На Литейной, у дома Краевского, где помещалась редакция "Отечественных Записок" и жил Н. А. Некрасов, уже с 8 часов утра стали собираться толпы народа -- интеллигенции и "простолюдинов". В то утро первым был принесен на гроб усопшего поэта венок "От русских женщин".
В начала десятого часа литераторы и учащаяся молодежь вынесли гроб из квартиры и решили нести его на руках до кладбища Новодевичьего монастыря. И шествие медленно двинулось по Литейной, по направлению к Невскому проспекту. Впереди несли лавровые венки с надписями: "От русских женщин", "Певцу народных страданий", "Бессмертному певцу народа", "Некрасову -- студенты", "Слава печальнику горя народного" и др.
За гробом шли родственники покойного, литераторы, ученые, художники -- вообще люди всех свободных профессий. Почти все литераторы, большие и малые, други и недруги, воздали дань почтения певцу горя народного. Здесь были представители всех литературных лагерей. Вокруг гроба Некрасова, можно сказать, собрались представители всей русской интеллигенции.
Многих из людей, известных русскому обществу, шедших в то утро за гробом Некрасова, уже давно нет в живых. Не стало Салтыкова, Достоевского, Елисеева, Дм. Гирса, Шеллера, Плещеева, Н. К. Михайловского, С. Максимова, Омулевского, Григоровича, Микешина, Данилевского и мн. др.
Тысячи народа шли за гробом. Вокруг гроба и вокруг несших венки молодежь составила цепь, и шествие могло беспрепятственно двигаться вперед. Но шли очень медленно. Похоронная процессия лишь в 11 часов прибыла к технологическому институту.
Наконец, около часу дня, процессия достигла ворот Новодевичьего монастыря и здесь была встречена громадной толпой. Народу было тысяч пять или шесть. Проникнуть в церковь могла, разумеется, лишь самая незначительная часть собравшейся публики. В церкви профессор Петербургского университета, священник Горчаков, произнес надгробное слово и, между прочим, высказал ту мысль, что лучшим свидетельством заслуг Некрасова перед родиной служит собравшаяся вокруг его гроба молодежь...
На кладбище положительно происходила давка: лепились на памятниках, на решетках, на деревьях, кладбищенская ограда была усеяна народом. Едва ли когда-нибудь кладбище Новодевичьего монастыря видело в своих стенах такую громадную толпу народа...
После того, как гроб опустили в могилу и в последний раз в тот день пропели "Вечную память", на кладбище водворилась мертвая тишина.
Заговорил Панаев... В течение почти 40 лет он был близок с Некрасовыми По-видимому, он был сильно взволнован, говорил с паузами. Я плохо, урывками, слышал его речь.
Я забрался на каменный приступочек решетки, окружавшей чей-то памятник, и стоял, держась одной рукой за решетку, а другою придерживая на плечах плед. Мороз крепчал, пощипывал уши, щеки и сильно давал мне себя чувствовать через довольно легкое пальто... Вздрагивая от холода под своим пледом, я невольно вспомнил некрасовское стихотворение "Баюшки-баю", в котором мать, убаюкивая, ободряя и утешая умирающего поэта, говорит: "Я схороню тебя весною"... Нет! Не весною, но в лютую зимнюю стужу нам пришлось хоронить его. Не теплый ветерок веял в воздухе, -- ледяным холодом дышало на нас ясное голубое небо; не цветы вокруг нас расцветали, а деревья, покрытые инеем, как призрачные виденья, поднимались вокруг... Вспомнив "Баюшки-баю", я подумал о том, как, должно быть, горячо поэт любил свою мать, если так часто, так хорошо, так трогательно, с таким искренним, глубоким чувством вспоминал о ней в своих произведениях; если даже больной, исстрадавшийся, измученный злым недугом, томимый смертельною тоской, уже "перед ночью непробудной", поэт, вдохновленный воспоминанием о матери, оставил нам такое чудное стихотворение, полное грусти, нежности и силы, пророческое стихотворение...
"Уступит свету мрак упрямый,
Услышишь песенку свою
Над Волгой, над Окой, над Камой"...
Разве же это не пророчество, и разве это пророчество не исполняется?
Уже и теперь, если бы поэт мог слышать из мрака могилы, он услыхал бы свои песни кое-где "над Волгой, над Окой, над Камой"... А еще через немного лет его песни проникнут и в самые трущобные, глухие уголки обширной Руси...
В этот морозный декабрьский день, в то время, когда я вздрагивал от пронизывающего холода, в моем воспоминании ожило утро одного теплого майского дня. То было в 1874 году. Тогда я собирался ехать на родину и пришел на Николаевский вокзал навести какие-то справки о поездах. Выйдя на дебаркадер, я там встретил Некрасова и Салтыкова, медленно ходивших взад и вперед.
Теперь вся эта сцена с мельчайшими подробностями живо, ярко встала передо мной... Только что поданный поезд, еще запертые вагоны, почти пустынный дебаркадер, а там, вдали, куда убегали рельсы, -- волшебный свет и блеск ясного весеннего дня... Некрасов в сером летнем пальто, в серой фетровой шляпе, несколько вялый и медлительный в движениях, но в ту пору еще здоровый и бодрый... Салтыков с pince-nez в темной черепаховой оправе, нахмуривший свои густые брови, по-видимому, словно чем-то недовольный, строгий и суровый, как Юпитер-громовержец, а в действительности человек очень добрый, великодушный, гуманный...
После Панаева заговорил Ф. М. Достоевский. Говорил он прекрасно, выразительно, и слова его далеко были слышны отчетливо. Теперь, через много лет, конечно, я не могу припомнить его речь с буквальною точностью, но общий смысл ее был тот, что Некрасов любил человека, что людские несчастья нашли живой отголосок в его произведениях, что Некрасов в поэзии поднял ту нить, что, умирая, выпустил из рук другой наш великий поэт, Лермонтов, что если бы Лермонтов пожил долее, то он, вероятно, сделался бы тем же, чем был для нас Некрасов... Помню, что Достоевский, протянув руку и указывая на могилу Некрасова, дрогнувшим голосом проговорил:
"Замолкли звуки дивных песен,
Не раздаваться им опять,
Приют певца угрюм и тесен
И на устах его печать!"
При этих словах об "угрюмом и тесном приюте" певца, и при виде гроба, засыпаемого землей, мне (да, вероятно, и многим) подумалось в ту минуту о том, что, действительно, такой приют тесен для того, кто так любил простор родных полей, лугов, лесов тенистых, кто так тонко, так чутко чувствовал, понимал и умел передавать словами задумчивую мечтательную прелесть нашей северной природы...
После Достоевского говорил я. Своей речи я также теперь не могу воспроизвести в подробностях. Я говорил о том, что Некрасов был поэт-гражданин, поэт в лучшем, благороднейшем значении слова, что в его произведениях главным, всего слышнее звучавшим мотивом было живое сочувствие к человеческим страданиям, сожаление к тому, чему
"Как будто появляться вредно
При полном водвореньи дня,
Всему, что зелено и бледно,
Несчастно, голодно и бедно,
Что ходит, голову склоня"...
В заключение я напомнил о том, как Некрасов в одном из своих стихотворений говорит: "За каплю крови, общую с народом, прости меня, о родина, прости!" -- "И она простила!" сказал я.
Я вовсе не намеревался говорить, но заговорил по вдохновению, просто в силу потребности высказаться, говорил экспромтом, но речь моя, по-видимому, произвела впечатление.
Говорились еще речи, читались стихи, и особенно глубокое впечатление произвело стихотворение неизвестного мне автора:
"Замолкла муза мести и печали,
Угас могучий наш поэт, --
Его словам с восторгом мы внимали,
Его мы чтили с юных лет.
Могильный сон, глубокий, непробудный,
Навек сковал уста певца,
Иссяк родник живительный и чудный
В груди холодной мертвеца.
Родник любви той чистой, неизменной,
Что по лицу земли родной,
Как громкий зов, торжественный, священный,
Катилась светлою волной.
И мощный стих, карающий, печальный,
Будил заснувшие сердца,
Громил порок, -- народ многострадальный
Облек сиянием венца.
И злобою, огнем негодованья,
Кипучей местью он звучал,
Сатирой жгучей, словом отрицанья
Добру и правде поучал.
В земле сырой, в могиле одинокой
Спи мирно, славный наш поэт!
С тоской и скорбью, с горестью глубокой
Тебе последний шлем привет.
Рыдая, мы дрожащими руками
На гроб бросаем твой цветы, --
Весь в зелени, меж пышными венками
Лежишь в гробу, недвижим, ты.
И знаю я, та зелень вся завянет
И твой истлеет бренный прах,
В сердца друзей забвение заглянет,
Как червь, ползущий на цветах...
Но будешь жить ты в памяти народной,
Навеки сохранишься в ней,
Поэт могучий, гений благородный
И слава родины твоей!"
Публика долго оставалась у могилы Некрасова, и стала расходиться поздно, когда зимние сумерки уже набрасывали на кладбище полупрозрачные тени, и в темно-синем небе вспыхивали звезды...
Примечание. Мои воспоминания о похоронах Некрасова дали повод "Новому Времени" сделать против меня вылазку и посмеяться над тем, что я будто бы мог смешать Достоевского с Панаевым, что одного из ораторов, говоривших на могиле Некрасова, я будто бы принял за человека, умершего за 25 лет перед тем...
В No от 30 дек. 1902 г. "Новое Время" именно привело следующую выдержку из моих воспоминаний: "После того, как гроб опустили в могилу и в последний раз в этот день пропели "вечную память", на кладбище водворилась, мертвая тишина. Заговорил Панаев... В течение почти 40 лет он был близок с Некрасовым. По-видимому, он был сильно взволнован, говорил с паузами. Я плохо, урывками слышал его речь"... "Новое Время" со свойственным ему апломбом заметило: "Да и не мог автор-очевидец, бывший на погребении Некрасова в 1877 г., слышать речи Панаева -- сотрудника Некрасова. Панаев умер 18 февраля 1862 г.".
На следующий день в "Новом Времени" было помещено мое письмо, в котором я утверждал, что на похоронах Некрасова первым говорил Панаев и, между прочим, указал на то, что в "С.-Петербургских Ведомостях " (в No 360 за 1877 г.) также было сказано: "Первым говорил Панаев... Г. Панаев на основании своего 38-летнего близкого знакомства с покойным торжественно удостоверил, что Некрасов и как человек был на высоте своего поэтического дарования"...
"Новое Время" не удовольствовалось моим письмом и сделало к нему следующие комментарии: "Прим. ред. На могиле Некрасова, во время его похорон, как небезызвестно, говорил Ф. М. Достоевский, а вовсе не И. И. Панаев. (В моих воспоминаниях вовсе и не говорится, что речь произносил И. И. Панаев). Может быть, г. Засодимский смешал Достоевского с Панаевым, что, однако же, довольно странно, так как кончине Панаева в то время исполнилось ровно четверть века. Что же касается упоминания о Панаеве в отчете "С.-Петербургских Ведомостей" 1877 г., то оно могло относиться разве только к Валериану И. Панаеву, брату И. И. Панаева".
В примечании редакции "Нового Времени" можно сказать, что ни строчка, -- то ошибка...
Во-первых, предположение редакции "Нового Времени", что я, может быть, смешал Достоевского с Панаевым, решительно ни на чем не было основано: в своих воспоминаниях я сказал, что речь Панаева я слышал плохо, урывками; содержание же речи Достоевского, говорившего после Панаева, я вкратце передал.
Во-вторых, я говорил о Панаеве, не упоминая его имени и отчества, а редакция "Нового Времени" заговорила об И. И. Панаеве -- и заговорила таким тоном, как будто я сам назвал Иваном Ивановичем того Панаева, который говорил на похоронах Некрасова.
В-третьих, редакция "Нового Времени", желая с достоинством ретироваться, указала на то, что упоминание о Панаеве в отчете "С.-Петербургских Ведомостей" "могло относиться разве только к Валериану И. Панаеву, брату И. И. Панаева". Это неправда. У И. И. Панаева не было брата Валериана Ивановича, да и вообще Валериана И. Панаева никогда не существовало. Он сочинен редакцией "Нового Времени".
В-четвертых, на похоронах Некрасова, как сказано в моих воспоминаниях, говорил действительно Панаев -- Валериан Александрович: он, и брат его, Ипполит Александрович (двоюродные братья И. И. Панаева), были много лет в самых дружеских и близких отношениях с Некрасовым (Ипполит Александрович также принимал деятельное участье в "Современнике", издававшемся Некрасовым и И. И. Панаевым). Сын Ипполита Александровича, Александр Ипполитович Панаев, в письме от 10 янв. 1903 г. мне сообщил, что он, Александр Ипполитович, сам был на похоронах Некрасова, и помнит, "как взволнованно говорил его дядя".
В-пятых, редакция "Нового Времени" указала на то, что И. И. Панаев умер в 1862 г., и притом заметила, что в 1877 г. со времени смерти И. И. Панаева "исполнилось ровно четверть века". По какой арифметике промежуток времени с 1862 по 1877 г. считается за четверть века, т.-е. за 25 лет, может объяснить лишь редакция "Нового Времени".
Таким образом, погнавшись за исправлением ошибки, якобы вкравшейся в мои воспоминанья, редакция "Нового Времени" сама наделала ряд ошибок...