Туркин Александр Гаврилович
Ходатель

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


А. Г. Туркин

Ходатель

   Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. В двух томах. Том второй
   Свердловское книжное издательство, 1956
  
   На Егорьевском станичном сходе горланили на этот раз особенно свирепо. Никто решительно не желал слушать других, и каждый, широко разинув рот, гневно сверкая глазами, выбрасывал, будто камни, тяжелые, иногда обидные слова... Молчаливым слушателем был только атаман станицы Гусев -- грузный, красный казак, с длинными пушистыми усами. Все смотрели на красное, крепкое, как репа, лицо атамана, на его жирный, гладко выбритый подбородок и упрямо, назойливо кричали все разом, бросая слова, кованые гневом...
   Станичный писарь Ивашкин, обращавший на себя внимание сизым и пухлым носом, делал вид, что пишет, но -- на самом деле -- рисовал на бумаге почему-то крупную блоху... И мучительно размышлял о ревизии, которую собиралось делать войсковое хозяйственное правление...
   А сход все сильней волновался. Послушные до этого люди кричали так, что атаман пугливо сжимался, а писарь Ивашкин еще ниже склонялся над огромной расплывшейся блохой...
   -- Скоро строевых лошадей будем продавать.
   -- И продадим.
   -- Черт с ними.
   -- На войну, так первых нас?
   -- А теперь издыхай с голоду?
   -- Лошадей всех смотали. На ком весной пахать должны?
   -- Атамана запряжем: сможет.
   Не надолго смолкли, умаялись. Атаман воспользовался этим и проговорил робко:
   -- Ссуды будут разрешены всем... Откроются столовые...
   Опять, как порох, вспыхнули разом:
   -- Жди эти ссуды окаянные!
   -- К весне придут -- когда подохнем!
   -- С нас так скоро дерут!
   -- В одну секунду.
   -- Постановить приговор -- чтобы сейчас помогали.
   Кричали еще долго и составляли приговор, где постановили просить кого следует о немедленной помощи казакам. И в приговор всем хотелось вписать обидные, гневные, страстные слова, но писарь Ивашкин ловко смягчал выражения, и приговор вышел деликатным и почтительным. Молча подписывали и уходили, как волки, злые и упрямые, готовые на все... Атаман следил неподвижно, а писарь звонко скрипел пером на бумаге...
  
   Начальство собиралось уходить, когда дверь медленно отворилась и в правление, вместе с морозным облаком, вошел высокий, костлявый мужик с робким и несколько наивным лицом. На этом лице не было совсем растительности, и голубые глаза смотрели доверчиво и кротко.
   Мужик низко поклонился атаману, потом писарю, потер большие, изветренные руки и потоптался на месте, моргая ясными, доверчивыми глазами. Атаман, надевая шубу, покосился на мужика и коротко спросил:
   -- Зачем?
   Мужик полез за пазуху, достал какую-то бумагу, подал атаману и сказал тоненьким, совсем бабьим голосом:
   -- Мы по доверию, значит...
   -- По какому доверию?
   -- От общества, значит... по доверию... Ходатель, значит.
   Атаман подал бумагу писарю. Тот пробежал и ухмыльнулся. И сказал мужику:
   -- Айда с господом богом.
   -- Да в чем дело? -- спросил атаман.
   -- Тоже ссуду и хлеба просят. Это -- разночинцы, Иван Миколаевич; живут на казачьей земле... Мы здесь ничего не можем сделать.
   -- Конечно, Тебе надо к земскому... Вы -- не казаки. Нам своих бы прокормить... На какой статье проживаете?
   -- На вашей, на казачьей...
   -- Да где это?
   -- Три версты отсель: на Козьем.
   -- Знаю. Сколь домохозяев?
   -- Десять, значит, дворов...
   -- Хм... К земскому надо; вы не казаки...
   Мужик взял бумагу, сложил ее аккуратно, сунул за пазуху и развел руками:
   -- Диковина. Нигде не принимают нас. Ровно не одному царю служим.
   -- Ну, айда со Христом,-- махнул рукою писарь.-- Иди с богородицей...
   -- Уйду, почтенный, уйду... Тоже вот ись хочем...
   -- Все разве слопали? -- спросил атаман.
   -- Все зачистили -- теперь у всех свистит. Скотину, значит, кончили еще осенью... Дров порубить на продажу нельзя: ваш лесок... У кого корма остались -- пока этим и держатся; продают в городе. Скоро и это зачистим... Беда. Совсем беда. И не знаем -- куда обратиться: везде, значит, не принимают нас. А за землю много лет платим вам... В аккурат платили.
   -- Вишь, вы не казачьего сословия...
   -- Брюхо-то у всех одинаково, господин атаман: ись просит.
   -- Иди, иди.
   Мужик вышел из правления и медленно направился к гнедому мерину, привязанному у столба. Мерин стоял неподвижно, закрывши глаза пушистыми ресницами, отвесил нижнюю губу и дремал... Его впалые бока, острый, измызганный хребет, покрытый снежинками, и низко понурая голова с отвислой губой -- точно подчеркивали, что впереди, в пляске и свисте метелей, идет черная, костлявая нужда, цепкая и нахальная, как пьяная, бесстыжая женщина. Что страшно далеко еще до ясных, солнечных дней, до кудрявой зелени, до росистых ночей в полях, когда гибкое, веселое ржание, как звон металла, дрожит за зелеными перелесками...
   Мужик отвязал мерина, ласково заглянул в его грустные, слезящиеся глаза и сказал вслух странно упавшим голосом:
   -- Айда, Гнедко... Бают, надо к земскому...
   Сел в сани и заворотил лошадь. Гнедко тяжело и не-уклюже поворачивался и, кажется, думал:
   "Не привыкать, хозяин: всю жизнь ездим по начальству..."
   Легонькой трусцой добрались до квартиры земского. Как раз земский принимал прошения, хриповато ворчал на то, что люди "вечно судятся", и сам он, худой, как щепка, с землистым лицом и острым кадыком на тонкой дряблой шее, производил гнетущее серое впечатление... Точно кто-то, такой ненавистный и склизлый, раздуваясь от жадности, сидел внутри человека и сладострастно высасывал кровь, краски, звучный голос, молодой нежный смех...
   Когда дошла очередь, мужик подал бумагу земскому. Тот мучительно сдвинул брови, долго всматривался близорукими, глубоко впавшими глазами в написанное и, наконец, пожал худыми, костлявыми плечами:
   -- Не понимаю. Что это?
   -- Это доверие, ваше благородие: ходатель я.
   -- Какое доверие?
   -- От общества, значит, полномочие, ваше благородие... На пропитание домохозяев хлопочу. Доверие, значит, мне, Антипу Ветошеву...
   -- Не понимаю.
   Настоящая неподдельная тоска звучала в голосе у земского. Как будто совсем не читал прошения, не вдумывался в слова мужика, а все мучительно слушал, как тот пухлый и жадный, притаившийся внутри, сосал жизнь по каплям и сушил, как зной раскаленный -- степь,-- молодость, смех звонкоголосый... Слушал и как лунатик спрашивал:
   -- Вы... крестьянин?
   -- Так точно. Из хрестьян будем... Вятской губернии...
   -- Вятской?
   -- Так точно.
   -- Как зовут?
   -- Антипом, ваше благородие, Антипом, а фамилия -- Ветошев...
   -- Вы просите помощь?
   -- Так точно. Потому, значит, скоро караул будем кричать: ни хлеба, ни кормов. А до весны еще тю-тю, ваше благородие...
   -- Так. А где вы живете?
   -- У казаков на статье... На казачьей, значит, земле: на Козьем.
   Земский взглянул на мужика немного прояснившимся, понимающим взглядом и сказал:
   -- Надо у казаков просить: вы на казачьей земле живете...
   -- Просили -- отказывают...
   -- Почему?
   -- Вы, дескать, не казаки, а хрестьяне и прочие: разночинцы, значит... Отказали.
   -- Так ведь и я ничего не могу сделать -- поймите. Нам приказано кормить только своих крестьян, своей губернии и уезда...
   -- Мы давно все здесь живем, ваше благородие: которые лет двадцать. И все хозяйство, значит, здесь и деньги за землю здесь платим... С родины, значит, мы берем только пачпорт и подати туда взносим...
   -- Нельзя нам. Вы Вятской губернии?
   -- Так точно.
   -- Вот там и обязаны дать вам ссуду и кормить... Вот туда и поезжайте.
   -- Давно не живем там, ваше благородие. И хозяйства там нетути...
   -- Ничего не могу.
   -- Так... помирать, что ли, нам?
   -- Все умрем...
   И серая тоскующая тень опять набежала на землистое лицо земского. Сухо кашлянул в руку, подал бумагу обратно и почти прошептал:
   -- Обратись в уездный съезд: там, быть может, разберут это... А я не могу. Поймите -- не могу: со своими тошно становится.
   Повернулся и тихо побрел куда-то, в глубину комнат, сгорбленный, хилый, с острыми плечами.
   Антип хлопнул руками и вышел к лошади. Долго стоял на месте, опять хлопнул себя по бедрам и проговорил:
   -- Н-н-ну. Прямо... сироты. Ни отца, ни матери...
   Гнедой слушал, грустно мигал слезящимися глазами и качнул головой, точно поддакнул:
   "Да, сироты..."
   На Козьем заволновались крепко, когда узнали, что Антип приехал ни с чем. И нельзя было подумать, собственно, что в этих старых избах, брошенных кучей в степи, все-таки горят человеческие жизни, звучат страстные голоса... О, как хотелось злой, степной пурге засыпать снегом все живущее здесь. Рыхлыми, снежными днями, такими скучными и сонными, пурга коварно пряталась где-то в перелесках, слегка шуршала мерзлыми прутьями и вспыхивала за снежным курганом... Все искала радость жизни земли, чтобы задушить эту радость, но крепко спала измученная земля и грезила о звонком и свежем. И пурга, злая от этого, набиралась силами к ночи, собирала вокруг себя ветры, куталась в кружевные снежные ткани и, как женщина, охваченная сладострастьем, плясала и кружилась в степи... Сшибались молчаливые деревья в перелесках, гудели пьяные голоса вихрей, но в старых избах, брошенных кучей в степи, все-таки переливалась человеческая жизнь.
   Да, на Козьем заволновались сильно. Все почти собрались в избе у Антипа и жадно слушали то, что говорил "ходатель". Слушали -- и серые измученные лица бороздились гневом. А железная печка, точно не зная ничего, бурно рокотала веселым, пламенным звоном и, раскаленная докрасна, кричала в длинную трубу о чем-то своем -- и странно сживался этот огненный крик с хохотом безумной метели.
   -- Так. Значит, мы не люди,-- первым отозвался Яков Бубнов и свирепо затянулся махоркой из коротенькой трубки. Поковырял в трубке прожженным пальцем и продолжал:
   -- Вот я, к примеру сказать, мещанин города Сызрани -- по отцу еще приписан. Отец умер на хлебопашестве, хотя и земли своей не имел... Я пошел по этой же пути и двадцать лет вот здесь держу аренду у этих чертей ленивых -- у казаков... Мало переплатил я денег? А вина было мало им споено? А теперь -- убирайся к черту. И земский хорош: поезжай по своим, значит, родинам да там и проси хлеба. Будто взял с собой прутик, да и пошел засвистел. А домашность? А семейство? А условие с казачками? А деньги, если отданы вперед за землю? Ну, ладно: пошел я в Сызрань... А там и спросят: "Ты, дяденька, зачем пришел?" А я: "Ись, братцы, хочу, ись". Да опять спросят: "Ты кто такой? Где живешь?" А я: "Бубнов, мол, я -- мещанин, а живу у казаков..." Н-н-н-у, и спровадят: "Ступай, дяденька, к казакам -- мы тебя не знаем". Это что же такое будет?
   Молчали. Гудела звонкоголосая печка, метала искры и жила песнями, заодно с пургой. С полатей свесилась голова кудрявой Аниськи -- десятилетней дочери Антипа. Девочка внимательно следила за выражением угрюмых лиц и временами взметывала руками с полатей.
   -- Да, похерили,-- разрядил молчание старик Ветошев, отец Антипа, сидевший на лавке.-- Похерили. Скоро семьдесят лет будет мне, а этот год круто запомним: прямо ложись да помирай. Зима только началась, а у кого хлеб?
   -- Это не может быть! -- вдруг почти рявкнул Степан Сажин, жилистый и корявый.-- Не может быть. Правду искать надо...
   -- Пока ищем ее -- подохнем,-- иронически заметил Бубнов и потонул в табачном облаке.
   -- Искать надо. В город надо отрядить кого-нибудь.
   -- А там что?
   -- В съезд этот надо закатить, про который земский толковал.
   -- Может, земский зря это: чтобы отвязаться.
   -- Надо что-нибудь делать.
   Долго надумывали, кричали, спорили. Небольшой худощавый паренек, сидевший все время молча у самой печки, выбрал время, когда затихли голоса, и сказал:
   -- Вот, я читал в газете одной, что из-за голоду часто бунты бывают. Не верил я раньше этому, а теперь, пожалуй, и поверишь: с голоду всякий может забунтовать.
   Все внимательно посмотрели на парня. А он смотрел куда-то в сторону и продолжал:
   -- В других государствах, пожалуй, никогда не слыхать про голод. И образованность там другая, чем у нас. Там мужик за милую душу живет, а земли куда меньше нашей. Нам вот только муки добиться бы по пуду, дадут этот пуд Христа ради на душу -- мы еще в ноги накланяемся. А в других государствах не так: там, брат, подай, ежели невмоготу становится. А у нас что? Давно ли розгами драть перестали?
   Странная дрожь переливалась в голосе парня, и слова он выдавливал с трудом из горла... И щипал худыми, тонкими пальцами белесоватый пушок над подбородком.
   -- Это верно,-- поддержал старик Ветошев.-- Сам не бывал под розгами, бог миловал, а много видел, как раньше секли... Э, мало ли что пришлось видеть на веку.
   После этого опять покричали, подумали и решили на том, что Антип завтра же утром поедет в город и доберется до помощи в уездном съезде. Высчитали могущие быть расходы, набрали кое-как один рубль пятьдесят копеек, которые и вручили торжественно Антипу. И напутствовали -- каждый по-своему:
   -- Прямо за горло бери.
   -- Подыхаем, мол.
   -- Вам, мол, хорошо самим, тепло.
   -- Что, сироты, что ли? Одному богу молимся.
   -- Животную, и ту жалко.
   -- У них там собакам лучше живется.
   На прощание крепко жали руку Антипу. Что-то общее, решительное паяло все лица в одно выражение, и каждый чувствовал подъем духа, точно помощь уже была взята с бою. И Антип, охваченный общим и волнующим, говорил тоненько-возбужденно:
   -- Постараюсь, миряне, постараюсь. Шибко хайло разину, как только можно шире: дело не шутка. Постараюсь.
   -- С богом.
   Ушли, и все пела железная печка, раскаленная злым огнем. Билась над крышей пурга, тянулась призраками к окну и странно волновала душу... Точно про жизни человеческие пела, когда маленький ночью пугливо жмется к матери, старик на печи ловит в памяти молодые были, а девушка, с бьющимся сердцем, грезит о нежном и ласковом, что прозвенело когда-то поющей струной...
   Как всегда, Антип лег на полатях, рядом с женой и Аниськой. Говорил по привычке об одном: как протянуть эту мучительную зиму? И муж и жена знали, что помощь, если и будет, то придет не скоро, но боялись говорить об одном важном, что было решено раньше... Оба чувствовали, что это важное необходимо разрешить сейчас, но каждый старался обойти на время тяжелые, решающие мысли. И подходили к главному издали:
   -- Скоро вот рождество...-- говорил Антип.
   -- Скоро...
   -- А у нас... ни муки, ни мяска...
   -- Муки только квашни на две...-- поддержала жена.
   -- Чаю и сахару тоже надо будет...
   -- Надо...
   Помолчали. Необходимо было решить главное, что намечено было раньше. Но опять у обоих слова завязли, точно тряпка, хотя оба чувствовали, что подошли немного к главному. И все-таки началось опять отдаленно:
   -- Ничего не поделаешь. Придется что-нибудь продать...-- робко сказал Антип и намеренно-равнодушно зевнул.
   -- Кого продашь? -- сурово спросила жена.
   Сама отлично знала, кого придется продать, но хотелось зло и упорно не понимать мужа. Хотелось до боли упрямо и долго отстаивать то намеченное к продаже, о чем говорилось раньше. Хотелось защитить родное, близкое бабьей душе и мстить кому-нибудь за злую, непогодную жизнь на земле. И опять громко гневно спросила:
   -- Кого продашь?
   -- Сама знаешь...-- почти шепотом ответил Антип и зажмурил в темноте глаза, точно ждал удара.
   -- Телку! -- неожиданно прозвенела Аниська и взметнула руками.
   -- Молчи! -- прошипела мать и ударила Аниську. Девочка сжалась в комочек и прижалась к отцу.
   А мать уже гневно сверлила мрак страстным и плачущим речитативом:
   -- Я ли не кормила, не холила ее? Ох ты, нужда проклятая, окаянная. Ведь она с теленочком третий месяц ходит. Ведь она взялась, да и доморощенная. А теперь задарма отдать? За десятку не отдашь. Ох, лучше бы пропасть мне самой навеки. Ведь она теленочка в утробе носит.
   Много кричала, захлебывалась от душивших слез, но потом стихла.
   -- Ну и продавайте.
   Антип молчал, но в душе точно ковыряли чем-то тупым и заржавленным... Аниська прилипла к нему, и он слышал, как скоро и четко стучит детское сердце. За окнами, насквозь промерзшими, попрежнему хохотала пурга и кричала, что все в мире -- жизнь и краски, радость и солнце -- все берется только в борьбе... Кричала об этом, заламывала трепетные белые руки, царапала стекла, кружилась в плясе и под конец с тоненьким детским плачем металась безумная в степи...
   Нарождался мутный рассвет, когда Антип уже запрягал лошадь, чтобы поехать в город. Жена кормила кой-чем на прощанье пеструю годовалую телку, которую решено было продать. То, что вчера ночью бороздило у бабы душу гневным и упрямым,-- сегодня, с бледным и мутным рассветом, странно затихло, точно пришибленное. Ибо холодный, нарождающийся день вел за собой будни -- серые, склизлые, голодные -- и тушевал густо то острое, гневное и страстное, что трепетало в душе у людей ночью... Ибо человек -- раб властного дня и бог по ночам -- в пламенных мечтах своих.
   Муж и жена, будто сговорившись, молчали. Телку связали и с трудом положили в глубокий, плетеный короб. И в молчаливой работе двоих чувствовалась затаенная, саднящая тоска...
   Точно боясь раздумать, Антип живо собрался, сел в передок коробка, около головы мычавшей, испуганной телки, и хрипло бросил:
   -- Отворяй ворота.
   Жена медленно отворила ворота, Антип тронул Гнедого, телка отчаянно забилась в коробке. Не оглядываясь, Антип ударил лошадь и слышал, как у ворот тоненько и жалобно заплакала жена:
   -- И-и-и...
   Еще ударил Гнедого, не оглядывался, на сердце сосало что-то и хотелось забыть об этом. Выехал на большую дорогу, ведущую в город, и только тогда оглянулся, когда избы в степи едва маячили темными силуэтами.
   Стояла в полях торжественная тишина.
   И пурга намаялась за ночь. Бледная и волнистая, как женщина с тихим плачем, перед утром она ушла в глубину безжизненных равнин и спрятала в межах и перелесках разодранные снежные ткани. Увела, властная, за собой ветры, наметала на пути белые курганы и, сжатая тихой грустью, оглянулась назад и растаяла, как мечта, с жалобным, звенящим криком, в рассвете пугливого утра зимы...
   Антип торопил лошадь, временами дружелюбно разговаривал с затихшей телкой и посматривал по сторонам. Летел через тихие снежные поля черный ворон и хрипло, задушенно каркал. Что-то мертвое и вещее несла с собой черная птица, и Антип, с странно тосковавшим сердцем, следил за ней до тех пор, пока не слилась она с мутной гранью горизонта. Может, сядет где-нибудь в роще, на тихом погосте, где едва маячат засыпанные могилы, и будет хрипло кричать о том, что на земле идет все та же мертвая, голодная жизнь, люди бьются, хрипят бессильно, и солнце не может сжечь ненавистный мрак... Что любо ему, черному ворону, одиноко и веще летать по равнинам, хрипло каркать у могил и резать упругий мрак смелым и сильным крылом...
   До города считалось двадцать верст, и Антип торопился, чтобы сделать обдуманное: продать телку и сходить в уездный съезд. Гнедко точно понимал настроение хозяина и спешно ковылял разбитыми, наезженными ногами, стараясь не доводить до кнута. Замечая движение Антипа, лошадь встряхивала головой и наддавала ходу, а в хороших, торных местах прыгала тяжелым, неуклюжим галопом. Телка лежала смирно, пыталась даже лизать хозяина, и грустно-покорно смотрели ее темносиние глаза.
   В город Антип приехал к десяти часам утра и, не заезжая на постоялый двор, направился к скотному базару.
   Здесь торчали большие, краснолицые, здоровые мясники и покупали дешевый скот.
   Бегло осмотрели телку Антипа, спросили цену и, точно сговорясь, заржали:
   -- Ха-ха! Пятнадцать рублей!
   -- Го-го... Ты в уме, мужик?
   -- Твою телку полгода надо кормить, чтобы зарезать на мясо...
   -- Обнимись с ней.
   -- Получай пятитку, да и то богу помолись за нас.
   Антип стоял на месте и сконфуженно скреб в затылке. И, точно оправдываясь, сказал наивно:
   -- Она -- с теленочком... С Николая Иваныча быком взялась...
   Опять звучно заржали:
   -- Хоть с Марьи Ивановны быком -- нам что.
   -- Го-го. Чудак...
   -- Он, братцы, из вятских.
   -- Это видно.
   -- Наверно, из тех, что в трех соснах заблудились?
   -- И корову на баню садили. Гы-гы.
   Долго торговался Антип. До боли хлопали у него по рукам и в конце концов продал телку за восемь рублей. Что-то слепило глаза, когда брал деньги за родное, близкое простой мужичьей душе... Поехал от мясников, не оглядываясь, купил два пуда муки, чаю, сахару и пряников Аниське на пятак. Заехал на знакомый постоялый двор, напился наскоро чаю и пошел пешком искать уездный съезд. Шел, и в памяти ярко чеканились слова мирян:
   -- Прямо за глотку бери.
   -- Скоро, мол, подохнем.
   Странно приподнятый этим, чувствовал, что ему поручили большую, важную роль, которую необходимо выполнить добросовестно. И охваченный этим сознанием, бодро и уверенно шел в уездный съезд, где должны непременно понять его...
   Но уже у крыльца, где толпился народ, у Антипа сразу упала душа... Старый вековой враг -- нелепый страх -- язвительно стучался в душу и царапал ее когтями, как черная, мохнатая кошка... И точно шептал язвительно, что дитя рабских веков, прожженных одним страданием, не может быть сильным и смелым.
   В здании уездного съезда Антип долго бродил по коридорам и робко заглядывал в двери "отделений". Но там все очерчивалось, как в тумане, чужие, равнодушные лица, скрипели перья, или металлически-холодно стучали пишущие машины, точно давая понять, что здесь нет места никаким просьбам и словам. Что здесь, в серо-линялой атмосфере, где поблескивали форменные пуговицы, живет одно деловое, бумажное, скрипучее и ритмичное, как маятник.
   После долгого, томительного ожидания и хлопот Антипу удалось добраться до секретаря съезда, который сидел в старом, потертом кресле и курил дешевую сигару. Курил, сипло кашлял и таращил при этом большие выпуклые глаза с кровяными жилками на белках.
   Взглянул на Антипа безразлично и спросил:
   -- Что тебе?
   Хотелось начать сильно, убежденно и горячо, хотелось мучительно-страстно чем-нибудь огненным очертить нужды "мирян", идущего зверя -- голод, отчаяние заброшенных в степи людей, но... болтался, как тряпка, бессильно язык, и тоненько закапали малозначащие пугливые слова.
   -- Явите божескую милость... Ходатель я... Потому, значит, доверие дадено мне... От общества, значит...
   Подал "доверие" секретарю. Тот пробежал и усмехнулся. Погладил бороду справа, потом -- слева. И все его серое, полинялое лицо, отцветшие пуговицы на старом сюртуке -- все говорило о том, что человек сидит страшно далеко от настоящей жизни.
   -- Разночинцы... гм...-- сипло проговорил секретарь.-- Ничего нельзя сделать.
   -- Явите божескую милость.
   -- Ничего. Насчет разночинцев в уездном съезде нет циркулярного предписания. Мы кормим только своих крестьян.
   -- Общество тоже ись хочет, ваше благородие...
   Секретарь пыхнул сигарой и сказал строго:
   -- Какое у вас "общество"? Ни старшины, ни старосты... Разночинцы вы -- и больше никаких. Иди.
   -- Как теперь?
   -- Как угодно. Пишите губернатору: велит кормить -- будем... Возьми свое доверие и иди.
   Антип взял бумагу и тихо побрел из комнаты. Хотелось завыть волком или броситься и душить кого-нибудь... Но старый вековой враг -- черная, подлая кошка сидела внутри и царапала когтями душу...
   Вышел из уездного съезда и бессильно остановился на одном месте. Недалеко стоял плечистый малый, с цыганским лицом, и крутил цыгарку. Антип подошел к нему и спросил:
   -- Не знаешь ли, почтенный, человека?
   -- Какого?
   -- Прошенье губернатору написать... От общества, значит...
   -- Знаю: Иван Федосеич тут есть. К самому царю может написать.
   -- Нельзя ли до его милости меня направить?
   -- Можно за сотку...
   -- За каку таку сотку?
   Малый затянулся из цыгарки и ответил:
   -- Сотка-то? Это -- маленькая такая бутылочка: булькнул из нее раз-два, и готово. Всего одиннадцать копеек стоит...
   Антип понял, усмехнулся и достал узелок, где хранилась "общественная" сумма. Бережно отсчитал одиннадцать копеек и подал малому. Тот живо схватил и весело гаркнул:
   -- Идем к Ивану Федосеичу...
   Пошли. Долго ныряли по окраинным улицам города. На пути малый забежал в казенку, ловко вышиб пробку из маленькой бутылки, выпил водку единым духом и грустно сказал Антипу:
   -- Вот и все.
   Пришли, наконец, к избе, где жил Иван Федосеич. На гнилых покосившихся воротах висела большая железная доска, на черном фоне которой жирно и крупно было выведено белым:

"Всякие прошения соченяю"

   И внизу добавлено помельче:

"Здеся же продается чернило"

   Малый уверенно отворил ворота и так же уверенно вошел в сени, отворил двери, заглянул в комнату и бросил Антипу:
   -- Они у себя: иди.
   Антип снял шапку еще в сенях и вошел за малым, который тотчас же сел на стул и начал вертеть цыгарку, чувствуя себя отлично. Посредине комнаты стоял сам Иван Федосеич -- совершенно лысый человек, лет тридцати, с узким шишковатым лбом, с крошечными, точно просверленными глазками и с подвязанной щекой, за которую он часто хватался и делал болезненные гримасы. Правая нога его, странно скрюченная, почти волочилась по земле. От этого Иван Федосеич не ходил, а ковылял, как утка, и весь он, сгорбленный и бесцветный, напоминал старую поломанную развинченную куклу...
   Антип начал рассказывать про свое дело. Иван Федосеич слушал, болезненно морщился и смотрел куда-то в сторону мутными глазками. Когда Антип кончил, Иван Федосеич посмотрел на малого, сидевшего на стуле, показал на голову и сказал:
   -- Болит.
   Малый сочувственно качнул головой и ответил выразительно:
   -- Поправить надо.
   Антип не понимал, в чем дело, и спросил наивно:
   -- Хвораете, значит, господин хозяин?
   Иван Федосеич грустно посмотрел на него и ответил:
   -- Хвораю по своему желанию, деньгу добываю...
   Антип удивился и поднял брови. Иван Федосеич ковыльнул по комнате и продолжал:
   -- Хорошо иногда попадает. Вот в прошлом году купец Морозов, пьяный, с полчаса бил меня биллиардным кием... Натешился и говорит: "Ну, бери двадцать пять рублей". Нет, говорю, голубчик. Подаю на него на другой день в суд по статье сто тридцать пятой устава о наказаниях. Получил он повестку -- ко мне. Прямо на паре вороных прикатил и молит: "Брось, Федосеич, возьми 50 рублей и прекрати дело". Нет, говорю, мало, давай радужную... И отдал.
   -- А вчера, значит, тоже было? -- спросил малый.
   -- Было, Аверьян Карпыч два раза по скулам хватил. Ну... тоже дешево не отделается, а давал уже четвертной билет. Шалишь: сегодня прошеньице на него приготовил -- меньше сотни не сдамся на мировую.
   Антип слушал и удивлялся. Не вытерпел и спросил деликатно:
   -- И ножку таким же манером повредили вам?
   Иван Федосеич точно обрадовался вопросу, странно помолодел и улыбнулся так, как улыбаются люди, вспоминающие что-нибудь красивое из детства.
   -- Это -- первое мая встречали... Ванька Пономарев, торгующий по бакалейной части, напился и кричит мне: "Федосеич, залезай на березу, на самую вершину, и чебурахнись на землю: плачу за это пятьдесят!" Я, конечно, его обставил, как следует, свидетелей тут выставил и все такое прочее... Н-ну... залез на березу и качнул на землю. Часа два со мной отваживались, водой отливали, ничего -- сошло, только ногу повредил... Тут же все полсотни получил. А то еще случай был: купец Андрей Петрович поехал к девицам, взял меня с собой к говорит дорогой: "Федосеич, голубчик, тяпнись сейчас, на ходу, о телеграфный столб -- плачу двести". Я, конечно, извозчика в свидетели... Разогнал извозчик лошадь, нарочно мимо столба самого поехал, а я приноровил -- и хвать лбом. Помню только -- искры везде брызнули, часа полтора без памяти был. Отдал Андрей Петрович две сотни... Очень эти купцы боятся суда -- вот и бью на это.
   -- Как же насчет прошенья-то, господин? -- робко прервал хозяина Антип.
   Иван Федосеич как-то сразу потух, схватился за щеку и ответил:
   -- Можно. Сколько заплатишь?
   -- Общество набрало полтора рубля... Одиннадцать копеек я отдал вот этому провожателю...
   -- Гм... маловато. Писать ведь губернатору надо.
   -- Да, ему...
   -- То-то. Целое общество, а набрали гроши.
   -- Год трудный, господин.
   -- Ну, да ладно. Я только с богатых деру, а с бедных и это ладно... Вот еще купцу Анисимову подставлю как-нибудь рыло: меньше сотни не отделается. Ну, садись и рассказывай, а я писать буду...
   Антип сел и начал рассказывать, и опять очерчивалось в душе все острое, наболевшее -- грядущие голодные дни, тоска заброшенных в степи людей. Все вспыхнуло в ярких, простых, понятных ему образах, но слабо передавал язык волнующее и родное... Иван Федосеич, поддерживая щеку, скрипел пером и выводил кривые узорчатые слова:
   "Хлебных запасов и прочих кормов для скота уже несколько месяцев не имеем. Дети наши и вся протчая домашняя тварь должны погибнуть от голодной смерти. Между тем всем известно, что мы тоже люди по Образу и Подобию Божетцкому".
   Много написал и закончил прошение словами:
   "А посему припадаем к Стопам Вашего Превосходительства и слезно просим выдать приказ о наделении всех наших душ способием от Казны как хлебом, так и деньгами до будущего урожая".
   Внушительно после этого прочел прошение Антипу и спросил сурово:
   -- Ладно?
   -- Очень даже хорошо. Чувствительно благодарим...
   -- Грамотный?
   -- Нет...
   -- Гм... Вот, Корней распишется за тебя...
   Он показал на малого, который все время дымил цыгаркой. Тот предупредительно встал, расписался и сказал Антипу:
   -- За расписку еще на сотку...
   Антип почесал голову и расплатился за все. Иван Федосеич запечатал прошение в конверт, написал адрес и сказал:
   -- Валяй на почту -- успеешь сдать. Помни одно, раз я написал -- выйдет.
   -- Покорнейше благодарим.
   Вышел на улицу. Что-то бодрое, радостное охватило душу, и странно-доверчиво смотрел все время на конверт. В серой бумаге таились людские надежды, вера во властных и сильных, никогда не видавших человеческого страдания. И старый, вековой страх -- черная кошка в душе точно затихла где-то в углу, поблескивая зелеными зрачками...
   На почте сдал пакет заказным, получил квитанцию и, выйдя на улицу, тщательно завязал квитанцию в платок. И думал:
   "Обществу ее представлю... Прямо, мол, пошла бумага к губернатору... Может, и даст чего-нибудь бог?.."
   Пришел на постоялый двор, посмотрел у корма лошадь, еще раз попил основательно чаю, полежал на полу и решил с вечера ехать домой. Когда на небе уже сверкали крупные звезды, Антип запряг лошадь и пошел в избу рассчитаться с хозяином. Хозяин -- высокий, тучный старик, с багровым лицом, несколько удивленно посмотрел на Антипа и спросил:
   -- Неужели ночью поедешь?
   -- А что?
   -- Ныне грабежей много под городом: голодный год.
   Антип усмехнулся.
   -- Ну, бог с нами: чего с меня взять?
   -- Ныне за полтинник убивают...
   -- Ничего.
   -- Как хочешь...-- сказал хозяин, почесался и равнодушно зевнул.
   Антип рассчитался и поехал. На улицах горели фонари, шли люди, и четко звучали человеческие голоса в ясном, морозном воздухе. Отдохнувший Гнедко бодро бежал вперед, точно знал, что поехал к дому. За городом сразу стало тихо, впереди маячила наезженная дорога, и пели о чем-то телеграфные столбы...
   Антип тоненько покрикивал на лошадь и временами смотрел на небо. Там, в бездонной синеве, шел звездный пир... Горели, трепетали и смеялись милые звезды, а далеко впереди, перечеркнутый тонким, кружевным облаком, поднимался золотой месяц. Снег по сторонам горел алмазами, переливался и заодно с звездами нес в душу красивую сказку о тайнах молчаливых равнин...
   Верстах в четырех от города маячила мельница, около которой поднимался небольшой березовый лесок. Дорога шла через лесок, и здесь было уже не так светло, как в полях. Антип немного заробел и ударил кнутом Гнедого, который бежал попрежнему ровно. Гнедой тряхнул головой, прибавил шагу, но вдруг сразу вздыбил, захрипел и остановился...
   Антип выглянул из короба и обмер... Один, большой и черный, держал лошадь за узду, а другой, в башлыке, с длинным горбатым носом, подошел вплотную к Антипу и резко сказал:
   -- Вылезай.
   Не слушались ноги, подкашивались, но вылез из коробка и трясся... Горбоносый сверкнул чем-то в руке и бросил опять резко:
   -- Давай деньги.
   -- Ничего нет... поч-ч...
   -- Давай.
   Опять сверкнуло что-то в руке горбоносого...
   Стуча зубами, Антип вытащил платок, где было около двух рублей, и подал. Горбоносый взял, потом повернул Антипа и тщательно обыскал у него карманы и за пазухой. А затем быстро, точно по команде, двое вскочили в коробок, с силой ударили по лошади и мызнули куда-то в сторону, в самый лесок... Черкнули между деревьями и скрылись...
   Задыхаясь и хрипя, Антип бросился догонять, но вязли ноги в снегу и спирало в груди, где бешено колотилось сердце... Бежал, падал и кричал тоненько:
   -- А-а-а...
   Молча, как убитая, ночь сверкала нарядными огнями, и пировали звезды в небесном чертоге. Смотрел холодно из-за леса бесстрастный месяц, маячила бледная дорога впереди. Антип не мог больше бежать. Остановился, упал лицом в снег и заскулил, как щенок...
  

ПРИМЕЧАНИЯ

   Печатается по тексту книги: А. Туркин. Степное. Издательское товарищество писателей. СПБ. 1914.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru