Зайцев Борис Константинович
П. П. Муратов

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Борис Зайцев

П. П. Муратов

   Давно, вероятно, еще в Москве, он говорил мне:
   -- Мой отец умер шестидесяти девяти лет. Я его не переживу. Исполнится шестьдесят девять, и довольно...
   Ему и исполнилось -- в марте этого года. А в октябре он скончался, в имении друзей, в Ирландии.

* * *

   Мы познакомились в 1903 году, он только что кончил Путейский Институт в Петербурге, не отбывал ли в Москве воинской повинности? Жил во всяком случае у Никитских ворот в доме брата, офицера генерального штаба Муратова -- вместе с тем самым отцом, тихим стареньким военным врачем чеховской формации, переживать которого не собирался. (Когда вспоминаю этого отца, его худенькую скромную фигурку в военной тужурке -- он бесшумно читает "Русские Ведомости" и бесшумно живет -- то вот она, фраза няньки из "Дяди Вани": "Все мы у Бога приживалы").
   Но Павел Павлович (мы тогда звали его дружески "Патя" -- так до старости и осталось) -- он тогда еще был юн, с мягкими рыжеватыми усиками, боковым пробором на голове, карими, очень умными глазами. Держался скромно. Иногда несколько застенчиво ухмылялся... "Да, Боря, гм..." Ходил уже тогда по-литераторски, а не по-военному, -- левое плечо свисало, и вообще по всему облику мало походил на "фронтовика". Нечто весьма располагающее и своеобразно-милое сразу в нем чувствовалось.
   При такой тихой внешности обладал способностью постоянно увлекаться -- в чем, собственно, и прошла вся его жизнь. При его одаренности это давало иногда плоды замечательные.
   Первое из известных мне увлечений Муратова было военное дело, вернее сказать стратегия, фантазии о движении войсковых масс, флотов и т. п. В 1904 г. писал он вместе с братом в московских газетах: он о морской войне, брат о сухопутной (тогда воевали в Японии). Оба были оптимистами... -- и на бумаге выходило много лучше, чем в действительности. Но читалось с интересом: вроде военного "магического рассказа".
   После войны, кончившейся не так, как предполагали стратеги, Павел Павлович уехал в Париж, там занялся современной французской живописью. Помню весну 1906 года, Московский журнальчик "Зори" -- Муратов присылал нам из Парижа статьи о новейших художниках. В то время Италии еще не знал и к тому азарту, с каким мы с женой восхищались Италией на всех перекрестках Москвы, относился довольно равнодушно. Его занимали Матиссы, Гогены. Однако же вскоре и он попал в Италию и так же как мы навсегда попался. Это была роковая встреча: внесла его имя в нашу культуру и литературу -- в высокой и благородной форме.

* * *

   Три тома "Образов Италии" посвящены мне: "в воспоминание о счастливых днях". В этом сходились мы вполне: для обоих лучшие дни были -- Италия, а его слова относятся к 1908 году, когда вместе жили мы и во Флоренции, и в Риме.
   Во Флоренции в том самом "Albergo Nuovo Corona d'Italia", который открыли мы с женой еще в 1904 году. (Существует и сейчас, и даже очень процвел). Оттуда вместе ходили смотреть "Vedova allegro" в Politeama nazionale, через улицу, за гроши видели знаменитого комика Бенини, вместе помирали со смеху.
   Под Римом солнечный ноябрьский день с блаженной тишиной Кампаньи проводили на вилле Адриана, на солнце завтракали, запивая спагетти, сыр прохладным Фраскати. (Это вино названо по городку Фраскати). Рядом стоял осел и мило-бесстыдно ревел от избытка сил. Вдали, за серебристыми оливками, в голубовато-златистом тумане сияли горы. Да, есть чем помянуть... Правда, "счастливые дни" -- были они счастливы и в 1911 году опять в Риме (где с Павлом Павловичем и его женой Екатериной Сергеевной -- весело мы встречали Новый Год). "Образы Италии" и явились плодом этих дней. Их корни в итальянской земле -- как все существенное, они рождены любовью. Успех "Образов" был большой, непререкаемый. В русской литературе нет ничего им равного по артистичности переживания Италии, по познаниям и изяществу исполнения. Идут эти книги в тон и с той полосой русского духовного развития, когда культура наша, в некоем недолгом "ренессансе" или "серебряном веке" выходила из провинциализма конца XIX столетия к краткому, трагическому цветению начала XX-го.

* * *

   Война перевернула его жизнь. Какие уж там Италии! Он тотчас оказался призван, как артиллерийский офицер. Сначала в гаубичную батарею на австрийский фронт, потом в зенитную артиллерию. Брата назначили комендантом Севастополя. "Патя" заведывал воздушной обороной крепости. Не знаю, много ли он сбил немецких аэропланов, да и вообще не была ли тогда воздушная война просто детской забавой.
   К революции он вернулся в Москву -- эти страшные годы мы виделись часто и оба старались, уходя в литературу совсем отдаленную от современности, уходить и от проклятой этой современности.
   Читали, выступали в Studio Italiano -- нечто вроде самодельной академии гуманитарных знаний.
   Вот наше Studio Italiano. В Лавке Писателей вывешивается плакат "Цикл Рафаэля", "Венеция", "Данте". Председатель этого учреждения Муратов. Члены -- Осоргин, Дживелегов, Грифцов, я и др. читаем в аудитории на углу Мерзляковского и Поварской, там были Высшие Женские курсы. В Дантовском цикле у нас и "дантовский пейзаж", и Беатриче, и дантова символика.
   Но не в одном этом был "уход" Муратова -- как раз тогда начал он свои опыты в художественной прозе -- где-то в Николо-Песковском переулке, недалеко от нашего Кривоарбатского. Урывая время от службы в Охране памятников искусства, написал роман "Эгерия", сборник "Магические рассказы" (есть у него еще книга "Герои и героини").
   "Образы Италии" существеннее и благодарней, сама тема их более привлекает. Их место в литературе нашей неоспоримей. Но роман и рассказы, при некоторой бледности, книжности, слишком заметной связи (в языке особенно) с Западом, едва ли не больше еще раскрывают внутренний его мир: смесь поэта, мечтателя и в фантазии -- авантюриста. В жизни он был и практичен, и проникнут внутренно романтизмом. Было в нем и весьма "реальное", но более глубокий слой натуры -- тяготенье к магическому, героическому, и необыкновенному -- к подвигам, необычайным приключениям, "невозможной" любви. "Эгерия" -- это Рим XVIII века, действуют там разные шведы, графы, графини, иллюминаты, художники, есть Венеция и окрестности ее, и если персонажи скорей названы, чем написаны, все же некая терпкая и пронзающая местами поэзия сочится из этой книги. Можно говорить о маниеризме языка, все-таки обаяние есть.
   "Магические рассказы" еще бесплотнее, местами совсем фантастичны и в одиночестве своем, в плетении словесных кружев из фантазий особенно сейчас трогательны: кому, для кого ныне такое? А между тем, несмотря на всю зависимость от Запада, рождено это своеобразной русской душой.

* * *

   Почти в то же время, что и Италией, увлекся он древними русскими иконами. Дело специалистов определить его долю и "вклад" в то движение, которое вывело русскую икону XV века на свет Божий, установило новый взгляд на нее -- насколько понимаю, тут есть общее с открытием прерафаэлитов в половине XIX столетия. -- Во всяком случае знаю, что Павел Павлович сделал здесь очень много (эстетическая оценка иконописи, упущенная прежними археологами).
   Иконами занимался он рьяно, разыскивал их вместе с Остроуховым, писал о них, принимал участие в выставках, водил знакомство с иконописцами и реставраторами из старообрядцев (трогательные типы из репертуара Лескова). Помню, водил нас к ним куда-то за Рогожскую заставу в старообрядческую церковь с удивительным древним иконостасом.
   Имел отношение и к работам (кажется Грабаря) по расчистке фресок в московских соборах. Странствовал на север, в разные Кирилло-Белозерские, Ферапонтовы монастыри. Перед началом войны был редактором художественного журнала "София" в Москве -- там писал и о Гауденцио Феррари и о древних наших иконах.

* * *

   Во время революции, повторяю, мы часто и дружески встречались. И в Союзе Писателей, в Studio Italiano, Лавке Писателей, заходил он и в огромную нашу комнату с печкой посредине, в Кривоарбатском.
   Когда начался НЭП и открылась свободная торговля, иногда мы у нас даже веселились.
   "Патя" вынимал пять миллионов, моя дочь, потряхивая полудетскими косичками, бежала на Арбат, возвращалась с бутылкою Нюи.
   В один теплый августовский вечер 1921 г., когда в особняке на Собачьей площадке чекисты арестовали весь комитет помощи голодающим, членами которого мы оба были, Павел Павлович вдруг (с опозданием) появился около дома.
   -- Куда, куда ты? -- крикнул я ему в окно. -- Уходи, тут...
   Но он ухмыльнулся (..."ну, Боря, что там..."), не замедлил шага. Неторопливо опуская левое плечо по-литераторски. Перешагнул заветную черту, отделявшую нас от свободы.
   -- Чего там... будем вместе.
   И первую ночь на Лубянке, в камере "Контора Аванесова" мы провели рядом, на довольно жестких нарах. В третьем часу привели молодого Виппера, книгу которого "Тинторетто" я купил здесь в прошлом году, и тотчас вспомнил ту ночь и как Павел Павлович сонно приподнялся, посмотрел на вошедшего, опять усмехнулся, сказал:
   -- Ну, вот, вот и еще...
   Отодвинувшись слегка, указал ему место с собою рядом.
   Те немногие дни, что мы провели в тюрьме (нас скоро выпустили) не были еще особенно скучны. Для развлечения -- себя и других -- мы читали лекции: Муратов о древних иконах, я что-то по литературе, Виппер по истории.
   В 22-м году я едва не умер -- от тифа. Как и ближайшие мои, Павел Павлович тяжко переживал это.
   Верю, что добрым душевным устремлениям близких я и обязан почти чудесным выздоровлением.

* * *

   С 22-го года почти все мы, "верхушка из Москвы", оказались за рубежом. Тут пути скрещивались, расходились, опять встречались. Берлин, Рим, Париж. В Риме он и остался. Писал по истории искусства, позже перебрался в Париж, выпустил по-французски "Русские иконы", по-итальянски "Фрате Анджелико", затем книгу о готической скульптуре.
   В "Возрождении" писал небольшие, острые иногда политические, всегда своеобразные, и никакого отношения к Италии не имевшие статьи (например, превосходно написанный "Русский пейзаж). Впрочем, "несвоеобразного" вообще ничего не мог ни говорить, ни писать. С этим умнейшим человеком, которому ничего не надо было объяснять, можно было соглашаться или не соглашаться, но никак не приходилось его упрекать за "середину", "золотую": он всегда видел вещи с особенной, своей точки. Один оригинальнейших, интереснейших собеседников, каких доводилось знать.
   Дух некоторой авантюры завлек его в Японию, он писал и оттуда. В Токио оказался без средств, едва добрался до Сан-Франциско, но в Америке сейчас же оправился, стал читать лекции -- и вернулся в Париж, точно странник какого-то собственного произведения.
   В Париже поселился уединенно и начал огромную новую работу: историю русско-германской войны 1914 года!
   Однажды, зайдя к нему, я спросил:
   -- Ну как, много написал?
   -- Да-а... порядочно. Я сейчас на две тысячи пятнадцатой странице.
   -- А всего сколько будет?
   -- Думаю, тысяч пять. То есть моих, писанных...
   Хоть и "писанных", все-таки я подумал: однако!
   Но вторая война прервала этот труд. Он переселился в Англию, к которой всегда имел пристрастие. Знал язык, любил литературу ее. Кроме классиков ценил Уольтера Пэтера, Вернон Ли (книга ее вышла по-русски в переводе Е. С. Муратовой). Считаю, что и к Италии у него был родственный с англичанами подход.
   В Лондоне написал -- как бы вспоминая юношеские свои опыты -- часть истории самоновейшей войны (в сотрудничестве с г. Аллен. Если не ошибаюсь, опять русско-германской ее части) -- это уже по-английски.
   Годы войны провел в Лондоне. Бомбардировки, под конец летающие V 2 измучили и его сердце, и нервы. К счастью, удалось перебраться в Ирландию, в большое имение друзей, в тишину, сельское уединение.

* * *

   Перед первой войной Павел Павлович раскопал удивительного англичанина XVIII века -- Бекфорда, написавшего на французском языке полу-роман, полу-сказку "Ватек": редкостную по красоте и изяществу вещь. "Ватеком" этим меня пленил. Мы с женой перевели текст. Муратов написал вступительную статью и в конце 1911 года, в Риме у Porta Pinciana я держал уже корректуру "Ватека" -- пред глазами моими поднимались стены Аврелиана, за которыми некогда Велизарий защищал Рим.
   Павлу Павловичу нравился облик таинственного Бекфорда, автора "Ватека". Нравилось, как уединился он под конец жизни в огромном своем Фонтхилле, приказав обнести все владение высокой стеной, чтобы окончательно отделиться от мира. Там вел жизнь затворническую, отчасти и колдовскую. В "Магических рассказах" появляется у Муратова некий лорд Эльмор, как бы трагический вариант Бекфорда, тоже отделяющий себя стеной от жизни.
   Ни на Бекфорда, ни на Эльмора Муратов, конечно, не походил. Все же последние его годы, в большом ирландском имении, в одиночестве, книжном богатстве библиотеки, отшельнической жизни, вызывают воспоминание о его собственном писании, о каком-то недописанном персонаже его литературы.
   Нельзя сказать, чтоб и раньше он обращен был душой к людям -- нет, скорее к своим интеллектуальным увлечениям. Хоть и был членом Помгола и даже "пострадал за свои убеждения", но это случайность. Узор его судьбы иной: книги, литература, одинокое творчество -- в этом он и преуспевал, как бы разнообразны ни были эти увлечения.
   В Ирландии привлекали его две вещи: история -- на этот раз он занялся отношениями Англии и России в XVI веке -- и садоводство.
   Что навело его на эпоху Иоанна Грозного, я не знаю. Но какие-то тропинки неисхоженные он нашел, что-то свое, никем не сказанное, конечно сказал... (это чувствовалось по письмам) -- смерть оборвала все. А деревенский дом остался с рукописями его (наклон строк вниз -- признак меланхолического склада), с грудою книг по XVI веку.
   Садоводство во многом явилось, думаю, из условий жизни (хотя он всегда любил цветы, растения). Это знакомо. Живя в деревне, рядом с большим садом, в одиночестве, охотно занимаешься им, окапываешь яблони, спиливаешь сухие сучья, кусачкой обрезаешь побеги, на время забываешь о надвигающихся бедствиях. Павел Павлыч поставил это в Ирландии на научную почву: выписываются книги, он сам учится -- и вот скоро он уже знаток своего дела.
   Не только запущенный старый сад обратился в образцовый, но даже соседи приезжали учиться плодоводству и садовой премудрости.
   Друзья -- владельцы имения нередко уезжали в дальние путешествия. Из-за болезни сердца Павел Павлович никуда не мог тронуться.
   И раньше, в молодые годы, он чувствовал некое расположение к простым, народным людям. Теперь сближался еще более. Его считали не совсем обычным -- что и верно. "Профессором" назвали в околотке. Может быть, для ирландских земледельцев был он отчасти и таинственным заморским персонажем.
   Будто в некоей литературной постановке, последний его час пришел в одиночестве. Он скончался от сердечного припадка, безболезненно и мирно, как и жил. Как и у лорда Эльмора, при нем находился только француз-повар, недавно выписанный из Парижа.
   
   1950

-------------------------------------------------------

   Источник текста: Зайцев Б.К. Далекое. Воспоминания. -- Washington: Inter-Language lit. accociates, 1965. -- 202 с. : портр.; 21 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru