(Из воспоминаний раннего детства В. П. Желиховской)
Первые воспоминания
Знаете ли вы, дети, как я помню себя в первый раз в жизни?.. Помню я жаркий день. Солнце слепит мне глаза. Я двигаюсь, -- только не хожу, а сижу, завёрнутая в деревянной повозочке, и покачиваюсь от толчков.
Кто-то везёт меня куда-то...
Кругом пыль, жар, поблёкшая зелень и тишина, только повозочка моя постукивает колёсами. Мне жарко. Я жмурюсь от солнца и, лишь въехав в тенистую аллею, открываю глаза и осматриваюсь. Предо мной большой дом с длинной галереей. Какой-то старый солдат, завидев меня, издали улыбается и, взяв под козырёк, кричит:
-- Здравия желаем кривоногой капитанше!..
Кривоногой капитанше? -- ведь это обидно, не правда ли? Я сообразила это позже; но в то время я ещё не умела обижаться. Няня вынула меня из повозочки и понесла... купать.
Много времени спустя я узнала, что это было в Пятигорске, куда мама привезла меня лечить и жила вместе с бабушкой и тётями, которые сюда приехали из другого города для свидания с нами.
Мне был всего третий год...
Не диво, что это первое моё воспоминание.
Всякий день моя няня, старая хохлушка Орина, возила меня на воды купать в серной воде; а потом меня ещё на целый час сажали в горячий песок, кучей насыпанный на маленькой галерее нашей квартиры. Хотя мне был третий год, и я всё понимала и говорила, но не могла ходить. Впрочем, ноги у меня были только слабые, а не кривые, несмотря на прозвание "кривоногой капитанши", данное мне сторожем при купальне. А капитаншей он потому называл меня, что отец мой был тогда артиллерийский капитан.
Воды помогли мне: после Пятигорска я начала ходить.
Не помню, как мы расстались с бабушкой и как ехали домой. Я опомнилась совсем в другом месте, где уже не было родных моих, а всё приходили какие-то офицеры, и один из них высокий, с рыжими, колючими усами, называл себя моим папой... Я никак не хотела этого признать: толкала его от себя и говорила, что он совсем не мой папа, а чужой. Что мой родной, -- большой папа (мы, дети, так называли дедушку) остался там, -- с маминой мамой и тётями, и что я скоро к нему уеду...
Помню, что мама часто болела, а когда была здорова, то подолгу сидела за своей зелёной коленкоровой перегородкой и всё что-то писала.
Место за зелёной перегородкой называлось "маминым кабинетом", и ни я, ни старшая сестра, Лёля, никогда ничего не смели трогать в этом уголке, отделённом от детской одною занавеской. Мы не знали тогда, что именно делает там по целым дням мама? Знали только, что она что-то пишет, но никак не подозревали, что тем, что она пишет, мама зарабатывает деньги, чтоб платить нашим гувернанткам и учителям.
В хорошие дни мы уходили в сад и там играли с няней Ориной или с Лёлей, когда она была свободна. В дурную же погоду я очень любила садиться на окно и смотреть на площадь, где папа со своими офицерами часто учили солдат. Я очень забавлялась, глядя, как они разъезжали под музыку и барабанный бой; как гремя переезжали тяжёлые пушки, а мой папа на красивой лошади скакал, отдавая приказания, горячась и размахивая руками.
К нам часто приходило много офицеров обедать и пить чай. Мама не очень любила, когда они, бывало, начнут громко разговаривать и накурят целые облака дыма. Она почти всегда сейчас после обеда уходила и запиралась с нами в детской.
Зимою мама стала болеть чаще. Ей запретили долго писать, и потому она проводила вечера с нами. Она играла на фортепьяно, а Антония, молодая институтка, только что у нас поселившаяся, вздумала, шутя, учить сестру танцам. Мне это очень понравилось, и я тоже захотела учиться у неё; но так как я была очень толстая, а ноги всё ещё были у меня слабы, то я беспрестанно падала, желая сделать какое-нибудь па, и до слёз смешила маму и Антонию. Но я не унывала и ещё вздумала учить танцевать свою старую няню Орину. Бедная хохлушка никак не могла так повернуть ноги, как я ей приказывала; а я ещё была такая глупая девочка, что из себя за это выходила, щипала её за ноги и жаловалась, что у "гадкой Орины ноги кривые!"
Вдруг, сама не помню как, мы очутились в большом, красивом городе...
Я себя вижу в большой, высокой комнате. Я стою у окна, с апельсином в руке, и смотрю на море. Ух! Сколько воды!.. И не видно, где это море кончается?.. Точно уходит туда, -- далеко-далеко, до самого неба. И какое оно шумливое, неспокойное! Всё бурлит сердитыми волнами, покрытыми белой пеной. У самого берега много качается кораблей, лодок, а вдали белеются паруса. "И как это им не страшно уходить так далеко от берега? -- думаю я, глядя на них. -- Как-то они вернутся?.. Верно утонут!?" И мне так и казалось, что на этих кораблях бедные люди должны уходить "туда", далеко в сердитое море, и навсегда там пропадать.
Мы жили в этом городе целую весну. Я много гуляла с Антонией и с новой гувернанткой-англичанкой. Особенно любила я сходить по широкой лестнице на морской берег и собирать там раковины и пёстрые камешки.
После я узнала, что этот город -- Одесса, и что мама приезжала сюда лечиться.
После этого мы ещё прожили всё лето в очень скучном и грязном польском местечке (где стояла папина батарея), о котором я ничего не помню, кроме того, что раз мне подарили куклу, объявив, что я теперь большая, должна учиться читать и писать. Мне пошёл пятый год. Учение, однако, было отложено, и я продолжала только играть, расти, шалить и толстеть. Сестра, на четыре года старше меня, уже училась серьёзно с обеими гувернантками и музыке с мамою. Но бедная наша мама всё становилась слабее и больнее, хотя трудилась по-прежнему. Ради её здоровья, требовавшего правильного лечения, маме необходимо было согласиться на просьбы бабушки, и мы собрались ехать к ним в Саратов, чему Лёля и я ужасно были рады.
С этого времени я уж лучше помню и начну вам рассказывать по порядку всё своё счастливое детство.
Приезд к родным
Было темно. Наша закрытая кибитка мягко переваливалась со стороны на сторону. Устав от дороги и долгого напрасного ожидания увидать город, куда всем нам ужасно хотелось скорей доехать, мы все дремали, прислонясь, кто к подушке, кто к плечу соседа. Меня с сестрой совсем убаюкали медленная езда по сугробам, тихое завывание ветра да однообразные возгласы ямщика на усталых лошадей. Одна мама не спала. Она держала меня, меньшую, любимую дочку свою, на коленях; одной рукой придерживала на груди своей мою голову, оберегая её от толчков, другою проделала себе маленькую щель в полости кибитки и, пригнувшись к ней, всё высматривала дорогу.
Мне снилось лето. Большой сад с развесистыми деревьями. Какие большие, жёлтые сливы!.. И как больно глазам от солнца, светящего сквозь ветви!..
Вдруг я проснулась, пробуждённая толчком, и в самом деле зажмурилась от яркой полоски света, пробежавшей по моему лицу.
-- Это что? -- спросила я, вскочив и протирая глаза. -- Что это такое, мамочка?.. Фонарь?
-- Фонарь, моя милая, -- сказала мама, улыбаясь. -- И посмотри, какой ещё большой фонарь!
Она отодвинула полость кибитки, и я увидела много огоньков, а впереди что-то такое большое, светлое, в два ряда унизанное светящимися окнами...
-- Это дом, мама! Какой хороший!.. Кто там живёт?
-- А вот посмотрим, -- отвечала мама. -- Разве ты не видишь, что мы к нему едем?
-- К нему? Разве это такая станция?!
-- Нет, дитя моё, станций больше уж не будет. Разве ты забыла, к кому мы едем? Это город; а это дом папы большого. Мы приехали к бабушке и дедушке.
"Это дом папы большого!" -- подумала я в изумлении. И все мои понятия о дедушке и бабушке разом перевернулись. Мне вдруг представилось, что они верно очень богатые, важные люди; а что этот блестящий фонарь, в котором они жили, должен быть очень похож на дворец царевны Прекрасной, о которой рассказывала мне Антония.
-- Лёля! Лёля!.. -- начала я теребить свою сестру. -- Проснись! Посмотри, куда мы приехали... К дедушке и бабушке!.. Вставай! Да вставай же!..
-- М...м... -- промычала Лёля. -- Убирайся!..
-- Не сердись, -- сказала ей мама, -- Верочка правду говорит: мы приехали. Посмотри-ка: вот дедушкин дом.
Всё встрепенулось и зашевелилось в нашей тёмной кибитке. Да она уж и не казалась нам тёмной теперь; полость откинули с одного боку, и свет, и шум городских улиц казались нам чем-то волшебным после сумрака, снежной мглы, тишины и нашей долгой скуки.
Мы въехали в каменные ворота большого дома, который я издали приняла за фонарь, и остановились у ярко освещённого подъезда.
Что тут произошло, -- я не могу никак описать! Все и всё перемешалось, перепуталось...
С маминых колен я попала кому-то на руки. На крыльце другие руки какой-то молоденькой барышни, оказавшейся меньшой тёткой нашей, Надей, -- перехватили меня и потащили на высокую, светлую лестницу. В передней было ужасно тесно. Все мы, моя мама, Антония, сестра, горничная Маша, мисс Джефферс, наша англичанка, -- все перемешались с чужими, казалось, мне незнакомыми людьми, и все смеялись и плакали, ужасно меня этим удивляя.
Высокая, очень полная барыня, с добрым и ласковым лицом, в которой я не сразу признала свою дорогую бабушку, крепко обняла мою маму. Другая наша тётя, постарше Нади, тётя Катя, стала на колени перед Лёлей и крепко её целовала. Высокий, седой господин с другой стороны держал маму за руку, обнимая её тоже. Вся эта суета совершенно сбила меня с толку. Я ничего не понимала, обернулась ко всем спиной и пристально рассматривала какого-то огромного, синего человека, с длинными усами, белыми эполетами и белыми шнурками на груди. Он меня очень занял, этот голубой человек!.. Я боялась его немножко, но больше удивлялась, отчего это он один не смеётся и не радуется, а стоит смирно, вытянувшись у дверей, и смотрит на всё неподвижно, даже не сморгнув глазом?..
-- А где же Вера? Где маленькая Верочка?.. -- вдруг спросила бабушка, оглядываясь.
-- Здесь она! -- отвечал кто-то.
Все расступились предо мной, и высокий, худой господин в сером сюртуке поднял меня с полу и, поцеловав несколько раз, передал на руки бабушке.
Тут только узнала я в нём своего милого папу большого.
-- Дорогая моя Верочка! -- говорила, обнимая меня, бабочка. -- Вот она, какая большая стала, моя крошка!.. Подросла, поправилась после пятигорских вод. Да посмотри же ты на меня!.. На кого это она так смотрит? -- с удивлением обратилась бабушка к моей матери.
-- Верочка! О чём ты думаешь?.. -- спросила мама.
Я откинулась на руках бабушки и всё продолжала пристально глядеть на голубого человека...
-- Кто это такой? -- шёпотом спросила я, указав на него пальцем.
Все обратились в ту сторону, и все громко расхохотались.
-- Вот смешная девочка! -- переговаривались все, в беспорядке входя в большой, светлый зал. -- Жандарма испугалась!
-- Я совсем его не пугалась! -- обиделась я, не понимая, чему смеются?
Но мой гнев ещё больше насмешил всех, и я стала переходить с рук на руки. Меня обнимали и целовали без конца до того, что я готова была расплакаться и очень обрадовалась, когда очутилась под крылышком бабочки. Она усадила меня возле себя на высокий стульчик, и все принялись за чай, весело разговаривая.
Разумеется, я равно ничего из этих разговоров не понимала да и не слушала их.
Сестра всё убегала куда-то с Надей; что-то рассказывала мне, возвращаясь, весело перешёптываясь с нашей тётушкой, которая была немногим старше её самой, но я ровно ничего не понимала и в их рассказах. Я с наслаждением пила свой тёплый чай и рассматривала очень внимательно большие портреты дам и мужчин, которые висели против меня на стене.
У одного из этих господ был тоже голубой сюртук как у жандарма в передней; у него только не было усов, а вместо белых эполет и шнурков у него были белые волосы, белое кружево на груди и большая белая звезда. Что за странность! Вот и у дамы с розой на плече тоже высокие белые волосы!.. "Отчего это у них у всех розовые щёки и седые волосы?.." -- думала я.
Мне было так хорошо, тепло!..
Лицо моё горело. Перед глазами, смутно глядевшими на портреты моих прабабушек и прадедушек, носились разноцветные круги, искорки, узоры... Наконец, они окончательно слиплись, и голова моя упала на стол.
-- А Верочка-то заснула! -- услышала я над собою и вдруг почувствовала, что кто-то меня осторожно приподнял и понёс...
Мне так трудно было открыть глаза и так сладко дремалось, что уж я и не посмотрела, кто и куда несёт меня, и совершенно не помню, как уложили меня спать.
Крестины куклы
Много-много счастья и детских радостей помню я в этом милом, старом доме! Хотя в тот приезд наш в Саратов я была так мала, что многое слилось в моей памяти и, быть может, совсем бы из неё изгладилось, если б мне не привелось и впоследствии долго жить в этих местах, с этими самыми дорогими людьми.
Я уже говорила, что мы называли дедушку папой большим, в отличие от родного отца нашего, который, конечно, был гораздо моложе. Теперь надо ещё сказать, что бабушку мы всегда называли бабочкой. Почему -- сама не знаю! Но так как я пишу не выдумку, а всю правду о своём детстве, то не могу называть её иначе. Вероятно объяснение этому прозванию находилось в том, что бабушка моя, очень умная, учёная женщина, между прочими многими своими занятиями любила собирать коллекции бабочек, знала все их названия и нас учила ловить их.
Оба они, и дедушка, и бабушка, ничего не жалели, чтобы тешить и забавлять нас. У нас всегда было множество игрушек и кукол; нас беспрестанно возили кататься, водили гулять, дарили нам книжки с картинками. Было у нас также много знакомых девочек. Некоторые из них даже учились с нами вместе.
Одну из этих девочек, любимую мою подругу, звали Клавдией Гречинской. К ней в гости я любила ездить, потому что у неё было много сестёр, которые всегда надаривали мне пропасть куколок, сшитых из тряпочек. Этих тряпичных куколок я любила гораздо больше настоящих, купленных в лавках кукол; может быть потому, что сама могла раздевать и одевать их опять в разные платьица, которых у них бывало по несколько.
Вот послушайте, какая смешная история случилась раз со мною из-за такой именно куколки.
Надо вам знать, что дом дедушки, который я ночью приняла за фонарь, был в самом деле большой дом, с высокими лестницами и длинными коридорами. На нижнем этаже жил сам дедушка, и помещалась его канцелярия. На самом верхнем были две спальни: и бабушки, и тётины, и наши. На среднем же почти никто не спал: там всё были приёмные комнаты, -- зал, гостиная, диванная, фортепьянная. Ночью все эти комнаты были совсем темны и пусты. Другая девочка, пожалуй, побоялась бы и пойти туда вечером одна; но я была очень храбрая, и мне не приходило и в голову бояться.
Ну, вот раз я вернулась от Клавдии довольно поздно и привезла с собой в маленькой, качавшейся колыбельке крошечную куколку, спелёнатую в простынки и закрытую красным атласным одеяльцем. Возле колыбели, в стеклянном ящике, в котором она помещалась, лежало бельё и платье куколки; всё такое крошечное, что можно было надеть на мизинец. Ужас, как я была рада и как полюбила свою новую куколку! Всем я её показывала и даже, ложась спать, положила её с собою. Но, прежде этого, когда я прощалась с бабушкой, она меня спросила:
-- А как же зовут твою куклу?
Я сильно задумалась и, наконец, отвечала:
-- Не знаю!
-- Как же это ты позабыла её окрестить? -- улыбаясь продолжала бабочка. -- Без имени нельзя. Надо её завтра окрестить. Ты меня позови в крёстные матери.
-- Хорошо!.. А как же: ведь надо купель.
-- Нет, купели не нужно. Ты знаешь, что водой нехорошо обливаться. Мы без купели окрестим её Кунигундой...
-- Фу! Кунигунда -- гадкое имя! -- сказала я. -- Лучше Людмилой или Розой.
-- Ну, как хочешь. А теперь иди спать...
Я ушла наверх и легла, уложив с собой куклу, но долго не могла заснуть, всё думая о будущих крестинах без воды и о том, какое выбрать имя?..
Вдруг, среди ночи я проснулась.
Всё было тихо; все давно спали. Возле меня сестра, Лёля, мерно дышала во сне; на другом конце нашей длинной и низкой детской спала няня, Настасья. По всему полу, по стенам лежали длинные, серые ткани и, казалось мне, таинственно дрожали и шевелились...
Я привстала на кровати и осмотрелась.
Тени шевелились, то вырастая, то уменьшаясь, потому что ночник, поставленный на пол очень нагорел, и пламя его колебалось со стороны на сторону.
Я уж хотела лечь, как вдруг вспомнила о кукле, взяла её и начала рассматривать, раздумывая над нею.
"Как тихо!.. Вот бы теперь хорошо окрестить её! Никто бы не помешал. А то днём и воды не дадут... Не встать ли, да в уголку, около ночника и справить крестины?.."
Я тихонько спустила ноги с кровати.
"Нет! Здесь нельзя. Няня или Лёля проснутся... да и воды нет!.. А внизу ведь, в гостиной, и теперь стоит, -- вспомнила я, -- графин, полный воды: бабочке подавали, когда я прощалась, и верно его не убрали... Пойти разве вниз?.. А как услышат?.. Страшно!.. А зато, как там теперь можно хорошо поиграть, одной, в этих больших комнатах! Можно делать всё, что захочется... Пойду!"
Я тихонько спрыгнула на холодный пол, надела башмачки, накинула блузу и платочек и взяла куклу.
"А темнота? -- вдруг вспомнила я. -- Как же играть в темноте?.. Внизу ведь теперь нигде нет света".
Я огляделась и увидала на столе огарочек свечи. На цыпочках прокралась я к нему, взяла и, также неслышно, осторожно ступая, перешла комнату и наклонилась, с замиранием сердца, зажечь его к ночнику.
Уф! Как крепко билось моё сердце! С каким ужасом косилась я на спящую няню. Как боялась, чтоб она не проснулась, и как я вздрогнула, перепугавшись не на шутку, когда чёрная шапка нагара, тронутая моим огарком, свалилась с фитиля в ночник и затрещала, потухая...
Насилу я успокоилась и собралась с силой двинуться с места. Сколько раз останавливалась я, со страхом прислушиваясь: не проснулся ли кто, не зовут ли меня? -- я и счёт потеряла! При каждом скрипе ступенек на лестнице, не смея идти далее, я вслушивалась в какой-то странный шум: то был шум и стук моей собственной крови в ушах; а я, слыша, как крепко колотилось у меня сердце, в ужасе останавливалась, думая, что это стучит что-нибудь постороннее!.. Наконец, лестница кончилась. Вот я внизу, в длинном, тёмном коридоре. Я сделалась смелей: здесь уж никто меня не услышит! Я быстро пошла к дверям зала и взялась за тяжёлую медную ручку.
Двери медленно отворились, и я очутилась в огромном, чёрном зале...
Мне что-то стало холодно, и мой огарок, при свете которого этот страшный зал казался ещё черней и больше, крепко дрожал в моей руке, пока я старалась как можно скорее пройти его, к широко отворённым дверям гостиной.
"Ах! Что это?" -- я чуть не упала от испуга на пороге гостиной: из глубины её ко мне шла точно такая же как и я маленькая, бледная девочка, со свечкой в руках и вся освещённая дрожащим пламенем, большими, испуганными глазами смотрела мне в лицо!.. Я схватилась за дверь и уронила свой огарок...
И девочка тоже выронила свой огарок!..
"Ах! Это я себя увидала, в большом зеркале, против дверей зала... Господи, какая же я глупая!"
Едва придя в себя от страха, ещё вся дрожа, я подняла свой огарочек, -- хорошо, что, повалившись на бок, он не потух.
Ну, вот я и пришла.
Вот и вода, и стакан на столе. Теперь только выбрать местечко и играть себе хоть до рассвета!.. Я сейчас же устроилась в углу, между диваном и печкой, под большим креслом, между ножками которого был мой крестильный зал. Я поставила туда люльку, стакан с водою; вынула куклу и, раздев её, приготовилась помочить её в этой купели. Я видела раз крестины настоящего ребёнка и помнила, что крёстная мать его носит кругом купели три раза. Поэтому я взяла куколку, запела как священник "Господи помилуй!" и начала двумя пальцами обносить её вокруг стакана...
Вдруг мне послышалось за стеной какое-то движение и вслед затем: "Хр-р-р!.." -- захрапел кто-то в передней или в зале, -- я не разобрала!
Я съёжилась и притаилась, забыв о крестинах и о пении и крепко сжав в кулак несчастную куколку. "Вдруг это зверь, -- думалось мне, и у меня снова заколотилось сердце. -- Тот самый страшный зверь, который хотел съесть красавицу в лесу и потом на ней женился!.. И... вдруг он захочет на мне жениться?!. Фи! Глупости какие! -- тотчас остановила я себя. -- Ведь я маленькая. На мне нельзя жениться!.. А если это разбойники?.."
"Хр-р-рр!.." -- крепче прежнего раздалось за дверьми. Тут уж я думать перестала и, не помня себя от страха, бросилась на пол, подлезла под диван и забилась к стене лицом.
"Господи! Кто-то идёт!.. Пол заскрипел... Ай-ай! Кто-то дышит!.. Разбойники!.. Нет... Зверь!!. Да какой чёрный!.."
В ушах у меня звенело от ужаса, и в глазах стало темно, но я всё-таки одним глазком следила за всеми движениями чёрного зверя. Вот он подошёл к стакану, в который я бросила мою бедную куклу... Ай! Он съест её!.. Нет. Он только понюхал стакан, засопел, страшно фыркнул -- и задул мой огарок!
Вот тут-то был страх! Я лежала под диваном, ни жива, ни мертва, съёжившись в темноте и всё ожидая, что вот-вот облапит меня страшный, чёрный зверь и съест совсем -- с головою. Я хотела закричать, но от страху не могла. Да и кто меня услышит? Все спят наверху, далеко. О! Как я раскаивалась в своей глупости, в том, что ушла сверху сюда ночью, одна...
-- Ах!.. -- закричала я вдруг, почувствовав на лице своём крепкое дыхание зверя, уж подобравшегося ко мне. -- Не ешь меня, милый чёрный зверь! Я отдам тебе всё, всё, что ты хочешь, только не ешь меня!..
Но зверь, не слушая моих просьб, лизнул мне лицо длинным, горячим языком...
Если б у него, вместо языка, показался изо рта огонь как из печки, -- я бы не могла больше испугаться. Я прислонилась беспомощно к стене и готовилась сейчас умереть.
Но... что за чудо? Страшный зверь вместо того, чтобы кусать меня и рвать на части, обнюхал меня всю кругом, ещё раз лизнул мою щеку, зевнул и лёг рядом со мною на пол.
Я немножко опомнилась.
"Что же это за зверь такой?.. -- размышляла я, приходя в себя, словно оттаивая от своего страха. -- Эге!.. Уж не Жучка ли это, наша добрая чёрная собака, что всегда ласкалась ко мне во дворе?.."
Мне вдруг стало страх как весело, даже смешно, но вместе с тем и как будто немножко стыдно.
-- Жучка! -- шепнула я, приподнявшись.
Чёрный зверь поднял голову, послушно подполз ко мне и лизнул мою руку.
-- Жучка! -- закричала я, ужасно обрадовавшись. -- Уж как же ты меня напугала, негодная!..
И я от радости начала обнимать и целовать Жучку в самую морду!.. В это время немножко рассвело. Окна гостиной серыми пятнами вырезались на чёрной стене и чуть-чуть освещали комнату. Я выползла из-под дивана, мимоходом захватив из стакана свою вымокшую насквозь куколку, так и оставшуюся всё-таки без имени, некрещёной, и, не оглядываясь, бегом пустилась из гостиной в зал, оттуда в коридор, на лестницу и перевела дух только в своей кроватке.
Тут я закрылась с головою одеялом, потому что вся дрожала, не знаю только, от холода или от страху?.. Свою бедную, чуть не утонувшую, холодную куколку я положила поближе к себе, стараясь отогреть её, и, засыпая, крепко-накрепко обещала самой себе никогда больше не вставать по ночам и не делать таких глупостей.
Сладко, крепко я заснула в тёплой постельке, но утром вставать мне было очень стыдно. Жандарм Игнатий, которого голубым мундиром я любовалась в первый вечер нашего приезда, услышав на рассвете шум в гостиной, вышел из передней, где он спал вместе с Жучкой, и увидал, как я бежала по коридору. Он сказал об этом людям, а те передали нашей няне, Настасье. Старушка нашла в гостиной люльку и ящик с платьицами моей куколки, замоченные опрокинутым стаканом воды, и, подобрав их, вместе со стеариновым огарком, пошла всё рассказать Антонии и маме.
Мама очень испугалась и рассердилась, и крепко бы мне досталось, если б не добрая моя бабочка: она за меня заступилась и взяла с этих пор спать в свою комнату.
Все, однако, узнали о ночных моих похождениях и долго подсмеивались надо мною, а я краснела, когда меня называли "полуночницей".
Даша и Дуняша
-- Послушай-ка, Верочка, -- сказала раз бабушка, входя в диванную, где я играла с двумя дворовыми девочками моих лет, Дашей и Дуней, -- собирайся, -- поедем: я тебя повезу сегодня в дом где много-много девочек.
-- Куда это, бабочка? К Гречинским или Бекетовым?
-- Нет, в этом доме ты ещё никогда не была; там живут и учатся много маленьких девочек. Мы повезём им конфет и пряников: тебе с ними будет весело.
Бабушка вышла.
-- Это верно вас в приют повезут, барышня! -- шёпотом сообщила мне Даша, очень умная и хитрая девочка.
-- А что это такое -- приют? -- спросила я.
-- Это школа такая для бедных, простых детей. Там всё такие же как мы девочки; ещё хуже нас! Не знаю, зачем вам туда? Лучше бы с нами играли.
Я не совсем поняла значение её слов и предложила пока продолжать играть.
Игра наша была очень глупая, но она нас забавляла. Мы ставили соломенный, плетёный стул на солнечное место и называли блестящие кружочки, образовавшиеся на полу под ним, виноградом. Дуня, простенькая, добрая девочка, изображала садовника; я приходила покупать виноград, а бойкая Даша представляла вора: она отдёргивала стул в тень, чтоб кружочки исчезали, -- что означало, что вор украл виноград, и бросалась бежать; а мы вслед за ней, догонять её.
Наконец, устав бегать, мы расположились отдыхать на ковре. Даша первая прервала молчание.
-- И счастливые эти господа, право! -- объявила она, отбросив за плечи свои густые, светлые косы и обмахивая пятью пальцами разгоревшееся лицо. -- Хотят -- спят! Хотят -- играют! Хотят -- едят!.. Умирать не надо!
-- А ты разве не играешь, не спишь и не ешь? -- спросила я.
-- Когда дают -- и ем, и сплю, а не дадут -- так и так! А вам всегда можно: вы барышня!..
-- Хотелось бы и мне быть барышней! -- протяжно заявила Дуня.
-- Ишь какая! Кто ж бы не хотел?.. Были бы мы с тобою барышни, хорошо бы нам жить на свете!..
-- Да!.. Не надо было бы учиться чулок вязать, -- прервала опять Дуня.
-- Какой там чулок! Всё б играли да ели.
-- Ну, что ваш чулок! -- сказала я. -- Нам хуже: нам сколько надо учиться! И читать, и писать, и по-французски, и на фортепьяно играть.
-- И-и! Это весело: этому-то учиться я б рада была! -- сказала Даша.
-- Нет, а я ни за что! -- покачала головой Дуня. -- Страсть, сколько бы надо учиться!
-- Ещё бы! -- важно согласилась я. -- Что такое ваш чулок? -- Глупость, просто! А нам ужас сколько всего надо знать.
-- А вот вы и не будете этого всего знать! -- живо поддразнила меня Даша.
-- Как не буду? Я уж и теперь много знаю...
-- Ну, что вы знаете?.. -- бесцеремонно прервала меня бойкая девчонка. -- Я, вон, умею чулок вязать, а вы и того не знаете.
-- Зачем мне чулок? -- обиженно протестовала я. -- Я читать должна учиться!
-- Да и читать вы не умеете! Ну, что вы знаете против меня?.. Ну, скажите, что я буду вас спрашивать: откуда на зорьке солнышко встаёт, и куда оно вечером прячется?.. А с чего оно огнём горит? А откуда снег да дождь берутся? А зачем трава зелёная, а цветы разноцветные? Кто их красит, а? Ну, скажите-ка! Отвечайте на всё, что спрашиваю... Ну, что?.. Ан и не знаете!.. Вот и стыдно: ничего-то вы больше меня не знаете. А я больше вас знаю: чулок вяжу!
Пока Даша забрасывала меня вопросами, а я собиралась отвечать ей очень сердито, потому именно, что очень хорошо сознавала, что она права, что я никак не сумею объяснить её вопросов, -- вошла няня Наста с моею шубкой и капором. Даша сейчас же замолчала и присмирела: она была хитрая и перед старшими всегда смолкала; я же, бросив на неё сердитый взгляд, очень обрадовалась, что приход няни выводил меня из затруднения.
Я поехала с бабушкой очень задумчивая.
"Да, -- думалось мне, -- многое нужно мне знать, многому научиться. Нехорошо не уметь ни на что ответить... Вон, Даша спрашивает, отчего солнце светит; откуда берутся снег да дождь? А я и не знаю!.. Ишь, какой снег, славный! Какими красивыми звёздочками он падает, прелесть! И всё разные!.."
И я принялась рассматривать снежинки, которые кружились в воздухе и садились мне на тёмную шубку.
-- Бабочка, -- спросила я, -- отчего это снег падает такими хорошенькими звёздочками? Как они делаются?
-- Бог их делает такими, -- ответила бабушка. -- Он всё в природе сотворил хорошо и красиво.
-- А что это такое -- природа?
-- Природа -- это всё то, что есть на свете Божьем. Вот этот снег; реки, горы, леса; летом трава и цветы; солнце и месяц, -- всё, что мы видим вокруг себя, -- всё это природа, дитя моё.
-- Бабочка, скажите мне: как это солнце восходит и ложится? И отчего это летом тепло, везде зелень, цветы, а зимою холод и снег? И отчего это солнце так ярко горит? -- залпом выговорила я.
-- Что это тебе пришло в голову? -- удивилась бабушка. -- Это трудно объяснить такой маленькой девочке. Вот вырастешь, будешь учиться, -- многое узнаешь. А теперь довольно тебе знать, что всё это создал Господь Бог, который и нас людей сотворил и велел нам пользоваться всей природой, чтоб мы не нуждались ни в чём. Он так устроил, что половину года солнышко долее остаётся на небе, горячее греет землю, и от этого снег на ней тает и на ней вырастают травы, фрукты спеют на деревьях, всё зеленеет и цветёт в лесах, а на полях созревают хлеба: рожь, пшеница, -- всё, что растёт нам на пищу и удовольствие. Эта половина года называется летом, когда бывают длинные, жаркие дни и короткие ночи. А другую половину года солнце встаёт позже, не подымается на небе высоко, прячется гораздо раньше и почти не греет, а только светит. Вот, как теперь: видишь, как оно стоит низко?..
И бабушка указала мне в ту сторону, где почти над крышами домов блистало красное, но не горячее солнце почти без лучей, так что я легко могла, прищурившись, смотреть на него.
-- Оттого-то зимою дни бывают короткие, ночи длинные, и стоят холода и морозы...
-- Ну, а снег-то откуда же?.. -- прервала я.
-- А разве ты не знаешь, что вода от холода мёрзнет? Вот погляди на Волгу: летом вода в ней течёт, лодки плавают; а теперь по ней люди ездят в повозках и санях и пешком ходят как по земле, потому что она покрылась толстым слоем льда. Ну, вот от холода же и те капли воды, которые летом упали бы на землю дождём, зимою, пока летят, замерзают в воздухе и падают на неё снежинками. Холод же не даёт им растаять, так что много-много таких снежинок, слежавшись на земле, покрывают её как белым одеялом. Снег -- это замёрзший дождь, дитя моё...
-- Да отчего ж снежинки-то все такие узорчатые? -- опять прервала я очень неучтиво. -- Капли дождя -- просто капли, а ведь снег, посмотрите, какими звёздами.
-- Ну, мой дружок, этого нельзя объяснить! -- улыбаясь отвечала мне бабушка. -- Тот кто вырезает листья на деревьях, кто окрашивает и даёт разный запах цветам, тот и эти звёздочки вырезывает. Ты знаешь, кто это делает?..
-- Бог! -- отвечала я очень тихо.
-- Да, моя милая: премудрый и добрый Бог, всё устроивший в мире красиво и полезно.
-- А как же, бабочка: разве зима полезна?.. Лучше бы всегда было лето, всегда росли цветы, ягоды, фрукты!.. Нехорошо, что Бог сделал холодную зиму.
-- Нет, дитя моё: всё хорошо, что сотворил Бог. Он умнее и добрее нас с тобою. Земле тоже нужен отдых, как нам, людям, нужен ночью сон. Зимою земля спит под своим пушистым, снежным покровом. Она сил набирается к лету, чтобы, когда солнышко весной её пригреет, снег растает, тёплый дождичек пройдёт в неё глубоко и напоит в глубине её корни деревьев и трав, -- быть готовой дать человеку всё, что ему от неё нужно. Тогда она и выпустит из себя зелень, колосья, ягоды; всё, что во всю долгую зиму она заготовила внутри себя, под снежным своим одеялом. А мы, люди, всё это будем собирать, заготовлять хлеб и овощи, лакомиться ягодами и фруктами и варить варенья на зиму, чтоб и зимой, когда земля, всё нам давшая, будет отдыхать, было нам, что кушать. А собирая и кушая, будем мы благодарить Бога, всё это для нас создавшего, всё так хорошо, так премудро устроившего.
-- А что это значит: премудро?..
-- Премудро значит очень умно. Вот ты у меня теперь не очень мудрая, потому что маленькая; а когда вырастешь и всему выучишься, ты будешь мудрая.
-- Нет, бабочка! Я никогда, кажется, не буду умная. Чтоб быть умной, надо столько учиться, столько знать.
-- Это не очень трудно, дитя моё! Надо только желать научиться и научишься всему, чему захочешь. Вот мы и приехали: выходи. Посмотрим, как здесь умные девочки хорошо учатся.
В приюте
Мы вышли из саней и вошли в деревянный, одноэтажный дом, где в небольшой передней нас встретила старушка Анна Ивановна, надзирательница приюта. Всё было так тихо, что я думала, что дом совершенно пуст, и очень удивилась, когда, войдя в следующую комнату, увидала в ней более двадцати девочек, смирно сидевших за работой, за длинными чёрными столами. Все они были опрятно одинаково одеты в серые платьица, и все как одна встали, когда мы вошли в комнату, и, дружно кланяясь, закричали:
-- Доброго утра, Елена Павловна!
-- Здравствуйте, детки, -- приветливо отвечала бабушка. -- Все ли здоровы? Все ли умны и хорошо учились? Связана ли моя шерстяная косынка?
-- Все здоровы и старались учиться! -- было дружным ответом. -- Косынка почти готова: Зайцева её каймой обвязывает.
Тут хорошенькая девочка, побольше других, встала и подошла показать большой лиловый шерстяной платок, в конце которого ещё торчал её деревянный крючок. Бабушка похвалила работу и сказала, погладив девочку по голове:
-- Спасибо, Зайчик! Я тебе за это привезла капустки. Зайчики ведь любят полакомиться? А вот, посмотрите-ка, девочки, какую я вам привезла подругу: это Верочка, внучка моя. Хотите с нею поиграть?
-- Хотим! Хотим! -- закричали девочки; а мне ужасно хотелось спрятаться за свою бабочку от всех этих незнакомых детей.
Но я воздержалась, вспомнив, что Антония постоянно бранила меня за это.
-- Идите теперь в приёмную, дети, -- сказала им Анна Ивановна, -- играйте там с Верочкой.
Все шумно поднялись, попрятали свои работы и высыпали в зал, где окружили меня со всех сторон. Большие становились передо мной на колени, обнимали и целовали меня; маленькие тянули меня за руки, за платье; трогали мои волосы, бусы, бывшие у меня на шее. Я совсем растерялась и готова была расплакаться, с отчаянием поглядывая на дверь классной комнаты, в которой осталась бабушка. Мне казалось, что они разорвут меня!
Вдруг ко мне подошла та высокая, старшая девочка, которую бабочка называла "Зайчиком".
-- Что это вы делаете? -- прикрикнула она. -- Оставьте Верочку! Зачем вы так окружили и надоедаете ей?.. Подите прочь! Она сама придёт к вам, когда захочет.
Маленькие рассыпались от меня как горох. Осталось только несколько старших. Зайцева взяла меня на колени и успокоила.
-- Хочу, -- отвечала я; хотя мне хотелось только одного: чтоб поскорее пришла бабочка и выручила меня.
Зайцева повела меня за руку в комнату, где стояло рядами много кроватей с чистыми, белыми подушечками и серыми одеялами. Но, когда меня посадили на одну из них, постель мне показалась очень твёрдой, а одеяла ужасно грубы. Все девочки засмеялись, когда я сказала, что одеяла кусаются.
-- Кусаются? -- повторяли они, смеясь. -- Нет, ничего! Мы ими ночью закрываемся, и они никогда нас не кусали. Да у них и зубов нет. Кусаются только собаки!..
-- Верочка хочет сказать, что они шершавые, -- объяснила Зайцева. -- Но для нас это ничего не значит: они тёплые, и мы рады, что они есть у нас. Дома нам бы, может быть, и совсем нечем было закрыться зимою.
-- К шёлковым одеялам из нас никто не привык! -- заметила одна большая девочка, вся в веснушках и с острым носом.
Она мне очень не понравилась.
-- Благодарение Богу, что суконные есть! -- отвечала Зайцева, как мне показалось, сердито глянув на неё. -- Если б ваша бабушка, Верочка, сюда нас не взяла и не дала нам всего, многие из нас могли бы с голоду умереть.
-- Как с голоду? -- удивилась я. -- Разве у вас нет повара, чтоб сделать обед?
Все девочки опять надо мною рассмеялись.
-- Как не быть поварам! -- вскричала опять остроносая. -- Жаль только, что варить им нечего.
-- Так что ж! -- сказала я, чувствуя себя обиженной. -- Разве вам бабочка обедать варит?
Тут поднялся такой хохот, что все уговоры и сердитые замечания Зайцевой не могли усмирить его. Девочкам показалось уже слишком забавно, что я такую высокую, полную старушку называю бабочкой.
-- Разве ваша бабушка летает? -- продолжали они смеяться.
Но тут уж Зайцева окончательно рассердилась и объявила, что если они сейчас не уймут своего смеха и не перестанут говорить глупости, то она пойдёт и скажет начальнице. Девочки поднялись и разошлись, фыркая, по углам; а Зайцева заговорила, обращаясь ко мне:
-- Ваша бабушка такая добрая, Верочка, что другой такой, может быть, и на свете нет! Она обо всех нас заботится: мы ей всем обязаны. Она нас кормит и одевает и учит. А мне самой -- она всё дала!.. Если б не она -- не только я, а моя мать и маленькие братья и сёстры, -- все бы умерли от холоду и голоду. Мы бедные: отец мой умер, мать болеет. Где ж нам взять денег, чтобы жить?..
-- А разве без денег жить нельзя? -- осведомилась я.
-- Нет, душечка! -- вздохнула Зайцева. -- Без денег нельзя хлеба купить, а без хлеба приходится с голоду умирать. Ну, вот бы мы и умерли, если б бабушка ваша не узнала о нас и сама не пришла к нам. Пришла и прежде всего нас всех накормила; потом прислала доктора и лекарства моей маме. Потом меня взяла сюда и двух братьев отдала в школу. Потом матери дала работу, одела всех нас... Вот какая ваша бабушка, Верочка! -- проговорила она со слезами на глазах и вся зарумянившись.
Я смотрела на неё, притаив дыхание, и слушала, как слушают сказку. Я не понимала в то время причины её волнения, но чувствовала почему-то, что она хорошая, добрая девочка, и спросила:
-- Так ты любишь мою бабочку?
-- Очень люблю, Верочка!
-- А как тебя зовут?
-- Аграфеной. Мать Груней зовёт меня...
-- А мне можно так называть тебя?
-- Можно, милочка. Отчего нельзя?.. Зовите и вы.
-- Груня!.. А зачем ты говоришь мне вы?.. Это нехорошо. Я так не люблю! Говори, пожалуйста, ты!..
-- Хорошо... Если только ваша мамаша не рассердится.
-- Вот ещё! Что ей сердиться? Мне все ты говорят. Это какая у тебя книга? Покажи.
Зайцева вынула из маленького сундучка, стоявшего под её кроватью, хорошенькую книгу, но, держа её в руках, совсем забыла, что хотела показать картинки. В книге оказались разные звери и птицы, одетые людьми; под каждым рисунком была подпись в стихах, часто очень смешная. Груня читала мне их, а я смеялась, глядя на картинки.
-- А сама ты не умеешь ещё читать? -- спросила она.
-- Нет, -- отвечала я, очень покраснев. -- Мне нет пяти лет: мама говорит -- рано!
-- Разумеется! Ты ещё совсем маленькая... Я думала, что ты старше.
-- А тебе сколько лет, Груня?
-- О! Я старуха. Мне двенадцать лет. Больше чем вдвое против тебя.
Я очень полюбила Груню Зайцеву и начала просить её непременно придти ко мне поскорее в гости.
-- Поскорее нельзя! -- улыбаясь отвечала она. -- Нас выпускают только в воскресенье и праздники.
Я стала по пальцам считать, сколько ещё дней осталось до воскресенья, и мне показалось, что оно так далеко, что никогда не настанет. Зайцева смеялась, утешая меня, что три-четыре дня скоро пройдут. Тут вошла бабушка с Анной Ивановной, и я бросилась просить её, чтоб Груня пришла ко мне в воскресенье в гости.
-- Какая Груня? -- переспросила бабушка. -- А! Зайцева?.. Вот как, вы подружились. Ты вот кого проси!
И бабушка легонько повернула меня к начальнице приюта. Та согласилась легко, и я бросилась от радости целовать Груню.
-- А как же, Верочка, мы с тобой забыли наше угощение? -- сказала бабушка. -- Пойдёмте, дети, в зал: там уже всё приготовлено.
Мы вернулись опять в зал, где на подносе стояли привезённые бабушкой лакомства. Она сама раздала пряники и яблоки всем девочкам поровну, не забыв отложить всего на особую тарелку для надзирательницы.
-- А что, детки, -- сказала бабочка на прощание приютским девочкам, -- не споёте ли вы нам песенку?..
-- Какую прикажете, Елена Павловна?
-- Всё равно. Какую вы лучше знаете. Только по-русски, хороводом, как я люблю.
И девочки стали все в круг, взявшись за руки, и дружно запели:
"Уж я золото хороню да хороню!
Чисто серебро стерегу да стерегу"
Груня и тут отличилась: она была запевалой, стояла среди круга и управляла хором.
Весело мне было возвращаться из приюта. Я уж не думала ни о солнце, ни о зиме, ни о лете, а только о девочках и о милой Груне, которая придёт ко мне в воскресенье и опять будет читать мне стихи и петь песни.
И, в самом деле, она пришла в воскресенье и стала часто приходить и занимать меня чтением и рассказами. Она пробовала даже научить меня вязать из шерсти шарфики моим куклам; но я была очень непонятливая ученица, и дело всегда кончалось тем, что Груня сама вывязывала всякую начатую для меня работу и прекрасно обшивала моих кукол.
Няня Наста
Чудесная старушка была наша няня. Она была стара: она вынянчила ещё мою маму, дядю и тётей; а теперь, когда мы приезжали к бабушке, она по старой памяти всегда вступала в свои права и нянчилась с нами. Все в доме не только любили и уважали её, но многие и побаивались. Няня без всякого гнева или брани умела всем внушить к себе уважение и страх рассердить её. Мы, дети, боялись её недовольного взгляда, хотя няня не только сама никогда не наказывала, а терпеть не могла даже видеть, когда нас наказывали другие. С большим трудом переносила она наше очень редкое стояние в углу или на коленях; а уж если, бывало, заметит, что нас -- не дай Бог! посечь собрались, -- не прогневайтесь! Будь это мама или папа, няня Наста без церемонии нас отымет, не даст! С мамой-то она совсем не церемонилась.
-- Это что ты выдумала? -- прикрикивала она на неё в этих редких оказиях. -- Мать твоя тебя вырастила, я тебя вынянчила, и ни одна из нас тебя пальцем не тронула! А ты своих детей сечь?!. Нет, матушка! Я тебя николи не била и твоих детей тебе не дам бить!.. Не взыщи, сударыня. Детей надо брать лаской да уговором, а не пинками да шлепками... Шлепков-то, поди, каждый им сумеет надавать; а от матери родной не того детям нужно!..
И так разбранит за нас Наста маму, как будто она и Бог весть какая строгая была. Оно правда, что мама становилась всегда построже, когда мы приезжали к бабушке, ужаснейшей баловнице нашей; именно потому, что боялась, что она нас совсем избалует.
Часто, бывало, няня отымет нас, уведёт от сердитой мамы в другую комнату, а сама вернётся, чтоб ещё её хорошенько за нас побранить; а мама весело-превесело рассмеётся над её гневом, так что и старушка не выдержит и, забыв о том, что мы недалеко, хохочут обе, сами над собой, не зная, что и мы тоже смеёмся вместе с ними...
Не только ребёнка, а каждое Божье создание няня жалела и берегла. Не дай Бог было при ней убить паука или мушку, или равнодушно наступить на какого-нибудь жучка.
-- Ну и что тебе с того? -- сердито вопрошала она убийцу. -- Всех, ведь, не перебьёшь! Ты убил одного, -- а на тебя налетят десять. Ведь ты ей жизни отнятой назад вернуть не можешь? Убить -- убьёшь, а воскресить-то не сумеешь? Не твоего это ума дело!.. Ну, так и убивать не смей. Пущай себе живут: коли Бог им жизнь даровал, значит, они на что-нибудь да нужны.
Точно так же сердилась няня, видя, что кто-нибудь животное обижает. Уж какая ведь добрая была, а всегда, бывало, замахнётся, чем попало, и бежит своими мелкими старушечьими шажками отымать несчастную кошку, щенка или птичку.
-- Вот я тебя, негодник! -- няня ни с кем не церемонилась и всем в доме, кроме дедушки и бабушки, говорила ты. -- Ишь ведь обрадовался, что силы больше, чем у котёнка, и ну обижать!.. А ну, как у меня больше силы, чем у тебя?.. Вот я тебя сейчас поймаю да и отдую, здорово живёшь!.. Что ж умна я буду? А тебе-то сладко придётся?.. Срам какой!.. Не озорничай! Оставь в покое Божью тварь, чтоб Господь на тебя самого не прогневался и не наказал за своё творение.
Вот какова была наша няня Наста, -- а всё-таки мы её боялись! Как она бывало серьёзно глянет из-под седых бровей своих да покачает строго головою, так хуже и наказания не надо!.. И хочется попросить няню, чтобы не сердилась, и страшно подойти к ней, пока она сама не взглянет ласковей и не подзовёт к себе. В её гневе было что-то особенное, какая-то особая сила. Не было возможности рассеяться, забыть, что она сердится; какая-то тяжкая скука на нас нападала во время её гнева. А как только смягчалась няня, и на её строгом, с мелкими правильными чертами, лице появлялась улыбка, -- всё будто бы разом прояснялось и веселело кругом.
Няня не одних нас, а вообще всех детей любила и жалела. Вечно, бывало, она вязала чулочки, фуфаечки, тёплые шапочки для каких-нибудь бедных детей. Она плохо видела: шила с трудом, но вязала искусно. Поэтому она всегда бралась вывязывать по несколько пар чулок для горничных девушек с тем, чтоб они ей сшили какую-нибудь работу, и работа эта почти всегда бывала бельё, платьице или одеяло для ребёнка.