Успенский Глеб Иванович
Норовил по совести

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

Г. И. Успенский

НОРОВИЛ ПО СОВЕСТИ

   Г. И. Успенский. Собрание сочинений в девяти томах
   Том 2. Разоренье. Очерки и рассказы
   М., ГИХЛ, 1955
   Издание осуществляется под общей редакцией В. П. Друзина
   Подготовка текста Н. И. Пруцкова
   Примечания М. И. Дикман
   

I

   Был тихий свежий летний вечер. Я вышел из дому, который нанимал на лето в деревне, на улицу и сел на крыльцо, прямо на ступени. Легкая, влажная свежесть приятно наполняла и освежала грудь. На небе и на земле было чисто, широко, просторно и вообще "хорошо", покойно. Хотелось "просто" сидеть вот так, чуть-чуть не в забытьи, дышать, смотреть и наслаждаться тишиной и покоем минуты наступившего вечера.
   Какое-то странное, не то слезливое, не то злостное бормотанье прервало мое тихое наслаждение. Мимо меня шел мужик в одной белой рубахе, ободранных холстинных штанишках и босиком. Лысая голова его была обнажена. Шел он как-то странно, не то очень торопился куда-то, не то, вдруг вспоминая что-то, останавливался и что-то бормотал... Скоро, однако, я разобрал, что причина такой странной походки была очень проста: мужик был пьян, и кроме того, когда он пробежал мимо меня, я увидел, что он еще к тому же и слаб и худ и что не он управляет ногами, а они несут его куда им угодно. Бормотанье его было не то пьяное мужицкое галденье с ревом (необходимым, впрочем, для больной груди, желающей побольше вобрать воздуху) и гарканьем без всякого другого содержания, кроме крепких слое, -- нет, это было что-то до последней степени жалкое, детски-бессильное; таким голосом жалуются дети, когда крепко оскорбят их самолюбие. Нечто бессильно-визгливое, не имеющее возможности "как следует" разозлиться, слышалось в тоне его бормотанья. А что такое он бормотал, уверяю вас, не понял бы ни единый человек. Только слово "бог", повторявшееся довольно часто и всегда сопровождавшееся поднятием тощей, сухой руки к небу, только это слово одно и было доступно уху постороннего слушателя во всем, что выходило не то из сжатых губ, не то из беззубого рта пьяненького мужика.
   -- Ишь! ишь! как его швыряет-то, -- появляясь с лопатой и граблями на плече, произнес наш дворник, приготовлявшийся собирать в садике близ дома скошенную утром траву.
   -- Э, как двинуло!
   Бессильные ноги мужика в самом деле несли его куда им вздумается. Под горку он несся мелкой рысцой, всем корпусом подаваясь вперед и каждую минуту ожидая падения именно головою вперед. Но "бог пьяных" хранил его, и он, вместо того чтобы слететь с мостика в грязную канаву, что ожидало его неминуемо, вдруг заколесил так же проворно и так же еле держась на подгибавшихся коленках в сторону, ударился боком о загородь из жердей и, перевернувшись к ней животом, стал (очевидно, также невольно) заносить ногу через низенькую загородку. Та сила, которая его несла куда ей было угодно, продолжала и тут, при перелезанье, лихорадочно торопить его и в одно мгновенье, прежде чем он перенес через плетень колено, перебросила его на другую сторону.
   -- Н-на! -- произнес Петр (так звали нашего дворника):-- шмякнуло!..
   Старика шмякнуло навзничь, и он со своей белой рубашкой совсем скрылся в траве, только рука поднялась, и опять послышалось что-то вроде "бог" -- и совсем исчезла маленькая, маленькая фигура старикашки.
   -- Не ушибся ли он?
   -- Где там ушибиться! Там трава... Обстрекаться -- обстрекается... Прямо в крапиву угодил... -- И медленными шагами Петр отправился к загородке, чтобы посмотреть, не ушибся ли человек в самом деле.
   -- Ну, лежи, лежи!.. лежи смирно! -- покойно и основательно произносил Петр, глядя через плетень в крапиву.
   -- Бог... создатель! О-о-о-н отец наш! -- слезливо дребезжало что-то из-за плетня, и опять что-то забелело.
   -- Лежи, лежи! ну ладно, отдышись, очнись... Чего? Потому что пьянствовать не надо!.. Да! -- слышались нравоучения Петра: -- потому что пьешь! Ну, я уж, брат, не разберу твоих разговоров... лежи!..
   И Петр так же медленно пошел назад, а за плетнем опять не стало ничего видно кроме травы -- так тщедушен был старичок.
   -- Ничаво!.. проспится... Очкнется! Брякнулся словно на перину, и встать не хочется... любо лежать-то, прохладно... ха, ха!..
   -- Это ваш, мочалкинскнй?
   -- Наш, как же.
   Петр пошел в сад, отгороженный прямо от крыльца, и, оттуда продолжая разговор, медленно приступил к работе.
   -- А отчего? Потому что нет в человеке ума. Доведись до меня, я б это дело в две секунды кончил... Взял бы вот топор и пошабашил сразу. И в Сибири люди живут, по крайности уж до эфтого бы не допустил...
   Петр был человек не старый, лет тридцати, холостой и энергический. Он знал хорошо грамоте, думал попасть в Петербург в артельщики и теперь жил в деревне собственно для старухи матери, у которой он был один сын. К осени он полагал, что мать должна помереть (уж к Кузьме-Демьяну без сомнения), и тогда он тотчас уйдет в Петербург. Деревню он любил более с художественной стороны: луга, речка, рыбная ловля, зори утренние и вечерние, грозы, леса с птицами и ягодами -- вот что было в деревне хорошо. Но народ деревенский уж не нравился ему, потому что он отведал столичного житья, видал людей и приучился рассуждать. "Бестолочь", "непорядки", "разини" -- вот как характеризовал он большей частью деревенскую нравственность и ум и по своей суровости, даже иной раз какой-то жестокости полагал, что над всем этим "разгильдяйством деревенским" "мало страху", что тут нужна строгость, что без приказания ничего путного не выйдет. В таком суровом взгляде на деревню немалую роль играло в Петре и довольно сильное чувство родства с этой самой деревней -- чувство, как я не раз мог убедиться, оскорбленное тем беспомощно-глупым положением, которое, по мнению Петра, эта деревня, эта его близкая родственница, переживала изо дня в день и которое ей предстоит переживать, повидимому, несчетное число лет.
   -- Об чем это ты говоришь? -- спросил я его.
   -- Да вот все об этом же! -- сказал Петр, сгоняя граблями в кучу с куртин высохшие и приятно шушукавшие клочки сена: -- все вот об этом пьяненьком-то. Ну что это, нечто хорошо (остановившись и почему-то поплевав сначала на руки, а потом положив их на ручку грабель)? -- произнес он вопросительно. -- Живут двое с одною бабою! Ну аккуратно ли это? Ведь это так надо сказать: и у господ -- и то в редкость, не токмо в крестьянстве... Срам! Пьянствуют трое целый божий день, вот уж который год не могут расцепиться!.. Доведись до меня, так уж я б не допустил такого безобразия... Прямо за топор: либо ее, либо его!
   -- Кого?
   -- Либо бабу, либо любовника. Как же иначе-то? На это закону нет... Хоть какой хошь закон утверди, а покуда живы, канитель будет тянуться, уж это верно. Там господь рассудит, так али нет? А что разводить этакую погань не приходится.
   И опять, поплевав на руки, он быстро и далеко занес грабли и медленно потянул их к нараставшей куче.
   -- А ежели бы разойтись? Ведь тогда и без топора можно?
   -- Это как же так?
   -- А так просто -- либо мужу с ней разойтись и оставить ее с...
   -- С любовником?.. Это я-то, муж (хоть бы я, например), так я и буду любоваться на них?.. Ну уж этого нет! Есть такие любители, чтобы ихних жен, ихний товар одобряли, ну моего на это согласия нет! Жена живи с мужем. Как любовник -- так топор, и больше ничего, и весь разговор... А то как же? Разойдись! Как же муж-то? я-то?.. Да и как же это возможно, ведь, чай, мое доброе!
   -- Что это?
   -- Да жена?.. да чтобы я уступил? Даже вполне смешно это! Все равно ежели примерно купил я себе дом или что, и кому-нибудь он и понравился, так я и должен отдавать? Что ж я за полоумный такой?.. Мое так мое и есть. Как от меня прочь -- тумака дал хорошего -- шабаш. По крайности этого вот безобразия не будет (он указал по направлению плетня, где спал пьяненький). По крайности сам не будешь сердцем мучиться... В таком случае (Петр говорил медленно и отчетливо), то есть ежели жена например... то надо давать тумака жене. Долбани ее любовника, жена будет тосковать, вспоминать, и я покоен не буду, а как жену прекратил, тогда уж опять один и уж без надежды остаешься. Вот что!
   Это, очевидно, был непоколебимый взгляд Петра на жену (сам он был холостой), на любовь и на измену. Он так определенно и веско выражал свое мнение, что я и не подумал спорить с ним. Я только спросил:
   -- А старик-то этот как же? Почему так не распорядился?..
   -- Старик-то?
   Петр оставил грабли, подошел к самой загородке и, положив на нее локти, шопотом сказал:
   -- А потому старик не пошабашил с нею, что больно уж свят. Перед богом тебе говорю: совсем был спасен -- угодник, одно слово; от ефтого рука и не поднялась у него! Вот и валяется теперь... вишь вот!.. А господь и разбойников и убивцев ведь милует. Отмолил, отпостил бы... А теперь что? Служил, служил богу, да вдруг дьяволу поклонился. Уж какой же тут расчет? Никакого нету расчету! Все и пошло невесть куда, хоть бы и не угождал богу-то... Вон теперь пьяный плачет, жалуется, все бога поминает. "Бог", "бог" -- то и дело; а бог-то теперь и внимания ему не дает, потому что он такое? Свинья -- больше ничего!
   -- А свят был?
   -- Боже мой, как свят! То есть по всей форме угодник. Именно, говорю. Вот пожалуйте мне папиросочку -- я вам объясню...
   

II

   Петр сидел рядом со мной на ступенях лестницы, курил и рассказывал. Шапка у него была на затылке: "так слободней рассказывать-то"...
   -- Ямщики они были, значит, в старые годы... В старые-то годы Московская дорога ведь как гудела... Не дорога, а война была -- одно слово! Теперича проезжайте вы по старому шоссе -- весь путь на сотни верст почти сплошь застроен; села, города всё к дороге жались, все на версты вытягивались... Теперь только пустые дома, да лавки, да постоялые дворы стоят; чем народ живет -- неведомо. Теперь, примерно сказать, за сто рублей в год в городе отдадут вам с большим удовольствием целый дом, комнат в пятнадцать. Народу нет, дел нет! А прежде тут ключом кипело, и деньги большие наживались. У-ух какие деньги! Сколько с той дороги пошло по Руси тысячников, миллионщиков -- сметы этому нету! Вот и Егоров отец -- он Егор Петров прозывается (Петр указал на плетень, за которым валялся пьяный) -- также тут орудовал. Также вот Петром прозывался, все равно как я... Родом-то они были здешние, наши мочалкинские, и дом у них тут был, ну а на дороге самый промысел, стало быть постоялый двор и ям... И из больших был мешков... Девяносто лошадей, стало быть по тридцати троек, ганивал в день и шумел далеко, оченно шумел... Ну, греха таить нечего, деньги наживались всячески... Приезжий народ был (хоть бы и теперь взять) разный -- и серьезный, и баловник, и все прочее... А Пётра-то был человек не задумчивый... Идут деньги, так бери! И брал со всего, то есть даже и нехорошо... Например дочери его... Дочери его тоже действовали... Потому народ ехал с деньгами, не то что теперь по чугунке за тридцать копеек едет человек сто верст, а в кармане окромя билета ничего нету. В ту пору в Москву ли, в Питер ли поднимался человек капитальный, помещик, купец, у всех деньги готовые, езда долгая, скучная, ну и баловались. И шибко баловались! до сих пор по дороге идут разговоры насчет этой жизни веселой... Вот Пётра-то и орудовал... Мало что дочерей, например, пожертвовал господам проезжающим (уж само собой не даром, и очень даже не напрасно), а и хуже бывало... Старичок какой-то ночевал у него с деньгами -- и пропал. Пётра-то рассказывал (и все его сыновья, дочери и работник тоже рассказывали), что будто ночью за старичком подъехала тройка, а в тройке будто тоже старичок, из лица на Николая-угодника похож; взял, говорят, этого проезжающего, вывел из номера за руку, посадил на тройку и умчал... И так будто умчал, что и следов нету! Так ли точно было -- неизвестно, но только что навряд, чтобы так... Начальство Петра не касалось -- человек денежный; а надо быть совесть-то у него была не очень правильна. Стала подходить старость -- стал пить. По ночам ходит, кричит, стал с семьей драться -- и дочерей и сыновей возненавидел. Долго ли, коротко ли так было, только, рассказывают старики, раз выехал он на тройке будто в город и мальчишку с собой взял -- вот этого самого Егора, что теперь в канаве-то лежит... Тогда Егору не больше как лет под четырнадцать было... Самый был последок и самый любимый отцов сын -- потому еще не успел насобачиться, как братья его и сестры. Взял с собой Егора и уехал... Никому ничего не сказал, кроме что "еду, мол, в город..."
   "Мало ли в городе дел у него было! Ну, ничего, уехал и уехал. Только неделя прошла, нет его назад; и месяц прошел -- нет! И год -- нет... Пропал старик, и сын пропал... Хватились -- и денег нет: и деньги увез все; одно слово -- бросил дом; "живите, мол, как хотите"!.. Куда делся, что сталось с ним -- никому ничего неизвестно, словно вот сквозь землю провалился. И год прошел, и два прошло -- нет! все нет ни слухов, ничего... В течение того времени все его хозяйство пошло дуром -- без денег что уж за хозяйство, -- да на беду по второму-то году ударила в его постоялый двор молния, и двор весь дочиста сгорел. Вскорости жена померла с горя, а дочери, бог их знает, куда разбрелись; сыновья в люди пошли, да и там что-то не уживались, потому легкое ли дело после своего-то хозяйства да в батраки к чужому идти? Пошло все прахом (что значит нечисто наживать-то! -- прибавил Петр нравоучительно). И совсем было извелась о них память, как на четвертый год слышим: "Поймали!" Схватили их, Петра и Егора, где-то, изволишь видеть, на границе. Грубить, что ли, Пётра-то зачал али как, ну только схватили их обоих и по этапу, значит, на место жительства, сюда...
   "Воротились... Ску-у-учно стало старику-то глядеть на свое разоренье. Поглядел он, съездил на погорелое и так-то заскучал, затосковал. В ту пору мне было от роду годов девять -- помню, что у нас по деревне разговору было об этом деле! Вот тут-то и обозначилось, где они пропадали. С этим вот самым Егором целые ночи, бывало, напролет не токмо молодые ребята, а и старые старики леживали, всё расспрашивали: "где", да "как", да "что". И Егор так-то хорошо рассказывал -- на редкость! И были они все эти четыре года в странствии, и всё по святым местам... Чуть, поди, в самом Ерусалиме не были. Что-то будто разговаривали об этом. И к затворникам-то и к схимникам заезжали и пещеры все, какие есть, прошли насквозь, то есть все, все начисто видели, всю святыню. И уж так-то хорошо Егор рассказывал, то есть ах как хорошо!.. И был он, Егор, в это время чистый, как монах: одно только и было у него на уме: "в монахи", "в монастырь", "спасаться". Ходил он в ту пору тоже почесть по-монашески: скуфейка эдакая и пояс кожаный, а уж в храме божием он раньше всех, первый. Поет, читает, служит -- сущий монах... Да и прямо сказать -- самое ему место в монахи; завсегда был он слаб, и силы в нем мало было; самое ему бы место -- спасать душу, за нас грешных богу молиться, потому в крестьянстве нужен человек сурьезный, ну не то, чтобы, например, угодник или что-нибудь... Так все и полагали, что будет он, мол, в монахах... Только что же?.. В монахи да в монахи, а Пётра-то, отец-то Егоров, свою линию гонит. Стало ему, сказывал я, тяжко на своем разоренье-то, скучно... Жаль ему стало, что все пошло прахом, все изведется, ничего не останется, и так он об этом тосковал, боже ты мой!.. и уже не было в нем прежнего разбойства ни капельки, то есть ни-ни -- тоже ослаб, и устал, и покаялся. Жаль ему было так свет белый покинуть, род свой расточивши, и задумал он Егорушку женить. Деньжонки у него еще были кой-какие, и дом был, и задумал он все это вполне произвести. "Как внучат дождусь, говорит, то и помру -- раньше ни за что умирать не согласен!" Зарубил себе эдаким вот манером, и все! Уж Егор и так и сяк, и просил и молил -- нет, засело у старика: "Хочу свой род ободрить", и шабаш... И сосватал он Егору первую красавицу. Дом поправил, все свои остатки, то есть капиталы, уложил на новое их жилье, им отдал. "Теперь, говорит, -- внуков! внуков мне!" Ждет -- не дождется... Год прошел -- нету... другой -- нету... Стал старик тосковать, скучать, богу молиться, молебны служить. Между прочим и хозяйство идет плохо, ну -- где уж Егору хозяйничать! И третий год прошел -- и опять нет ничего! Совсем старик свалился. "Наказывает, говорит, меня бог за грехи мои тяжкие!" Грустить, грустить -- на четвертую весну помер... Ну вот тут и стало обозначаться... Покуда отец был жив, муж с женой (стало быть, Егор с Авдотьей) как-никак -- жили... Да и Авдотья-то хотя и красавица была, а еще понятия настоящего не имела: молода была... Ну тоже и старика, чай, побаивалась, а пуще всего была довольна, что за богатым; старик-то ее всячески ублажал -- и нарядами и всячески (надо быть, порядочно старик-то набил на ямской работе денег!). Ну она и молчала. Живет, молчит, ничего не чувствует... Ну а в три-то года она вошла в понятие. Опять ежели бы дети -- так, привязка, уж тут крепко привязано... А детей-то и не было. Вот как умер отец-то, с полгода не прошло, видим, выскочил ночью Егор из дому, руки так-то к небу поднял, всю деревню разбудил -- орет: "Господи! Не могу я в сей земной жизни быть, прибери ты ее", стало быть жену-то, "тогда я тебе слуга до последнего!"
   "И с тех пор, как к вечеру дело, -- глядишь, идет Егор по деревне: "Не пойдет ли кто, ребята, ко мне ночевать?.. Я, говорит, ее, дьявола, страсть боюсь..." Ну и ходили, бывало, мальчишки... Потом рассказывают, что там промежду них идет, боже защити!.. Вот раз и я попал ночевать. Лежу на печке и смотрю: ничего, все тихо, благородно; смотрел, смотрел я, слушал, слушал, ничего -- покойно спят. Ну и я заснул... Только слышу крик... Продрал глаза-то, глядь -- он, Егор, перед образом и все этак руки кверху. "Прибери ты, вопиет, ее, владыко, на тот свет, отец всевышний, не могу я этого!" А та в одной рубахе на лавке катается, волосы на себе рвет и, как бесноватая, кричит: "Злодей! злодей! варвар!" А Егор все перед образом: "Уж, говорит, услужу я тебе, владыко, освободи ты меня только, батюшка, от эфтого, например, беспокойства!" А та: "Какой ты муж, какой ты муж!" все одно и одно... И почало ее бить, трепать -- значит, это нечистый... Тут я уж так перепугался и не помню, что дальше... И заснул с испугу как мертвый. И пошло так каждый почесть день... Стал Егор пропадать: уйдет на день, на два; придет еле жив... Авдотья скучает, жалуется, а чтобы прямо баловаться -- нет, надо сказать прямо, не баловалась, нет... Только по ночам с ней родимец делался... Ну вот Егор и пропадает. "Где ты это, Егорушка, пропадаешь?" спрашиваем. "А, говорит: все богу заслуживаю; уж, говорит, освободит он меня от этой муки-мученской..." И что ж бы вы думали? Ведь точно богу служил! Теперь вот хаживали вы в Турны, в церковь? Знаете дорогу лесом? Ну, ведь всю эту дорогу, почитай три версты, сам Егор своими руками сделал, все деревья выкорчевал, заровнял -- ведь сами знаете, какая дорога! Прежде надо было вот какой крюк делать, эво куда, а тут он стрелой сделал. Ведь это только посудить надо, что тут труда, и все один!.. Да ведь это еще что! Вокруг нашей деревни пять сел, кое пять верст, кое семь, а кое и меньше, так ведь он ко всем церквам также дороги провел, сровнял, перекопал, мосты положил через ручейки, и всё сам, собственными руками... Вот не угодно ли, пойдемте как-нибудь, я вам все это покажу... Удивления достойно, как человек себя обременял! Теперь от нас куда хошь иди -- всё прямые дороги, да какие! где мало-мальски мокринка, камень навален, утрамбовано все в лучшем виде. На перекрестках часовенки, то есть четыре столба, крыша и скамейка, а под крышей образок... И всё он, один Егор. Таким манером трудился он для господа не один год. Хозяйство его пошло все хуже да хуже, потому землю сдавал, а денег -- сами, чай, знаете, как деньги-то отдаются? И все Авдотья -- нет, нет и забунтует... Но Егор становился все серьезней. Как забунтует -- он взял лопату, в полночь ли, за полночь ли, пошел...
   "Хорошо... Вот когда ежели вам будет угодно, пойдем мы с вами посмотреть все эти Егоровы постройки, покажу я вам далеко в лесу одно место. Больше ничего, яма. Глубокая, глубокая ямища и ступеньки каменные вниз... Эту яму выкопал Егор для себя. Хотел уж начисто спасаться, стало быть зарыться тут и богу молиться, а от миру отойти. Эту яму стал он рыть уж по шестому, либо по седьмому году после, стало быть, свадьбы-то. Про жену он уж в эту пору совсем и забывать стал и все в яме больше находился. Вот хорошо. Сидит он так-то однажды в яме, поет молитвы, вдруг голос:
   "-- Егор! а Егор!
   "Оглянулся Егор, встрепенулся: думал, его не найдут, потому выбрал самое глухое место, ан над ямой-то стоит один наш мочалкинский мужик.
   "-- Что это ты, -- говорит наш-то, -- в яму сел?
   "Тут и открылось, что Егор-то хотел душу спасать по-настоящему.
   "Похвалил его мужик и говорит:
   "-- Стало быть, жену-то совсем покинешь?
   "-- Бог с ней совсем! не по мне это дело!
   "-- И то ладно, и то правда, -- говорит мужик, -- и давно пора ее поганой метлой вон из деревни выгнать, чтоб не безобразничала.
   "-- Как так?
   "-- Да как же? Уж давно твоя баба расхожая, а теперь вон со вдовым с мельником связалась. От этакого дьявола как, говорит, в яму не зарыться. Зарывайся, говорит, Егор, с божьим благословением! За нас грешных похлопочи как-нибудь. А баба твоя, прямо сказать, ничего не стоит.
   "Сидит Егор словно бы каменный, сообразить ничего не может. "Сижу, говорит, сижу в яме, а зачем -- неизвестно!" А тут, глядь, еще мужик набрел.
   "-- Что вы тут, ребята? Ты что, Егор, куда это залез?.. Аль в медведи поступаешь? ха-ха-ха!
   "-- Он душу спасать взялся, чего гогочешь-то?
   "-- Душу? Ну это хорошо. За нас -грешных похлопочи... Какую выкопал себе ямищу... Ловко! Право, ловко. Довольно искусно ты, братец мой, закопался. Ну а жену-то возьмешь с собой али нет?.. ха-ха-ха!
   "-- Что орешь-то, -- говорит первый мужик, -- чего горланишь? Человек от всего отказался, до жены ль ему тут?
   "-- И то правда... Ничего! Зарывайся, Егорушка, зарывайся, ничего. Зачтется... А жену твою одобряют, хвалят... ха-ха-ха! Право! Ты вот спокою не нашел, а прочие ничего -- "ладно", говорят...
   "Тут Егор ровно бы очнулся.
   "-- Да верно ли?
   "-- Чего верней! -- оба сказали.
   "-- А ты думал, она тебя ждать будет, покуда ты спасаешься? -- говорит балагур-то: -- Ну, брат, это повременить надобно... Да!..
   "Стал было его первый-то мужик останавливать, что нехорошо, мол, об этом разговаривать, подвижника огорчать, а балагур все свое; под конец того заспорили; балагур и говорит:
   "-- Как же ты свое добро позволяешь каждому обижать? Ну какой ты есть угодник? Какой ты есть человек? Разве ты хозяин своему добру? Ну, говори, хозяин ты или нет?
   "-- Хозяин, -- говорит Егор.
   "-- Врешь! Ты вот в яме тут, а там твоим добром другой владеет... Ведь твое добро-то?
   "-- Мое!
   "-- Ну, так что ж ты за человек после этого? Твое или нет?
   "-- Мое!
   "-- И есть ты, стало быть, опосля этого дубина. Хоть ты спасаешься, хоть ты нет...
   "Тут уж и сам Егор сказал:
   "-- Мое доброе!
   "И встал с камня. А балагур ему:
   "-- Ты душу-то спасай, да и своего не забывай, дурак будешь... Кто свое доброе бросает, тот есть дурак, а не угодник. Я б на твоем месте не так распорядился. По мне как хошь. Сиди тут в яме, сделай милость, ей во сто раз приятнее... да!
   "-- С кем она? -- спрашивает Егор.
   "-- А со вдовым, с мельником...
   "-- Со стариком-то? С пьяницей?
   "-- Да вот, со стариком. Старик, старик, а должно быть, что посерьезней тебя вышел... ха-ха-ха!.. А ты, брат, ничего -- сиди тут в яме-то, сделай одолжение!
   "Выболтал, наболтал и ушел.
   "-- А ведь мое доброе-то!.. -- говорит Егор первому мужику.
   "-- Обыкновенно твое.
   "И с этих пор засело у него в голове "мое". Оно ведь и в самом деле -- так точно, -- добавил Петр от себя, -- только что это надо завсегда помнить, а не забывать...
   "-- Мое, мое, мое, -- говорит... -- И вылез из ямы-то; ну и с этого часу все его спасение так и пошло прахом... Потому в таком деле надо делать дело правильно. Добро мое, так и поступать надо. Тут уж делать нечего, тут одно -- топор, либо себе петля. Ну, а Егор-то -- нет, не того ума человек. Все норовит "по совести"... Ну и вот что вышло!..
   "-- Я тебе муж! Я тебе глава! -- говорит он Авдотье...
   "-- Это верно!
   "-- Как же ты смеешь против меня? Против закону?
   "-- А ты нешто соблюдаешь со мной закон-то? Ты вон душу спасаешь, нешто я тебе мешаю? А нешто имеешь обо мне попечение?
   "Так-то вот скажет, и выходит по совести-то верно; Егор и замолчит, потому правильно. Придет мельник, станут они с Авдотьей угощаться. Опять Егор с разговором:
   "-- Что это за человек?
   "-- Мой друг приятный...
   "-- Как же ты смеешь?
   "-- Люблю его...
   "-- Да ведь я муж? Ты моя раба?
   "-- Я знаю, я твоя раба... а его люблю!
   "И опять верно выходит, ежели, например, по совести... Или нападет на любовника.
   "-- Ты как смеешь у меня в доме путать?
   "-- Чем я путаю?
   "-- Ты мне препятствуешь! Она -- жена, она должна с мужем завсегда.
   "-- И пущай; когда тебе угодно, тогда она и при тебе. (Хитрая шельма этот мельник!) А ежели тебя дома нету по целым неделям, почему ж так и с людьми не побыть бабе-то?
   "И опять так!.. Хочет Егор по правилу поступить -- нет, опускаются руки!
   "И жена говорит:
   "-- Что по закону -- я всегда, я закона не нарушаю.
   "И точно. Стал Егор каждую ночь дома ночевать -- и ничего. И Авдотья ночует... А между прочим и с мельником. "С тобой, говорит, по закону, а с ним -- по сердцу". Вот это-то всего и обидней!.. Уж обидней этого ничего и нет;
   "И все это мельник, хитрая шельма, орудовал! "Соблюдай, говорит, закон в точности; чорт с ним! не убудет!", потому что знает Егорову совесть -- знает, что ему, богомольному человеку, невозможно руку поднять... Хитрая бестия!.. Запутался Егор, стал в кабак заглядывать. Ну а как стал заглядывать в кабак, пошло еще хуже. Выпьет рюмку, охмелеет, тут его и начнут поддразнивать. Одни говорят: "Бей ее, подлую! Как она смеет? Твое доброе!" Егор прибежит домой н изобьет жену. Жена -- в суд. А на суде, глядишь, сам Егор у нее прощенья просит, потому и Авдотья и любовник уж успели все наоборотку, то есть на совесть повернуть.
   "-- За что ж ты бьешь-то, -- скажут: -- какой ты есть человек? Какой ты угодник? Иди душу спасай, а сюда не мешайся: ведь ты знаешь, что она мне все одно что жена настоящая; как тебе не стыдно силком заставлять? -- И все такое! И так доведут дело, что видит Егор, не добром он поступил, избил жену, и отстать не может, потому мое! Оно ведь и вправду ни за что не отстанешь...
   "А то подбодрят его пьяного -- бить любовника.
   "И изобьет. Опять любовник жаловаться. На суде все дело выйдет, присудят с мужем жить. "Да я и так с мужем живу!" Авдотья-то... "Живет она с тобой?" -- "Живет!" говорит Егор... и сам же в дураках остается. Любовник говорит: "Хотя он меня и обидел, но я его прощаю за его богоугождение".
   "А не то так на обоих подаст жалобу, ну, тут еще хуже. Первое дело -- свидетелей нет, второе -- жена закон исполняет, третье -- из дома не тащит, и все правильно. Да и суд видит, что дело тут любовное и ничего не возьмешь.
   "Так Егор и завяз... И перед богом виноват, и перед женою, и перед любовником. Богу измену сделал, жену насильно жить заставлял, любовника обидел, бил... И стал он пьянствовать, а расцепиться не могут! Тут уж, как виноватым-то стал, тут с ним смело стали обращаться. Мельник уж прямо стал:
   "-- Я у тебя, Авдотья, ночевать буду.
   "-- А я? -- говорит Егор.
   "-- Ну, и ты. Ты -- хозяин, я тебя не гоню... Скучно мне что-то на мельнице-то... Давай-ка водочки, выпьем лучше.
   "И пьют.
   "Так и посейчас идет у них канитель. " -- Иди в монастырь, говорит Авдотья: я с мельником буду жить как жена с мужем", А любовник говорит: "Ты глава, я тебе не препятствую"... И Егор-то должон бы сказать: "И я вам, братцы, препятствовать не могу, потому вы по сердцу"... да в пьяном-то виде и говорит так. А всё расцепиться не могут, потому "мое", "мое доброе" -- забыть этого невозможно. Ну, и путаются, свинушничают... Как только на водку деньги достает -- уж и не знаю. Вот треснется где-нибудь в пьяном виде башкой об камень, вот и делу конец будет. А по мне, коли ежели делать дело правильно, взял бы топор, да и пошабашил -- либо ее, либо себя, либо его -- что-нибудь одно: по совести тут невозможно в таких делах..."
   

III

   Пьяненький долго валялся в траве, не подавая никаких признаков жизни... Уж поздно, когда почти совсем стемнело, я увидал, что он приподнимается, что белеет его рубашка. Кое-как он поднялся и, кряхтя, пошел куда-то, на каждом шагу останавливаясь и держась за плетень. Он уж ничего не бормотал, а только кряхтел. Что бы понял я в этом пьяном мужике, подумал я, если бы его бормотанье, его пьянство не разъяснил мне Петр? И сколько не разъяснено, никем не понято этих пьяных бормотаний, и, стало быть, сколько не понято народных драм, хотя бы из-за одного этого "мое"! Не будь Петра, пьяный остался бы для меня просто пьяным, что-то бормочущим и потом валяющимся в крапиве. А ведь какая драма валялась в этой крапиве!
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   Впервые опубликовано в газете "Биржевые ведомости", 1878, No 42, 11 февраля, No 45, 14 февраля.
   Рассказ Успенского о тяжелой личной драме в крестьянской семье раскрывает сложность и глубину душевного мира крестьян нина. Рассказ является вариантом или, возможно, наброском истории отставного солдата и его жены из повести "Тише воды, ниже травы" (цикл "Разоренье"), однако в повести семейная драма носит ярко выраженный социальный характер.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru