Я родом-то издалёка, свой край чуть помню: увезли меня оттуда по шестому году. Вот только помню я длинную улицу да темный ряд избушек дымных; в конце улицы на выгоне стояли две березы тонкие -- высокие. Да еще помню, у нас под самым окном густые такие конопли росли, а меж коноплями тропиночка чернела, а где-то близко словно ручеек журчал, а вдали на горе лес зеленел. Да еще я помню свою матушку родную. Все она, бывало, в заботе, да все сиживала пригорюнившись... Отца я не зазнала: он помер, мне еще и году не было. Жили мы в своей избушке... После, на чужой стороне, часто мне, бывало, те дни прошлые пригрезятся, что кругом поле без краю, солнце горит и жжет, сверкают серпы, валится рожь колосистая; я сижу под копной, около меня глиняный кувшинчик с водой стоит; подойдет матушка с серпом в руке, загорелая она, изморенная, напьется воды из кувшинчика, на меня глянет и мне усмехнется... А зимою! в печи дрова трещат, в избушке дымно; хлопочет заботная моя матушка, а в окно глянь -- снежная пелена белая из глаз уходит; во всех избах сенные двери настежь, и валит из дверей дым серый... Деревья стоят, инеем опушились; тихо на улице; только задорные воробьи чирикают, скачут... И вдруг я в хоромах богатых очутилась, всюду шелки да бархаты, стены расписные, гвозди золоченые. Стою я середь горницы замираючи, а передо мной сидит на кресле барыня молодая, пригожая, разряженная. Сидела она и, глядючи на меня, усмехалась. Маленькая барышня, румяненькая, кудрявая, вертелась по комнате да, смеючись, все меня беленьким пальчиком затрагивала -- вот словно как деревенские ребятишки галчат дразнят... Как схватили меня с улицы и посередь горницы перед барыней поставили, так и стою я да озираюсь: сердце у меня со страху закатилось... Понемножку я в себя пришла и плакать стала, стала к матушке проситься. Барыня в серебряный колокольчик зазвонила, и человек усатый вбежал: "Отнеси ее домой!" -- показывает ему барыня на меня, а барышня как закричит, как затопает ножками!.. Барыня к ней целовать, унимать -- барышня еще пуще... Выскочил из другой горницы барин щеголеватый... "Что? что?" Махнули на усатого человека: "Иди!", а меня не пустили, кусочек мне сахару дали и велели: "Не плачь". Потом я помню безлюдное да безбрежное поле да по полю дорогу змеей черною да помню свою тоску беспомощную... После уже, как я в лета вошла, то от людей узнала, что и как было.
Увидала меня на улице барышня гуляючи; я барышне приглянулась. "Дай мне эту девочку, подари!" -- говорит она барыне.
Барыня ее уговаривать стала: "На что тебе такая замарашка, глупенькая!" Да барышня ничего слушать, знать не хочет: "Дай девочку!" Сама в слезы ударилась. Вот и приказали меня в хоромы привесть. Привели, да уж и не выпустили. А господа в другую отчину выезжали, и на другой день у них был отъезд положен. "Хочу девочку с собой взять!" -- кричит барышня. Попробовали ее уговаривать, только слова даром потратили. Барышня опять расплакалась, опять раскричалась; погладили ее господа по головке и велели меня в дорогу с собой снарядить. Приходила к ним моя матушка с горькими слезами: "Отдайте дочку!"
-- Я б тебе отдала, да барышня не пускает, очень ей твоя дочка понравилась, -- ответила моей матушке барыня. -- Ты не плачь, пожалуйста: она ведь скоро барышне прискучит, детям забава не надолго -- тогда сейчас твою дочку мы перешлем к тебе.
Вышла барыня из девичьей и говорит своей ключнице любимой:
-- Ах, как жалко мне эту женщину! просто я на нее смотреть не могу. Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег... ну, отдайте что-нибудь из моих вещей похуже... Только поскорее, чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала...
Вышла Арина Ивановна к моей матушке и стала мою матушку из хором гнать. Матушка пошла. На другой день, как мы уж выезжали, приходила она хоть проститься со мной -- не допустили.
-- Лучше ты не показывайся: раздразнишь девочку, и барышню еще в слезы введешь, и господ, чего доброго, разгневишь -- твоей же дочке жутче придется.
Матушка и не стала добиваться. Только как мы из деревни выезжали, она спряталась на выгоне в конопли да издали на меня взглянула, поблагословила меня... А мне-то, глупой девочке, каково приходилось! От страху, от слез задыхалась, а из всех дверей на меня грозятся, сверкает на меня глазами ключница; барыня проплывет через горницу, усмехается, покажется в дверях барин щеголеватый, песенку себе насвистывает; прыгает барышня, веселенькая, -- и все на меня глядят, и всех-то я боюсь...
Путь-дорога моя ясно мне помнится. Я ехала в бричке с ключницей, с Ариной Ивановной, следом за господскою каретой. Арина Ивановна была и гневна и придирчива; за мои слезы детские била меня; не позволяла мне из брички выглянуть и все мне спать приказывала. Я, бывало, как встречу ее глаз черный, злобный да голос шипящий послышу -- меня уж дрожь пронимает. Тоска безутешная, страх беспрестанный да жаркое лето знойное совсем меня истомили -- я захворала. Тогда меня перестали на всяком постое к барышне на забаву таскать -- боялись, что болезнью ее заражу,-- велели меня в бричке уложить и с барского стола мне подачки присылали... Бывало, едем-едем, и укачает меня, дремота нападет тяжелая да беспокойная, и вдруг что-то зашумит, пахнет в лицо прохладой; открою глаза -- а то мы дубовый лесок проезжаем, и веет свежий ветерок, и зеленые листья шелестят полегоньку... Хочу приподняться. "Чего тебе? куда?" -- прикрикнет Арина Ивановна... Я опять глаза закрою, и опять едем, едем под солнцем жарким, и какая-то птица звонко, звонко кричит... Иногда, бывало, барышня вырвется из кареты, вскочит в бричку и давай тормошить меня: "Вставай, вставай ты поскорей, мне без тебя скучно!" Случалося, что и сама барыня подойдет: "А что, Арина Ивановна, что Игрушечка?" Меня, видите, Грушей звали. Говорят, как спрашивала барыня у моей матушки: "Как твою дочь зовут?" -- "Грушечка!" -- ответила ей моя матушка. "Грушечка! Грушечка! -- подхватила барышня. -- Пусть будет она лучше Игрушечка!" Господа посмеялись, им полюбилась кличка такая. С той поры и стала я Игрушечкой...
Приехали мы в отчину, в село Рогожино, и там господа на житье поселились. Сначала на новом месте все мне смутно представляется. Я лежала долго больна в избе душной, и поили меня какими-то горькими травами. Много людей в той избе толпилось; они себе и ссорились и мирились, и охали и веселы бывали. Были они все мне чужие. Я только на них смотрю, бывало, а они на меня-то разве мимоходом глянут -- тоже им девочка чужая. Да и дела много у всякого. Известно, что дворня всегда в суете да в беготне. Хоть дела-то не велики, да лучше великих уходят. Изба эта была высокая, просторная -- приходят, бывало, туда и самовары чистить и пряжу мотать, и белье стирать. Кто, бывало, в людской не поместится, сюда ночевать идет. Называли вое эту избу избой запасною.
Вот только раз я лежу -- приотворилась дверь, и кудрявая голова молодая выглянула.
-- Что, все ушли? -- проговорил высокий молодец, входючи в избу.
-- Все, -- ответила я ему.
-- А ты что, девочка, лежишь? -- ласково да весело так меня спросил.
И пошел себе, и веселый его голос смолк... Арина Ивановна ходила ко мне всякий день и обед мне из хором приносила. Придет всегда сердитая, грозная: такой страх, бывало, на меня напустит. Как только стала я поправляться, тотчас меня опять к барышне привели и уж с этого дня безотлучно при ней держали.
Рядом с детской была Арины Ивановны горница, а подле горницы маленький чуланчик темный, узенький, словно ящик, там я спала. Как вспомню, какие там на меня страхи находили! То представится мне, что кто-то к моему уху наклоняется -- шепчет, то в потемках мне чьи-то глаза сверкнут, то чудится, что-то щелкает... Завернусь с головой в старенькое жалованное одеяльце, лежу, чуть дышу... И вспомнится мне вдруг, как меня матушка на руки брала, как меня голубила -- больно сердчишко забьется, зальюсь слезами горючими... И долго и горько плачу, пока уж из сил выбьюсь, засну. И приснится мне матушка, я к ней прижимаюсь крепко, я хочу ей все рассказать, да пожаловаться, да приласкаться, а тут меня толкают, будят; сон прогнали, -- и уж как я, бывало, эти сны отлетевшие оплакиваю, словно живых людей!
Арина Ивановна с первого взгляда меня невзлюбила, а еще пуще гнала за то, что барышня меня жалела, что, бывало, меня и шагу от себя не отпустит, а на Арину Ивановну: "Идите, идите, Арина Ивановна, мне вас не надобно; я буду с Игрушечкой".
За то Арина Ивановна, где ни попадет, там меня и пристукнет. "Вот, твердит, вот не было печали! Ах, бесенок ты этакой!" Сначала уж очень она обижала меня, так что и барышня жаловалась барыне и барыня сама Арину Ивановну усовещивала.
-- Была у Зиночки козочка дикая, -- говорила, -- был попугай у Зиночки, как вы за ними ухаживали, помните, Арина Ивановна? Что ж вам бедная эта Игрушечка сделала? За что вы ее так гоните?
-- Не гоню я ее, сударыня, а только мне вот обидно, что хамку со мной равняют. Я хоть бедная вдова, да я родовая дворянка.
-- Ах, милая Арина Ивановна! кто ж вас с нею равняет? Вы понимаете, это Зиночкина забава. Вы для Зиночки это сделайте, не обижайте Игрушечку.
-- Да бог с нею! -- ответила Арина Ивановна. -- Служила я всегда вам, кажется, и верой и правдой, да вот, сударыня, чего дослужилась! Мне заказ девчонку поучить! Для вас же, сударыня, я ее учила; не угодно вам -- как изволите!
Мало мне полегчало после этого разговору. Реже, исподтишка, да больнее стала меня Арина Ивановна донимать. И за все стала ко мне придираться. Пройду ли мимо: "Иди-ка сюда, любимочка, -- кивает на меня гневно, -- иди-ка! Ты это на радостях, что у меня голова болит, бурею-то носишься?"
Говорю ей: барышня меня послала, за делом иду. "Вот тебе барышня! вот тебе!" Чашка ли, тарелка ли разобьется на другом конце дома -- я отвечаю. "Твоих рук, говорит, не минуло!"
Хоть перед нею плачь, хоть божись, она не послушает; чаще молчишь, бывало... Да она и сама, верно, знала, что напраслину взводит. Раз она меня пилатила, пилатила, да уж и сама мне говорит: "Ах ты, бессчастная! и на что ты на белый свет народилася?"
Одним вечером сидели мы с барышней в детской, играли на ковре, а Арина Ивановна в своей комнате шила, и слышу, входит к ней кто-то; Сашин голос узнаю (девушка была горничная Саша). "Арина Ивановна! говорит. Опять тростинский мужик пришел, просит, чтоб к Игрушечке его допустили".
-- Как ты смеешь мне глупые его слова мужицкие переносить? Сказала я уж раз ему, чтоб убирался! Он у меня дождется радости, дождется! -- грозит.
-- Да уж очень он просит, Арина Ивановна, -- говорит Саша: -- Игрушечкиной матери обещался, просила-то как она, сказывает, слезами обливалася: "Сам ты посмотри на нее да хоть расскажи мне, какая она стала!"
Я сижу, так и обмираю.
-- Вот еще выдумки глупые! -- ответила Арина Ивановна еще сердитей. -- Чего ты-то лезешь? Игрушечка с барышней играет, барышню мне, что ли, для вас раздразнить?
-- На часочек, Арина Ивановна: он только отдаст Игрушечке гостинец, что мать прислала, да глянет на нее.
-- Что еще за гостинцы там? Принеси-ка сюда, я сама ей отдам.
Горько я тогда зарыдала. Барышня встревожилась, бросилась ко мне -- она, играючи, не прислушивалась. "Что, Игрушечка, что такое?" добивается. Арина Ивановна вскочила в детскую.
-- Что такое?
-- Игрушечка, скажи! -- пристает барышня.
-- Прислала мне матушка гостинец, -- жалуюсь: -- не отдают.
-- Да что вы ее, глупую, слушаете? -- закипела Арина Ивановна: -- Вот я ей задам матушкиного гостинца, чтобы барышню не тревожила! Сейчас у меня перестань, негодница! нишкни! -- А сама ко мне...
-- Не смейте ее трогать! -- крикнула барышня. -- Какой гостинец ей прислали? где гостинец? сейчас ей отдайте! сейчас сюда принесите!
А из двери бородатое лицо чье-то выглянуло. Арина Ивановна коршуном кинулась:
-- Как смеешь! Куда? -- И двери захлопывает.
-- Да как же, матушка, -- ответил ей кто-то из-за дверей протяжным голосом: -- дал слово, держись... пускай сами господа рассудят...
Барышня оттолкнула Арину Ивановну и настежь дверь распахнула. Вижу, стоит мужичок в сером армяке с шапкой в руках; лицо худое такое, борода длинная, смирный да добрый был с виду.
-- У тебя гостинец Игрушечкин? -- спрашивает барышня. -- Иди сюда да отдай ей.
Мужичок барышне низко поклонился вошедши, поглядел на всех и на меня потом показал:
-- Видно, Груша? Поди-ка, Груша, сюда, -- говорит мне: -- поди, я по головке поглажу.
И погладил меня по головке. Арина Ивановна только глядела да думала, что б ей тут сделать, барышни боялась да губы кусала; потом невмочь ей стало -- вышла.
-- Мать кланяется, -- говорит мне мужичок, -- помнишь мать-то еще? Ну, не плачь. И гостинчик мать прислала.
Вынул из-за пазухи мешочек и дал мне, а я тот мешочек крепко ухватила...
-- Что ж от тебя матери-то сказать, а? -- спрашивает мужичок, а я только плачу.
Арина Ивановна в дверях стала.
-- Что ж, -- говорит, -- скоро? ты приказчику нужен -- иди.
-- Ну, прощай, Груша! -- сказал мужичок. -- Не плачь, мать еще гостинчика пришлет.
-- Я к ней хочу... к матушке хочу! -- рыдаючи я ему вымолвила.
-- Ну, хорошо, хорошо, и к ней пустят, только вот не плачь!
-- Царица какая проявилась! -- загремела Арина Ивановна, -- еще поблажку ей давать! Не видать тебе матушки своей, не видать!-- вскинулась на меня. -- А ты иди-ка, иди!-- гонит мужика.
Погладил он еще по головке меня и ушел. Арина Ивановна вслед за ним выбежала, и большой шум поднялся в девичьей: то слышно крик -- Арина Ивановна кричит, то протяжно мужичок говорит... Барышня сидит, свою губку прикусивши, и на меня поглядывает, а я свой мешочек развязываю. В том мешочке были две замашные рубашечки, да глиняная уточка, да пряничек медовый...
-- Покажи, покажи, Игрушечка, что тебе мать прислала, -- говорит барышня, подсаживаясь ко мне, и так все оглядывает, осматривает...
Вошла Арина Ивановна и насмехаться стала:
-- Ну, уж рубашечки! Из паутиночки тканы! да при господах и носить-то нельзя таких: дотронется как барышня, то и ручку себе обдерет. Дайте-ка я их зашвырну куда подальше!
Уж где у меня и сила взялася, где и храбрость! Не даю, борюсь.
-- Арина Ивановна; идите прочь! -- крикнула барышня, -- идите прочь! -- И прогнала ее опять из детской, сама опять подле меня села. Долго я над своим гостинцем плакала, а она все на меня поглядывала, призадумавшись. Переждавши, пришла опять Арина Ивановна.
-- Что вы, Зинаида Петровна, так заскучали?-- спрашивает барышню.
Барышня вздохнула и на меня пальчиком показала:
-- Она все плачет по своей маме; она к своей маме хочет!
-- Да пусть себе хочет! Чего ж вам-то беспокоиться. Не хотите -- не пустим, мой ангел, вы не беспокойтесь!
-- А плачет?
-- Мало чего нет! да вы ведь ее взяли себе в забаву, вы ее госпожа, мое сокровище, что с ней захотите, то и сделаете: плакать прикажете -- плачь! прикажете веселиться -- веселись!
-- А как она не станет?
-- Не станет! Да мы ее так проучим, что она у нас шелковая будет!
-- Мне жалко Игрушечку!
-- Вот то-то и есть, что вы всё жалеете! И проку из нее не будет... Вы не жалейте!
-- Говорю, перестаньте жалеть -- перестанет она и плакать, и всю ее блажь как рукой снимет...
Все это говорится, а я слушаю... слушаю, а слез не могу сдержать -- льются...
Вот барышня личико насупила, бровки нахмурила, надула губки и подступает ко мне грозно:
-- Игрушечка! чего ты скучная? сейчас веселись! Ну, веселись! Я тебе приказываю, я твоя госпожа -- веселись!
-- Ах, ах, голубчик вы мой!-- едва промолвит от смеху Арина Ивановна. А я, глупый ребенок, слезами заливаюсь горькими.
-- Веселись, Игрушечка, -- приказывает барышня: -- веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?
-- Нет, -- говорю, -- не забыла!
Арина Ивановна ко мне:
-- Да ты смеешь ли так барышне отвечать, а? что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться -- сейчас у меня смейся!
Смеюсь я перед ней, слезы свои горючие глотаючи...
-- Ну вот, видите, мой ангел, она и смеется, -- утешает барышню Арина Ивановна. А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками...
-- Игрушечка! -- говорит. -- Как же ты и плачешь и смеешься, а я вот не стала б.
-- И, голубчик, равняетесь с кем! -- ей на это Арина Ивановна. -- Ей что прикажут, то она и может.
-- Вот, Игрушечка, ты какая, -- проговорила барышня, -- вот какая!..
С той поры часто она, бывало, меня стращает:
-- Игрушечка, не скучай! Ты знаешь, я все с тобой могу сделать; я тебя ведь баловать не буду -- ну вот велю сейчас волка позвать и прикажу, чтобы тебя волк съел. Волк ам-ам! и съест, а я жалеть о тебе не буду и отнимать у волка не буду.
Шло время да шло; и год прошел. Раз чем свет будит меня Арина Ивановна. Я вскочила.
-- Оденься поскорей, в церковь со мною поедешь, -- говорит,-- да по матери по своей панихиду отслужишь.
А я никак в толк не возьму, голова у меня кругом пошла. Умерла? когда?..
-- Чего смотришь? -- толкает Арина Ивановна. -- Сбирайся, говорят, скорее, пока еще барышня не проснулась.
Вертела она меня, и совала, и теребила, и все над ухом твердила: "Не помянешь покойницы матери, бог от тебя отступится".
Посадила меня с собою в бричку и повезла. Билось, билось мое сердце и замирало, будто я ждала кого-то... да все тихо по полям было, белели они под росою, солнышко еще не всходило, из-за лесу холодноватый ветерок тянул.
Подъехали мы к церкви. Вышли -- церковь пуста; один седой пономарь прошел, крестячись да зеваючи. Арина Ивановна прикладываться пошла к образам и мне махнула: "Иди!" И я за нею пошла. Стали сбираться и священник и дьячки. Стали по матушке моей панихиду служить. Я была словно в каком-то тумане. Дым от ладану клубился, в дыму свечи мерцали; два старичка-дьячки пели разбитыми голосами, и тихо их пенье по церкви дребезжало. Арина Ивановна стояла впереди, все на меня оглядывалась и все мне грозилась; чужие люди в церковь сбиралися на обедню, на меня смотрели, вздыхали и крестились... "Умерла матушка!" думаю, а слез у меня нет...
Отошла и обедня. Народ повалил из церкви и рассыпался по дорожкам да по тропинкам. Сколько голосов шумливо смешалося! Арина Ивановна около церкви прощалась с молодою дьячихой и на меня ей показывала:
-- Вот, -- говорила, -- приказала ей по матери панихиду отслужить. Без меня так бы покойницу мать и не помянула.
А дьячиха мне нараспев:
-- Что ж, тебе родной матери-то не жалко, что ли? Ах, грех-то какой!
-- А я ей еще и не говорила, долго все думала: вот разголосится; она и слезки не выронила. Силой почти и в церковь-то привезла!
И дьячиха опять нараспев:
-- Ах, грех какой! бог вас за это не оставит, Арина Ивановна, вас бог не оставит!
Поехали мы домой... Солнышко уже высоко взошло. Опамятовалась я и тогда-то уж досыта наплакалась. Боже мой! господи! какая тоска мою душу сжала! какая печаль! А бричечка по дороге турчит, катится. Арина Ивановна меня бранит, да урекает, да грозится. "Отчего в церкви не плакала, полоумная! Теперь только хватилась! Вот я тебе дам слез!"
Барышня увидала меня, сейчас заметила.
-- О чем Игрушечка плакала?
-- У ней мать умерла, -- ответила Арина Ивановна.
-- Отчего умерла?
-- Оттого, -- говорит Арина Ивановна, -- что Игрушечка не слушается, что девчонка злая, упорная, так вот бог у нее маму взял.
-- А я-то не слушаюсь? -- промолвила барышня.
-- Да вы барышня, как же вам с нею равняться, мой голубчик!
-- Мне бог простит? -- спрашивает барышня.
-- Помолитесь хорошенько, то и простит, мое сокровище; бог милостивый, бог всех любит.
-- А Игрушечку не любит?
-- Ну, Игрушечка глупая, упрямая, за то и бог не любит ее, за то и наказывает.
-- А добрым все можно? Бог их ни за что не наказывает? Никогда?
-- Никогда. Добрый человек хоть и согрешит, то все так себе... а злой человек все по злости делает, вот и нет ему прощения.
-- Смотри ж, Игрушечка, -- говорит мне барышня, -- ничего не делай по злости, будь добрый человек, все тогда тебе можно и все тебе бог простит...
Господа наши жили и весело и шумно. Гости почти со двора не съезжали. Дом был высокий, поместительный, веселый на горе стоял. Кругом дома всё сады, цветники, теплицы и широкая лестница каменная под гору, а под горою речка бежала, на речке пристань с флагами для причалу, и плавали лодки под парусами, а на парусах гербы барские вышиты. За рекой, по горе отлогой, чернелись избушки, а на самой вершине реденький березовый лесочек зеленел; а там, куда ни глянь, далеко-далеко чистое поле стелется, ровное... Часто, бывало, господа и наши и чужие глядят на ту гору, на избушки ветхенькие -- которая покосилась, другая в землю врастает, -- глядят да друг другу говорят: "Вот, говорят, русский настоящий вид! Только у нас такие виды печальные!" Чей-то барин, усатый да плечистый, все, бывало, при этом себя в грудь бил руками: "Родное, родное!" приговариваючи. Очень он яро это приговаривал.
Господа наши были молоды. Нашу барыню все красавицей величали. Такая была высокая да статная, чернобровая, белая, только ленивая. Господи! какая она уж ленивая-то уродилася! И глянет на тебя-то вполглаза. Всей работы у нее было, всего дела, что из горницы в горницу плавает, склонивши головку набок, и длинным своим платьем шелковым шуршит. Оживится немножко она, разве как гости наедут, говорливые, да веселые, да осудливые. Поднимут на зубки и чепчики разные и генеральшу московскую, поахают об городе Париже да побранят свой уезд, -- тогда и наша барыня головку поднимет и заговорит себе громче. Барин поживее ее был, веселые песенки все певал да насвистывал. Говорили, что не башковит он, ну да зато смирен был; с барыней они жили согласно. И она была барыня добрая. Никого они не корили, не казнили, они и сердиться-то редко сердились. Приди кто из людей с какой просьбою к ним -- ничего, не выгонят, разве только пускать не велят, коли докучило, или пообещают, да не сделают -- забудут. Жили да поживали наши господа довольны да веселы, мирны да спокойны. Вот это сидят, бывало, в гостиной; барин свистит, а барыня глазками по горнице поводит, и вдруг ей в голову пришло: "Мой друг, -- говорит барину, -- а ведь голубые-то обои были бы лучше в гостиной!" Барин так и вскочит горошком. "Душечка! какая мысль тебе хорошая пришла! Где у меня-то рассудок до сих пор был?" И давай себя по лбу ляскать. "Ну, такого дела откладывать нечего, сегодня же в город пошлем, а к воскресенью чтобы все готово было". -- "Да, да! -- подхватит барыня, -- приедет Анна Петровна и Клавдия Ивановна, -- вот удивятся-то, а уж Анна Федоровна так рассердится, что за обедом ничего есть не станет. Непременно к воскресенью, мой дружок!" И примутся хлопотать, примутся суетиться. В страхе эти дни живут: все им чудится, что кареты во двор въезжают. "Ох, кто-то приехал, кажется!" -- говорят, а сами в лице меняются. Удивить хотят, видите, и вдруг если б застали, что стены ободраны. А иных тревог, других забот у них, кажись, и не бывало. Никогда я не видала, чтобы барин наш призадумался, чтобы барыня всплакнула -- нешто безденежье или барышня захворает. А безденежье их часто пристукивало. Любили они оба и жить роскошно и наряжаться богато. Барыня все шелковые розовые платья носила да в тонких кружевах ходила. Барин тоже щеголь великий был: шейный платочек все голубиным крылышком завязывал, да, бывало, иной раз с утра до самого обеда бьется и не сладит. "Вот день-то несчастный выдался! вздохнет. Никак не слажу!" И барыня к нему тут на помочь придет, и Арину Ивановну кликнут, да словно к венцу прибирают: все около него в заботе такой, в хлопотах. А уж как вырядится он -- таким брындиком выйдет, перед зеркалами останавливается да так приятно на себя поглядывает и рукой все себя по щеке поглаживает... Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло? И к рождеству и к святой, бывало, весь обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает... Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать, и случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится... Потом уж все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет, и потрафит куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся, и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой... Разносчики ли наедут -- купцы хитрые, зоркие, -- сколько они денег оберут! "Не берите, батюшка, -- говорят барину, -- это оченно дорогое, вы вот себе подешевле возьмите". Барина словно подожжет: "Подавай мне самое дорогое!" Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! а купцы от радости даже вздыхать почнут... А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани боже! И вина выписывают, и конфеты выписывают, и шаль и чепчик барыне, и шейный платочек и желтые перчатки барину... "Да уж кстати, будут посылать, говорят, то выписать и то, и вот это б выписать, и пятое, и десятое"... Да так наберется, что на почту телегу надо посылать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот и тревог не мало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходючи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? да как цветы уставить? да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить? Изморятся, бывало, словно на барщине. А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: "Пожалуйте муки!" Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить...
"Ох, нет на вас пропасти! -- кричит Арина Ивановна. -- И богу-то помолиться не дадут порядком!" Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться... Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит, нешто воды налить попросит... Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается... а гости так и жужжат около нее за столом.
Пиры у господ за пирами, а тут глядь -- денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят, приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое; "ах-ах-ха-х!" -- ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять, и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.
На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло... И Тростино мое родное. Кажись, ведь ни роду, ни племени там у меня, да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось...
-- Игрушечка, о чем ты плачешь? -- спрашивает барышня. -- Полно оглядываться, не бойся никого, говори!
А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.
-- Скажи, о чем плачешь?
-- Так, -- говорю.
-- Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? -- говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.
-- Ах барышня, барышня! -- отвечаю. -- И на что вам знать, что мое за горе!
-- На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка! -- говорит.
Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.
-- Барышня, милочка! продали Тростино!
-- Какое Тростино, Игрушечка?
Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: "Говори, говори, Игрушечка!"
-- Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось когда поедут господа в Тростино, -- хоть гляну да вспомню былое, -- а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!
-- На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?
-- На пиры деньги понадобились, то и продали, -- отвечаю.-- Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!
Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.
-- О чем, барышня, вы задумалися? -- спрашиваю.
-- Так, обо всем, Игрушечка.
-- Да о чем же обо всем?
-- Да так, -- отвечает, -- как это все на свете делается!
-- Да что?
-- Игрушечка, -- говорит, -- ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое... Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают... а, Игрушечка?-- Да вдруг в тревоге такой ко мне:-- Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?
-- Видно, нельзя, -- говорю.
-- Отчего ж?
-- Да не бывает так... вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят...
-- Да отчего ж так? отчего?
Я что сказать ей не знаю...
Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.
-- О чем щебетать изволили, сокровище мое? -- спрашивает у барышни. -- Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.
Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.
-- Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то? Скажите, скажите!
-- Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, -- ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:
-- Погоди, погоди ты, змейка!-- грозится.-- Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!
И побежала к барыне.
-- Барышня,-- говорю:-- что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.
-- Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.
Двери отворяются, барышня еще мне кивнула -- не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:
-- Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
-- Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.
-- Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:
-- Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
-- Ну, скажи, мама, -- заговорила барышня, -- скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит -- ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:
-- Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
-- А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно.,.
А барыня:
-- Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
-- Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут -- разве уж тебе их совсем и не жалко?
-- Глупых детей наказывают, Зиночка, -- отозвался барин, взявши себя за подбородок, -- и они сейчас умнеют...
-- Да Зиночка у нас умница, -- говорит барыня, -- она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
-- Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.
-- Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать...
-- Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница! Зиночка умница!-- к барышне опять обращается барыня...
А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.
Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.
Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь всё вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. "А, Зиночка пришла! А ну, Зиночка, присядь!" -- говорит барыня, а барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. "Любишь меня, Зиночка?" -- спросит барыня. "Люблю", -- ответит барышня. "А меня, Зиночка?" -- спросит барин. "И тебя люблю". -- "Смотри-ка, ротик у ней какой миленькой!" -- поймает барыня за бородку барышню, да и кажет барину. "А глазки? -- ответит барин, -- а ручки-то? а ножки-то?"
Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе...
Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем... Барышня скоро от игрушек отстала -- разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, -- разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: "Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?" Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает... И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут... Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные -- точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать... И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: "Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?" -- "Да я не знаю, -- говорю ей, -- кто додумался, а все у нас умеют". -- "Может, твоя мама, Игрушечка?" -- "Может", говорю.
Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет -- засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:
-- На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!
-- Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, -- говорит барышня.
Помню, один раз спрашивает она: "Мама, отчего все птицы не говорят?" Барыня уж видит, к чему дело клонится, -- вздохнула тяжело.
-- Вот, -- говорит, -- вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!
-- Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?
-- Не умеют.
-- Отчего ж попугай умеет?
-- Попугай ученый.
-- Отчего других не учат?
-- Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем -- я тебе куплю. -- А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.
-- Постой, мама, где Москва?
-- Далеко, мой друг, очень далеко -- пусти меня.
-- Какая это Москва? расскажи.
-- Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.
-- А еще что?
-- Улицы большие, дома, -- пусти, дружочек!
-- А кто Москву построил?
-- Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то на что, кто б там ее ни построил?
Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.
-- Ах, мама, -- говорит, -- отчего это ты все не знаешь да не знаешь?
А барыня ей:
-- Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!
-- Мама! где бог?
-- Ах, дружочек! -- ответила барыня в тоске великой: -- да на небесах, а то где ж?
-- Как же у него там на небесах?
А барыня проворненько юрк за двери. "Арина Ивановна! кличет: идите, займите чем-нибудь Зиночку".
Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала. Потом к барину побежала.
-- Папа! скажи мне, как у бога в небесах!
А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись, барышни, как из-под земли, перед ним: "Скажи, как у бога на небесах?" -- а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.
-- Я не хочу конфет, -- рыдает барышня: -- ты скажи, о чем спрашиваю!
Барин ее за головку взял.
-- Не болит головка? -- спросил.
-- Ну хоть скажи, кто Москву построил? -- пристает барышня:-- расскажи мне хоть что-нибудь!
И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.
-- Давно кто-то построил. Теперь уж забыто, кто.
-- Как же это забыто, папа? И все забывают?
-- А ты как же думала? Разве все можно упомнить?
-- О, папа! -- говорит ему: -- мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.
-- Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? На что тебе?
-- Так; знать хотелось, кто и какой был тот, что строил, -- сильный, большой?
-- Не знаю, -- смеется барии: -- ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю -- Москва представлена.
Поискал меж книгами и дал ей картиночку:
-- Вот тебе Москва, поди-ка, рассмотри в детской. Барышня пошла от него. Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла -- задумалась, а играть с того вечера уж со мной не играла.
И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто. Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек -- "не надо! не хочу!" И от всего отворачивается.
-- Да чего ж ты хочешь, Зиночка? -- спрашивают у ней господа.
-- Говорите со мной!
-- Ну что ж? О чем?
-- Обо всем!
Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает -- оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, -- а тут беда вышла. Попалась барышне картинка -- гора огненная: "Что это? отчего огонь?" -- "Это гора огненная", говорят. "Что значит огненная? Отчего бывает огненная?" -- "Из земли огонь выходит". -- "Отчего выходит?" -- "Так, такая уж гора". -- "Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет". И пристала: "Скажи, отчего огонь", -- и плачет и кричит. Барина позвали... "Зиночка, -- говорит барин: -- есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко -- а у нас горы простые". Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: "Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?" Барин и осерчал немножко: "Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила".
Она ничего не слушает, разливается -- плачет. Да стала еще к тому хворать и шибко росла, просто не по дням -- по часам росла... и все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает, и того хочу и другого хочу -- ей всем угождают, -- тогда она все бросает: "Не надо! мне скучно!" и плачет... А то бывало так: сидит она целый день, не шевельнется -- думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с ней -- не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить... Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог весть. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали и говорят барышне:
-- Зиночка! к тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить, -- ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?
-- Не знаю, -- отвечает барышня. -- Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? -- говорит.
-- Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет, -- ублажает барыня: -- она тебя всему научит, и ты будешь умная, умная девочка.
-- Так я буду ее слушаться!-- вскрикнула барышня.-- А когда ж она приедет?
-- Скоро.
Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи что об ней. "Игрушечка! -- говорит мне: -- ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?.." Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет...
Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет, и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою -- так ей в глаза и смотрит. Принялась она за ученье немецкое, -- что и засыпает, твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала, Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила. Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем -- всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня -- к огню ее можно приподобить -- такая была; еще ж и хворая -- так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.
-- Барышня,-- спрашиваю: -- за что вы всё на немочку сердитесь?
-- Ах, Игрушечка! -- отвечает, ручки свои сжавши: -- она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!
-- Да за что ж так?
-- Ах, Игрушечка! ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это, нет, никогда не позволит. Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: "Пишите! урок учите!" Я плачу, я прошу -- нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!
Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи! А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было. Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит, утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает. "Через эту безбожницу, говаривала, и нам еще беда будет! того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!" Да, слава богу, случая не было никакого. И то оказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник, -- та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею... немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: "Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!" Раз, барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую, "сердитая", говорит.