Источник: Е. И. Замятин; Избранные произведения в двух томах; Том первый. Изд-во: "Художественная литература", Москва, 1990.
OCR: Александр Белоусенко (belousenko$yahoo.com), 2005.
1
Как всегда, на взморье -- к пароходу -- с берега побежали карбаса. Чего-нибудь да привез пароход: мучицы, сольцы, сахарку.
На море бегали беляки, карбаса ходили вниз-вверх. Тарахтела лебедка, травила ящики вниз, на карбаса.
-- Все, что ли, а? -- и уж хотели было поморы обратно вернуть, но тут вышло происшествие необычайное: с парохода по лесенке стали спускаться господа какие-то.
-- Это... господам-то... куды же? -- опешили карбаса.
-- Но-о, глазами захлопал! Не видишь, в Кереметь к вам? Принимай живей. Ерупи-итка!
Принимать пришлось Федору Волкову. Было их двое господ да одна девушка ихняя. И то разговаривают все по-нашему, по-нашему, а то примутся еще по-какому-то. Подивился Федор Волков.
-- Вы, господа, сами-то родом откулева же будете? А господа веселые. Переусмехнулись между собой, да и говорит, который бритый:
-- Мы-то? -- подмигнул,-- из Африки мы.
-- Из А-африки? Да неуж и по-нашему там говорят?
-- Там, брат, на всех языках говорят...
А девушка ихняя засмеялась. Чему засмеялась -- неведомо, а только -- хорошо засмеялась и хорошо на Федора Волкова поглядела: на плечи его страшные; на голову-колгушку, по-ребячьи стриженную, на маленькие глазки нерпячьи.
Сел Федор Волков на мушке у ворот. В тишине сумерной было явственно слышно, как они там в избе разговаривали, то по-нашему, то по-своему опять. А потом заиграла девушка ихняя песню. Да такую какую-то, что у Федора инда в груди затеснило, вот какая грусть, а об чем -- неведомо. И дивно было: девушка будто веселая, а этак поет?
Век бы ее слушал, да поздно уж: хочешь не хочешь, время -- спать.
Ночь светлая, майская. По-настоящему не садилось солнце, а так только принагнется, по морю поплывет -- и все море распишет золотыми выкружками, алыми закомаринами, лазоревыми лясами.
Не то во сне снилось Федору Волкову, не то впрямь это было: будто опять пела девушка ихняя, а он будто встал, оделся и по улице пошел: поглядеть, где же это она поет-то ночью?
Идет мимо Ильдиного камня, а на камне белая гага спит -- не шелохнется, спит -- а глаза открыты, и все, белое, спит с глазами открытыми; улица изб явственных глазу до сучка последнего; вода в лещинках меж камней; на камне -- белая гага. И страшно ступить погромче: снимется белая гага, совьется -- улетит белая ночь, умолкнет девушка петь.
И опять -- не то сон, не то явь, а только будто окно -- темное, она -- белая в окне-то и будто шепотом, шепотом так Федору Волкову:
-- Они спать полегли. А я не могу спать,-- как же спать? А ты, милый, пришел, вот спасибо тебе...
И еще -- будто из окна нагнулась, обхватила Федора Волкова голову -- и к себе прижала. А руки у ней, и грудь у ней -- так пахнули -- только во сне так и может присниться.
Днем возил Федор Волков господ из Африки. На семгу ярус закидывали, лежали на ярусе два часа. И все глядел Федор на девушку ихнюю и глазами пытал: ночью -- во сне ли она приснилась или...
К вечеру вернулся обратно пароход, стал на взморье и загудел. И опять Федору же вышло везти к пароходу господ приезжих.
-- Ну, Федор Волков, прощай. В Африку-то приезжай к нам...-- и засмеялись все трое.
И взяло тут сомненье Федора Волкова: не потешаются ли они над ним с Африкой с этой? Мотнул стриженой колгушкой своей:
-- А ну-кось ей нету, Африки-то? Приедешь -- ей нету? А то бы я приехал бы...-- и глядел на девушку, все пытал: приснилось ночью тогда -- или...
-- Нет, Федор Волков, вы им не верьте, они такие уж... Вы ко мне приезжайте. Уж там доехать -- доедете, только выехать. Ну, я буду вас ждать.
Нагнулся в низком поклоне Федор Волков, и показалось: от руки -- тот самый, тот самый дух, который во сне...
И поверил в Африку Федор Волков.
-- Ну, ин ладно, приеду. Мое слово -- безоблыжное.
2
У Пимена, племяша двоеданского, собаки не жили: годок поживет какая -- а там, глядишь, и сбежала, а то и подохла. И шел слушок: оттого у Пимена собаки не жили, что уж больно он был человек уедливый. Как ночь -- так Пимен к конуре к собачьей:
-- Ты у меня, мерзавка, гляди, спать не смей. Даром, что ли, я тебя кормлю-то? Хлеба одного лопаешь в неделю на семь копеек...
И пойдет, пойдет вычитывать: где же тут вытерпеть -- собака не вытерпит.
Мудрено ли, что, идучи ночью одной весенней мимо двоеданской избы, услышал Федор Волков чей-то жалобный хлип. Ближе подошел: окно открыто, то самое, и в окно -- слезами облитая, горькая Яуста, старшая Пименова.
-- Ты чего, Яуста, эка, а?
-- Отец со свету сжил, заел, ни днем продыхнуть, ни ночью...
Да полно, Яуста ли это? У Яусты волосы -- как рожь, а у этой -- как вода морская, русальи, зеленые. Яуста -- румяная, ражая, а эта -- бледная с голубью, горькая. Или месяц весенний заневодил зелено-серебряной сетью ту, дневную?
Как тогда -- во сне или наяву -- опять стоял Федор Волков у окна избы двоеданской, утешал горькую девушку. Нет того слаще, как девичьи слезы унять, увидеть улыбку, осветленную слезами, как лист -- дождем. Нет девичьих рук нежнее, только что утиравших глаза -- еще мокрых от слез.
-- Яуста, как же это я никогда не видал-то тебя?
-- Ну, теперь -- гляди. Хочешь -- тут вот -- хочешь, гляди...
Пимен, племяш двоеданский -- ростику маленького, тощий: такие всегда бывают зудливые, неотвязные. Каждый вечер Пимен пилил Яусту, свою старшую. Может, только за то и пилил, что в девках она засиделась и младших двух задерживала. Каждую ночь Федор Волков утешал горькую, с зелеными волосами русальими, Яусту. Каждую ночь месяц весенний становился все тоньше: уходила весна, девушка застенчивая; аукало за лесом лето, с ночами голыми, белыми, с бесстыдным солнцем ночным.
Когда шли от венца Федор Волков с Яустой, старшей Пименовой, еще висел последний тоненький месяц, еще звенел чуть слышным серебряным колокольцем. Заперли молодых в прибратой подклети; садясь на постель, Федор Волков сказал, по обычаю по старому:
-- Ну, разобуй меня, молодая жена.
Нагнулась Яуста, горькая, русальная, покорно сапог разобула Федору Волкову. Так покорно, что другого не дал ей снять Федор -- сам стал ласково снимать с нее подвенечный обряд...
Еще спала Яуста, а Федор Волков, вскинув ружье, шел уж к лесу на Мышь-наволок. Играло в росе розовое солнце. Поцелуйно чмокала мокрая земля под ногами. В тонкую, однотонную дудку свистел рябчик -- подругу звал. И так песней занялся, что Федора Волкова вплотную подпустил: тут только опомнился, фыркнул, перелетел на соседнюю сосну -- и опять засвистел. Улыбнулся Федор Волков, от плеча отнял ружье -- и пошел домой.
У бобыля в избе -- откуда порядку быть? Пахнет псиной -- вчера только первую ночь не спал с Федором в избе Ятошка лягавый; по углам -- пауки; сору -- о, господи, сколько! Яуста вымыла все, оскоблила пол добела, женка хозяйственная выйдет из ней -- хлопотушей ходила по избе.
-- Здравствуй, Яуста, ах, ты, хозяюшка ты моя...-- бежал к Яусте Федор Волков: обнял ее поскорее, какая она теперь -- после ночи? Бежал по избе -- по скобленому белому полу...
-- Да ты что, сбесился -- не вытерев ноги, прешь-то? -- заголосила Яуста в голос.-- Этак за тобой, бес-пелюхой, разве напритираисси?
Со всего бега стал Федор Волков, как номером помраченный. Опомнилась Яуста, подошла к Федору, губы протянула, а на отлете -- рука с ветошкой.
Молча отстранился Федор -- и пошел за порог: сапоги вытирать.
С того дня опять Федор Волков стал ходить молчалив. Что ни вечер -- увидишь его на угоре у Ильдиного камня: самого не видно, только одна голова -- стриженая колгушка -- над светлым морем маячит.
Глянет Федор глазами своими нерпячьими, необидными и головой-колгушкой мотнет. А к чему мотнет -- да ли, нет ли -- неведомо.
Стал ночами пропадать Федор Волков. А ночи -- страшные, зрячие: помер человек -- а глаза открыты, глядят и все видят, чего живым видеть нелеть. Металась Яуста одна в светлой подклети, пустой от неусыпного солнца.
-- Да где же это ты, лешебойник, ходисси...-- днем голосила Яуста.-- Да и чем же это я опризорилась, где мои глазыньки были, когда я замуж шла за тебя?
Федор Волков молчал: только глазами необидными немовал что-то Яусте, а про что немовал -- неведомо.
Должно быть, Яуста отцу пожалобилась: стал Пимен, племяш двоеданский, за Федором следом виться, как комар, и жилять его непрестанно:
-- Ты как же это, Федор, с женой-то не влюбе живешь? Как ты с нею повенчан, то по закону Божию -- должен на ложе спать, а ты что ж это, а? -- вился и вился Пимен.
Когда в церковке деревянной звонили к вечерне, выходил Пимен на двор, возле водовозки бухался на колени и сладкогласно пел Богу молитву вечернюю. Дождь ли, снег ли,-- а уж Пимен возле водовозки пел обязательно. Тут от него и спасался Федор Волков -- в лес, к Мышь-наволоку. Так, пока не пришла лютая осень, в лесах и коротал ночи, со своими снами с глазу на глаз.
Забелели беляки на море, задул ветер-полуночник. Налегнуло, нагнулось небо, бежали облака быстрым дымом, задевали о верх деревьев. Мга заселась. не разобрать -- где небо, где море: никто уж теперь не приедет...
-- Ну вот, Федор, стал и ты дома сидеть, слава Богу. Остепеняйся-ка помаленьку, с Господом...-- ласковым комаром пел Пимен, впился в самое ухо Федору Волкову.
Но был нынче Федор необычен: грузен сидел, и глаза были красные, кровью налитые, вином несло -- и все ухмылялся.
-- ...Иди-ко, иди, Федорушко, с женою-то, а я дверь замкну -- у двери посижу. Ну, давай -- поцелуемся, Федор, ну давай, ми-ло-ой...
Потянул Пимен свое рыльце комариное, медленно Федор к нему потянулся -- да перед самым носом у Пимена -- хоп! -- зубами как щелкнет. И еще бы вот столько -- зацепил бы Пименов нос.
Отскочил Пимен в угол, руками замахал, а Федор Волков гоготал во все горло -- никто не слыхал такого его смеха:
-- Ага-га, душа комариная? Ага-га, забоялся? Вот я -- вот я...
И споткнулся на чем-то, заплакал горестно, положил на стол стриженую колгушку свою:
-- Уеду... у-й-еду я от вас... Уеду-у...
-- Куда ты уедешь, рвань коришневая, живоглот ты, куда ты уедешь, пропойца горькая? Уж лучше молчал бы...
3
Покойный Федора Волкова отец китобоем плавал и был запивоха престрашный: месяца пил. В пьяном виде была у него повадка такая: плавать. В лужу, в проталину, в снеги -- ухнет, куда попало, и ну -- руками, ногами болтать, будто плавает.
И вот ведь чудно: оказалась повадка отцовская и у Федора Волкова. Заперли его в теремок, наверх, зимою уж это было, а он -- Господи благослови -- крестным знамением себя осенил да головой сквозь окошко нырнул -- прямо вниз, в сугроб. В том сугробе целую ночь и проплавал.
Наутро подняли: еле живехонек. Отнесли в баньку: в избу ни за что не хотел. В этой баньке и пролежал Федор Волков всю зиму. Только к весне на ноги встал, да и то с сердцем недоделка какая-то осталась: иной раз подкотится под сердце -- только ищет Федор, за что бы рукой ухватиться. Ну, да это пускай: только доехать до Африки, там уж пойдет по-новому.
После всенощной преполовенской подошел Федор Волков к батюшке, к отцу Селиверсту.
-- Поспросить бы мне вас, батюшка, надо об деле об одном.
Отец Селиверст -- старенький, весь усох уж, личико в кулачок, и все больше спал. К чаю ему подавали большую чашку: помакает он булку в чай, выпьет -- да и опрокинет чашку, чтобы все крошки собрать. Чашкой-то прикроется этак, да и похрапывает себе потихоньку.
Присели с Федором Волковым на камушке возле ограды
-- Ну, что, дитенок, что скажешь, как тебя звать-то, забыл?
-- Федором. А есть у меня, батюшка, желание душевное... То есть вот какое -- одно слово... Хочу я -- в Африку ехать, а как я неграмотный...
-- В А-африку? В А... Ох, уморил ты меня, дитенок! В Афри... ой, не могу!
Смеялся-смеялся отец Селиверст, от смеха устал, на камушке возле ограды -- тут же и заснул. Так и не добился от него Федор Волков ни словечка. А уж больше и не у кого было узнать, никого и не спрашивал
На угоре у Ильдиного камня томился Федор Волков, на карбасе бегал ко взморью всякий пароход встречать. Пришла шкуна монастырская: на монастырские пожни народ везти. И Руфин, монах, какой из капитана у них ходил, так себе -- к слову -- сказал Федору Волкову:
-- Намедни к Святому Носу ходили. Набирает, этта, Индрик народ, в океан бегут за китами.
И осенило тут Федора Волкова: Индрик-капитан, вот кто скажет про Африку-то. Господи Боже мой, как же не скажет? С Индриком -- еще отец Федора Волкова в океан промышлять хаживал. И бывало, приедет к отцу Индрик -- рассказывать как начнет про океан Индейский: только слушай. Все позабыл -- а вот одно Федору по сю пору запомнилось: бежит будто слон -- и в трубу трубит серебряную а уж что это за труба такая -- Бог весть.
Поехал Федор Волков в монастырь с Руфином, две недели потел там на пожнях, ярушником монастырским кормился. А через две недели -- на Мурманском бежал уж к Святому Носу. Все у борта стоял, свесив стриженую колгушку свою над водой, и сам себе улыбался.
У Святого Носа капитан Индрик набирал народ побойчее -- идти в океан. Как увидел Индрика, черную его бархатную шапочку и все лицо в волосах седых, как во мху -- так Федор Волков и вспомнил: никогда не улыбался Индрик, можно ему про все рассказать -- не засмеется.
-- Африка? Ну как же не быть-то! Есть Африка, и проехать туда очень просто...-- нет, не шутил Индрик, глядел на Федора Волкова очень серьезно, и в седом мху волос, как ягода-голубень грустная, были его глаза.
-- О? Есть? Ну, слава те, Господи. Вот слава те, Господи-то! -- Так Федор обрадовался, сейчас обхватил бы вот Индрика да трижды бы с ним, как на Пасху, и похристосовался. Но были Индриковы глаза, как ягода-голубень, без улыбки, без блеска, и будто видели насквозь: сробел Федор Волков.
-- Денег вот надо порядочно -- тыща, а то и все полторы. На пароходе-то доехать до Африки...-- глядел Индрик серьезно.-- Ты вот что, Федор, иди со мной за гарпунщика.
Вчера Федору Волкову показывали на шкуне самоедина: глазки -- щелочки, курносенький, важный. Толковали про самоедина: мастак -- гарпунами в китов стрелять, чистая находка.
-- Ну, а как же самоедин-то? -- заморгал Федор Волков.
-- Самоедин -- так, запасной будет. А со мной еще отец твой хаживал в гарпунщиках-то, как же тебя не взять?
Гарпунщику -- деньги большие идут, дело известное: за каждого кита убитого, ни много, ни мало, шестьсот целковых. Крепился Федор Волков, крепился, да как вдруг с радости загогочет лешим:
-- Гы-гы-гы-гы-ы-ы!
Господи, да как же! Два кита -- вот те и Африка.
4
Не было ни ночи, ни дня: стало солнце. В белой межени -- между ночью и днем, в тихом туманном мороке бежали вперед, на север. Чуть шуршала вода у бортов, чуть колотилась -- как сердце -- машина в самом нутре шкуны. И только двое, Федор Волков да Индрик, знали, что с каждой минутой ближе далекая Африка.
Не наглядится на Индрика, не наслушается его Федор Волков, без Индрика дыхнуть -- не может.
-- Ну, какая же она, Африка-то? Ну, чего-нибудь еще расскажи.
Все на свете Индрик видал: должно быть, и то видал, чего живым видеть нелеть. Веселый -- а глаза грустные -- рассказывал Индрик про Африку.
Хлеб такой в Африке этой, что ни камни не надо ворочать, ни палы пускать, ни бить колочь земляную копорюгою: растет себе хлеб на древах, сам по себе, без призору, рви, коли надо. Слоны? А как же: садись на него -- повезет, куда хочешь. Сам бежит, а сам в серебряную трубу играет, да так играет, что заслушаешься, и завезет он тебя в страны неведомые. А в тех странах цветы цветут -- вот такие вот, в сажень. Раз нюхнуть -- и не оторвешься: потуда нюхать будешь, покуда не помрешь, вот дух какой...
-- Во! Погоди...-- обрадовался Федор Волков,-- вот и мне был сон...-- и осекся: про сон про свой, про девушку ту -- не мог даже Индрику рассказать.
Должно быть, недалеко была уж девушка та: все Федору Волкову снилась. Да во сне, известно, ничего не выходит: только руками она обовьет, как тогда, и не отрываться бы потуда, покуда не умрешь -- а тут и окажется, что вовсе не девушка та -- а дед Демьян. Тот самый дед Демьян, какой в суконной карпетке бутылку рома, зятю в подарок вез. Да в пути раздавил и три дня прососал карпетку ромовую. Вот будто к карпетке к этой и приник Федор Волков и сосал: дрянь -- а выплюнуть никак не может, беда!
Слава Богу, явь теперь лучше сна. Тишь, туман. Чуть шуршит вода у бортов. Колотится сердце в шкуне. Неведомо где -- сквозь туман -- солнце малиновое. Неведомо куда плывут сквозь туман. И сказывает Индрик сказку -- не сказку, быль -- не быль, про Африку -- теперь уже близкую.
Однажды утречком дунул полуденник-ветер, распахнулся туман, на сто верст кругом видать. И углядели тут первого кита, вовсе рядышком. Был он смирный какой-то и все со шкуной играл: повернется на спинку, белое брюхо покажет -- нырь под шкуну, и уж слева близехонько бросает фонтан.
Как пушку навел, как запал спустил -- и сам Федор Волков не помнил: от страху, от радости -- под сердце подкатилось, в глазах потемнело. И только тогда очнулся, когда на белом брюхе китовом копошились матросы, полосами кромсали сало.
-- Ну, Федор, тебе бы еще одного так-то, а там и в Африку с Богом,-- говорил весело Индрик, а глаза грустные были, будто видали однажды, чего живым видеть нелеть: правду.
-- Эх! -- только поматывал Федор стриженной по-ребячьи колгушкой, только теплились свечкой Богу необидные его глазки: и верно, какие же тут найдешь слова?
И в межени белой опять плыли, неведомо где, плыли неделю, а может -- и две, может -- месяц, как угадать, когда времени нет, и непонятно: сон -- или явь? Приметили одно: стало солнце приуставать, замигали короткие ночи.
А ночью -- еще лучше Федору Волкову: и все стоял, и все стоял, свесив голову за борт, и все глядел в глубь зеленую. По ночам возле шкуны неслись стаи медуз: ударится которая в борт -- и засветит, и побежит дальше цветком зелено-серебряным. Только бы нагнуться -- не тот ли самый? -- а она уж потухла, нету: приснилась...
Капитан Индрик -- на мостике целый день. Из мха седого -- глядят зорко глаза на сто верст кругом.
-- Гляди-и, Федор Волков, гляди-и...
"Ох, попаду. Ох, промахнусь..." -- стоял на носу Федор у пушки у своей, под сердце подкатывалось, темнело в глазах.
Два дня за китом всугонь бежали. Привык бы зверь, подпустил бы ближе. Два дня стоял на носу Федор Волков, у пушки.
На третий, чуть ободняло, крикнул с мостика Индрик зычно:
-- Ну-у, Федор, последний! Ну-ну, р-раз, два...
"Ох, попаду, ох..." Так сердце зашлось, такой чомор нашел, такая темень.
Выстрела и не слыхал, а только сквозь темень увидел: натянулся канат гарпунный, пошел, задымился -- и все жвытче пошел, пошел, пошел...
Попал. Африка. Приникнуть теперь -- и не оторваться, покуда...
Кит вертанул быстро вбок. Чуть насевший в хвосте гарпун выскочил, канат ослабел, повис.
-- Эка, эка! Леший сонный, ворон ему ловить. Промазал, туды-т-т-его...-- бежали сломя голову на нос, где возле пушки лежал Федор Волков.
Спокойный, глаза -- как ягода-голубень грустная, подошел Индрик.
-- Ну чего, чего? Не видите, что ли? Берись, да разом. Руку-то подыми у него, рука-то по земле волочится...