.
   Не вышла, не прошагала, а как бы возникла посреди сцены.
   Откинутая голова с узлом волос, с плеч до полу струится шаль.
   Мы глядим на нее с галерки, с верхотуры, как же удается ей смотреть словно через наши головы -- выше! дальше!
   Черты лица почти неразличимы, глуховатый голос почти не слышен. Я улавливаю только торжественно скорбный, отчеканенный ритм стихов:
   
   И та, что сегодня прощается с милым, --
   Пусть боль свою в силу она переплавит...
   
   Объявляли: "Анна Ахматова".
   В жизни не слыхала. В моей четырнадцатилетней жизни за плечами семь с половиной классов. Множество бессистемно и упоенно прочитанных книг, с недавних пор -- поэтических... на полке две сплошь исписанные конторские книги, озаглавленные "Поэты всех времен и направлений". И в самом деле, в них какой-то Ноев ковчег лирики: БлоK и Алигер, Фет и Симонов, Махтумкули и Виссарион Саянов, Рождественский и Верлен...
   Ахматовой нет. Надо заводить третью книгу...
   Евгения Митрофановна -- наша учительница литературы -- сказала:
   -- Вот эту возьми! Мне не понравилось. А тебе, думаю, подойдет.
   Евгения Митрофановна любит свой предмет и имеет возможность любить: нет нужды гоняться за часами. Муж, как мы знаем, "большой человек". Квартира -- отдельная, трехкомнатная! -- в Доме специалистов. Библиотека -- дома, и какая! И не хранится под спудом: у каждого из нас, девятиклассников, свой абонемент.
   В моем сегодня записано: Анна Ахматова, "Из шести книг".
   Наконец-то! С того вечера помнится.
   Читаю ошеломленно. Это же я! Это все жило во мне и не находило слов, а слова -- вот они:
   
   И сквозь густую водяную сетку
   Я вижу милое твое лицо...
   
   А это -- не чудо ли? Словно смотрю в зеркало:
   
   Почти доходит до бровей
   Моя незавитая челка...
   
   (До завивок ли? В школе у всех косы, пробор; мою челку то и дело "зализывают" назад, к затылку, руки учительницы: запрета нет, а лучше бы как все...)
   Упиваюсь, читаю. В этой книге -- все бури, что треплют мое пятнадцатилетнее сердце. Скорей, скорей -- переписать! А запомнится само.
   В январе сорок третьего в нашем ЦДХВД (центральный дом художественного восстания детей) появляется новая фигура. Будет вести кружок, оценивать наши стихи.
   Ее зовут Надежда Яковлевна. Она худа, желта, жилиста. У нее толстогубый рот и выпуклые, как у черепахи Тортилы, глаза. Жидкий пучок волос на затылке, крупный нос. Она курит и кашляет.
   Приговоры ее решительны. "Пишущие деточки" ее не умиляют.
   -- Вы с Валей -- оба бездарности, Айзенштадт, в будущем, халтурщик. Но снабжение я вам устрою!
   Снабжение! Ох, какое ты нелишнее зимой сорок третьего года, в тыловом городе Ташкенте!
   Государственная стипендия -- сто пятьдесят ежемесячно. На базаре целый "кирпич" хлеба.
   С весны начинаем факультативное изучение английского языка под руководством же Надежды Яковлевны.
   Приходим, готовые переписывать алфавит, цепенея от старательности, постигать тайны труднейшего, по слухам, произношения. Вместо того -- стишок на доске, короткий, восемь строк. Заучиваем с голоса:
   
   Хэмпти-Дэмпти сэт он э волл,
   Хэмпти-Дэмпти хэд э грейт фолл...
   
   Да это же маршаковское -- "Шалтай-Балтай сидел на стене"!
   -- А теперь поговорим по-английски.
   И говорим, и вскоре читаем Эдгара По, и Валя уже пытается переводить его шедевры...
   "Так начинают жить стихом". И языком?
   Надежда Яковлевна своенравна. Ко мне добрей, чем к мальчишкам, -- иногда ласково треплет по волосам. Валю, Эдика шпыняет, испытывая на прочность. В отместку -- за глаза -- они читают Анненского: "Послушай, это же прямо про Надежду"!
   
   Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
   И ноги сжатые, и грубый узел кос...
   
   Хохочут и тут же с почтением и трепетом:
   -- А знаешь, она ведь жена Мандельштама, подруга Анны Ахматовой -- они живут вместе...
   Ахматова! Чувствую в груди стесненное восторгом сердце. Но кто такой Мандельштам?
   Мальчики снисходят к моей "темноте". Через какое-то время (откуда, как -- не спрашивай!) передают мне тоненькие книжки. "Камень", "Tristia"...
   -- И никому! Даже маме не показывай!
   -- Почему?
   -- Потому.
   Я не допытываюсь, а принимаю как данное: нельзя так нельзя.
   ... Дитя своего времени, приученное взирать, а не всматриваться, заучивать, а не мыслить, да еще в "розовом тумане, за частоколом воображения". Во все эти годы я так и не узнаю о трагедии Цветаевой и Мандельштама, не догадаюсь о том, что Анна Андреевна и Надежда Яковлевна живут в своей аскетической комнате под неусыпным надзором.
   И мне ли предвидеть еще предстоящие им испытания?
   ... В своих "Воспоминаниях" Н. Я. Мандельштам писала о страшных временах доносов, слежки и всеобщего страха: "... только дети продолжают нести свой вполне человеческий вздор..." ["Юность", No 8, 1988, с. 46]
   Примерная ученица в школе "с хорошей славой", я и не могла знать, что исчезают, растворяются в небытии не "враги народа", а поэты, писатели, ученые, люди своеобычной мысли, могучего нравственного потенциала.
   Но звучит камертон истинной поэзии, и отзывается на него неискушенное сердце.
   ... Еще одно имя: Осип Мандельштам.
   
   Отчего душа так певуча,
   И так мало милых имен,
   И мгновенный ритм -- только случай,
   Неожиданный Аквилон?
   
   Акварельная чистота красок, ворожба ритмов, детское недоуменье перед безднами времени и пространства... Захватывает, впечатывается в память.
   Заполняется третья конторская книга чужих стихов. А свои? Пишутся и они.
   Весна сорок третьего -- и сводки, и письма, и слухи иные. Сам воздух другой. Много еще потерь, тоски, бед, ожиданий. "Горе? Но горе не в счет" -- это уже Пастернак, тоже недавно прочитанный.
   Стихи -- и мои пятнадцать лет. Словно в лунную ночь, когда светло и не ярко, -- кружить бы, кружиться, стремиться -- пока не взлетишь.
   Ночь плывет над ташкентскими переулками, покачиваясь на буграх мостовой -- асфальт выгнут волнами, так распорядились могучие корни платанов, старых, величавых, осанистых. Бархатные светло-серые стволы убегают ввысь, как минареты, лениво помахивают зеленые ладони листьев...
   -- Работать надо, лентяи вы мои! -- говорит Надежда Яковлевна. И Лидия Корнеевна ей вторит.
   Да, мы уже встречались с Корнеем Ивановичем Чуковским и его дочерью -- "тоже ушибленной литературой".
   От нее услышали впервые об Ираклии Андронникове, о его искрометных рассказах, о его перевоплощеньях. От нее получили очередной ушат холодной воды на буйные головы за баловство с русским языком.
   -- Одевает? Надевает! Разницу надо знать, родненькая! И кругозор не мешало бы расширить!
   Нам с Эдиком поручено написать доклад. Он выбирает тему по лирике Лермонтова. Я, бог весть почему, о ритмике Фета.
   Нам открывают ходы в библиотеки, читальни. Я вгрызаюсь в книжки: Жирмунский, Эйхенбаум. А для отдыха -- Бальмонт, Гумилев, многое, что не входило в круг молодежного чтения тех лет.
   Прочитав доклад Бабаева, Лидия Корнеевна говорит: "Эдик дьявольски умен". О моем скромно умалчивает, и я не рвусь выяснять. Целей будешь!
   Стихи, книги, но есть еще и проза жизни. Счастливое столкновение с нею -- нам с Эдиком поручено отнести Надежде Яковлевне домой выданные к майским праздникам продукты.
   -- Может, Аню увидите, -- говорит она.
   Бежим! Летим! Вон он, "белый дом на улице Жуковской"! Заходим с трепетом. Но Анны Андреевны нет дома.
   Еще неделя, снова поход в "тот дом".
   Анна Андреевна дома. Ей нездоровится...
   Рассмотреть бы, впитать глазами -- все сразу!
   А рассматривать нечего -- комната нагая, свет окна не скрыт занавесками, пусты стены...
   На железной кровати лежит хозяйка, укрывшись до подбородка одеялом.
   Уже нет заколдованной стихами челки. Высокий лепной лоб и темного серебра волнистый вал над ним. Спокойные светлые глаза...
   (После, после -- прочту у Чуковского "королевственна").
   Несколько слов для нас, невероятно зажатых, жмущихся к стенке, к дверям... Не знаю, каково Эдику с Валей. Мне -- как у подножья горы, чья сверкающая серебром вершина касается неба!
   И все же, подбадриваемые Надеждой Яковлевной, дерзаем отдать свои стихи. Летний день -- снова в этой комнате. Сейчас войдет Она...
   На столе без скатерти -- книги, толстые фолианты. Рассматриваем. На итальянском...
   -- Надежда Яковлевна, вы и по-итальянски читаете?
   -- Детки, две старые женщины, всю жизнь занимаемся литературой -- как нам не знать итальянского?
   ... Двадцать четвертое июня тысяча девятьсот сорок третьего года я не забуду никогда.
   В той комнате, что на первом этаже, никого. Надо подняться наверх, на балахану.
   В Ташкенте тех лет балаханы во всех дворах -- на втором этаже длинный, вдоль дома, балкон-коридор, туда выходят двери и окна. Взбираются по деревянным лестницам. И здесь такая же. Та, воспетая (как узнаю после):
   
   Как будто страшной песенки
   Веселенький припев -
   Идет по шаткой лесенке,
   Разлуку одолев...
   
   А сегодня я взбираюсь по лесенке, шаткой и скрипучей, вверх ведет сила неодолимая -- услышать, узнать, чего ж я стою! -- и такая же сила тянет назад -- оставь надежду всяк...
   Меня останавливает голос. Глубокий, с рокотаньем бас, словно бы в этот миг рожающий слова:
   
   Невидимый пожар лучей стрекочет...
   
   Как гусенок, вытягиваю шею, кидаю взгляд в окно. Некто, ярко красивый, в дремучих бровях. Сильно пожилой, на мой тогдашний взгляд. Хмурясь и поводя в воздухе кулаком, читает Анне Андреевне. Прислушиваюсь.
   
   И бесконечные, как волны, гаммы
   Подросток разбирает за стеной.
   Играет девочка...
   
   Настоящий поэт читает. Настоящие стихи. Так что же, ворваться и перебить? Невозможно. Уйти? Но ведь мне обещано -- будет ли другой раз?
   Торчу на балахане, в краешке тени. Двор залит безбрежным июньским солнцем.
   
   Все забелело в непомерном свете...
   
   Странно перекликаются -- эти стихи и этот день, эти пыльные крыши, прокаленное зноем дерево перил; я стою и слушаю.
   
   А девочка играет за стеной...
   
   Оборвался поток стихов, слышен голос Анны Андреевны. И почему-то уже невозможно можно остаться.
   Скатываюсь по лестнице, лечу по тротуарам, обуреваемая бог весть какими чувствами. Мелодия чужих стихов звучит во мне, подбирая, нанизывая свои слова, пусть отзвук, подражание...
   
   И дни окрашены всего в три цвета:
   Зеленый, синий и алмазный. Шумно...
   ... Я услыхала голос. Он читал
   Какие-то стихи, и я застыла,
   Войти не смея, не могла уйти.
   В них было все, чем нынче полон мир.
   Безвыходность сжигающего зноя
   И музыкальность солнечных лучей...
   
   И так целое стихотворение -- клад памяти.
   После узналось: у Анны Андреевны был Владимир Луговской, читал главу "Дербент", посвященную А. Галичу, из своей великолепной, загадочной, потрясающей, холодящей восторгом "Середины века". И пускай только лишь
   
   Прохожие смотрели,
   Как я брела по мягкому асфальту,
   Растерянная, с чудным выражением
   Мучительного счастья на лице...
   
   ... Двадцать седьмое июля.
   Надежда Яковлевна после занятий говорит мне:
   -- Пойдешь со мной? Одной как-то неуютно...
   -- Куда?
   -- Праздновать будем -- надо бы вина. Аня получила медаль "За оборону Ленинграда"!
   Бредем по ташкентским переулкам, мимо заборов с железным навершьем, калиток с табличкой "Во дворе злая сабака", парадных с козырьками. Старый район, прочно обжитый. В одном из дворов он и обитает, "мужик, делающий домашнее вино".
   
   Будет скупым застолье военных лет.
   Вечером мы приходим втроем поздравлять.
   
   Вдоль Жуковской протянут широкий арык. У ворот белого дома через него переброшен мостик с кирпичными зацементированными краями. На них сидим, плечо к плечу, трое подростков, в голубых сумерках, счастливые радостью и гордостью "того дома".
   Снова нам назначено, но на двери прикноплен листок: "Аня спит. Приходите часов в шесть".
   Являемся в шесть. Разговор о стихах. Мои похвалены, я немею от счастья. Стихи Эдуарда также удостоились доброго слова, но брошено: "Не впадай в есенинщину".
   Бог мой, за что? Разве, может быть, за это:
   
   Дорогая моя, моя глупая,
   И откуда же взяться гонору?
   
   Но эту тень скоро смывает свет новой радости.
   Мальчики пришли -- у каждого в руках сборник. Крохотная книжка в белой бумажной обложке: Анна Ахматова. Избранное. "Советский писатель", 1943 г.
   И Вале, и Эдику -- надписаны. А у меня сборника нет.
   Моя огорченность примечена тотчас же.
   -- Зачем девочку обижать? -- Шарит на полке, ищет. -- Это тебе! Медаль! Петровского времени.
   Тяжелая, бронзовая, памятная. А главное -- из ее рук!
   Дома обо всем, что потрясло, бросаюсь писать стихи. Слабо, бледно, беспомощно. И все же драгоценно -- сохранились крупинки увиденного из того, что ее окружало: нагая простота "серой, скромной" комнаты, где на непокрытом столе "желтеет урюк в пиале", из окна видны соседние крыши, их железные ребра "в царственной пыли", в стакане на подоконнике три школьные "вставочки" спроржавевшими перьями, в открытую дверь веет дыханье "огненного дня". И последние строки -- мой вздох, всхлип, вскрик:
   
   Я стихов ваших сейчас не помню,
   Потому что очень вас люблю!
   
   В моем дневнике за этот день запись "Анна хорошая". О, дерзость незрелости и всесилие немоты!
   На другой день и я иду со сборником -- раздобыла! Получаю драгоценный автограф: "Зое Тумановой, которую я встретила в Ташкенте в 1943 г. С приветом Ахматова. 1943".
   ... Он и сейчас передо мной. Поблекли, выцвели буквы -- чернила военных лет! Но эта подпись -- светится...
   Надежда Яковлевна передала:
   -- Она тебя хвалила.
   Счастье несет меня над землей.
   В те дни я жила ее стихами, писала ее словами -- как они тускнели и деревенели в моих строчках!
   ... Эдуард на очередном занятии сумрачен:
   -- Ко мне будет другое отношение, потому что Анне Андреевне я не понравился последний раз.
   Так ли ловчили -- слово, полслова, настроение ее.
   Продолжали ходить в дом. Нам давались книги для прочтения, словари для работы. Иной раз мы приносили крохотную пользу: нам доверялось помешивать варящееся с сахаром молоко -- немудреное лакомство скудных лет.
   И все же привыкнуть было нельзя. При ней я тотчас каменела, чувствуя лишними руки, ноги, а особенно -- невесть что лепечущий язык!
   Она была проста, естественна, сердечна, но это ничего не меняло.
   Между нами не было пространства, но была -- высота.
   Еще день, вынесенный памятью из омута годов.
   Сентябрь. Осеннее примеркшее небо. Золотая труха похрустывает под ногами. Листья мечутся, шуршат по земле, по крышам.
   (А. Баталов пишет в своих воспоминаниях, что Анна Андреевна "всегда охотно читала свои новые сочинения друзьям, людям разных поколений".) Сегодня она читает нам, трем подросткам, из "Северных элегий":
   
   Россия Достоевского. Луна
   Почти на четверть скрыта колокольней...
   
   Перевернуто, опрокинуто вспять время: зеркало, изумление "каренинской красой", язычок пламени в керосиновой лампе. Полночь бьет.
   
   Так вот когда мы вздумали родиться...
   
   Потрясает чувство соприкосновения с историей, но слов у меня нет, язык примерзает мороз по телу... Ведь надо -- после этого! -- читать свое...
   Читаю, в горле как будто щепа, голос луженый.
   
   За окном притихла осень -
   Хитрая пантера.
   Скоро тело свое бросит
   На деревья сквера...
   
   Выслушав терпеливо, Анна Андреевна замечает:
   -- Банально!
   "Вы меня так, а ведь я вас..." Читаю свое давешнее: посвященное ей -- "Я стихов ваших сейчас не помню..."
   Как ни странно, растрогало...
   С мягкой, чуть смущенной улыбкой она говорит:
   -- Послушайте еще!
   
   Я зажгла заветные свечи
   И вдвоем с ко мне не пришедшим
   Сорок первый встречаю год...
   
   Это -- "Поэма без героя". Один из ранних вариантов. Для нас, подростков.
   ...А после -- и эта встреча, это чтение запечатлены в моем чистосердечном стихотворном лепете:
   
   Вот ваши слепящие плечи
   и низкий певучий голос.
   Как быстро он раны залечит,
   С которыми тщетно боролась.
   Пусть буду я снова глупой,
   Пусть будут стихи банальны, -
   Нам счастье отпущено скупо
   На дни этой жизни печальной.
   Спасибо, что дали увидеть
   Свой город, волшебно прекрасный,
   И что не хотели обидеть
   Мечты невозможной, напрасной.
   
   Весна сорок четвертого. Салюты. Веянье близкой Победы...
   У нас все то же -- школа, кружки, походы к Ахматовой. Вместе читаем Шекспира и Китса.
   В марте мальчишки мои драгоценные раздобывают и дают мне переписать целиком "Поэму без героя".
   Это еще не похоже на окончательный вариант -- строфа шестистрочная; будут еще и добавления, и поправки, будут авторские примечания.
   Пока -- с моими десятью неполными классами -- местами темный лес. Не понимаю вкраплений французских, латинских, не знаю многих слов -- "страна атласных баут", "в колдунах, звездочетах, лизисках", "ровесник Мамврийского дуба". И что это за "театральные арапчата", и о ком сказано: "Твой, красавица, паладин", и кто она, обворожительная "Коломбина десятых годов", что означает "скобарь" и "флюгарки", почему некоторые строки в кавычках -- цитаты? Откуда?
   Корней Иванович Чуковский вспоминал:
   "Ахматова делит мир на две части: на тех, кто понимает поэму, и тех, кто не понимает ее".
   Понимать все, с тогдашним уровнем образованности, я не могла. Но, зачерпнувшая хоть каплю из океана поэзии, уже могла ощутить в поэме силу чувств, накал тревоги и боли:
   
   За одну минуту покоя
   Я посмертный отдам покой.
   
   Петербург -- и эпоха, колдовство искусства, сумрак тайны ставало зримо, врезалось в сердце, как нож.
   
   Как в прошедшем грядущее зреет,
   Так в грядущем прошлое тлеет.
   
   Глубину мудрости этих строк суждено было постигнуть много лет спустя.
   Возникло и повторялось новое слово "реэвакуация". Уезжали институты, театры.
   В марте сорок четвертого мы пришли к Анне Андреевне прощаться.
   -- Вот это возьми!
   "Это" была фарфоровая вазочка для цветов, неизвестно откуда попавшая к Анне Андреевне.
   Она и сейчас стоит у меня на столе -- круглобокая, с весело-пестреньким ситцевым узором.
   В сорок шестом я была уже студентка, филолог. И было то "Постановление", сметенное ныне вихрями гласности.
   Воздадим должное нашим преподавателям -- не акцентировали, не требовали, пробегали скороговоркой. А в моем сознании -- ничего общего между той женщиной, что шельмовалась с высоких трибун, и той женщиной, что и на галерку смотрела сверху.
   
   Взятое в дорогу
   Нашему слепому поколенью
   Много ли подарено судьбой?
   Марк Айзенштадт
   
   Мне было подарено.
   Не сила прозрения, а веянья предчувствия, не знания, а ощущение.
   Эти встречи, это мгновенное соседство во времени помогли поверить в чудо человечности, увидеть в поэзии могучее преодоление одиночества души. Они дали прививку от пошлости, урок стойкости и верности себе.
   Эти книги, эти строки, исключенные из круга чтения надолго, стали паролем узнавания -- "чтоб не пропасть поодиночке".
   Наша юность уходила в историю -- и ушла в память.

-------------------------------------------------------

   Источник текста: Звезда Востока. -- 1989. -- No 6. -- С. 156-172.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru