Золя Эмиль
Его превосходительство Эжен Ругон

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Son Excellence Eugène Rougon.
    Перевод Анны Энгельгардт.
    Текст издания: журнал "Вѣстникъ Европы", NoNo 1--4, 1876.


Эмиль Золя.
Его превосходительство Эжен Ругон

I

   Президент палаты депутатов еще стоял, выжидая, чтобы унялся легкий шум, произведенный его прибытием. Наконец он сел, проговорив небрежно и вполголоса:
   -- Заседание открыто.
   Он распределил по порядку законопроекты, лежавшие пред ним на бюро. Слева близорукий секретарь, уткнувшись носом в бумагу, читал протокол последнего заседания. Никто из депутатов не слушал того, что он бормотал себе под нос. В зале было шумно, и чтение секретаря слушали одни лишь пристава, державшие себя очень чинно, в противоположность бесцеремонным позам депутатов.
   В заседании нельзя было насчитать и ста членов. Одни из них, полуопрокинувшись на красных бархатных скамейках, уже дремали, устремив глаза в какую-то неопределенную точку; другие, сгорбившись над пюпитром под бременем скуки публичного заседания, тихонько выбивали пальцами по красному дереву какие-то мелодии. В полукруглое окно, вырезавшееся на небе серым овалом, проникало дождливое майское утро и равномерно освещало строго-торжественное убранство залы. Свет, скользя по красным скамейкам, расположенным уступами, там и сям отражался розовыми пятнами на пустых местах; за спиной президента белелись статуи и лепные украшения.
   Один из депутатов, на третьей скамейке, стоял в узком проходе. Он с озабоченным видом тер рукою жесткую седоватую бороду, узкой полоской обрамлявшую его лицо. Мимо него прошел пристав; он остановил его и вполголоса спросил о чем-то.
   -- Нет, г. Кан, -- отвечал пристав, -- г. президент государственного совета еще не прибыл.
   Кан сел и, внезапно повернувшись к своему соседу по левую сторону, спросил:
   -- Скажите-ка, Бежуэн, не видели ли вы сегодня утром Ругона?
   Бежуэн, маленький, худенький, черненький человечек, угрюмый с виду, рассеянно поднял голову с моргающими глазками. Он писал письма на синей бумаге с бланком: "Бежуэн и Ко", хрустальный завод в Сен-Флоране".
   -- Ругона? -- повторил он. -- Нет, я его не видал. Я не успел зайти в государственный совет.
   Бежуэн степенно принялся снова за работу. Справившись с записной книжкой, он стал писать второе письмо под смутное бормотанье секретаря, кончавшего чтение протокола.
   Кан опрокинулся на спинку скамьи и скрестил руки. Лицо его, с крупными чертами и большим носом, обличавшим еврейское происхождение, сохраняло по-прежнему недовольное выражение. Он смотрел на золотые розетки потолка, потом взглядывал, как дождь колотил в эту минуту в полукруглое окно, а затем, не зная, куда деть глаза, принялся внимательно рассматривать сложные украшения большой стены, как раз напротив. На двух концах ее ему бросались в глаза панели, обтянутые зеленым бархатом и покрытые позолоченными украшениями. Окинув взором колонны, между которыми высились аллегорические мраморные фигуры Свободы и Общественного порядка, он уставился, наконец, на зеленую шелковую завесу, скрывавшую фреску с изображением присяги Луи-Филиппа конституции.
   Между тем секретарь сел. Шум в зале не прекращался. Президент, не спеша, перелистывал бумаги. Он машинально придавил пружину колокольчика, громкий звон которого, однако, не прекратил разговоров. Встав среди этого шума, он постоял с минуту в ожидании.
   -- Господа, -- начал он, -- я получил письмо... -- Он умолк и снова позвонил, подняв свое серьезное и скучающее лицо над монументальным бюро, с панелями из красного мрамора, обложенными беломраморным бордюром. Застегнутый сюртук президента выделялся на барельефе, находившемся позади бюро, и пересекал черной линией пеплумы статуй Земледелия и Промышленности, с античными профилями.
   -- Господа, -- повторил президент, добившись, наконец, сравнительной тишины, -- я получил письмо от г. де-Ламбертона, в котором он извиняется, что не может присутствовать на сегодняшнем заседании.
   Послышался тихий смех на одной из скамеек, шестой счетом, стоявшей напротив президента. Юный депутат, лет двадцати восьми не более, зажимая себе рот белыми ручками, тщетно пытался заглушить серебристый смех, напоминавший смех хорошенькой женщины. Один из его собратьев, громадного роста, придвинулся к нему и спросил на ухо:
   -- Разве Ламбертон в самом деле нашел свою жену?... Расскажите-ка мне про это, Ла-Рукет!
   Президент взял охапку бумаг. Он говорил монотонным голосом, и отрывки его фраз долетали до самой глубины залы.
   -- Есть просьбы об отпуске... Гг. Блаше, Бюкет-Леконт, де-ла-Виллярдьер...
   Пока спрошенная палата разрешала отпуски, Кан, утомившись, должно быть, созерцанием зеленого шелка, скрывавшего опальное изображение Луи-Филиппа, слегка повернулся, чтобы оглядеть трибуны. Над цоколем из желтого мрамора с черными жилками, между двух колонн, шел только один ряд трибун, обитых амарантовым бархатом; но поверх его зубцы из гофрированной кожи не могли скрыть пустоты, образовавшейся вследствие упразднения трибуны второго ряда, предназначавшейся до империи для журналистов и для публики. Между толстыми, желтыми колоннами, несколько тяжелого, хотя и величественного стиля, вдоль полукруга, виднелись узкие ложи, где царил полумрак; они были по большей части пусты и кое-где оживлялись тремя-четырьмя светлыми женскими платьями.
   -- Эге, да ведь тут и полковник Жобелэн! -- пробормотал Кан.
   Он улыбнулся полковнику, который его тоже увидал. Полковник был в темно-синем сюртуке, который носил как мундир со времени выхода в отставку. Он сидел один-одинешенек в ложе квесторов, с офицерской розеткой, такой громадной, что она казалась бантом из фуляра.
   По Кан заинтересовался теперь молодым человеком и молодой женщиной, нежно прижимавшимися друг к дружке в уголку трибуны государственного совета. Молодой человек беспрестанно наклонялся к молодой женщине и что-то шептал ей, а она кротко улыбалась, не глядя на него и устремив глаза на аллегорическую фигуру Общественного порядка.
   -- Взгляните-ка. Бежуэн! -- прошептал Кан, толкая коленкой своего собрата. Бежуэн писал уже пятое письмо. Он поднял голову с растерянным видом.
   -- Взгляните, -- продолжал Кан, -- вот туда, наверх, на маленького д'Эскорайль и хорошенькую г-жу Бушар. Я уверен, что он с нею заигрывает. У него глаза такие томные... Все друзья Ругона, должно быть, сговорились сойтись здесь. Вон, в трибуне для публики, г-жа Коррёр и чета Шарбоннелей.
   Послышался более продолжительный звонок. Один из приставов своим мягким басом произнес: "тише, господа!"
   Публика стала внимательнее. И президент сказал следующую фразу, которую все хорошо расслышали:
   -- Г. Кан просит позволения напечатать речь, произнесенную им при обсуждении законопроекта об учреждении муниципальной таксы на экипажи и лошадей в Париже!
   На скамейках пробежал говор, и частные толки снова завязались. Ла-Рукет подсел к Кану.
   -- Вы, значит, работаете на пользу населения? -- спросил он, шутя.
   Потом, не дожидаясь ответа, прибавил:
   -- Вы не видели Ругона? Вы ничего не слышали? Все говорят об этом, но, кажется, ничего еще нет достоверного.
   Он повернулся и поглядел на стенные часы.
   -- Уже двадцать минут третьего! Вот убежал бы без оглядки, если бы не чтение этого проклятого доклада!.. Его, в самом деле, будут читать сегодня?
   
   -- Нас всех об этом предупреждали, -- отвечал Кан. -- Я не слыхал, чтобы последовала отмена... Вы хорошо сделаете, если останетесь. Сейчас будут вотировать четыреста тысяч франков на крестины.
   -- Само собой разумеется, останусь, -- отвечал Ла-Рукет. -- Старый генерал Легрэн, разбитый параличом на обе ноги, велел на руках принести себя; он дожидается голосования в зале конференций... Император не ошибается, рассчитывая на преданность всего законодательного корпуса. Все наши голоса к его услугам в таком торжественном случае.
   Юный депутат употребил все усилия, чтобы состроить серьезную мину политического деятеля. Он откинул назад свою рожицу, с белокурым редким пушком, напоминавшую фарфоровую куклу, и мерно раскачивал головою. С минуту он как будто наслаждался двумя последними ораторскими фразами, состряпанными им, а затем залился смехом.
   -- Боже мой, -- проговорил он, -- как смешны эти Шарбоннели!
   Вместе с Капом он принялся трунить над ними. На г-же Шарбоннель была нелепая желтая шаль, а на ее муже -- один из тех провинциальных сюртуков, которые как будто скроены топором. Супруги, толстые, красные, приземистые, почти уткнулись подбородком в бархат рампы, чтобы лучше следить за ходом заседания, но вытаращенные глаза их говорили, что они ровно ничего не понимают.
   -- Если Ругон слетит, -- пробормотал Ла-Рукет, -- я не дам двух су за процесс Шарбоннеля... А вот тоже и г-жа Коррёр...
   Нагнувшись к самому уху Кана, он продолжал очень тихо:
   -- Кстати, вы ведь знаете г-жу Коррёр; скажите мне, что это за личность? В былое время она содержала меблированные комнаты, не правда ли? Ругон жил у нее? Рассказывают даже, что она ссужала его деньгами?... А теперь чем она занимается?
   Кан стал очень серьезен. Он медленно гладил свою бороду.
   -- Г-жа Коррёр очень почтенная дама, -- отчетливо проговорил он.
   Эти слова сдержали любопытство Ла-Рукета. Он сжал губы с видом школьника, получившего нахлобучку. Оба молча глядели с минуту на г-жу Коррёр, сидевшую возле Шарбоннелей. Светло-лиловое, очень яркое ее платье щеголяло кружевами и богатой отделкой. Лицо у нее было слишком румяно; лоб покрыт мелкими завитушками, как у белокурой куклы; жирная шея открыта и все еще прекрасна, невзирая на сорок восемь лет г-жи Коррёр.
   Но в эту минуту в глубине залы послышались хлопанье дверей и шелест юбок, заставившие обернуться все головы. Высокая девушка, удивительной красоты, одетая очень странно, в зеленом атласном, худо сшитом платье, вошла в ложу дипломатического корпуса в сопровождении пожилой дамы в черном костюме.
   -- Ах! Это красавица Клоринда! -- пробормотал Ла-Рукет и встал, чтобы поклониться на всякий случай.
   Кан тоже встал. Он нагнулся к Бежуэну, вкладывавшему свои письма в конверты.
   -- Послушайте, Бежуэн, -- прошептал он, -- здесь графиня Бальби с дочерью... Я пойду, спрошу у них, не видели ли они Ругона?
   У бюро президент взял новую охапку бумаг. Не переставая читать, он бросил взгляд на красавицу Клоринду Бальби, прибытие которой вызвало шепот в зале, и, передавая одну бумагу за другой секретарю, произносил скороговоркой, не соблюдая ни точек, ни запятых:
   -- Законопроект об увеличении пошлины на привоз съестных припасов в город Лилль... Законопроект о соединении в одну общину общин Дулеван-ле-Пети и Вилль-ан-Блезэ (Верхняя-Марна)...
   Кан вернулся, по-видимому, огорченным.
   -- Решительно никто не видал его, -- сказал он Ла-Рукету и Бежуэну. -- Меня уверяют, что император призывал его вчера вечером, но я не знаю, каков был результат свидания... Может ли быть что-нибудь скучнее неизвестности!
   Ла-Рукет прошептал на ухо Бежуэну:
   -- Бедный Кан жестоко боится, как бы Ругон не рассорился с Тюльери: его железная дорога улыбнется в таком случае.
   Вообще неразговорчивый Бежуэн важно произнес:
   -- Удаление Ругона из государственного совета будет утратой для всех нас.
   И, подозвав рукою пристава, он попросил его бросить в почтовый ящик письма, которые только что написал.
   Затем трое депутатов расположились возле президентского бюро по левую его сторону и осторожно заговорили о немилости, угрожавшей Ругону. То была очень сложная история. Дальний родственник императрицы, некто Родригец, уже с 1808 года искал с французского правительства сумму около двух миллионов франков. Во время испанской войны у этого Родригеца, который был арматором, захватили в Гасконском заливе корабль, нагруженный сахаром и кофе, и один из французских фрегатов, "La Vigilante", отвел его в Брест. По следствию, наряженному местной комиссией, администрация признала приз законным, не обращаясь к высшей инстанции. Между тем Родригец подал жалобу в государственный совет; затем он умер, и его сын тщетно пытался при различных правительствах поднять дело, пока, наконец, заступничество его троюродной сестры, сделавшейся всемогущей, не воскресило его процесса.
   Над своими головами разговаривавшие депутаты слышали монотонный голос президента, продолжавшего:
   -- Законопроект о разрешении Кальвадосскому департаменту заключить заем в триста тысяч франков... Законопроект о разрешении городу Амьену заключить заем в двести тысяч франков... Законопроект о разрешении департаменту Кот-дю-Нор заключить заем в триста сорок пять тысяч франков на покрытие дефицитов последних пяти лет...
   -- Дело в том, -- говорил Кан вполголоса, -- что Родригец придумал очень ловкую штуку. Он владел вместе с одним из своих зятьев, жившим в Нью-Иорке, одинаковыми кораблями, которые поочередно плавали то под американским, то под испанским флагом, смотря, как было безопаснее... Ругон уверяет, что захваченный корабль действительно принадлежал Родригецу и что его претензия совсем неосновательна.
   -- Тем более, -- прибавил Бежуэн, -- что судопроизводство шло самым законным порядком. Брестские власти имели полное право признать приз законным, не сносясь с высшей инстанцией.
   Наступило молчание. Ла-Рукет старался привлечь на себя внимание красавицы Клоринды.
   -- Но, -- спросил, он наивно, -- почему же Ругон не хочет, чтобы Родригецу дали два миллиона? Какое ему до них дело?
   -- Это вопрос совести, -- серьезно заметил Кан.
   Ла-Рукет по очереди взглянул на обоих своих собратьев, но, видя их торжественные лица, даже не улыбнулся.
   -- К тому же, -- продолжал Кан, как бы рассуждая вслух, -- Ругону делают разные неприятности с тех пор, как де-Марси назначен министром внутренних дел. Они всегда не терпели друг друга... Ругон говорил мне, что если бы его не удерживала привязанность к императору, он давно бы удалился от дел... Словом, ему больше не по себе в Тюльери и он находит нужным покончить с ними.
   -- Он поступит как честный человек, -- заметил Бежуэн.
   -- Да, -- проговорил Ла-Рукет с тонким видом, -- если он хочет выйти в отставку, то время выбрано удачно... Однако его друзья будут в отчаянии. Посмотрите-ка на полковника, какое он строит грозное лицо! Он так рассчитывал к 15-му будущего августа прицепить красную ленточку на шею... А хорошенькая г-жа Бушар, которая поклялась, что достойный ее супруг будет начальником отделения в министерстве внутренних дел раньше шести месяцев! Вы знаете, что маленький д'Эскорайль, баловень Ругона, должен был положить под сукно приказ о назначении Бушара в день ангела его жены... Кстати, куда они делись, маленький д'Эскорайль и хорошенькая г-жа Бушар?
   Все трое принялись их искать и, наконец, нашли в глубине трибуны, тогда как, при начале заседания, они сидели на передней скамейке. Теперь они укрывались в полумраке за спиной старого плешивого господина и сидели смирнехонько с раскрасневшимися лицами.
   В эту минуту президент оканчивал чтение. Он произнес последние слова усталым голосом:
   -- Законопроект о повышении налога, установленного законом 9-го июня 1853 г., и чрезвычайном налоге для департамента Ла-Манш.
   Кан, устремившись навстречу к депутату, входившему в залу, привел его, говоря:
   -- Вот г. Комбело, который сообщит нам новости.
   Г. де-Комбело, камергер, выбранный в депутаты ландским департаментом вследствие желания, формально заявленного императором, поклонился со скромным видом, дожидаясь, чтобы его спросили. Этот был рослый, красивый мужчина, с очень белой кожей и черной, как смоль, бородой, которая очень нравилась дамам.
   -- Ну, -- спросил Кан, -- что говорят во дворце? Как решил император?
   -- Боже мой, -- отвечал г. де-Комбело, картавя, -- говорят разное... Император очень расположен к г. президенту государственного совета. Несомненно, что свидание было очень дружеское... да, очень дружеское.
   Он остановился, взвешивая слова, чтобы не сказать лишнего.
   -- Значит, отставка взята назад? -- спросил Кан и глаза его заблистали.
   -- Я этого не говорил, -- отвечал тревожно камергер. -- Я ничего не знаю. Вы понимаете: мое положение очень щекотливо...
   Он не договорил, улыбнулся и поспешил сесть на свое место. Кан пожал плечами и обратился к Ла-Рукет:
   -- Кстати, вы должны знать, в чем дело! Неужели сестра ваша, г-жа Лоранц, ничего вам не рассказывает?
   -- О, моя сестра еще скрытнее, чем де-Комбело! -- отвечал молодой депутат, смеясь. -- После назначения своего статс-дамой, она молчалива как министр. Впрочем, вчера она уверяла меня, что отставка будет принята. Кстати, я забыл сообщить вам интересный анекдот. Рассказывают, будто подсылали одну даму, чтобы смягчить Ругона. Знаете, что Ругон сделал? Прогнал даму, а заметьте, что она была прехорошенькая.
   -- Ругон -- человек целомудренный, -- торжественно произнес Бежуэн.
   Ла-Рукет покатился со смеху. Он протестовал и мог бы привести факты, если бы захотел.
   -- Вот, -- пробормотал он, -- хоть бы г-жа Коррёр...
   -- Никогда! -- отвечал Кан. -- Вы не знаете этой истории.
   -- Ну, а прекрасная Клоринда?
   -- Полноте! Ругон слишком умен, чтобы связываться с такой сумасбродной девчонкой.
   Подойдя еще ближе друг к другу, господа эти завели очень скабрезный разговор. Они пересказывали истории, ходившие на счет двух итальянок, матери и дочери, не то авантюристок, не то аристократок, которых встречали везде, куда собиралось много народа: у министров, в театрах, на модных водах. Мать, говорили, была королевской крови; дочь, с забвением французских приличий, делавшим из нее "сумасбродную девчонку", оригинальную и дурно воспитанную, гоняла лошадей на скачках, выставляла напоказ на тротуарах в дождливые дни свои грязные чулки и стоптанные ботинки и со смелой улыбкой опытной женщины искала мужа. Ла-Рукет рассказал, что она приехала на бал к шевалье Рускони, итальянскому посланнику, в костюме Дианы, т. е. почти без костюма, и старик де-Пугаред, сластолюбивый сенатор, чуть было не предложил ей тотчас же свою руку и сердце. Во время этого рассказа депутаты поглядывали на красавицу Клоринду, которая, вопреки существовавшим правилам, рассматривала членов законодательного корпуса в бинокль.
   -- Нет, нет, -- повторил Кан, -- никогда Ругон не сделает такой глупости!.. Он говорит, что она очень умна и в шутку зовет ее "mademoiselle Machiavel". Она его забавляет, вот и все.
   -- Нужды нет, -- заключил Бежуэн, -- Ругон напрасно не женится... Это придает человеку вес в обществе.
   Тут все трое принялись рассуждать о том, какую жену надобно Ругону: пожилую женщину, никак не моложе тридцати пяти лет и богатую, которая бы поставила его дом на приличную ногу.
   Между тем шум постепенно возрастал. Собеседники, увлекаясь скабрезными анекдотами, не замечали происходившего вокруг них. Вдали, в коридорах, слышались голоса приставов, кричавших: "Господа, заседание начинается!" и депутаты входили со всех сторон в двери из цельного красного дерева. Зала, бывшая до того почти пустой, мало-помалу наполнялась. Маленькие группы переговаривались со скучающим видом с одной скамейки на другую; сонные депутаты, подавлявшие зевоту, затерялись в нахлынувшей волне и пожимали руки направо и налево. Рассаживаясь по своим местам, новоприбывшие депутаты улыбались однообразной улыбкой. Они казались членами одной семьи, равно проникнутыми чувством долга, который пришли сюда исполнить. Один толстяк, на последней скамейке слева, уснувший очень крепко, был разбужен соседом и, когда тот сказал ему на ухо несколько слов, поспешил протереть глаза и принять приличную позу. Заседание, занимавшееся до тех пор вопросами, крайне скучными для этих господ, вдруг получило живой интерес.
   Теснимые толпой, Кань и его два собрата бессознательно уселись на свою скамью. Они продолжали болтать, подавляя смех. Ла-Рукет рассказывал новую историю про красавицу Клоринду. Ей пришла однажды в голову изумительная фантазия: обтянуть свою комнату черной драпировкой, усеянной серебристыми блестками, и принимать своих знакомых в постели, укутавшись черным одеялом, из-под которого виднелся только кончик ее носа.
   
   Кан усаживался уже на место, как вдруг опомнился:
   "Этот Ла-Рукет со своими сплетнями такой болван! По его милости я прозевал Ругона!"
   И, обернувшись к соседу, он прибавил с сердитым видом: -- Кажется, Бежуэн, вы могли бы предупредить меня!
   Ругон, введенный в залу с обычным церемониалом, уже сидел между двумя государственными советниками на скамье правительственных комиссаров, стоявшей внизу перед президентским бюро. Широкие плечи его с трудом, казалось, влезли в мундир из зеленого сукна, вышитого золотом на воротнике и на обшлагах рукавов. Лицо его было обращено к зале, густые седые волосы обрамляли четырехугольный лоб, а глаза были постоянно полуопущены. Большой нос, мясистые губы, продолговатые щеки, на которых не видно было ни одной морщины, несмотря на его сорок шесть лет, дышали суровой простотой, по временам освещавшейся обаянием силы. Он сидел неподвижно, уткнув подбородок в воротник мундира, по-видимому, не замечая никого, с равнодушным и немного усталым видом.
   -- У него сегодня обычное выражение лица, -- пробормотал Бежуэн.
   На скамьях депутаты наклонялись вперед, чтобы взглянуть, какое настроение у Ругона. Различные замечания передавались на ухо. Но появление Ругона произвело особенно сильное впечатление в трибунах. Шарбоннели, чтобы показать, что они тут, вытягивали свои восхищенные рожи, рискуя упасть. Г-жа Коррёр тихо откашлялась и вынула носовой платок, которым слегка махала под предлогом, что подносит его к губам. Полковник Жобелэн выпрямился, а хорошенькая Бушар, поспешно пересевшая на переднюю скамейку, совсем запыхалась и завязывала ленты шляпки, между тем как д'Эскорайль сидел сзади нее, молчаливый и как будто раздосадованный. Что касается красавицы Клоринды, то она не стеснялась. Видя, что Ругон не поднимает глаз, она очень явственно постучала биноклем о мрамор колонны, к которой прислонялась, и, так как он все-таки не глядел на нее, сказала матери столь громко, что вся зала услышала:
   -- Он, должно быть, дуется, хитрый толстяк!
   Депутаты оглянулись с улыбкой. Ругон решился взглянуть на красавицу Клоринду. И в то время как он сделал ей едва заметный знак головой, она, торжествующая, захлопала в ладоши и, смеясь, опрокинулась назад, громко разговаривая с матерью и нимало не заботясь о рассматривавших ее мужчинах.
   Ругон медленно, прежде чем опустить глаза, обвел ими трибуны и сразу увидел г-жу Бушар, полковника Жобелэна, г-жу Коррёр и Шарбоннелей. Лицо его осталось совершенно спокойным. Он снова уткнул подбородок в воротник мундира и полузакрыл глаза, подавляя легкую зевоту.
   -- Я пойду поговорю с ним, -- шепнул Кан на ухо Бежуэну.
   Но в то время как он вставал, президент, только что окончивший поверку, все ли депутаты на местах, энергично позвонил в колокольчик, и внезапно воцарилось глубокое безмолвие.
   Белокурый господин встал на первой скамье, -- скамье из желтого мрамора, со столиком из белого. Он держал в руке большую бумагу и пробегал ее глазами, пока говорил.
   -- Я имею честь, -- начал он певучим голосом, -- внести доклад о законопроекте, открывающем кредит министерству двора в 400.000 франков на расходы по обряду крещения императорского принца.
   Он сделал вид, что готовится положить доклад, но все депутаты закричали в один голос:
   -- Читайте! Читайте!
   Докладчик, обождав, пока президент решил, что чтение должно состояться, начал почти растроганным голосом:
   -- Господа! Законопроект, представленный нам, один из тех, для которых обычный ход делопроизводства кажется слишком медлительным, потому что задерживает одушевленный порыв законодательного корпуса.
   -- Очень хорошо! -- произнесло несколько голосов.
   -- В самых скромных семьях, -- продолжал докладчик, подчеркивая каждое слово, -- рождение сына-первенца бывает предметом такой сладкой радости, что все прошедшие испытания забываются и лишь одна надежда витает над колыбелью новорожденного. Но что сказать об этом семейном празднике, когда он является вместе с тем праздником для великой нации и событием европейским!
   Тут разразился всеобщий восторг. Это риторическое красноречие положило в лоск всю палату. Ругон, точно спавший, видел перед собой только улыбавшиеся лица. Многие депутаты преувеличивали знаки своего внимания и подносили руки к ушам, чтобы не проронить ни единого словечка столь драгоценной прозы. Докладчик, после краткой паузы, возвысил голос:
   -- В настоящую минуту, господа, великая французская семья в самом деле приглашает всех своих членов выразить свою радость. Какая пышность потребовалась бы для этого, если бы внешние проявления вообще могли соответствовать громадности ее законных надежд!
   Новая пауза.
   -- Очень хорошо! Очень хорошо! -- закричали те же голоса.
   -- Тонко сказано, -- заметил Кан, -- не правда ли, Бежуэн?
   Бежуэн раскачивал головой, устремив глаза на люстру.
   Он наслаждался.
   На трибунах у Шарбоннелей слезы навернулись на глазах; г-жа Коррёр корчила внимательную физиономию приличной дамы; полковник одобрительно кивал головой, между тем как хорошенькая Бушар сидела почти на коленях у д'Эскорайля, а красавица Клоринда, с биноклем в руках, наблюдала за выражением лица у докладчика. Между тем у председательского бюро президент, секретари и самые пристава торжественно слушали, не позволяя себе ни одного жеста.
   -- Колыбель императорского принца, -- продолжал докладчик, -- является отныне гарантией за будущее, потому что, продолжая династию, которую мы все провозгласили, она обеспечивает Франции ее благосостояние, ее спокойствие и вместе с тем спокойствие целой Европы.
   Слабые "тс" помешали восторгу излиться при этой трогательной колыбельной картине.
   -- В другую эпоху отпрыск той же знаменитой крови тоже как будто сулил Франции и Европе великие судьбы, но то время и нынешнее не имеют между собой ничего общего. Жир является результатом мудрого благословенного царствования, плодами которого мы наслаждаемся, подобно тому, как гений войны продиктовал эпическую поэму, воплотившуюся в первой империи. Приветствуемый при рождении пушками, которые от севера до юга возвещали об успехах нашего оружия, римский король не имел даже счастья служить своему отечеству; такова была тогда /воля Провидения!
   -- Что это он говорит? Он, кажется, заврался, -- пробормотал скептик Ла-Рукет. -- Все это место бестактно; он испортил свою речь.
   В самом деле, депутаты начинали тревожиться. К чему это историческое воспоминание, охлаждавшее их усердие? Некоторые высморкались. Но докладчик, сознавая неодобрение, вызванное последней фразой, улыбнулся. Он повысил голос и, уверенный в успехе, продолжал свою антитезу, подчеркивая слова:
   -- Но, явившись на свет Божий теперь, в один из тех торжественных дней, когда рождение одного должно считаться спасением для всех, дитя Франции как бы дает и нам самим и будущим поколениям право жить и умереть у родного очага. Оно для нас залог божественного милосердия!
   Заключение было очаровательно. Все депутаты поняли это, и шепот удовольствия пробежал по зале. Уверение в вечном мире было, в самом деле, очень приятно. Успокоенные члены законодательного корпуса снова приняли восторженные позы политических деятелей, присутствующих на литературной оргии. Они могли позволить себе небольшой отдых. Европа принадлежала их господину.
   -- Император, сделавшись властелином Европы, -- продолжал с новым жаром докладчик, -- готовился подписать великодушный мирный трактат, который, объединяя производительные силы наций, является столько же союзом народов, сколько и государей, когда Промысел Божий сподобил одновременно довести до апогея его счастье и славу. Естественно думать, что с этой минуты он уже предвидел ряд благополучных годов, глядя на колыбель, где покоится еще младенцем продолжатель его великой политики.
   И эта картина очень мила. И в ней нет, конечно, ничего щекотливого: депутаты подтверждали это тихим качанием голов. Но доклад становился несколько длинен. Многие депутаты снова насупились, иные даже поглядывали искоса на трибуны, как практические люди, которым не совсем приятно показывать свою политику в дезабилье. Другие впали в задумчивость, размышляя о своих делах, и снова принялись барабанить пальцами по деревянным пюпитрам. В памяти их смутно проносились былые заседания, былая преданность, рукоплескавшая младенцам былых властителей, покоившимся в колыбели. Ла-Рукет часто оборачивался, чтобы поглядеть на часы; когда стрелка показала без четверти три, у него вырвался жест отчаяния: он опоздал на свидание. Кан и Бежуэн, сидя рядом, не шевелились; руки их были скрещены, а глаза мигали. Тем временем, в дипломатической ложе, красавица Клоринда, не выпуская бинокля из рук, рассматривала Ругона, сохранявшего величественную позу дремлющего быка.
   Однако, докладчик не торопился и читал в собственное удовольствие, двигая в такт плечами:
   -- Проникнемся же безграничным доверием, и пусть законодательный корпус припомнит при этом великом и важном случае о своем родственном с императором происхождении, которое дает ему, более чем всем другим учреждениям, почти семейное право присоединиться к радости государя. Как и сам монарх, дитя свободного желания народа, законодательный корпус в этот час становится голосом целой нации, долженствующим заявить августейшему новорожденному чувство неизменного уважения, непоколебимой преданности и безграничной любви, создающей из политических убеждений религию, обязанности которой благословляешь.
   -- Должно быть близко к концу, так как заговорил о почтении, религии и обязанностях, Шарбоннели рискнули шепотом передать свои впечатления, между тем как г-жа Коррёр заглушала носовым платком легкий кашель. Г-жа Бушар, в свою очередь, тихонько перешла в глубину трибуны государственного совета и села рядом с Жюлем д'Эскорайль.
   Действительно, докладчик, быстро переменив интонацию голоса и переходя из торжественного в фамильярный тон, быстро пробормотал:
   -- Мы предлагаем вам, господа, прямо и просто принять законопроект в том виде, как он внесен государственным советом.
   Пока он усаживался среди всеобщего гвалта на место, вся зала кричала:
   -- Очень хорошо! очень хорошо!
   Послышались браво. Г. де-Комбело, не перестававший слушать с улыбающимся вниманием, крикнул даже: да здравствует император! но восклицание это затерялось в общем шуме. И полковнику Жобелэну сделали чуть не овацию за то, что он, стоя у края трибуны, где пребывал один, аплодировал своими сухощавыми руками, вопреки правилам. Весь восторг, каким были встречены первые фразы, проявился с повой силой. Барщина была отбыта. С одной скамьи на другую передавались любезности, между тем как толпа друзей бросалась к докладчику, чтобы энергически пожать ему обе руки.
   Но, вот, среди гвалта начали выделяться крики:
   -- К прениям! К прениям!
   Президент, стоя у бюро, как бы ждал их. Он позвонил и сказал зале, ставшей внезапно почтительной:
   -- Господа, большинство членов требует, чтобы немедленно было приступлено к прениям.
   -- Да! да! -- подтвердила в голос вся палата.
   Прений, однако, не воспоследовало. Немедленно приступили к голосованию. Обе статьи законопроекта, пущенные на голоса, были немедленно вотированы. Лишь только президент успевал докончить чтение статьи, все депутаты вставали как один человек, словно восторг подбрасывал их вверх. Кредит в четыреста тысяч франков был вотирован всеми двумястами тридцатью девятью голосами.
   -- Вот живо обработали, -- наивно заметил Бежуэн и рассмеялся, вообразив, что сказал нечто весьма остроумное.
   -- Уже три часа, я удираю! -- пробормотал Ла-Рукет, проходя мимо Кана.
   Зала опустела. Депутаты потихоньку пробирались к дверям и исчезали словно сквозь стены. По очередному порядку началось обсуждение законопроектов местного интереса. Вскоре на скамьях оставались одни только усердные члены, у которых, случайно, не было никакого постороннего дела; кто из них снова задремал, а кто занялся болтовней, и заседание окончилось, как и началось, среди мирного равнодушия. Даже шум улегся мало-помалу, словно законодательный корпус задремал в уголку немого Парижа.
   -- Послушайте, Бежуэн, -- сказал Кан, -- постарайтесь выведать что-нибудь у Делестана. Он пришел с Ругоном и должен знать, как обстоит дело.
   -- Да! вы правы, это Делестан, -- пробормотал Бежуэн, взглядывая на члена государственного совета, сидевшего по правую руку от Ругона, -- Я их никогда не узнаю в их дурацких мундирах.
   -- Я не уеду, не изловив нашего великого человека, -- прибавил Кан. -- Мы должны узнать, в чем дело.
   Президент предлагал на баллотировку бесконечный ряд законопроектов, которые баллотировались стоя и сидя. Депутаты машинально вставали, снова садились, не переставая разговаривать, даже не переставая спать; скука царила такая, что даже из трибун ушли несколько зевак. Одни друзья Ругона оставались. Они еще надеялись, что он будет говорить.
   Вдруг один депутат, с прилизанными, как у провинциального поверенного, бакенбардами, встал. Это сразу приостановило монотонный ход баллотировочной машины. Сильное изумление заставило всех встрепенуться.
   -- Господа, -- произнес депутат, стоя у своей скамьи, -- я прошу позволения объяснить мотивы, заставившие меня против желания отделиться от большинства комиссии!
   Голос был такой резкий, такой смешной, что красавица Клоринда заглушила руками смех. Но между депутатами удивление все возрастало. Что ж это такое? О чем он говорит? И вот, расспрашивая друг друга, узнали, наконец, что президент пустил на обсуждение законопроект, разрешающий департаменту восточных Пиренеев сделать заем в двести пятьдесят тысяч франков на постройку здания суда в Перпиньяне. Оратор, генеральный советник департамента, говорил против законопроекта. Это показалось интересным. Депутаты прислушались.
   Между тем депутат с прилизанными бакенами говорил с крайнею осторожностью. Фразы его были полны недомолвок, и он раскланивался в них со всевозможными властями. Тем не менее, указав, что налоги, тяготевшие на департаменте, очень велики, он набросал полную картину финансового положения департамента восточных Пиренеев и присовокупил, что надобность в новом здании для суда представлялась ему недоказанной. Он говорил, таким образом, с четверть часа и, когда сел, казался очень взволнованным; Ругон, поднявший было веки, медленно опустил их.
   Тогда наступила очередь докладчика, маленького, очень живого человечка, который заговорил, отчеканивая каждое слово, как человек, уверенный в успехе. Сначала он отпустил комплимент своему почтенному собрату, с которым, к сожалению, расходился во мнении. Впрочем, департамент восточных Пиренеев далеко не так отягощен налогами, как это говорят; и он набросал в совершенно иных цифрах картину финансового положения департамента. К тому же нельзя отрицать необходимости в новом здании для суда. Доказывая это, он объяснил, что старое здание помещается в таком людном квартале, где уличный шум заглушает речи адвокатов. К тому же оно слишком тесно: когда свидетелей бывает много в уголовных процессах, им приходится ждать на площадке лестницы, а это подвергает их опасным соблазнам. Докладчик сел, закончив неотразимым аргументом, что сам министр юстиции взял почин в этом деле.
   Ругон не шевелился, скрестив руки на коленях, а затылком упершись в скамью из красного дерева. С той минуты, как начались прения, лицо у него совсем онемело, а стан как будто еще более отяжелел. Но вот, в ту минуту, как первый оратор собирался что-то возразить, Ругон медленно приподнял свое длинное туловище, не выпрямляясь во весь рост, и произнес вялым голосом одну только фразу:
   -- Г. докладчик забыл прибавить, что министр внутренних дел и министр финансов уже одобрили законопроект.
   И, тяжело опустившись на место, он снова принял прежнюю свою позу дремлющего быка. Между депутатами пробежал легкий трепет. Оратор сел, с поклоном, и закон был вотирован. Немногие депутаты, с любопытством следившие за прениями, скорчили равнодушные лица.
   Ругон говорил! С одной трибуны в другую полковник Жобелэн перекинулся взглядом с четой Шарбоннелей; а г-жа Коррёр собралась уходить из залы, подобно тому, как уходят из театра, когда герой пьесы продекламировал заключительную тираду. Г. д'Эскорайль и г-жа Бушар уже ушли. Клоринда, стоя опершись на бархатную рампу, царила над залой своим высоким ростом и медленно драпировалась в кружевную шаль, обводя глазами вдоль полукруга. Дождь перестал колотить в полукруглое окно, но небо оставалось пасмурным. При тусклом освещении красное дерево пюпитров казалось черным; тень сгущалась вдоль эстрады, и только несколько плешивых депутатских голов выделялись белыми пятнами в полумраке; а на мраморе плинтусов, под смутно белевшими аллегорическими фигурами, от президента, секретарей и приставов, выстроенных в одну шеренгу, ложились силуэты, подобные китайским теням. Заседание утопало в быстро наступавших сумерках.
   -- Господи, да тут просто задохнешься! -- произнесла Клоринда, выводя мать из трибуны и смущая приставов, дремавших на площадке, странной манерой, с какой окутывалась шалью вокруг бедер.
   Внизу, в сенях, эти дамы столкнулись с полковником Жобелэном и г-жой Коррёр.
   -- Мы его ждем, -- сказал полковник, -- быть может, он выйдет отсюда... Во всяком случае, я дал знать Кану и Бежуэну, чтобы они пришли меня известить.
   Г-жа Коррёр подошла к графине Бальби и, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, произнесла огорченным голосом:
   -- Ах, это было бы большим несчастием!
   Полковник поднял глаза к небу.
   -- Такие люди, как Ругон, необходимы для страны, -- сказал он после минутного молчания. -- Император сделал бы ошибку, если б...
   Молчание возобновилось. Клоринда хотела просунуть голову в залу "Pas perdus", но пристав быстро захлопнул дверь. Тогда она вернулась к матери, молчавшей под черной своей вуалеткой, и пробормотала:
   -- Как несносно ждать!
   Пришли солдаты. Полковник объявил, что заседание окончено. В самом деле, Шарбоннели показались наверху лестницы. Они осторожно спускались, друг за другом, держась за перила. Увидев полковника, Шарбоннель закричал ему:
   -- Он немного сказал, но славно утер им нос.
   -- Не было подходящего случая, -- отвечал полковник на ухо толстяку, когда тот очутился подле него, -- а то бы вы с удовольствием его послушали, ему стоит только разгорячиться.
   Между тем солдаты выстроились в две шеренги, между залой заседаний и галереей президентства, выходившей в сени, и взяли на караул, когда показался кортеж и забили барабаны. Во главе шли два пристава, одетые в черное, со шляпой под мышкой, с цепью на шее и шпагой на боку. Затем шел президент в сопровождении двух офицеров. За ним следовали секретари бюро и главный секретарь президента. Проходя мимо Клоринды, президент, как светский человек, улыбнулся ей, несмотря на торжественность шествия.
   -- Ах, вы здесь! -- проговорил Кан, прибежавший впопыхах.
   Вход в залу "Pas perdus" был в то время воспрещен для публики, но Кан ввел их всех туда, в амбразуру одного из балконов, выходивших в сад. Депутат казался вне себя от ярости.
   -- Я опять прозевал его! -- начал он. -- Он ушел через улицу Бургонь, между тем как я стерег его в зале генерала Фуа... Но это ничего не значит, мы все-таки узнаем, в чем дело. Я послал Бежуэна вдогонку за Делестаном.
   Прошло добрых десять минут в ожидании. Депутаты выходили, с небрежным видом, через две портьеры из зеленого сукна, маскировавшие двери. Иные останавливались, чтобы закурить сигару. Другие сходились маленькими группами, пожимали друг другу руки и смеялись. Г-жа Коррёр пошла смотреть на группу Лаокоона. И в то время как Шарбоннели откидывали назад голову, чтобы получше разглядеть чайку, которую буржуазная фантазия живописца поместила на раме одной фрески, точно будто она вылетела из картины, красавица Клоринда, стоя перед громадной бронзовой Минервой, с любопытством разглядывала руки и грудь богини-великанши. В амбразуре балкона, полковник Жобелэн и Кан оживленно беседовали вполголоса.
   -- Ах, вот и Бежуэн! -- закричал последний.
   Все подбежали с любопытством, написанным на лицах. Бежуэн перевел дух.
   -- Ну? -- спросили у него.
   -- Ну! отставка принята, Ругон уходит.
   Это был точно удар обухом по голове. Наступило глубокое молчание. Клоринда, нервно вертевшая уголок своей шали, чтобы занять руки, увидела тогда в глубине сада хорошенькую г-жу Бушар, тихонько шедшую под руку с д'Эскорайлем, слегка склонившись к его плечу. Они ушли раньше других и, воспользовавшись отпертой дверью, гуляли влюбленной парочкой в аллеях, предназначенных для серьезных размышлений. Клоринда подозвала их рукой.
   -- Великий человек выходит в отставку, -- сказала она молодой женщине, которая улыбалась.
   Г-жа Бушар вдруг выпустила руку своего кавалера и вся побледнела, между тем как Кан, среди огорченной группы друзей Бутона, энергически протестовал, воздымая руки к небу, но не находя слов для выражения своих чувств.

II

   Утром в "Moniteur" появилось известие об отставке Ругона, удалявшегося от дел "по причине расстроенного здоровья". Желая уже к вечеру очистить место для своего преемника, он пришел после завтрака в государственный совет. Там, сидя перед громадным палисандровым бюро в большом кабинете, красном с золотом, отведенном для президента, он опорожнял ящики, разбирал бумаги и раскладывал их на пачки, которые связывал розовой тесемкой.
   Он позвонил. Вошел пристав, бравый мужчина, бывший кавалерист.
   -- Зажгите свечу, -- приказал Ругон.
   В то время как пристав собирался уже уходить, поставив на бюро один из маленьких подсвечников, красовавшихся на камине, он позвал его снова:
   -- Мерль, послушайте!.. Никого не впускайте. Слышите, никого!
   -- Слушаю, господин президент, -- отвечал пристав, запирая без шума дверь.
   Ругон слабо улыбнулся. Он повернулся к Делестану, стоявшему на другом конце комнаты, перед папкой, в которой заботливо перебирал бумаги.
   -- Добряк Мерль не читал сегодняшнего номера "Moniteur", -- пробормотал он.
   Делестан покачал головой, не зная, что ответить. У него была красивая, хотя и лысая голова, но лысина его была из тех преждевременных лысин, которые так нравятся женщинам. Голый череп, безмерно увеличивавший его лоб, придавал ему вид очень умного человека. Свежее лицо, гладко выбритое и довольно широкое, напоминало одну из тех правильных и задумчивых физиономий, какие мечтательные живописцы любят придавать великим политическим деятелям.
   -- Мерль очень вам предан, -- произнес он наконец и снова уткнулся головой в папку, которую перебирал. Ругон, смявший охапку бумаг, зажег их на свечке, потом бросил в большую бронзовую чашку, стоявшую на бюро. Он глядел, как они горели.
   -- Делестан, не трогайте нижних папок, -- сказал он, -- там есть дела, в которых я один могу добиться толку.
   После этого оба продолжали молча работать в течение добрых получаса. Погода была прекрасная, солнце ярко светило в три больших окна, выходивших на набережную. Одно из них, полуоткрытое, пропускало легкий ветерок, доносившийся с Сены и слегка колыхавший шелковую бахрому занавесей. Смятые бумаги, брошенные на ковер, разлетались с легким шелестом по полу.
   -- Вот поглядите-ка на это, -- промолвил Делестан, подавая Ругону только что найденное письмо.
   Ругон прочитал письмо и спокойно зажег его на свечке. Письмо было щекотливого свойства. И они принялись болтать отрывистыми фразами, беспрестанно умолкая и всматриваясь во все бумаги. Ругон благодарил Делестана за то, что тот пришел ему помочь. Этот "добрый друг" был единственным человеком, с которым он мог спокойно перемыть грязное белье, накопившееся за восемь лет президентства. Он познакомился с ним в законодательном собрании, где они оба заседали на одной скамье, друг подле друга. Там он почувствовал настоящую привязанность к красивому мужчине, находя его очаровательно глупым, пустым и надменным. Он говорил с убежденным видом: "Этот бедовый Делестан далеко пойдет" и толкал его вперед, стараясь привязать к себе узами благодарности, пользуясь им, как мебелью, в которую запирал все, чего не мог хранить при себе.
   -- Вот дурачье, сколько бумаг накопили! -- пробормотал Ругон, открывая новый ящик, битком набитый бумагами.
   -- Вот письмо от женщины, -- сказал Делестан, мигая.
   Ругон звучно рассмеялся. Его широкая грудь заколыхалась. Он взял письмо, отнекиваясь. Но, взглянув на первые строчки, закричал:
   -- Это потерял маленький д'Эскорайль!.. Беда, просто, с этими бумажонками! Трех строчек от женщины достаточно, чтобы погубить человека.
   Сжигая письмо, он прибавил:
   -- Знаете, Делестан, берегитесь женщин!
   Делестан повесил нос. Он вечно находился в каких-нибудь женских тисках, а в 1851 году чуть было даже не скомпрометировал из-за женщины своей политической карьеры; он обожал тогда жену социалистического депутата, и, чтобы понравиться мужу, зачастую вотировал с оппозицией против Енисейского дворца. Поэтому второе декабря было для него ударом обуха по голове. Он заперся на два дня, растерянный, уничтоженный, трясясь, что вот, вот его арестуют. Ругону пришлось выручать его из беды. Он посоветовал Делестану не соваться на выборы и свез в Елисейский дворец, где выпросил для него место в государственном совете. Делестан, сын виноторговца в Берри, бывший присяжный поверенный, владелец образцовой фермы близь Сент-Менегу, был миллионером и жил в улице Колизе в очень изящном доме.
   -- Да, берегитесь женщин! -- повторил Ругон, останавливаясь на каждом слове, чтобы заглянуть в различные дела. -- Если женщина не наденет вам короны на голову, то накинет петлю на шею... В наши годы, видите ли, надо оберегать сердце так же тщательно, как и желудок.
   В эту минуту в передней поднялся большой шум. Послышался голос Мерля, защищавшего дверь. Но маленький человечек ворвался в комнату, говоря:
   -- Я хочу только пожать ему руку, черт побери!
   -- А, дю-Пуаза! -- вскричал Ругон, не вставая.
   Приказав Мерлю, сильно размахивавшему руками в знак извинения, запереть дверь, он спокойно проговорил:
   -- Я полагал, что вы находитесь в Брессюире... Значит под префектуру бросают подчас, как старую любовницу?
   Дю-Пуаза, худощавый, с рысьей мордочкой, с очень белыми, но неровными зубами, слегка пожал плечами.
   -- Я приехал сегодня в Париж по делам и рассчитывал вечером побывать у вас в улице Марбёф. Я собирался у вас отобедать... Но когда я прочитал "Moniteur"...
   И, придвинув кресло к бюро, он уселся напротив Ругона.
   -- Скажите, что все это значит? Я приехал из провинции... Правда, до меня доходили кое-какие слухи, но я и не подозревал... Почему вы мне не написали?
   Ругон в свою очередь пожал плечами. Было ясно, что дю-Пуаза в провинции узнал об опале своего покровителя и прискакал, чтобы поглядеть, нельзя ли уцепиться хоть за соломинку. Он поднял свои густые ресницы, зорко поглядел на него и сказал:
   -- Я хотел сегодня вечером писать вам... Подавайте в отставку, мой милый.
   -- Мне это только и нужно было знать; я тотчас подам в отставку, -- отвечал дю-Пуаза просто.
   Он встал и начал что-то посвистывать. Прогуливаясь небольшими шагами, он увидел Делестана на коленях на ковре, среди целого столпотворения картонов, и молча подошел пожать ему руку; потом вынул из кармана сигару, которую зажег на свече.
   -- Курить можно, так как мы переезжаем на новую квартиру, -- проговорил он, снова усаживаясь в кресло. -- А весело это переезжать на новую квартиру!
   Ругон углубился в кипу бумаг, которые перечитывал с глубоким вниманием. Он старательно сортировал их, сжигая одни, откладывая в сторону другие. Дю-Пуаза, закинув назад голову, пускал тонкие струйки дыма, следя за его работой. Они познакомились друг с другом за несколько месяцев до февральской революции. Оба жили тогда у г-жи Мелани Коррёр в меблированных комнатах, в улице Ванно. Дю-Пуаза квартировал там в качестве земляка; он так же, как и г-жа Коррёр, родился в Куланже, маленьком городке Ниорского округа. Отец его, судебный пристав, отправил его изучать юридические науки в Париж, куда присылал ему сто франков в месяц, хотя и нажил кругленькое состояние ростовщичеством. Богатство старика казалось настолько необъяснимым, что даже утверждали, будто он нашел клад в старом шкафу, описанном у неисправного должника. В первые времена бонапартистской пропаганды Ругон утилизировал этого худощавого малого, с яростью проедавшего свои сто франков в месяц и улыбавшегося бедовой улыбкой; они участвовали заодно в самых щекотливых операциях. Позднее, когда Ругон пожелал вступить в законодательное собрание, дю-Пуаза поручено было взять с боя его избрание в департаменте Двух Севров. Затем, после государственного переворота, Ругон в свою очередь поработал для дю-Пуаза и добился назначения его подпрефектом в Брессюир. Молодому человеку, насчитывавшему всего каких-нибудь тридцать лет, хотелось покичиться на родине, в нескольких верстах от отца, скупость которого терзала его с самого выхода из гимназии.
   -- А как папа дю-Пуаза поживает? -- спросил Ругон, не поднимая глаз.
   -- Слишком хорошо, -- беззастенчиво отвечал тот. -- Он прогнал свою последнюю служанку за то, что она съедала три фунта хлеба. Теперь держит у себя за дверью два заряженных ружья, и когда я хожу с ним повидаться, то должен вести переговоры через садовую стену.
   Разговаривая, дю-Пуаза нагнулся и рылся пальцами в бронзовой чашке, где валялись полуистлевшие бумаги. Ругон, заметив его маневр, поспешно поднял голову. Он всегда побаивался своего бывшего адъютанта, белые и неровные зубы которого напоминали зубы молодого волка. В былое время, когда они работали заодно, он больше всего заботился о том, чтобы в руках Пуаза не оставалось ни одной мало-мальски опасной бумаги. Поэтому, видя, что подпрефект пытается прочитать не истлевшие еще слова, Ругон бросил в бронзовую чашку связку горящих писем. Дю-Пуаза отлично его понял, но улыбнулся и пошутил:
   -- Мы теперь заняты стиркой.
   Взяв длинные ножницы, он пользовался ими как щипцами, зажигал на свечке потухавшие письма, и шевелил тлевшие остатки; в чашке пробегали тогда яркие огоньки, и синеватый дымов медленно тянулся в открытое окно. Свеча минутами колыхалась, а затем горела опять ровным пламенем.
   -- Она у вас похожа на восковые свечи, что зажигают на похоронах, -- заметил дю-Пуаза, подсмеиваясь. -- Вот хлопотливые похороны, мой бедный друг! Сколько покойников приходится похоронить в пепле!
   Ругон собирался отвечать, как вдруг новый шум поднялся в передней. Мерль опять защищал дверь. И так как шум все усиливался, Ругон сказал:
   -- Делестан, будьте так добры, узнайте в чем дело. Если не ошибаюсь, нам угрожает нашествие.
   Делестан, молчавший в последнюю четверть часа и совсем схоронившийся в картонах, встал и осторожно отворил дверь, быстро заперев ее за собою, но почти тотчас просунул голову, шепча: -- Кан пришел.
   -- Ну, пусть войдет, -- отвечал Ругон. -- Но только он один, слышите?
   Ругон позвал Мерля, чтобы подтвердить ему свое приказание.
   -- Прошу извинить, милый друг, -- обратился он к Кану, когда пристав вышел. -- Но я так занят... Садитесь возле дю-Пуаза и не двигайтесь с места; иначе я вас обоих выгоню вон.
   Депутат, невидимому, нисколько не обиделся этим грубым приемом: он привык к характеру Ругона. Взяв кресло, он сел возле дю-Пуаза, закуривавшего вторую сигару, и объяснил, переводя дух:
   -- Уф, как жарко! Я был у вас в улице Марбёф и думал застать вас дома.
   Ругон ничего не отвечал, и наступило молчание. Он мял бумаги и бросал их в корзинку, придвинув ее в себе.
   -- Мне надо переговорить с вами, -- продолжал Кан.
   -- Говорите, пожалуйста, -- отвечал Ругон. -- Я вас слушаю.
   Депутат как будто теперь только заметил беспорядок, царивший в комнате.
   -- Что это вы делаете? -- спросил он с отлично разыгранным удивлением. -- Вы переменяете кабинет?
   Тон был такой искренний, что Делестан сделал любезность, встал с места и подал "Moniteur" Кану.
   -- Ах, Бог мой! -- воскликнул он, едва лишь бросив взгляд на газету. -- А ведь я думал, что дело уладилось со вчерашнего вечера. Это просто громовой удар!.. Мой милый друг...
   Он встал и сжал обе руки Ругона. Тот молчал, глядя на Кана. На его крупном лице две насмешливых складки обозначились около губ. И так как дю-Пуаза принял слишком равнодушный вид, то он заподозрил, что они уже переговорили друг с другом сегодня утром; тем более что Кан не догадался удивиться, увидев подпрефекта. Один поехал в государственный совет, а другой побежал в улицу Марбёф. Таким образом, они были уверены, что захватят его.
   -- Итак, вам нужно мне что-то сообщить? -- спросил Ругон со спокойным видом.
   -- Оставим это, любезный друг, -- вскричал депутат, -- у вас столько хлопот. Я вовсе не желаю докучать вам в такой день.
   -- Нет, не стесняйтесь, говорите.
   -- Ну, в таком случае я все о своем деле, знаете, об этой проклятой концессии... Я даже рад, что дю-Пуаза здесь на лицо. Он может дать вам некоторые сведения.
   Кан пространно изложил, в каком положении находится его дело. Вопрос шел о железной дороге из Ниора в Анжер, проект которой он лелеял уже три года. Сущность заключалась в том, что эта дорога должна была проходить через Брессюир, где у него были заводы, стоимость которых в таком случае значительно возросла бы. В данную минуту, за отсутствием удобных путей сообщения, предприятие это с трудом сводило концы с концами. К тому же выпуск акций обещал обильную ловлю рыбы в мутной воде. Поэтому Кан употреблял невероятные усилия, чтобы добиться концессии; Ругон энергически поддерживал его, но де-Марси, министр внутренних дел, рассердись, что не участвует в деле, выгодность которого чуял носом, и, вместе с тем, желая насолить Ругону, употребил все свое влияние, чтобы затормозить проект. Он даже с обычной своей наглостью предложил через министра путей сообщения концессию директору общества Западных железных дорог и распускал слухи, что оно одно могло успешно выполнить предприятие, требовавшее серьезных гарантий. Кану предстояло разорение. Падение Ругона завершало беду.
   -- Я узнал вчера, -- сказал он, -- что инженеру общества поручено изучить новое направление дороги!.. Слышали вы об этом, дю-Пуаза?
   -- Как же, -- отвечал подпрефект. -- Разведки уже начались... Хотят избежать крюка, который был у вас в плане, по направлению на Брессюир. Линия пройдет теперь прямо на Партенэ и Туар.
   Депутат сделал жест отчаяния.
   -- Это просто какое-то гонение, -- проговорил он. -- Что бы для них значило провести линию мимо моего завода?... Надо протестовать! Я напишу мемуар против их направления и вернусь в Брессюир вместе с вами.
   -- Не советую меня дожидаться, -- отвечал дю-Пуаза, улыбаясь. -- Я ведь выхожу в отставку.
   Кан упал в кресло, как бы окончательно сраженный последней катастрофой. Он тер свою бороду обеими руками и с умоляющим видом глядел на Ругона, который, выпустив из рук дела, оперся локтями на бюро и слушал. Имя де-Марси, произнесенное несколько раз, зажгло пламя в его серых глазах.
   -- Вы хотите совета, не правда ли? -- сказал он, наконец, грубым голосом. -- Ну, так прикиньтесь мертвыми, мои добрые друзья, -- постарайтесь, чтобы дела оставались в прежнем виде, и ждите, пока сила перейдет на нашу сторону... дю-Пуаза подает в отставку потому, что если бы он сам не подал в отставку, то получил бы ее не позже как через две недели. Что касается вас, Кан, то напишите императору, помешайте, во что бы то ни стало, передаче концессии Западному обществу. Вы, конечно, ее не получите, но, пока ее никому не отдали, она может еще остаться за вами.
   И между тем как оба собеседника качали головой, он отвечал еще грубее:
   -- Вот все, что я могу сделать для вас. Я теперь лежу, дайте мне время подняться... Разве я повесил нос? Нет! Не правда ли? Ну, так сделайте мне удовольствие: не провожайте меня словно на кладбище... я рад, что возвращаюсь к частной жизни. Наконец-то мне можно будет немного отдохнуть!
   Он тяжело перевел дух и сложил руки, раскачивая свое длинное тело. Кан, перестав говорить о своем деле, постарался принять на себя развязный вид. Дю-Пуаза пытался выказывать полное самообладание; Делестан занялся другою папкой и производил за креслами такой шум, что минутами можно было подумать, будто расшумелась толпа мышей, напущенных в картоны. Солнце, пробиравшееся по красному ковру, задевало бюро концом бледного, золотистого луча, в котором свеча продолжала гореть совсем бледным пламенем.
   Между тем завязался интимный разговор. Ругон снова принялся связывать кипы дел, уверяя, будто политика -- не его призвание. Он улыбался добродушно, между тем как усталые веки скрывали пламя, горевшее в его глазах. Ему хотелось бы владеть обширными поместьями, с полями, которые он стал бы возделывать по собственному усмотрению, -- стадами быков, овец, табунами лошадей, -- над которыми был бы безусловным господином. Он рассказывал, как в былое время -- в Плассане, когда был еще мелким провинциальным адвокатом, больше всего любил ходить в блузе на охоту в ущелья Сейльи, где стрелял орлов. Он называл себя мужиком; дед его пахал землю. Мало-помалу Ругон стал прикидываться человеком разочарованным. Власть ему надоела. Он будет проводить лето в деревне. Никогда еще не чувствовал он себя так легко, как сегодня утром. При этом бывший премьер с силой раскачивал широкие плечи, точно сбрасывал тяжесть.
   -- Что вы получали, как министр-президент, восемьдесят тысяч франков? -- спросил Кан.
   Он кивнул головой.
   -- У вас останется теперь только тридцать тысяч франков сенаторского жалованья.
   Что за беда! Он живет схимником; за ним не водится никаких пороков, -- и это была правда. Ругон не был ни игроком, ни ловеласом, ни обжорой. Он мечтал быть хозяином в своем доме, -- вот и все. Он незаметно вернулся к мечте о ферме, в которой все животные повиновались бы ему. Его, идеал: взять в руки бич и командовать, быть выше других, умнее, сильнее. Мало-помалу он оживился, -- заговорил о животных точно о людях, -- утверждал, что толпа любит палку, -- что пастухи управляют стадом только при помощи ударов. Он весь преобразился, его толстые губы выражали презрение, а все лицо дышало энергией. В сжатом кулаке он держал какое-то дело и точно собирался бросить им в голову Кану и дю-Пуаза, которым стало не по себе при этом внезапном припадке ярости.
   -- Император поступил очень дурно, -- пробормотал дю-Пуаза.
   Тогда Ругон успокоился. Лицо его снова побурело, тело снова стало как бы грузнее. Он принялся осыпать императора преувеличенными похвалами: "вот человек мощного ума, невероятной прозорливости". Дю-Пуаза и Кан обменялись взглядом. Но Ругон пошел еще дальше, толкуя о своей преданности и говоря, что всегда гордился тем, что служит простым орудием в руках Наполеона III, он кончил, наконец, тем, что рассердил дю-Пуаза, к сожалению, очень вспыльчивого малого. Между ними завязался спор. Дю-Пуаза с горечью говорил обо всем, что Ругон и он сделали для империи с 1848 по 1851 г., когда умирали с голода у Мелани Коррёр. Он передавал о страшных днях, в особенности в течение первого года, о тех днях, когда они с утра и до ночи шлепали по парижской грязи, набирая Луи-Наполеону приверженцев. Позднее они двадцать раз жертвовали для него жизнью. Разве не Ругон занял 2-го декабря Бурбонский дворец во главе линейного полка? Тут ведь приходилось рисковать головой. А теперь его приносили в жертву дворцовой интриге. Но Ругон протестовал; его вовсе не принесли в жертву; он удалился из личных соображений. Потом, так как дю-Пуаза, расходившись, обзывал тюльерийских обитателей "свиньями", он заставил его замолчать, ударив изо всей силы кулаком по палисандровому бюро, которое, затрещало.
   -- Это, наконец, глупо! -- сказал он просто.
   -- Вы заходите слишком далеко, -- пробормотал Кан.
   Делестан, весь бледный, поднялся с полу и потихоньку отворил дверь, чтобы поглядеть, не подслушивает ли кто в передней, но увидел только высокий силуэт Мерля, который стоял, скромно повернувшись спиною к двери. Слова Ругона заставили: дю-Пуаза покраснеть, и он умолк, отрезвленный, жуя сигару с недовольным видом.
   -- Конечно, не все приближенные императора хороши, -- продолжал Ругон после минутного молчания. -- Я позволил себе ему это заметить, и он улыбнулся. Он даже удостоил пошутить, прибавив, что окружающие меня люди, пожалуй, тоже не лучше.
   Дю-Пуаза и Кан принужденно засмеялись. Они нашли шутку эту очень милой.
   -- Но, повторяю, -- продолжал внушительным голосом Ругон, -- я ухожу по собственной охоте. Если вас будут об этом спрашивать, то вы, как мои друзья, должны утверждать, что я мог вчера взять назад свою отставку... Опровергайте также сплетни, распускаемые насчет дела Родригеца, из которого сочинили, кажется, целый роман. Я, понятно, мог разойтись в этом деле с большинством государственного совета, и конечно, это могло вызвать неудовольствие, ускорившее мою отставку, но у меня имелись, кроме того, более давнишние и более серьезные причины. Я давно порешил оставить высокое положение, которым был обязан благосклонности императора.
   Он произнес эту тираду с тем жестом правой руки, которым сплошь и рядом злоупотреблял, когда говорил в палате. Эти объяснения, очевидно, предназначались для публики. Кан и дю-Пуаза, знавшие насквозь Ругона, пытались ловкими фразами выведать у него истину. Великий человек, как они фамильярно величали его между собою, должно быть затеял какую-то крупную игру. Они свели разговор на политику вообще. Ругон подсмеивался над парламентской системой, которую называл: "навозом посредственности". Палата, по его мнению, пользовалась нелепой свободой. В ней слишком много говорили. Францией следовало управлять посредством хорошо устроенной машины, наверху которой стоял бы император, а внизу -- государственные учреждения и чиновники, играющие роль простых колес. Он смеялся, грудь его вздымалась, он в сильных выражениях излагал свою систему, закипая презрением к дуракам, требовавшим парламентского правительства.
   -- Но, -- перебил Кан, -- если император стоит наверху, а прочие все внизу, то ведь это может быть приятно только для него одного!
   -- Кому скучно, тот ступай вон, -- произнес спокойно Ругон.
   Подмигнув веками, он прибавил:
   -- Надо переждать, пока станет веселее, а затем вернуться.
   Наступило глубокое молчание. Кан поглаживал бороду, довольный тем, что узнал желаемое. Накануне, в палате, он не ошибся, намекнув, что Ругон, видя свое влияние пошатнувшимся в Тюльери, сам решил удалиться и выждать более благоприятного времени. Дело Родригеца давало ему великолепный случай уйти с видом честного человека.
   -- А что говорят в публике? -- спросил Ругон, чтобы прервать молчание.
   -- Я только что приехал, -- отвечал дю-Пуаза. -- Однако сию минуту в кафе я слышал, как один господин с крестом очень одобрял вашу отставку.
   -- Вчера Бежуэн показался мне очень огорченным, -- объявил в свою очередь Кан. -- Бежуэн очень вас любит. Это малый довольно ограниченный, но надежный... Сам маленький Ла-Рукет вел себя очень прилично. Он отлично о вас отзывается.
   Разговор продолжался все в этом роде. Ругон, без всякого стеснения задавая вопросы, заставил депутата отдать ему подробный отчет, и Кан охотно сообщил ему в подробности, как относилась к нему палата.
   -- Сегодня, в течение дня, -- перебил дю-Пуаза, огорчившийся невозможностью что-либо сообщить, -- я пойду прогуливаться по Парижу, а завтра утром явлюсь к вам с отчетом.
   -- Кстати, -- вскричал Кан, смеясь, -- я забыл вам сообщить про Комбело!.. Нет, никогда не видывал я человека в таком неловком положении!
   Он остановился, увидев, что Ругон мигает ему глазами на спину Делестана, который в эту минуту стоял на стуле и очищал верхнюю полку библиотеки, куда складывались журналы. Комбело был женат на сестре Делестана. Члену государственного совета, со времени немилости Ругона, было неприятно его родство с камергером. Поэтому он повернулся и сказал с улыбкой: -- Почему вы не продолжаете?... Комбело дурак. Гм! Вот вам и весь секрет!
   Такая короткая расправа с родственником очень рассмешила всех присутствовавших. Делестан, поощренный успехом, посмеялся даже над черной бородой Комбело, столь знаменитой между дамами. Потом, без всякого перехода, важно произнес следующие слова, бросая кипу журналов на ковер:
   -- Горе одних доставляет радость другим.
   Эта истина опять навела разговор на де-Марси. Ругон, уткнув нос в портфель, в котором тщательно пересматривал все отделения, предоставил своим друзьям отводить душу. Они говорили про де-Марси с азартом политиков, напустившихся на противника. Ругательства, отвратительные обвинения, истинные факты, преувеличенные до безобразия, сыпались градом. Дю-Пуаза, знавший де-Марси во время оно, до провозглашения империи, утверждал, что он жил тогда на содержании у любовницы, какой-то баронессы, бриллианты которой промотал в каких-нибудь три месяца. Кан заявлял, что пи одно мошенническое дело не совершалось на парижской бирже без участия де-Марси. Взаимно подстрекая друг друга, они сообщали поистине чудовищные факты; в одном предприятии по каким-то копям де-Марси содрал взятку в миллион пять сот тысяч франков, а в прошлом месяце подарил маленькой Флоранс из оперы Буфф дом, стоимостью в шестьсот тысяч франков, полученных от игры на акции мароккских железных дорог. Наконец, всего каких-нибудь дней десять тому назад рушилось со скандалом грандиозное предприятие Суэцкого канала, затеянное его креатурами: акционеры узнали, что еще ни одного удара заступом не было сделано, хотя они уже два года вносили деньги. Потом приятели Ругона набросились на самую наружность де-Марси, раскритиковали в пух и прах его надменную физиономию изящного авантюриста, толковали про застарелые болезни, которые рано или поздно сыграют с ним недобрую штуку и, наконец, разбранили даже картинную галерею, которую он собирал тогда.
   -- Это бандит в шкуре водевильного актера! -- добавил, наконец, дю-Пуаза.
   Ругон медленно поднял голову и поглядел на обоих приятелей своими большими глазами.
   -- Ну, какой толк с вашей брани, проговорил он. -- Марси обделывает свои делишки, вот и все! Вы ведь тоже хотите обделать свои... Мы не ладим друг с другом и если мне представится когда-нибудь случай свернуть ему шею, я это сделаю с удовольствием. Тем не менее, все, что вы рассказываете про Марси, не мешает ему быть ловким человеком. Если только он захочет, то раздавит вас, как двух комаров, предупреждаю вас.
   Он встал с кресла, утомившись сидеть, и расправил члены, а потом прибавил, зевая во весь рот: -- Тем более, добрые друзья мои, что теперь я не мог бы ему помешать.
   -- О, если бы вы захотели, -- пробормотал дю-Пуаза с кислой улыбкой, -- то могли бы жестоко насолить Марси. У вас тут, наверное, найдутся бумаги, за которые он дорого бы дал... Вот, хотя бы тут, в деле Ларденуа, где он играл такую странную роль, я узнаю письмо от него, очень любопытное, которое сам вам принес.
   Ругон пошел бросить в камин бумаги, которыми мало-помалу наполнил корзинку. Бронзовой чаши было уже недостаточно.
   -- Надо убивать врага, но царапать его бесполезно, -- проговорит он, презрительно пожимая плечами, -- Всякому случалось писать глупые письма, попадающие в чужие руки.
   Взяв письмо, о котором говорил дю-Пауза, Ругон зажег его на свечке и поджег им, в свою очередь, кучу бумаг в камине. Он с минуту просидел на корточках на ковре, наблюдая за горевшей бумагой, клочки которой отлетали на ковер. Иные толстые административные документы вытягивались точно свинцовые пластинки; записочки, клочки бумаги, исписанные скверным почерком, горели маленькими синеватыми язычками, между тем как в пылавшем костре, среди тучи искр, оставались несгоревшие обрывки, которые можно было еще прочитать.
   В эту минуту дверь отворилась настежь. Чей-то голос произнес, смеясь:
   -- Хорошо, хорошо, я извинюсь за вас, Мерль... Я ведь свой человек. Если вы не пропустите меня отсюда, то я пройду через залу заседаний, черт возьми!
   То был д'Эскорайль, которого Ругон назначил, шесть месяцев тому назад, аудитором в государственный совет. Он вел под руку хорошенькую г-жу Бушар, Свежую, как розан, в светлом весеннем платье.
   -- Ну, вот теперь еще наведут сюда баб, -- пробормотал Ругон.
   Он не тотчас отошел от камина, а продолжал сидеть на корточках, с лопаткой в руке, чтобы во избежание пожара тушить горевшие на ковре клочья бумаги, и лишь спустя несколько времени поднял свое широкое лицо с недовольным видом. Д'Эскорайль нисколько этим не смутился. И он, и молодая женщина уже на пороге перестали улыбаться, состроив приличные случаю физиономии.
   -- Милый хозяин, -- сказал он, -- я привел к вам одну из ваших приятельниц, которая непременно хотела изъявить вам свое соболезнование... Мы прочитали сегодня утром "Moniteur"...
   -- И вы тоже читали "Moniteur"! -- проворчал Ругон, решившись, наконец, встать на ноги.
   Но тут он увидел человека, которого перед тем не заметил, и пробормотал, помигав глазами:
   -- Ах, г-н Бушар!
   То был действительно муж. Он вошел позади своей жены, молчаливый и важный. У этого шестидесятилетнего старика голова была совсем седая, глаза потухшие, лицо как бы истертое тридцатипятилетней государственной службой. Он не произнес ни слова, но взял с умиленным видом руку Ругона и энергично потряс ее.
   -- Видите ли, -- сказал Ругон, -- с вашей стороны очень мило прийти меня проведать, но вы чертовски стесняете меня... Все равно, станьте вот тут... Дю-Пуаза, уступите ваше кресло г-же Бушар.
   И, повернувшись, Ругон очутился носом к носу с полковником Жобелэном.
   -- Как, и вы здесь, полковник! -- закричал он.
   Дверь оставалась открытою. Мерль не мог помешать полковнику, подымавшемуся на лестницу позади Бушаров, войти в комнату. Он держал за руку сына, большого пятнадцатилетнего балбеса, гимназиста из лицея Людовика Великого.
   -- Я хотел привести к вам Огюста, -- произнес он. -- Истинные друзья познаются в несчастье... Огюст, пожми руку г. Ругону.
   И Бывший премьер бросился тем временем в переднюю, И крича: -- Да заприте же дверь, Мерль, о чем вы думаете! Весь Париж заберется сюда!
   Пристав с невозмутимо спокойным видом возразил:
   -- Да ведь они уже увидели вас, господин президент.
   Ругон должен был посторониться и пропустить Шарбоннелей. Они шли рядом, но не под руку, запыхавшиеся, разогорченные, растерянные, и заговорили в один голос:
   -- Мы сейчас только прочли в "Moniteur"... Ах, какая весть! Как огорчится ваша бедная матушка! А мы-то? В какое ужасное положение это нас ставит!
   Шарбоннели, будучи наивнее других, готовились тут же выложить все свои делишки. Ругон велел им замолчать. Он запер дверь на ключ, говоря, что пусть теперь ее ломают, если хотят, а он все же не отопрет. Потом, видя, что никто из его друзей как будто не думает уйти, он примирился с судьбой и попытался докончить свое дело в обществе девяти человек, занявших его кабинет. Переборка бумаг произвела там настоящее столпотворение. На ковре валялись кипы дел, так что полковнику и Бушару, пробиравшимся в амбразуру окна, пришлось делать невероятные усилия, чтобы не смять какого-нибудь важного дела. Все кресла были завалены связанными кипами. Одна г-жа Бушар могла сесть на свободное кресло и улыбалась любезностям дю-Пуаза и Кана, между тем как д'Эскорайль, не находя табурета, пододвинул ей под ноги толстую синюю папку, набитую письмами. Ящики бюро, составленные в углу, послужили седалищем для Шарбоннелей, с трудом переводивших дух; а юный Огюст в восторге, что попал в такую катавасию, сновал кругом и исчезал по временам позади пуды папок, за которыми, как за укреплением, скрывался Делестан. Он сильно пылил, сбрасывая папки с верхней полки библиотеки. Г-жа Бушар раскашлялась.
   -- Напрасно вы сидите в этой грязи, -- сказал Ругон, опорожнявший папки, до которых просил Делестана не дотрагиваться.
   Но молодая женщина, раскрасневшись от кашля, уверяла, что ей очень удобно и что шляпка ее не боится пыли. И вот, вся шайка рассыпалась в соболезнованиях. Император, должно быть, вовсе не заботится об интересах страны. Он позволяет водить себя за нос лицам, столь мало достойным его доверия. Франция понесет важную утрату. К тому же, всегда так бывает: великий ум сплошь и рядом вооружает против себя все посредственности.
   -- Правительства неблагодарны, -- объявил Кан.
   -- Тем хуже для них! -- заметил полковник.
   -- Они вредят собственным интересам, не дорожа своими слугами.
   Кан, желая, чтобы последнее слово осталось за ним, повернулся к Ругону.
   -- Отстранение такого человека, как вы, от кормила правления является общественным бедствием.
   Вся шайка подтвердила: -- Да, да, общественным бедствием!
   Эти беззастенчивые похвалы заставили Ругона поднять голову. Бесцветные щеки его раскраснелись и все лицо осветилось сдержанной улыбкой удовольствия. Он кокетничал силой, как женщина кокетничает красотой, и любил, чтобы ему льстили прямо в глаза. Между тем было очевидно, что его приятели стесняют друг друга; они сторожили друг друга взглядом, стараясь уйти в уголок, понижая голос. Теперь, когда великий человек выпускал из рук бразды правления, необходимо было заручиться у него хоть добрым словом. И полковник первый решился действовать. Он увел в амбразуру окна Ругона, который покорно последовал за ним с папкой в руках.
   -- Позаботились ли вы обо мне? -- спросил он шепотом, с любезной улыбкой.
   -- Само собою разумеется. Ваше назначение в командоры было мне обещано всего четыре дня тому назад. Но только вы понимаете, что теперь я не могу больше ни за что ручаться... Признаться, я боюсь, как бы моя опала не отразилась на моих друзьях.
   Губы полковника задрожали от волнения. Он пробормотал, что надо бороться, что он будет бороться. Потом, резко повернувшись, позвал:
   -- Огюст!
   Гимназист сидел на четвереньках под бюро и читал заголовки дел, бросая время от времени умильные взгляды на маленькие ботинки г-жи Бушар. Он подбежал.
   -- Вот мой молодчик! -- продолжал полковник вполголоса. -- Ведь вы знаете, мне нужно пристроить этого недоросля. Я рассчитываю на вас. Я еще не решил, куда определить его: в магистратуру или в администрацию... Пожми руку нашему другу, Огюст, чтобы он не забывал про тебя.
   В это время г-жа Бушар, кусавшая от нетерпения перчатку, встала и подошла к левому окну, приказав взглядом д'Эскорайлю следовать за ней. Муж уже стоял там, опершись локтями на подоконник, и глядел на открывавшийся из окна вид. Напротив высокие тюльерийские каштаны трепетали, облитые теплыми лучами солнца, между тем как Сена, видневшаяся на всем протяжении от Королевского моста до моста Согласия, катила голубые воды, искрившиеся на солнце.
   Г-жа Бушар, вдруг обернувшись, воскликнула:
   -- Г-н Ругон, поглядите-ка!
   И в то время, как Ругон поспешил оставить полковника; дю-Пуаза, стоявший возле молодой женщины, скромно отстранился и подошел к Кану, занявшему среднее окно.
   -- Поглядите на эту барку с кирпичом; она чуть было не потонула, -- объясняла г-жа Бушар.
   -- Ругон снисходительно оставался подле нее, а д'Эскорайль, повинуясь новому взгляду молодой женщины, сказал:
   -- Г-н Бушар хочет подать в отставку. Мы привели его к вам, чтобы вы его урезонили.
   Бушар объяснил, что несправедливость его возмущает.
   -- Да, господин Ругон, я начал свою карьеру с должности экспедитора в министерстве внутренних дел и дослужился до столоначальника без всяких интриг или искательств... Я служу столоначальником с 1847 года. Ну и что ж, место начальника отделения было уже пять раз вакантным, четыре раза при республике и раз при империи, а министр и не подумал обо мне, хотя за мной права старшинства... Теперь, когда вы уходите и вам нельзя выполнить данного обещания, я лучше подам в отставку.
   Ругон успокоил его. Место еще не отдано другому; если даже оно и на этот раз ускользнет от него, беда невелика: другой случай представится, конечно. Потом он взял г-жу Бушар за руки, отечески хваля ее и суля ей всяческие благополучия. Дом столоначальника был первым, открывшимся для него в эпоху его прибытия в Париж. Там он познакомился с полковником, троюродным братом столоначальника. Позднее, когда Бушар, пятидесяти лет от роду, получил наследство от отца и вдруг затеял жениться, Ругон был шафером у г-жи Бушар, урожденной Адель Девинь, очень хорошо воспитанной девице из почтенной семьи в Рамбулье. Столоначальник пожелал жениться на провинциалке потому, что особенно дорожил в девицах скромностью и непорочностью. Адель, белокурая, маленькая, очаровательная, с томными и наивными голубыми глазками, имела после четырехлетней супружеской жизни уже третьего любовника.
   -- Ну, полноте, не беспокойтесь, -- говорил Ругон, сжимая ее ручки в своих больших руках. -- Ведь вы знаете, что все делается по-вашему... Жюль скажет вам на днях, на чем мы остановились.
   И, отведя в сторону д'Эскорайля, Ругон объявил ему, что написал утром к его отцу, чтобы успокоить старика. Молодой аудитор должен был оставаться на своем месте. Фамилия д'Эскорайль была одна из старейших в Плассане, где пользовалась общественным уважением. Поэтому тщеславию Ругона, в былое время шлепавшего в стоптанных башмаках мимо дома старого маркиза, отца Жюля, особенно льстило покровительствовать молодому человеку. Семья хранила благоговейный культ к Генриху V, но позволила сыну пристать к империи. Таков был результат разврата эпохи.
   У среднего открытого окна, чтобы лучше уединиться от остального общества, беседовали Кан и дю-Пуаза, поглядывая на крышу Тюльери, синевшую вдали. Они ощупывали друг друга и, высказав какое-нибудь мнение, подолгу молчали. Ругон слишком погорячился. Ему не следовало заходить так далеко в деле Родригеца, которое было сравнительно легко уладить. Потом, устремив глаза в пространство, Кан пробормотал, как бы рассуждая с самим собою:
   -- Упасть нетрудно, подняться мудренее!
   Дю-Пуаза сделал вид, что не расслышал, и спустя долгое время произнес: -- О, он ловкий малый!
   Тогда депутат живо повернулся к нему и проговорил скороговоркой:
   -- Ну, знаете, между нами, я боюсь за него. Он играет с огнем... Конечно, мы -- его друзья, и речи не может быть о том, чтобы его покинуть. Но я только отмечаю факт, когда говорю, что он не подумал обо мне во всем этом. У меня, например, замешаны крупные интересы в деле, которое он скомпрометировал своим опрометчивым поступком. Он был бы, очевидно, не вправе на меня претендовать, если бы я теперь постучался в другую дверь? Ведь не я один при этом страдаю, а целое население.
   -- Что ж, постучитесь в другую дверь, -- повторил дю-Пуаза с улыбкой.
   Депутат, внезапно рассердившись, проболтался.
   -- Разве это возможно?... Этот бедовый господин со всеми вас ссорит. Когда принадлежишь к его клике, то носишь ярлык на спине.
   Он успокоился, вздохнул, поглядывая на Триумфальную арку, серевшую позади зеленого шатра Елисейских полей, и тихо прибавил:
   -- Что делать, я до глупости верен.
   Полковник с минуту уже стоял позади этих господ.
   -- Верность является долгом чести, -- произнес он решительным тоном военного человека.
   Дю-Пуаза и Кан раздались, чтобы дать место полковнику, который продолжал:
   -- Ругон сегодня обязался относительно нас. Он больше не принадлежит самому себе.
   Это выражение произвело величайший эффект. Нет, конечно, Ругон не принадлежит больше самому себе и надобно ему прямо сказать это, чтобы он понял свои обязанности! Все трое понизили голос, затевая этот заговор и обнадеживая друг друга. Порою они оборачивались и окидывали взглядом большой кабинет, чтобы удостовериться, не завладел ли великим человеком кто-либо из их друзей слишком исключительно.
   
   В настоящую минуту великий человек подбирал дела, продолжая разговаривать с г-жой Бушар. Между тем Шарбоннели, сидевшие до сих пор в углу молча и смирно, вдруг заспорили. Два раза они пытались было завладеть Ругоном, которого сначала увлек полковник, а затем молодая женщина. Шарбоннель толкнул, наконец, жену к Ругону.
   -- Сегодня утром, -- пролепетала она, -- мы получили письмо от вашей матушки.
   Он не дал договорить и сам увел Шарбоннелей в амбразуру правого окна, в третий раз и без особого нетерпения отрываясь от своих папок.
   -- Мы получили письмо от вашей матушки, -- повторила г-жа Шарбоннель.
   Она собиралась прочесть письмо, но Ругон взял его у нее из рук и пробежал глазами. Шарбоннели, старинные торговцы маслом в Плассане, пользовались покровительством г-жи Фелиситэ, как величали мать Ругона в ее родном городе. Она прислала их в Париж с просьбой, которую они подали в государственный совет. Один из их родственников, некто Шевессю, присяжный поверенный в Фоверолле, главном городе соседнего департамента, умер, оставив состояние в пятьсот тысяч франков монахиням "Св. Семейства". Шарбоннели, никогда не рассчитывавшие на наследство после Шевессю, но сделавшиеся внезапно наследниками, вследствие смерти его брата, завопили о каптации, и так как монахини просили у государственного совета разрешения принять дар, они покинули свое старинное жилище в Плассане и помчались в Париж, где поселились в улице Жакоб, в Перигорском отеле, чтобы следить за делом. А оно тянулось уже полгода.
   -- Мы очень огорчены, -- вздыхала г-жа Шарбоннель в то время, как Ругон читал письмо. -- Я не хотела и слышать об этом процессе. Но Шарбоннель повторял, что с вами эти деньги верные, что вам стоит лишь сказать слово, чтобы положить нам в карман пятьсот тысяч франков... Не правда ли, Шарбоннель?
   Бывший торговец отчаянно замахал головой.
   -- Цифра крупная, -- продолжала жена, -- из-за нее стоило перевернуть свое существование... Вся наша жизнь пошла вверх дном! Знаете ли, г-н Ругон, что вчера служанка в гостинице отказалась переменить наши грязные салфетки! Подумайте только, ведь у меня в Плассане пять шкафов битком набиты бельем!
   И она продолжала горько жаловаться на Париж, который был ей ненавистен. Шарбоннели приехали туда всего на неделю, постоянно ожидая, что вот-вот уедут, и ничего не выписывали из дома. Теперь, когда дело затянулось, они упорствовали и жили в меблированных комнатах без белья, почти без платья, питаясь тем, что угодно подать служанке. У них не было даже щетки, и г-жа Шарбоннель причесывалась сломанным гребешком. Порою они садились паевой маленький чемодан и плакали от утомления и ярости.
   -- И в этих меблированных комнатах такое дурное общество! -- пробормотал Шарбоннель, стыдливо закатывая глаза. -- Возле нас живет молодой человек. Иногда мы слышим такие вещи...
   Ругон сложил письмо и подал его г-же Шарбоннель.
   -- Моя мать, -- сказал он, -- дает вам отличный совет: вооружиться терпением. Я тоже могу вам рекомендовать запастись мужеством... Дело ваше, по моему, правое; но теперь я в отставке и не смею ничего вам обещать..
   -- Мы завтра же уедем из Парижа! -- закричала г-жа Шарбоннель в порыве отчаяния.
   Но не успела она проговорить это, как вся побледнела. Шарбоннель должен был ее поддержать. Они простояли с минуту без голоса, с дрожащими губами и глядели друг на друга, готовые расплакаться. Они совсем раскисли, сердце их сжималось, точно кто вот сейчас вырвал у них из рук пятьсот тысяч франков. Ругон продолжал ласково:
   -- У вас сильный противник: монсеньор Рошар, фоверолльский епископ, приехал в Париж, чтобы лично хлопотать за сестер "Св. Семейства". Без его вмешательства вы давно бы уже выиграли дело. Духовенство, к несчастию, очень могущественно в настоящее время... При всем том у меня имеются здесь друзья. Надеюсь, что мне можно будет действовать, не выставляясь вперед. Вы ждали так долго, и если завтра уедете...
   -- Мы останемся, мы останемся, -- поспешно пробормотала г-жа Шарбоннель. -- Ах, г-н Ругон, вот наследство, которое нам дорого обойдется!
   Ругон поспешно вернулся к своим бумагам. Он с удовольствием обвел глазами комнату, радуясь, что некому больше приставать к нему. Вся шайка была удовлетворена. В несколько минут он сильно подвинул свое дело. Развеселившись, Ругон становился груб и безжалостен. В течение четверти часа он яростно бичевал друзей, жалобы которых только что выслушал с такою снисходительностью. Он зашел так далеко и был так жесток с хорошенькой г-жой Бушар, что ее глаза наполнились слезами, хотя она и не переставала улыбаться. Друзья Ругона смеялись. Привыкнув к этим ударам палкой, они знали, что их фонды особенно высоко стоят, когда Ругон колотит их кулаком по затылку.
   В эту минуту скромно постучались в дверь.
   -- Нет, нет, не отворяйте! -- закричал он Делестану, который хотел было идти к двери. -- Смеются надо мной, что ли? У меня и без того голова трещит.
   Но в дверь постучали сильнее.
   -- Ах, если бы я не вышел уже в отставку, -- пробормотал Ругон сквозь зубы, -- я в три шеи прогнал бы этого Мерля!
   Стук больше не повторялся. Но вдруг в углу кабинета отворилась маленькая дверь и пропустила необъятную голубую шелковую юбку. С минуту только и было видно, что эту юбку, очень яркую, густо усаженную бантами. Женский тонкий голос скороговоркой трещал за дверью.
   -- М-r Ругон! -- позвала дама, показав, наконец, свое лицо.
   То была г-жа Коррёр в шляпе, убранной розами. Взбешенный Ругон, шедший к двери со сжатыми кулаками, разжал их и любезно пожал руку вновь пришедшей.
   -- Я спрашивала у Мерля, доволен ли он местом, -- сказала г-жа Коррёр, нежно посматривавшая на улыбавшегося ей долговязого простака.
   -- А вы, г-н Ругон, довольны им?
   -- Да, да, конечно, -- отвечал Ругон любезным тоном.
   Мерль продолжал глупо улыбаться, не спуская глаз с жирной шеи г-жи Коррёр. Она жеманилась, поправляя завитушки, покрывавшие ее лоб и виски.
   -- Ну, вот и прекрасно, мой милый, -- произнесла она.
   -- Когда я помещу кого-нибудь, то люблю, чтобы все были довольны... И если бы вам понадобился совет в чем-нибудь, то приходите ко мне утром, знаете, между восемью и девятью часами. Только ведите себя хорошенько.
   И она вошла в кабинет, говоря Ругону:
   -- Нет лучше людей, как отставные военные.
   После этого она вцепилась в него и протащила за собой через всю комнату на другой ее конец, к окну. Она его бранила за то, что он не отпер дверей. Значит, если бы Мерль не согласился ввести ее через маленькую дверь, она так и осталась бы за дверью? А между тем ей так нужно его видеть! Ведь нельзя же ему уйти, не сказав ей, в каком положении находятся ее просьбы. Она вынула из кармана маленькую записную книжку, роскошно переплетенную в розовый муар.
   -- Я прочитала "Монитер" после завтрака, -- продолжала она, -- и тотчас же наняла фиакр... Скажите, в каком положении дело г-жи Летюрк, вдовы капитана, которая просит, чтоб ее поместили в табачную лавочку. Я обещала сообщить ей ответ на будущей неделе... А дело той девицы, вы знаете, Эрмини Билькок, бывшей институтки из Сен-Дени, с которой ее соблазнитель, офицер, согласен обвенчаться, если какая-нибудь сострадательная душа согласится внести в полковое казначейство сумму, требуемую от него в обеспечение при женитьбе! Мы надеялись на императрицу... А все эти г-жи: Шардон, Тестаньер, Жалагье, которые ждут по нескольку месяцев?
   Ругон спокойно отвечал по пунктам, объяснял, отчего происходит замедление, входил в мельчайшие подробности. Он дал, однако, понять г-же Коррёр, что впредь она не должна особенно рассчитывать на него. Тогда она принялась сетовать. Ей так приятно было оказывать услуги! Что она станет делать со всеми этими дамами? Потом заговорила о своих личных делах, известных уже Ругону. Она, урожденная Мартино, хорошей фамилии из Вандеи, и в их роду можно насчитать семерых нотариусов. Она никогда определенно не объясняла: почему именно носит фамилию Коррёр. Двадцати четырех лет она убежала из дому с приказчиком одного мясника, после того как несколько раз виделась с ним летом наедине. Отец ее месяцев шесть с ума сходил от этого скандала, чудовищность которого до сих пор еще волновала там умы. С того времени она жила в Париже, а семья о ней не хотела и слышать. Раз десять писала она своему брату, теперь управляющему нотариальной конторой, но не получала от него ответа. Г-жа Коррёр обвиняла в этом свою невестку, "ханжу, водившую за нос дурака Мартино", говорила она. Одной из ее навязчивых мыслей было, как и у дю-Пуаза, желание вернуться на родину женщиной богатой и уважаемой.
   -- Я опять писала неделю тому назад, -- бормотала она, -- и пари держу, что невестка бросает мои письма в огонь!.. Однако если бы Мартино умер, ей все же пришлось бы принять меня в дом. У них ведь нет детей, я буду наследницей после брата... Мартино пятнадцатью годами старше меня и страдает подагрой, как мне говорили.
   Потом, вдруг переменив тон голоса, она сказала:
   -- Впрочем, не время теперь об этом думать... Теперь надо поработать для вас, Эжен? Будем стараться, увидите. Надо вам быть всем, чтобы мы сделались чем-нибудь... Помните как мы работали в 1851 году?
   Ругон улыбнулся. И в то время, как она с материнской лаской сжимала ему обе руки, он наклонился к ее уху и прошептал:
   -- Если увидите Жилькена, посоветуйте ему быть благоразумнее. Ведь угораздило его на прошлой неделе попасть на гауптвахту, и он сослался на меня, как на поручителя.
   Г-жа Коррёр обещала переговорить с Жилькеном, жившим у нее одновременно с Ругоном в улице Ванно, при случае очень полезным, но чертовски безалаберным малым.
   -- Женя дожидается фиакр, прощайте! -- проговорила она громко, выходя на середину кабинета, где пробыла, однако, еще несколько минут, так как хотела, чтобы вся шайка разошлась вместе с ней. Чтобы заставить всех двинуться с места, она даже предложила довезти кого-нибудь в своем фиакре. Полковник принял это приглашение; решено было, что маленький Огюст сядет возле кучера. Тогда началось всеобщее пожатие рук. Ругон стал у двери, раскрытой настежь. Проходя мимо него, каждый еще раз изъявлял ему свое сочувствие. Кан, дю-Пуаза и полковник вытянули шеи и шепнули ему на ухо словечко, чтобы он не забывал про них. Шарбоннели стояли на первой ступеньке лестницы, а г-жа Коррёр разговаривала с Мерлем в передней, в то время как г-жа Бушар, которую дожидались в нескольких шагах д'Эскорайль и муж, все еще любезничала с Ругоном, спрашивая, когда она может застать его одного в улице Марбёф, потому что чувствует себя слишком глупой при народе. Но полковник, услышав это, внезапно вернулся, другие последовали за ним; произошла всеобщая давка.
   -- Мы все будем навещать вас! -- кричал полковник.
   -- Вы не должны хоронить себя заживо! -- вопили остальные голоса.
   Кан жестом потребовал молчания, а затем разразился давно подготовленной фразой:
   -- Вы не принадлежите себе, вы принадлежите вашим друзьям и Франции!
   Наконец все разошлись. Ругон мог затворить дверь и свободно вздохнуть. Делестан, которого он позабыл, вышел тогда из-за груды папок, под защитой которых оканчивал распределение бумаг, как добросовестный друг. Он до некоторой степени гордился своей работой и потому, что действовал тогда, когда другие только разговаривали; поэтому он с истинным наслаждением выслушал благодарственные комплименты великого человека. Один он умел оказывать услуги; у него такой систематический ум, такая методичность в труде, что он далеко уйдет. Ругон насказал еще много других лестных вещей, и нельзя было разобрать, говорит он серьезно или смеется. Потом, оглядевшись кругом, Ругон прибавил:
   -- Кажется, теперь, благодаря вам, все кончено... Остается только приказать Жерлю отнести эти связки ко мне.
   Он позвал пристава и показал ему бумаги. На все приказания пристав отвечал:
   -- Слушаю, господин президент.
   -- Полно вам, глупый человек, звать меня президентом, когда я больше не президент.
   Мерль поклонился, пошел было к двери, но остановился в нерешимости. Он вернулся, говоря:
   -- Внизу дама, верхом на лошади, желает вас видеть... Она говорила, смеясь, что поднялась бы вместе с лошадью по лестнице, если бы только тут было достаточно широко... Она желает только пожать вам руку, сударь.
   Ругон уже сжимал кулаки, думая, что это шутка. Но Делестан, выглянувший из окна, прибежал объявить с взволнованным видом:
   -- М-llе Клоринда!
   Ругон отвечал, что сейчас сойдет вниз. Потом, видя, что и Делестан берется за шляпу, он, недоверчиво наморщив брови, поглядел на него, пораженный его волнением.
   -- Берегитесь женщин! -- повторил он, окинув еще на пороге последним взглядом кабинет. В раскрытые настежь окна свободно проникал дневной свет, ярко озаряя пустые папки, выдвинутые ящики, связанные и сложенные посреди комнаты кипы бумаг. Кабинет казался пустынным и печальным. В камине от сгоревшей груды бумаг оставалась только небольшая щепотка черной золы. В ту минуту, когда бывший министр-президент затворял дверь, свеча, забытая на столе, погасла, и стеклянная розетка на ней с треском лопнула.

III

   Ругон навещал иногда графиню Бальби около четырех часов пополудни. Он приходил к ней запросто, пешком. Графиня жила в маленьком доме, в нескольких шагах от улицы Марбёф, в аллее Елисейских полей. Впрочем, она редко бывала дома, а если и бывала, то лежала в постели и никого не принимала. Это не мешало посетителям наполнять шумом лестницу маленького дома, а дверям гостиной хлопать изо всей мочи. Дочь графини, Клоринда, принимала гостей в своей комнате, смахивавшей как бы на мастерскую художника и выходившей окнами на улицу.
   В течение трех месяцев Ругон, с грубостью целомудренного государственного деятеля, упорно уклонялся от ухаживанья этих дам, которых с ним познакомили на балу в министерстве иностранных дел. Он всюду встречал их улыбавшихся все той же неизменной, заискивающей улыбкой, причем мать всегда молчала, а дочь громко говорила и глядела ему прямо в глаза. Но он крепился, избегал всяких разговоров с матерью и дочерью, опускал глаза, чтобы их не видеть, отказывался от их приглашений. Убедившись, что он осажден в своем собственном доме, мимо которого Клоринда нарочно проезжала верхом, Ругон, все-таки, собрал справки, прежде чем сделать им визит.
   В итальянском посольстве ему отрекомендовали этих дам с самой выгодной стороны. Граф Бальби действительно существовал; у графини имелись еще очень значительные связи в Турине; дочь ее едва не вышла замуж в прошедшем году за маленького немецкого владетельного князька. Но у герцогини Сан-Квирино, к которой Ругон затем обратился, он услыхал совсем иное. Там его уверили, что Клоринда родилась два года спустя после смерти графа; к тому же насчет четы Бальби сложилась очень пестрая легенда; и у мужа и у жены насчитывалось пропасть любовных интриг; оба они кутили напропалую, развелись во Франции, снова сошлись в Италии и после того жили, так сказать, вне закона. Один молодой член посольства, вполне посвященный во все происходившее при дворе короля Виктора-Эммануила, высказался еще обстоятельнее; по его словам, если графиня еще сохраняла там влияние, то была им обязана старинной связи с очень высокопоставленным лицом, и намекал, что она жила бы в Турине, если бы не один крупный скандал, о котором удобнее всего молчать. Ругон, мало-помалу заинтересовавшись этим следствием, отправился даже в полицейскую префектуру, где ему не сообщили ничего определенного; в пометке об этих двух иностранках значилось только, что они живут широко, хотя неизвестно, есть ли у них состояние. Они говорили, будто у них есть имение в Пьемонте. Дело в том, что их роскошь порою вдруг как-то тускнела. Тогда они внезапно исчезали, но вскоре появлялись опять с новым блеском. Словом, никто не мог сказать ничего положительного и все предпочитали глядеть на них сквозь пальцы. Они были приняты в свете, дом их считался нейтральной почвой, на которой терпелась эксцентричность Клоринды, как иностранки. В виду всего этого Ругон решился у них побывать.
   При третьем визите любопытство великого человека было затронуто. Расшевелить в нем чувственность было нелегко.
   Его, прежде всего, привлекало в Клоринде ее темное прошлое и честолюбивые замыслы о будущем, которые он, казалось, читал в больших глазах юной богини. Правда, ему рассказывали про нее отвратительные истории: будто бы первым увлечением ее был кучер; будто бы затем заключена была сделка с одним банкиром, который заплатил за мнимую невинность барышни маленьким домом в Елисейских полях. В иные минуты она казалась, однако, Ругону таким ребенком, что он сомневался во всем этом и давал себе слово выпытать у нее правду. Он ходил к Бальби, увлекаясь желанием разгадать эту странную девушку, и, наконец, она заинтересовала его настолько же, как и наиболее щекотливые вопросы высшей политики. До того времени он презирал женщин, а первая женщина, с которой ему довелось столкнуться, оказалась весьма сложной машиной.
   На другой день после того, как Клоринда прискакала верхом к дверям государственного совета, чтобы выразить Ругону свою симпатию, он отдал ей визит, которого она, впрочем, торжественно потребовала, обещая показать нечто способное излечить его от меланхолии. Он, смеясь, звал ее "своим пороком" и охотно засиживался у нее, она же дразнила, развлекала и забавляла его, тем более что до сих пор ему еще не удалось разузнать ровно ничего. Огибая угол улицы Марбёф, он взглянул в улицу Колизея, на дом Делестана. Ему уже не раз казалось, что он видит лицо члена государственного совета в полуоткрытые ставни кабинета, и что Делестан наблюдает за окнами Клоринды; но ставни были заперты. Делестан, должно быть, уехал на свою образцовую ферму.
   Наружные двери дома Бальби были всегда отворены настежь. Ругону попалась навстречу внизу лестницы маленькая смуглая женщина, растрепанная, в разорванном желтом платье; она грызла апельсин как яблоко.
   -- Антония, барыня ваша дома? -- спросил он у нее.
   Она не отвечала, -- рот ее был набит битком, -- и только со смехом кивнула головой. Губы ее были перепачканы апельсинным соком; маленькие глазки, которые она прищуривала, казались двумя чернильными пятнами на ее коричневой коже.
   Ругон поднялся по лестнице; ему уже был не в диковину беспорядок, царивший в этом доме. На лестнице ему попался долговязый лакей с лицом бандита и длинной черной бородой; он спокойно поглядел на Ругона и даже не подумал посторониться.
   Потом на площадке первого этажа он очутился один напротив трех дверей, открытых настежь. Левая вела в комнату Клоринды. Ругон с любопытством заглянул туда. В четыре часа пополудни комната была еще не убрана; ширмы, стоявшие перед кроватью, закрывали отчасти свесившиеся простыни и одеяла, а на ширмах висели затасканные юбки с грязным подолом. Перед окном стоял на полу таз с мыльной водой, а серая кошка спала, свернувшись клубком, на груде валявшегося платья.
   Клоринда находилась обыкновенно во втором этаже, в комнате, которую поочередно превращала то в мастерскую, то в курильную комнату, то в оранжерею, то в зимний сад. В то время как Ругон поднимался по лестнице, до него долетали шум голосов, звонкий смех и стук падавшей мебели. Когда он очутился у самой двери, то разобрал, что чахоточное фортепиано заправляло шумом, и чей-то голос пел. Он два раза постучался, но, не получив ответа, решился войти.
   -- Ах, браво! браво! Вот и он! -- закричала Клоринда, хлопая в ладоши.
   Нелегко было сконфузить Ругона, но тут он в смущении остановился на пороге. За старым фортепиано, по которому стучали изо всей мочи, желая извлечь из него более громкий звук, сидел шевалье Рускони, итальянский посланник, красивый брюнет, дипломат, умевший быть серьезным в свое время. Посредине комнаты депутат Ла-Рукет вальсировал со стулом, любовно прижимая его спинку к груди. В порыве усердия он уронил на пол несколько стульев. Перед одним из полукруглых окон стояла на столе Клоринда, в костюме Дианы, с обнаженными ногами, руками, плечами, -- вернее сказать, совсем почти нагая, -- и совершенно спокойно позировала перед молодым человеком, снимавшим с нее портрет. На диване три господина с серьезными лицами, курившие толстые сигары, сидели молча, закинув нога на ногу, и глядели на нее.
   -- Стойте на месте и не шевелитесь! -- закричал Рускони Клоринде, которая готовилась соскочить со стола. -- Я беру на себя должность церемониймейстера.
   Держась рядом с Ругоном и проходя мимо Ла-Рукета, в изнеможении упавшего в кресло, он шутливо сказал:
   -- Г-н Ла-Рукет, знакомый вам -- будущий министр.
   Потом, подходя к живописцу, Рускони продолжал:
   -- Г-н Луиджи Поццо, мой секретарь. Дипломат, живописец, музыкант и влюбленный.
   Он позабыл про господ, восседавших на диване. Но, повернувшись, увидел их и, оставив шутливый тон, поклонился в их сторону, проговорив серьезным голосом:
   -- Г-н Брамбилла, г. Стадерино, г. Вискарди, все трое политические выходцы.
   Венецианцы поклонились, не выпуская из рук сигар. Шевалье Рускони собирался уже сесть опять за фортепиано, когда Клоринда торопливо позвала его, укоряя в том, что он плохой церемониймейстер, и указывая на Ругона, объявила с особенной, необыкновенно любезной интонацией в голосе:
   -- Г-н Эжен Ругон!
   Присутствовавшие снова раскланялись друг с другом. Ругон, одну минуту опасавшийся какой-нибудь слишком развязной шутки, был удивлен тактом и чувством собственного достоинства, высказанными этой рослой девушкой, едва прикрытой газовым костюмом. Он сел, осведомился о графине Бальби, как это делал обыкновенно, прикидываясь при каждом визите, будто пришел к матери. Так ему казалось приличнее.
   -- Я был бы очень рад ее видеть, -- прибавил он, -- согласно установленной им формуле на этот случай.
   -- Да мамаша вон там! -- сказала Клоринда, указывая в угол комнаты кончиком лука из позолоченного дерева.
   Графиня в самом деле находилась в комнате: она лежала в большом кресле, заслоненная разной мебелью. Все удивились; трое политических выходца, должно быть, тоже не знавшие раньше об ее присутствии, встали и поклонились. Ругон подошел пожать ей руку. Он остановился перед ней, а она, не переменяя позы, отвечала на его расспросы односложными словами, с той вечной улыбкой, которая не покидала ее даже в те минуты, когда она была больна. Потом она умолкла и с рассеянным видом поглядывала на аллею, по которой катился целый поток экипажей. Она, конечно, уселась здесь, чтоб насладиться этим зрелищем. Ругон отошел от нее.
   Между тем Рускони снова уселся за фортепьяно и начал подбирать какую-то арию, тихонько перебирая клавиши и напевая вполголоса по-итальянски. Ла-Рукет обмахивался платком; Клоринда с серьезным лицом приняла прежнюю позу, а Ругон, среди внезапно наступившей тишины, прогуливался взад и вперед по комнате, поглядывая на стены. Она была загромождена самыми разнообразными предметами. Разная мебель, письменный стол, шкаф, несколько столов, выдвинутых на средину, образовали целый лабиринт маленьких коридоров; на одном конце тропические растения, составленные в угол и притиснутые друг к дружке, печально увядали, с поникшими, зелеными листьями, наполовину пожелтевшими; а на другом конце валялась куча высохшей глины, среди которой еще можно было признать рассыпавшиеся руки и ноги статуи, которую Клоринда слепила в один прекрасный день, когда затеяла быть художницей. Только частица этой весьма обширной комнаты оставалась свободной и образовала род небольшого салона с двумя диванами и тремя разрозненными стульями.
   -- Можете курить, -- сказала Клоринда Ругону.
   Он отказался, говоря, что не курит. Она же, не оборачиваясь, закричала:
   -- Шевалье Рускони, сверните мне папироску. Перед вами на фортепьяно должен быть табак.
   И пока шевалье делал папироску, молчание возобновилось. Ругон, досадуя, что встретил так много народу, взялся за шляпу. Он подошел, однако, к Клоринде, как ни в чем не бывало, и, улыбаясь, спросил:
   -- Вы хотели мне что-то показать?
   Она не сразу отвечала, углубленная в свое дело. Он повторил:
   -- Что же такое вы хотели мне показать?
   -- Себя!
   Она сказала это повелительным голосом, не шевелясь, -- стоя на столе, в позе богини. Ругон замигал глазами, отступил на шаг и медленно поглядел на нее. Она была в самом деле великолепна, со своим безукоризненным профилем и стройной шеей. Но главной ее красотой был царственный стан. Ее округлые руки и ноги казались выточенными из мрамора. Она опиралась одной рукой на лук, со спокойным видом античной богини, не заботясь о своей наготе, презирая любовь людей, -- холодная, высокомерная, бессмертная.
   -- Очень, очень хорошо, -- пробормотал Ругон, не зная что сказать.
   Дело в том, что Клоринда смущала его неподвижностью статуи. Она казалась такой победоносной, такой убежденной в своей классической красоте, что если бы он посмел, то раскритиковал бы ее, как мраморное произведение, прелесть которого была не вполне понятна его буржуазному вкусу: он предпочел бы более тонкую талию, менее широкие бедра и более высокую грудь. Потом ему вдруг захотелось прикоснуться к ней, и он должен был отойти, чтобы не уступить этому желанию.
   -- Вы достаточно нагляделись? -- спросила Клоринда все с тем же серьезным и убежденным видом, -- подождите, вот вам иное.
   И вдруг она превратилась из Дианы в Венеру. Закинув руки за голову, полуопрокинувшись назад, она улыбалась, полуоткрыв губы, причем неожиданно сделалась как бы миниатюрнее и еще привлекательнее.
   Гг. Брамбилла, Стадерино и Вискарди, сохраняя мрачный вид заговорщиков, с серьезным видом захлопали в ладоши.
   -- Браво! браво! браво!
   Ла-Рукет выходил из себя от восторга, между тем как Рускони, подошедший к столу, чтобы подать папироску молодой девушке, остановился в восхищении, слегка покачивая головой.
   Ругон ничего не сказал, но с такой силой стиснул руки, что пальцы его захрустели. Легкая дрожь пробежала у него от затылка до пяток. Он не думал больше уходить, а уселся на место. Тем временем Клоринда уже переменила позу и, громко смеясь, курила папироску с развязностью мужчины. Она говорила, что охотно пошла бы на сцену, где все бы сумела передать: гнев, нежность, стыд, испуг, и одним жестом, одной миной выразить какие угодно характеры. Потом она вдруг сказала:
   -- Г-н Ругон, хотите, я представлю, как вы говорите в палате?
   И, выпрямившись, Клоринда вся подалась вперед, тяжело дыша, сжимая кулаки, с мимикой, такой забавной и такой правдивой, несмотря на легкий оттенок карикатуры, что все покатились со смеху. Ругон смеялся как ребенок; он находил ее очаровательной, бедовой девушкой.
   -- Клоринда, Клоринда, -- бормотал Луиджи, слегка ударяя подставкой о мольберт.
   Она так шевелилась, что он не мог больше работать, и, выпустив кисть, растирал краски с прилежным видом ученика. Он один не улыбался среди всеобщего хохота, огненными глазами глядел на молодую девушку и бросал свирепые взгляды на мужчин, с которыми она шутила. Он сам придумал срисовать ее в костюме Дианы, о котором толковал весь Париж со времени последнего бала в посольстве. Луиджи называл себя ее кузеном, потому что они родились в одной улице, во Флоренции.
   -- Клоринда! -- повторил он гневным тоном.
   -- Луиджи прав, -- сказала она. -- Вы совсем неблагоразумны, господа, и шумите, Бог знает как... Надо работать!
   Она снова приняла свою олимпийскую позу, снова превратилась в прекрасную, мраморную статую. Гости замерли на месте, как очарованные. Один Ла-Рукет тихонько выбивал такт на ручке кресла. Ругон, прислонившись спиной к креслу, глядел на Клоринду, впадая мало-помалу в задумчивость; молодая девушка все росла в его глазах. А ведь хитрая штука, вообще говоря, женщина! Никогда не приходило ему в голову изучать ее. Он начинал догадываться, что дело вовсе не так просто, как ему казалось. На одну минуту ему отчетливо представилось могущество голых плеч, способных поколебать мир. Клоринда в его отуманенных глазах все росла и росла, застилая, наконец, окно своим бюстом гигантской статуи. Впрочем, мигнув глазами, Ругон нашел ее гораздо ниже себя ростом, хоть она и стояла на столе. Тогда он улыбнулся; он мог бы, если бы захотел, высечь ее, как девчонку, и очень удивился, что одну минуту как бы испугался ее.
   Между тем, на другом конце комнаты слышался легкий шум голосов. Ругон прислушался по привычке, но разобрал лишь торопливую итальянскую болтовню. Рускони, пробравшийся в это время сквозь лабиринт мебели, опирался одной рукой на спинку кресла графини и, почтительно наклонившись к ней, по-видимому, сообщал ей о каком-то деле очень обстоятельно. Графиня довольствовалась кивками головы. Раз, однако, она резко покачала головой, в знак неодобрения, но шевалье, нагнувшись еще сильнее, успокоил ее своим певучим голосом, напоминавшим щебетание птицы. Ругон, благодаря знакомству с провансальским наречием, разобрал, наконец, несколько слов, которые заставили его насупиться; речь шла об итальянском короле, о Кавуре, о тайном свидании, которое могло состояться между этим государственным деятелем и императором.
   -- Мамаша, -- закричала вдруг Клоринда, -- показывала ли ты шевалье вчерашнюю депешу?
   -- Депешу! -- громко повторил Рускони.
   Графиня вынула из кармана пачку писем и долго рылась в них. Наконец подала ему измятый клочок синей бумаги. Он пробежал его глазами и сделал жест удивления и гнева.
   -- Как, -- закричал он по-французски, забывая о присутствовавших, -- вы знали об этом уже вчера! Да, ведь, я сам только сегодня получил это известие!
   Клоринда залилась звонким смехом, что окончательно рассердило его.
   -- И вы, графиня, заставляете меня в подробности рассказывать всю историю, точно она вам неизвестна!.. Ну, хорошо же, если центр посольства здесь, то я буду каждый день приходить сюда читать свою корреспонденцию.
   Графиня улыбалась. Она еще порылась в письмах и дала ему прочесть одно из них. На этот раз он оказался очень довольным, и тихая беседа возобновилась. К нему вернулась почтительная улыбка. Прощаясь с графиней, он поцеловал у нее руку.
   -- Ну, вот серьезные дела все покончены, -- проговорил он вполголоса, снова усаживаясь за фортепиано, и забарабанил удалой танец, бывший в большой моде в тот год. Потом вдруг, взглянув на часы, побежал за шляпой.
   -- Вы уходите? -- спросила Клоринда.
   Она подозвала его к себе рукой, оперлась на его плечо и пошептала ему что-то на ухо. Он, смеясь, покачал головой и пробормотал:
   -- Чудесно, чудесно... Я напишу это туда.
   Рускони вышел, раскланявшись с обществом, а Луиджи заставил опять встать Клоринду, присевшую было на столе. Должно быть, поток экипажей, катившихся по аллее, утомил графиню-мать, потому что она дернула за ручку колокольчика, находившегося позади нее, как только потеряла из виду купе посланника, исчезнувшее в толпе ландо, возвращавшихся из Булонского леса. В комнату нагло вошел лакей с лицом бандита. Графиня оперлась на его руку и медленно перешла через всю комнату мимо мужчин, вскочивших с мест, чтобы раскланяться с ней. Она с улыбкой кивала головой, а потом на пороге обернулась и сказала Клоринде:
   -- У меня мигрень, я лягу.
   -- Фламинио, -- крикнула молодая девушка лакею, который уводил ее мать, -- положите ей в ноги горячий утюг!
   Трое политических выходцев не садились. Они постояли с минуту, вытянувшись во фронт, доканчивая свои сигары, которые бросили в кучу глины, и, промаршировав мимо Клоринды, вышли один за другим.
   -- Боже мой, -- говорил Ла-Рукет, затеявший серьезную беседу с Ругоном, -- я очень хорошо знаю, что вопрос о сахарном производстве очень важен. Дело идет о целой отрасли французской промышленности. Беда в том, что в палате, кажется, никто не изучил этого вопроса основательно.
   Ругон, которому он надоел, отвечал одними кивками головы. Молодой депутат пододвинулся ближе и продолжал с напускной важностью на своем кукольном личике:
   -- У меня есть дядя, сахарный заводчик, владелец одного из богатейших заводов в Марсели. Ну, вот я и провел у него три месяца. Собирал справки; о, много справок! Я беседовал с работниками, вникал в дело... Понимаете... я собирался говорить об этом в палате...
   Он рисовался перед Ругоном, стараясь изо всех сил говорить с ним об единственных вещах, которые, по его мнению, могли занимать бывшего министра-президента, в глазах которого ему хотелось выставить себя солидным политическим деятелем.
   -- Но не говорили, -- перебила Клоринда, которой, по-видимому, досаждало присутствие Ла-Рукета.
   -- Нет, не говорил, -- отвечал он протяжно, -- я счел за лучшее не говорить... В последний момент я побоялся, что цифры мои недостаточно точны.
   Ругон, поглядев ему прямо в глаза, серьезно спросил:
   -- Известна ли вам цифра кусков сахара, которая поглощается ежедневно в "CafИ Anglais?"
   Ла-Рукет на минуту оторопел и вытаращил глаза. Потом залился хохотом:
   -- Ах, как мило, очень мило! -- закричал он. -- Понимаю, вы шутите... Но это вопрос о потреблении сахара, а я говорю о сахарном производстве... Очень мило! Вы мне позволите повторить вашу остроту, не правда ли?
   Он прыгал на кресле от удовольствия. К нему вернулась его беззаботная физиономия; он почувствовал себя в своей тарелке и перешел к игривым анекдотам. Но Клоринда принялась дразнить его женщинами. Она опять видела его третьего дня в театре "Varietes" с маленькой блондинкой, очень безобразной и взъерошенной, точно моська. Сначала он отпирался, но потом, задетый за живое едкими насмешками Клоринды над "маленькой моськой", вышел из себя и стал защищать эту даму, говоря, что она очень приличная особа и вовсе не такая некрасивая. Затем молодой депутат принялся обстоятельно толковать об ее волосах, талии, носе. Клоринда была безжалостна, и Ла-Рукет, не вытерпев, вскочил с восклицанием:
   -- Она меня ждет, прощайте!
   Когда он затворил дверь, молодая девушка с торжеством захлопала в ладоши, повторяя с хохотом:
   -- Ушел! С Богом!
   Соскочив со стола, она подбежала к Ругону, которому протянула обе руки. Она была очень ласкова, очень приветлива с ним и выражала досаду, что он застал у нее такое многолюдное общество. Каких трудов ей стоило отделаться от всего этого люда! Все они, право, бестолковы! А уж Ла-Рукет со своим сахаром просто нелеп! Но теперь, может быть, им не помешают поговорить по душе друг с другом. Ей нужно так много сказать ему! Говоря это, она подвела его к дивану. Он сел, не выпуская ее рук, когда Луиджи постучал подставкой, повторяя рассерженным тоном:
   -- Клоринда! Клоринда!
   -- Ах, Бог мой, а портрет-то! -- сказала она, смеясь.
   И, вырвавшись у Ругона, девушка ласково перегнулась через плечо живописца. О, как мило он рисует! Портрет будет очень удачен. Но, в самом деле, она немного устала и просит позволения отдохнуть с четверть часа. А пока он может рисовать костюм, ведь для костюма она ему не нужна. Луиджи бросал сердитые взоры на Ругона и бормотал что-то с досадой. Тогда она сказала ему что-то скороговоркой по-итальянски, нахмурив, брови, но не переставая улыбаться. Он умолк и снова взялся за кисть ученической рукой.
   -- Я не лгу, -- продолжала она, усаживаясь возле Ругона, -- у меня совсем онемела левая нога.
   С этими словами Клоринда похлопала себя по левой ноге, чтобы восстановить кровообращение, говорила она. Сквозь газ виднелись розовые колени. Она совсем забыла про свою наготу и наклонялась к Ругону с серьезным лицом, царапая свое плечо о толстый драп его пальто.
   Но вдруг пуговица, на которую она наткнулась, заставила ее вздрогнуть. Она поглядела на себя, очень покраснела, одним прыжком бросилась к черной кружевной мантилье и закуталась в нее.
   -- Я озябла, -- объяснила она, усаживаясь напротив Ругона в кресло, которое себе подкатила.
   Из-под мантильи виднелись только кисти ее рук. Она обернула кружево вокруг шеи, точно громадный галстук, и ушла в него с подбородком. Лицо ее снова стало бледно и серьезно.
   -- Что именно у вас случилось? -- спросила она. -- Расскажите мне все, от начала до конца.
   Она принялась расспрашивать о постигшей его немилости с дочерней откровенностью и, в качестве иностранки, заставляла повторять себе по три раза подробности, которых будто бы не понимает, причем беспрерывно перебивала его восклицаниями на итальянском языке. В выразительных глазах Клоринда Ругон мог читать возбуждаемое его рассказом волнение, внезапный испуг, сожаление, радость. Зачем он рассорился с императором? Как мог он отказаться от такого высокого поста? Кто же были его враги, что он позволил им победить себя? И когда он колебался отвечать этой девушке, когда она выпытывала у него что-нибудь такое, чего он не хотел ей говорить, она глядела на него с такой приветливой искренностью, что он увлекался и досказывал историю до конца. Вскоре она узнала, должно быть, все, что желала знать. Она сделала еще несколько вопросов, очень отдаленных от предмета разговора и поразивших Ругона своей странностью. Затем, сложив руки, она умолкла и закрыла глаза. Быть может, она размышляла.
   -- Ну, что? -- спросил он, улыбаясь.
   -- Ничего, -- прошептала она, -- вы меня огорчили!
   Он был тронут, и хотел взять ее руки, но она запрятала их в кружево, и молчание продолжалось. Минуты две спустя она раскрыла глаза, говоря:
   -- Итак, у вас есть планы?
   Он пристально поглядел на нее. В него закрадывалось подозрение. Но она была так мила в эту минуту, лежа в креслах, в томной позе, точно неприятности, постигшие ее "милого друга", совсем ее расстроили; но он не поддался мимолетному сомнению. Она принялась усердно льстить ему: конечно, он недолго останется в стороне и рано или поздно вернется к власти. Она уверена, что он питает великие замыслы и верит в свою звезду: это читается на его лице. Почему не возьмет он ее в свои поверенные? Она так скромна: ей было бы это так приятно! Ругон, опьянелый, ловил маленькие ручки, прятавшиеся от него в кружево. Он говорил, много говорил, так что выболтал все: свои планы, надежды, расчеты. Она больше не подзадоривала его и предоставляла ему говорить, не делая ни одного жеста, из боязни запугать эту сообщительность. Она внимательно рассматривала его с ног до головы, изучая его череп, измеряя плечи, грудь. Да, несомненно, он был человек сильный, который одною рукою мог взвалить ее себе на плечи и без утомления взнести так высоко, как ей хотелось.
   -- Ах, дорогой друг, -- вдруг проговорила она, -- я никогда в вас не сомневалась!
   Она приподнялась, вытянула руки, и кружевная мантилья скатилась у нее с плеч. Она точно вынырнула из кружева с гибким движением влюбленной кошки. Все это длилось лишь одно мгновение: то была как бы награда и обещание будущего счастья для Ругона. Но разве мантилья не могла сама соскользнуть с плеч? Она поправила ее и плотнее укуталась.
   -- Т-с! -- проговорила девушка. -- Луиджи ворчит.
   И, подбежав к живописцу, она нагнулась к его плечу и прошептала ему что-то на ухо. Ругон, когда она отошла от него, принялся, расстроенный, почти рассерженный, изо всей мочи тереть руки. Он мысленно ругал Клоринду. Двадцатилетним мальчишкой не мог он поступить глупее. Она вытянула из него всю правду, как из ребенка, а он уже целых два месяца тщетно старался заставить ее проболтаться. Ей стоило только выдернуть из его рук свои, и он увлекся до того, что все разболтал ей, лишь бы она ему их опять дала. Теперь ясно, что она увлекает его: она допытывалась, трудно ли вскружить ему голову.
   Ругон улыбнулся, как человек, уверенный в самом себе. Он сломит ее, когда захочет. Ведь она заманивает его?
   И нечестные мысли зароились у него в голове; ему мерещился целый план соблазнить (ее и потом бросить. В самом деле, неужели ему остаться в дураках перед этой красоткой, показывавшей свои плечи. Однако он не был еще вполне уверен, что кружево не само собою скатилось у нее с плеч.
   -- Разве и вы тоже считаете мои глаза серыми? -- спросила Клоринда, подходя к нему.
   Он встал и совсем близко поглядел ей в глаза, но не заставил опустить ресниц. Так как он протягивал при этом руки, то она слегка ударила его по пальцам. Ему незачем дотрагиваться до нее. Она была теперь очень холодна и куталась в свои кружевные тряпки с самой целомудренной пугливостью. Как он ни подшучивал над ней, как ни дразнил ее, сколько ни пытался насильно поймать ее руки, она только ежилась сильнее и вскрикивала, когда он слегка дотрагивался до кружева. К тому же она не хотела садиться.
   -- Я лучше прогуляюсь, -- говорила она. -- Надо же хоть немного размять ноги.
   Тогда он пошел за нею, и они принялись ходить взад и вперед по комнате. Он попытался, в свою очередь, заставить ее разговориться. Обыкновенно она не отвечала на его вопросы, а болтала без толку, перескакивая от одного предмета к другому, припутывала разные, не идущие к делу истории, которых никогда не доканчивала. Он начал было осведомляться насчет двухнедельной поездки куда-то, которую она совершила в прошлом месяце с матерью; а она принялась рассказывать ему анекдоты о своих путешествиях. Она везде бывала: в Англии, Испании, Германии; всего насмотрелась. Посыпался целый град мелочных замечаний о пище, о модах, о погоде. Иногда она начинала рассказ, в котором была действующим лицом вместе с известными личностями, которых называла по именам. Но только что Ругон навострит уши, ожидая, что вот она, наконец, проговорится, как рассказ обрывался или кончался каким-нибудь вздором. В этот день он опять ничего не узнал. На лице Клоринды играла вечная улыбка, и она маскировала ею все свои чувства. Она оставалась непроницаемой несмотря на не смолкавшую болтовню. Ругон, сбитый с толку нелепыми повествованиями, из которых одни противоречили другим, терялся в догадках: кого именно видит перед собой: двенадцатилетнюю девчонку, наивную до глупости, или пронырливую женщину, для которой наивность служит только личиной?
   Клоринда остановилась среди рассказа о приключении, слупившемся с нею в одном городке Испании, где она принуждена была воспользоваться любезностью путешественника, уступившего ей свою кровать и ночевавшего в той же комнате на стуле.
   -- Не ездите в Тюльери, -- проговорила она вдруг без всякого перехода. -- Надо, чтобы там почувствовали ваше отсутствие.
   -- Очень вам благодарен, mademoiselle Маккиавелли, -- отвечал Ругон, смеясь.
   Она засмеялась громче его, но, тем не менее, продолжала давать ему отличные советы. И так как он все еще пытался взять ее за руку, она рассердилась, закричала, что нельзя с ним серьезно поговорить двух минут сряду. "Ах, если б она была мужчиной! Уж она сумела бы пробить себе дорогу! Мужчины все безрассудны!"
   -- Ну-ка, расскажите мне историю ваших друзей, -- произнесла она, усаживаясь на краю стола, между тем как Ругон остановился перед ней.
   Луиджи, не спускавший с них глаз, сердито захлопнул ящик с красками.
   -- Я ухожу! -- объявил он.
   Но Клоринда побежала за ним и вернула его, божась, что тотчас начнет позировать. Она, должно быть, боялась оставаться наедине с Ругоном. Так как Луиджи уступил, она, чтобы выгадать время, спросила:
   -- Вы позволите мне позавтракать? Я так голодна. О, только кусочек хлебца!
   Растворив дверь, Клоринда позвала:
   -- Антония! Антония!
   Приказав что-то по-итальянски, она лишь только уселась на краю стола, как вошла Антония, держа на каждой из своих раскрытых ладоней тартинку с маслом. Служанка протянула их барышне точно на подносе, с дурацким смехом зверя, которого щекочут за ухом, -- смехом, от которого красный рот на ее смуглой роже раздвигался до самых ушей. Потом она ушла, вытирая руки об юбку. Клоринда позвала ее опять и велела принести стакан воды.
   -- Хотите, я поделюсь с вами? -- предложила она Ругону. -- Масло такое вкусное. Иногда я посыпаю его сахаром, но, вообще говоря, не следует жадничать.
   Она действительно не была жадна. Ругон застал ее в одно прекрасное утро завтракавшей куском холодной яичницы, оставшейся от вчерашнего дня. Он подозревал, что она скупа, как многие итальянки.
   -- Три минуты всего, Луиджи! -- воскликнула она, принимаясь за первую тартинку, а затем, обращаясь снова к Ругону, все еще стоявшему перед ней, спросила:
   -- Ну вот Кан, например, что за личность? Как он сделался депутатом?
   Ругон ответил и на эти расспросы, все еще надеясь вытянуть у Клоринды какое-нибудь признание. Он знал, что ее очень интересовала чужая жизнь, что она любила сплетни и жадно следила за сложными интригами, беспрестанно завязывавшимися в той среде, где она вращалась. Ее должна была интересовать карьера разных счастливых проходимцев, а потому он рассмеялся и объяснил:
   -- О, Кан родился депутатом! У него, должно быть, и зубы, прорезались на скамьях палаты. При Луи-Филиппе он уже заседал в правом центре и поддерживал конституционную монархию с юношеским жаром. После 1848 года он перешел в левый центр, не теряя прежнего пыла. Он написал республиканский символ веры возвышенным слогом. В настоящее время он вернулся к правому центру и страстно защищает империю... В сущности, он сын одного еврейского банкира в Бордо, имеет большие заводы близ Брессюира; избрав себе специальностью финансовые и промышленные вопросы, он живет довольно мизерно в ожидании богатства, которое наживет со временем; он был произведен в кавалеры 15-го прошлого августа...
   И Ругон старался припомнить еще что-нибудь, мигая глазами.
   -- Я ничего, кажется, не пропустил? Нет! Он бездетен...
   -- Как, он женат? -- вскричала Клоринда и сделала жест, выражавший, что Кан ее больше не интересует. -- Этот хитрец, никогда не показывает жены? Тогда Ругон объяснил ей, что г-жа Кан живет в Париже очень уединенно. Потом, не дожидаясь дальнейших расспросов, продолжал:
   -- Хотите выслушать биографию Бежуэна?
   -- Нет, нет! -- отвечала молодая девушка.
   Но он продолжал тем не менее:
   -- Он вышел из Политехнической школы. Писал брошюры, которых никто не читал. У него хрустальный завод в Сен-Флоране, в трех лье от Буржа... Его вывел в люди шерский префект.
   -- Да замолчите же! -- закричала она.
   -- Почтенный человек всегда вотирует за правое дело, никогда не шутит, очень терпелив, ждет, чтобы о нем вспомнили, и всегда смотрит вам в глаза, чтобы вы его не забыли... Я выхлопотал ему орден...
   Она закрыла ему рот рукою, сердясь и говоря:
   -- Эх, да ведь и он тоже женат! И вовсе не забавен...
   Я видела его жену у вас: настоящая копна... Она приглашала меня приехать на завод в Бурж.
   Клоринда доела первую тартинку и запила водой. Ноги ее свешивались со стола. Слегка согнувшись и откинув голову назад, девушка машинально раскачивала ими, а Ругон следил за их мерным движением. При каждом размахе ног видно было как мышцы икр напрягались под газом.
   -- А дю-Пуаза? -- спросила она после минутного молчания.
   -- Дю-Пуаза был подпрефектом, -- отвечал он.
   Она поглядела на него, дивясь краткости такого рассказа.
   -- Я знаю, -- отвечала она. -- А потом?
   -- Потом будет когда-нибудь префектом и ему дадут орден.
   Клоринда поняла, что он не хочет говорить подробнее. К тому же она так, вскользь, произнесла имя дю-Пуаза. Затем она начала пересчитывать знакомых политических деятелей по пальцам и бормотала:
   -- Д'Эскорайль не надежен -- любит всех женщин... Ла-Рукет -- ничтожность, я его слишком хорошо знаю... Комбело: вот опять женатый...
   Она остановилась, не находя больше никого. Тогда Ругон сказал, пристально глядя на нее:
   -- Вы забываете Делестана?
   -- Ваша правда! -- воскликнула она. -- Расскажите мне про него.
   -- Это красивый мужчина, -- продолжал Ругон, не спуская с нее глаз. -- Он очень богат. Я всегда предсказывал ему великую будущность.
   Он продолжал на эту тему, преувеличивая похвалы, удваивая цифры. Образцовая ферма в Шамаде стоит два миллиона. Делестан будет, конечно, министром со временем.
   Клоринда презрительно сложила губы.
   -- Он очень глуп, -- произнесла она, наконец.
   -- Что делать! -- отвечал Ругон с тонкой усмешкой.
   Он казался в восторге от высказанного ею мнения, и они оба очень много смеялись. Потом вдруг молодая девушка, в свою очередь, пристально глядя на своего собеседника, спросила:
   -- Вы должно быть хорошо знаете де-Марси?
   -- Да, да, мы хорошо знаем друг друга, -- отвечал он, не смущаясь, а скорее забавляясь ее вопросом.
   Тотчас затем лицо бывшего премьера приняло серьезное выражение. Он отозвался о де-Марси с большим беспристрастием и чувством собственного достоинства.
   -- Это чрезвычайно умный человек. Я горячусь, что он мне враг... Он брался за все. Двадцати восьми лет он был полковником. Позднее управлял большим заводом. Потом поочередно занимался земледелием, финансами и торговлей. Уверяют даже, будто он рисовал портреты и писал романы.
   Клоринда забыла про тартинку и сидела задумчивая.
   -- Я разговаривала с ним на днях, -- заметила она вполголоса. -- Он держит себя очень прилично... и, так или иначе, доводится Бонапартам с родни.
   -- На мой взгляд, -- продолжал Ругон, -- ему вредит ум.
   У меня иной взгляд на силу. Я слышал от него каламбуры, в то время как дело было серьезное. Во всяком случае, ему повезло; он царствует в такой же степени, как и сам император. Этим незаконнорожденным всегда везет!.. Но что у него составляет личное, неотъемлемое достоинство, так это сильная рука, железная, смелая, решительная, и при этом маленькая и изящная.
   Молодая девушка невольно опустила глаза на большие руки Ругона. Он заметил это и добавил с улыбкой:
   -- О! у меня лапы, не правда ли? Вот почему мы никогда не могли столковаться с де-Марси. Он вежливо режет людей, не пачкая белых перчаток; я же их убиваю сразу.
   Сжав кулаки, огромные кулаки, покрытые волосами, он махал ими, радуясь, что они такие большие. Клоринда принялась за вторую тартинку, не выходя из задумчивости. Наконец она подняла глаза на Ругона.
   -- Ну, а вы? -- спросила она?
   -- Вы хотите, чтобы я рассказал вам свою историю? -- сказал он. -- Извольте! Дед мой торговал овощами. Я до тридцати восьми лет влачил безвестное существование провинциального адвоката. Вчера еще я был темный человек. Я не подставлял спины, как наш друг Кан, поддерживая все правительства, и не воспитывался, как Бежуэн, в Политехнической школе. У меня нет ни громкого имени д'Эскорайля, ни красивой наружности бедняги Комбело. У меня нет влиятельной родни, как у Ла-Рукета, который обязан местом депутата родной своей сестре, вдове генерала Лоранца, теперешней статс-даме. Отец не оставил мне пятимиллионного состояния, нажитого виноторговлей. Я не родился по близости трона, как де-Марси, выросший, держась за юбку ученой женщины и осыпаемый ласками Талейрана. Нет, я человек новый, у меня одни только кулаки...
   Он стучал кулаками по столу, громко смеясь и обращая весь разговор в шутку, но при этом энергически выпрямился. Казалось, будто он собирается давить камни своими сжатыми пальцами. Клоринда восхищалась им.
   -- Я был нулем, теперь буду тем, чем захочу, -- продолжал он, увлекаясь и рассуждая больше с самим собой. -- Я -- сила и поневоле должен пожимать плечами, когда все они начинают уверять в своей преданности империи? Разве они ее любят? Разве они ее понимают? Разве они не приладились бы ко всякому другому правительству? Я вырос с империей; я ее создал, а она меня создала... После 10 декабря я получил орден Почетного Легиона, а в январе 1852 г. мне пожаловали офицерский, 15 августа 1854 г. командорский крест. Наконец, три месяца тому назад, мне пожаловали высшую степень этого ордена. В эпоху президентства я управлял короткое время министерством путей сообщения; позднее, император возложил на меня миссию в Англию; потом я вступил в государственный совет и в сенат...
   -- А завтра куда вы вступите? -- спросила Клоринда со смехом, которым старалась замаскировать свое странное любопытство.
   Он вдруг умолк.
   -- Вы очень любопытны, mademoiselle Маккиавелли, -- проговорил он.
   Тогда она еще проворнее заболтала ногами. Наступило молчание. Ругон, видя ее снова погруженною в глубокую думу, подумал, что наступил удобный момент ее исповедовать.
   -- Женщины... -- начал он.
   Клоринда перебила его. Улыбаясь с неопределенным взглядом собственным мыслям, она заметила вполголоса:
   -- О, у женщин есть иные средства!
   Это было ее единственным признанием. Она доела тартинку, выпила залпом стакан воды и вскочила на стол с ловкостью, показывавшей искусную наездницу.
   -- Эй, Луиджи! -- закричала она.
   Живописец уже с минуту как встал и, кусая усы от нетерпения, вертелся вокруг нее и Ругона. Теперь он со вздохом снова уселся на место и взялся за кисть. Три минуты отдыха, которые выпросила себе Клоринда, длились четверть часа. Она уже стояла на столе, все еще укутанная в черную кружевную мантилью. Потом, став в прежнюю позу, она сбросила одним движением свое покрывало и снова превратилась в статую, недоступную чувству стыдливости.
   В Елисейских полях кареты встречались все реже. Заходящее солнце осыпало аллею золотистой пылью, которая садилась на деревья ярко сияющим облаком, словно настоящей пыли из-под колес экипажей. Свет, врывавшийся в высокие венецианские окна, озарил плечи Клоринды золотистым отблеском. Небо медленно бледнело.
   -- А что женитьба де-Марси на валашской принцессе -- вещь решеная? -- спросила она спустя минуту.
   -- Да, полагаю, -- отвечал Ругон. -- Она очень богата, а Марси вечно нуждается в деньгах. К тому же говорят, что он от нее без ума.
   Молчание больше не прерывалось. Ругон расположился точно у себя дома и не думал уходить. Он размышлял и прохаживался по комнате. Эта Клоринда была действительно очень привлекательная девушка. Замечтавшись так, как будто он давно уже расстался с ней, и, вперив глаза в пол, бывший премьер погрузился в сладкую думу, приятно щекотавшую его нервы.
   Его внезапно пробудил шум голосов. Высокий старик, прихода которого он не заметил, целовал в лоб Клоринду, с улыбкой нагибавшую голову, стоя на самом краю стола.
   -- Здравствуй, крошечка, -- говорил он. -- Как ты хороша! Ты показываешь себя всю?
   Он слегка рассмеялся, а когда сконфуженная Клоринда подняла свою черною мантилью, прибавил:
   -- Нет, нет, не нужно! Ты, ведь, очень миленькая и смело можешь показываться вся!.. Ах, дитя мое, то ли еще я видывал на своем веку!
   Потом, обернувшись к Ругону, которого назвал "любезным собратом", пожал ему руку, говоря:
   -- Эта девчонка прыгала у меня на коленях, когда была маленькая, а теперь вот какой ослепительной красавицей она стала.
   То был старик де-Плугерн. Ему исполнилось уже семьдесят лет. При Луи-Филиппе, в качестве представителя от департамента Финистерре, он, с несколькими другими легитимистскими депутатами, совершил паломничество в Бельгрэв-Сквер, и подал в отставку вследствие неодобрения, заявленного ему и его товарищам палатою! Позднее, после февральских дней, он выказал внезапную нежность к республике, которую приветствовал с жаром на скамье учредительного собрания. В настоящее время, с тех пор, как император обеспечил ему убежище в сенате, он стал бонапартистом, с аристократическим оттенком, приличествующим дворянину. Он дозволял себе щеголять слабыми проблесками оппозиции. Неблагодарность его забавляла. Скептик до мозга костей, он защищал религию и семью. Он считал, что его обязывает к этому имя, одно из самых громких в Бретани. Бывали дни, когда он находил императора безнравственным и громко высказывал это. Сам он провел жизнь в утонченном и изысканном разврате и про него ходили анекдоты, заставлявшие даже золотую молодежь второй империи разводить руками. В одно из путешествий своих по Италии он познакомился с графиней Бальби и числился ее любовником в течение тридцати лет. Они расставались на целые годы, затем снова сходились дня на три в городах, где случай сводил их. Злые языки утверждали, будто Клоринда его дочь. Ии он, ни графиня-мать не были в этом вполне уверены, а с тех пор, как молодая девушка стала привлекательной женщиной, он утверждал, что был коротко знаком с ее отцом, поглядывал на нее очень умильно для своих преклонных лет, и позволял себе с ней фамильярности, как старый друг. Де-Плугерн, высокий, сухой, костлявый, слегка походил на Вольтера, которого втайне очень почитал.
   -- Крестный, что ж ты не поглядишь на мой портрет? -- закричала Клоринда.
   Она звала его крестным по дружбе. Он остановился сзади Луиджи, подмигивая глазами, как знаток.
   -- Очаровательно! -- пробормотал он.
   Подошел и Ругон. Сама Клоринда соскочила со стола, чтобы удобнее рассмотреть свое изображение, и все трое принялись восхищаться портретом. Живопись была чистенькая. Художник уже покрыл все полотно легкими розовыми, белыми, желтыми тенями, сохранившими бледные оттенки акварели. Лицо улыбалось точно миловидная куколка, с губками сердечком, бровями дугой, щеками, покрытыми нежным румянцем. То была Диана, как раз пригодная для коробки с конфетками.
   -- О! посмотрите-ка вот там, возле глаза, на эту маленькую родинку, -- вскричала Клоринда, хлопая в ладоши от восхищения. -- Этот Луиджи ничего не пропустит!
   Ругон, в котором обыкновенно картины возбуждали только скуку, был на этот раз очарован. Такое искусство он понимал. Он объявил убежденным тоном:
   -- Какой превосходный рисунок!
   -- И краски удивительные, -- подхватил де-Плугерн. -- Эти плечи -- живое тело... Хороша тоже и грудь! А руки-то! У этой милочки изумительные руки.
   И обращаясь к живописцу, он прибавил:
   -- М-r Поццо, поздравляю вас! Я уже видел вашу "Купальщицу", но этот портрет превзойдет и... Почему вы не выставите своих произведений? Я знавал одного дипломата, который изумительно хорошо играл на скрипке; это не помешало ему сделать карьеру.
   Луиджи, очень польщенный, поклонился. Между тем уже смеркалось, и так как он хотел окончить ухо, говорил он, то попросил Клоринду позировать еще минут с десять. Де-Плугерн и Ругон продолжали говорить о живописи. Бывший премьер уверял, что, хотя занятия государственными делами и мешали ему следить за артистическим движением последних лет, он все-таки преклоняется перед великими произведениями искусства. Он объявил, в конце концов, что краски для него вещь второстепенная. Изящный рисунок вполне его удовлетворяет, -- такой рисунок, который способен возвышать душу и внушать великие мысли. Что касается де-Плугерна, то он признавал только древних мастеров; он посетил все европейские музеи и не понимает, как это осмеливаются еще заниматься живописью. Однако в прошлом месяце он заказал отделать маленькую гостиную одному совершенно неизвестному публике, но очень талантливому артисту.
   -- Он нарисовал мне маленьких амуров, цветы, зелень -- просто изумительные, -- говорил он. -- Положительно хочется сорвать цветок. И между цветами порхают насекомые: бабочки, мухи, жуки, точно живые. Ну, словом, веселенькая живопись!.. Я люблю веселенькую живопись.
   -- Искусство не должно наводить на нас скуку, -- заключил Ругон.
   В ту минуту, когда они прохаживались рядом, небольшими шагами, под каблуком у Плугерна что-то затрещало.
   -- Ито это такое? -- вскричал он, поднимая четки, скатившиеся с кресла, на которое Клоринда должно быть высыпала то, что лежало у нее в кармане. Одна из стеклянных бус, возле крестика, раздробилась в порошок; самый крестик, очень маленький, серебряный, был согнут пополам. Старик замахал четками и, посмеиваясь, спросил:
   -- Милочка, зачем ты бросаешь эти игрушки?
   Клоринда вся побагровела. Она спрыгнула со стола, надула губы и с сердитыми глазами, поспешно прикрывая себе плечи, бормотала:
   -- Злой, гадкий! Зачем сломал мои четки? -- и вырвала их у него. Она плакала как ребенок.
   -- Ну, ну, -- говорил де-Плугерн, все еще смеясь. -- Видите, какая она у нас набожная. Намедни чуть мне глаза не выцарапала за то, что, увидев у нее в алькове вербу, я спросил, что именно подметает она этой метелкой... Не плачь же, дурочка. Я ему ничего не сломал, твоему крестику!
   -- Нет, нет, -- закричала она, -- вы ему сделали больно!
   Она уже не говорила ему "ты". Дрожащими руками она снимала разбитую бусу. Потом, рыдая еще сильнее, захотела выпрямить крестив. Она вытирала его кончиками пальцев, точно ей виднелись капли крови на металле. Она бормотала:
   -- Его святейшество папа подарил мне его, в первый раз, как я была у него с мамашей. Он меня знает лично; зовет своим "очаровательным апостолом", потому что я ему сказала, что была бы рада умереть за него... Эти четки приносили мне счастье. Теперь они потеряют свою силу, они будут привлекать дьявола...
   -- Постой, дай мне их, -- перебил де-Плугерн. -- Ты сломаешь себе ногти, выправляя крестик. Серебро, как и деньги, не особенно податливо, милочка.
   Он взял у нее чётки и старался выпрямить крестик осторожно, чтобы не сломать. Клоринда не плакала больше и пристально следила за его работой. Ругон также вытягивал шею с улыбкой. Он был страшный безбожник, так что молодая девушка чуть было два раза не рассорилась с ним за неуместные шутки.
   -- Вишь ты, -- бормотал вполголоса де-Плугерн, -- какой он неподатливый. Я боюсь сломать его пополам... хотя тогда, милочка, ты заведешь себе другого на смену.
   Он сделал новое усилие. Крестик переломился.
   -- Ну, тем хуже! -- вскричал он. -- На этот раз я его сломал.
   Ругон засмеялся. Тогда Клоринда, с бешеными глазами, искаженным лицом, отступила назад, поглядела им прямо в лицо, а затем сжимая кулаки и с яростью толкая их к двери, как будто намеревалась вышвырнуть их из комнаты. Она ругала их по-итальянски, совсем обезумев.
   -- Она нас колотит, -- право колотит, -- весело повторял де-Плугерн.
   -- Вот плоды суеверия, -- заметил Ругон сквозь зубы.
   Старик перестал шутить, лицо его стало вдруг серьезным.
   В ответ на избитые фразы бывшего премьера о зловредном влиянии духовенства, о жалком воспитании католических женщин, об унижении Италии, отданной на жертву попам, он заметил резким и сухим тоном:
   -- Религия составляет величие государств.
   -- Когда она не поедает их, как ржавчина, -- возразил Ругон, -- История на лицо. Пусть только император мало-мальски распустит епископов, они тотчас же сядут ему на шею.
   Тут де-Плугерн в свою очередь рассердился. Он принялся защищать Рим, заговорил об убеждениях всей своей жизни, объявил, что без религии люди обратились бы в скотов, и перешел к защите семьи. Времена наступили самые кромешные. Никогда еще порок не выставлялся с такой наглостью, никогда безбожие не производило такой смуты в совести людей.
   -- Не говорите мне про вашу империю! -- вскричал он, наконец. -- Она -- незаконная дочь революции... О, мы знаем, что ваша империя стремится унизить церковь, но мы стоим на страже и не позволим зарезать себя как баранов... Попробуйте-ка, любезный Ругон, высказать свои убеждения в сенате.
   -- Эх, не спорьте с ним больше! -- сказала Клоринда. -- Если вы раздразните его, он, пожалуй, еще плюнет на крест. Это -- отверженный!
   Ругон, уничтоженный, поклонился, слегка пожимая плечами. Наступило молчание. Молодая девушка искала на полу обломок крестика и, найдя его, заботливо завернула в клочок газеты вместе с четками, после чего совершенно успокоилась.
   -- Ах, да, милочка, -- начал вдруг де-Плугерн, -- я ведь еще не сказал тебе, зачем, именно, зашел сегодня. У меня есть ложа на сегодняшний вечер в Пале-рояль и я вас забираю с собой.
   -- Милый крестный! -- вскричала Клоринда, покраснев от удовольствия. -- Сейчас разбужу мамашу!
   Она поцеловала его "за труды", как объявила, и повернулась к Ругону, улыбающаяся, протягивая руку и говоря с прелестной гримасой:
   -- Вы на меня, ведь, не сердитесь? Не раздражайте меня своими языческими воззрениями... Я совсем глупею, когда меня дразнят религией и могу тогда рассориться с лучшими друзьями.
   Между тем, Луиджи, видя, что ему не суждено докончить на этот раз ухо, толкнул мольберт в угол, взял шляпу и тронул молодую девушку за плечо, чтобы предупредить ее о своем уходе. Она проводила его до площадки лестницы и захлопнула за собою дверь; но они распрощались так шумно, что слышно было, как Клоринда сперва вскрикнула, а потом засмеялась. Вернувшись, она сказала:
   -- Я пойду переодеваться, если крестный не согласится везти меня в Пале-рояль в этом костюме.
   И все трое рассмеялись при этой мысли. Сумерки сгустились. Когда Ругон уходил, Клоринда последовала за ним, оставив де-Плугерна одного и предупредив, что сейчас вернется, только переоденется. На лестнице было уже совсем темно. Опередив Ругона, она стала спускаться молча и так медленно, что он чувствовал, как ее газовая тюника задевала ему за колени. Дойдя до своей комнаты, она вошла туда и сделала два шага, не оборачиваясь. Он тоже вошел в эту комнату. Два окна озаряли бледным светом неприбранную постель, позабытую лоханку и кошку, все еще спавшую на груде платья.
   -- Вы не сердитесь на меня? -- повторила почти шепотом Клоринда, протягивая ему руки.
   Он поклялся, что нет, и, взяв ее за руки, пожал их выше локтя, осторожно протискивая пальцы сквозь черное кружево, чтобы ничего не разорвать. Она потихоньку вытягивала руки, точно желала облегчить его работу. Они стояли в тени ширм и не видели друг друга в лицо. Спертый воздух комнаты одурял его, и у него кружилась голова. Но как только руки его поднялись выше локтя, Клоринда вырвалась, и он слышал, как она закричала в дверь, оставленную раскрытой:
   -- Антония! Свечей и мое серое платье!
   Когда Ругон очутился в аллее Елисейских полей, он на минуту остановился, чтобы перевести дух и вдохнуть свежего воздуха. В аллее, совсем опустевшей от экипажей, зажигались один за другим газовые фонари. Он провел руками по лицу и проговорил вслух:
   -- Нет! Это было бы слишком уже глупо!

IV

   Парадный кортеж крестин императорского принца должен был выступить из павильона "Часов" в шестом часу, чтобы проследовать через большую аллею Тюльерийского сада, площадь Согласия, улицу Риволи, площадь Ратуши, Аркольский мост, Аркольскую улицу и площадь Нарви.
   Уже с четырех часов толпа залила окрестности Аркольского моста. Там, на раздолье, по обоим берегам реки, могло поместиться несметное множество народа. Горизонт там вдруг расширялся и вдали виднелся остров Сен-Луи, пересекавшийся черной чертой моста Луи-Филиппа. Налево небольшой рукав реки терялся среди лабиринта низких строений; направо большой рукав уходил вдаль, в лиловатый туман, среди которого виднелось зеленое пятно деревьев на "Винной пристани". По обеим сторонам, от набережной Сен-Поль до Кожевенной набережной, от набережной Наполеона до набережной Часов -- тротуары тянулись точно широкие дороги, а площадь Ратуши, напротив моста, казалась настоящей равниной. И над этим обширным открытым пространством жаркое, безоблачное июньское небо раскидывало громадный шатер своей беспредельной лазури.
   Когда пробило половина пятого, народ теснился уже со всех сторон. Вдоль тротуаров бесчисленные ряды любопытных стояли, притиснутые к парапету набережной. С Жеврской набережной доносился шум многотысячной толпы; волны народа постоянно прибывая, заливали площадь Ратуши. Прямо напротив, в старинных домах Наполеоновской набережной, из открытых окон торчали сотни голов. Даже в глубине глухих улиц и переулков, выходящих на реку: в улице Коломб, в улице Сен-Ландри, в улице Глатиньи виднелись высунувшиеся из окон женские чепцы, с развевавшимися по ветру завязками. На мосту Богородицы, залитом народом, зрители опирались локтями на каменный карниз парапета, точно на бархат колоссальной трибуны. На другом конце, совсем вдали, на мосту Луи-Филиппа, кишели черные точки, и в самых отдаленных окнах, маленькими черточками прорезывавших желтые и серые фасады домов, на конце острова, мелькали там и сам светлые пятна женских платьев. На крышах, между трубами, стояли мужчины; люди, очертания которых нельзя было разобрать, глядели в подзорные трубы с высоты своих террас на набережной Турнель. Лучше всего был виден отовсюду, со всех сторон, с набережных, из окон, со всех пунктов -- красовавшийся на горизонте, на голой стене шестиэтажного дома, на острове Сен-Луи, гигантский серый сюртук, нарисованный alfresco, в профиль, с левым рукавом, сложенным на локте, точно платье сохраняло еще положение тела, в настоящую минуту уже истлевшего. Эта монументальная вывеска принимала на солнце, над людским муравейником, необыкновенные размеры.
   Двойная шеренга солдат оберегала среди толпы проход для кортежа. Направо выстроились национальные гвардейцы, налево -- линейные солдаты. Один конец этой двойной шеренги терялся в убранной знаменами Аркольской улице, с окнами, драпированными богатыми материями, мягко колыхавшимися вдоль черных домов. Мост, оставленный пустым, был единственной незанятой полосой среди повсеместного наплыва толпы. Легкая его дуга, переброшенная через реку, производила странное впечатление. Внизу, вдоль реки, давка была страшная; разряженные буржуа, разложив платки на землю, уселись возле своих жен, чтобы отдохнуть от полдневного шатанья по городу. По ту сторону моста, посреди широкой полосы голубой воды, отливавшей зеленым, при слиянии обоих рукавов Сены, несколько лодочников, в красных куртках, гребли, направляясь к "Фруктовой пристани". Близ Жеврской набережной виднелся большой прачечный плот, с которого доносились смех прачек и удары валька. И вся эта скученная масса народа, все эти триста-четыреста тысяч голов, минутами поднимались и глядели на башни собора Богородицы, возвышавшиеся над домами Наполеоновской набережной. Башни, цвета ржавчины, позолоченные заходящим солнцем, выделялись на светлом небе и гудели в воздухе, потрясаемые неугомонным колокольным звоном.
   Две или три фальшивые тревоги неоднократно заставляли колыхаться толпу.
   -- Уверяю вас, что они не пройдут раньше половины шестого, -- говорил высокий малый, сидевший в обществе Шарбоннелей перед одной из кофеен Жеврской набережной.
   Жилькен, Теодор Жилькен, бывший жилец меблированных комнат Мелани Коррёр, бедовый друг Ругона, ради торжественного случая, облекся в костюм из желтой нанки, -- полный костюм в двадцать девять франков, -- затасканный, в пятнах, разлезавшийся по швам; на нем были дырявые сапоги, светло-коричневые перчатки и широкая соломенная шляпа без ленточки. Когда Жилькен надевал перчатки, то считал себя в полном параде. С самого утра он служил проводником Шарбоннелям, с которыми познакомился однажды вечером в кухне у Ругона.
   -- Вы все увидите, друзья мои, -- повторял он, утирая рукой длинные усы, черной полосой пересекавшие его пьяную рожу. -- Ведь вы отдали себя в мое распоряжение, не правда ли? Ну, так и предоставьте мне руководить нашим праздником.
   Жилькен уже выпил три рюмки коньяку и пять кружек пива. Еще два часа тому назад он затащил сюда Шарбоннелей, под предлогом, что надо прийти на место первыми. "Вот знакомая, маленькая кофейня, очень хорошая", -- объяснял он. Действительно, Жилькен был с гарсоном на "ты". Шарбоннели покорились своей судьбе, слушали его, дивясь обилию и разнообразию его речей. Г-жа Шарбоннель отказалась от всего, кроме стакана сахарной воды. Шарбоннель спросил рюмку полынной водки, которую иногда пивал в коммерческом клубе, в Плассане. Тем временем Жилькен рассказывал им о предстоявших крестинах так обстоятельно, как будто ходил утром в Тюльери за справками.
   -- Императрица очень довольна, -- говорил он. -- Роды были благополучные. О, она молодец-баба! Вы увидите, какая она красивая... Император только третьего дня приехал из Нанта, куда ездил по случаю наводнений... Гм!.. беда с этими наводнениями!
   Г-жа Шарбоннель отодвинула свой стул. Она слегка трусила толпы, проходившей мимо них все более и более густыми рядами.
   -- Сколько народу! -- пробормотала она.
   -- Что ж тут удивительного, -- вскричал Жилькен, -- в Париж понаехало одних иностранцев слишком триста тысяч человек. Вот уже целую неделю увеселительные поезда перевозят сюда всю провинцию... Вот там, смотрите, нормандцы, а здесь гасконцы; вот приезжий из Франш-Конте. О, я их сейчас узнаю! Я ведь изъездил всю Францию вдоль и поперек.
   Затем он сообщил, что суды заперты, биржа закрыта и все управления распустили своих служащих. Вся столица праздновала крестины. Потом начал пересчитывать, во что обойдется церемониал и празднества. Законодательный корпус вотировал четыреста тысяч франков; но это все равно, что капля в море. Один тюльерийский конюх уверял его вчера, будто кортеж сам по себе будет стоить около двухсот тысяч франков. Если императору придется доплатить всего только миллион из своих доходов, то он должен считать себя счастливым. Одно приданое ребенка стоит сто тысяч франков.
   -- Сто тысяч франков, -- повторила г-жа Шарбоннель, сраженная изумлением. -- Да из чего же оно сделано? Из каких таких материй?
   Жилькен снисходительно рассмеялся. Бывают, ведь, очень дорогие кружева! Когда-то он сам состоял комиссионером по этой части. Продолжая свои расчеты, он объяснил: пятьдесят тысяч франков определены на пособия родителям появившихся на свет в один день с маленьким принцем законных детей, восприемниками которых пожелали быть император и императрица; восемьдесят тысяч франков будут истрачены на медали для авторов кантат, которые поются в театрах, наконец, сто двадцать тысяч медалей роздано гимназистам, ученикам первоначальных школ и приютов, унтер-офицерам и солдатам парижской армии. У него самого была такая медаль, и он ее показал. То была медаль, величиной в десять су: на одной стороне выбиты были профили императора и императрицы, а на другой -- императорского принца, и время крестин: "14-го июня 1856 г.".
   -- Уступите ее мне? -- попросил Шарбоннель.
   Жилькен согласился. Но когда толстяк, затруднявшийся какую цену назначить, подал ему монету в двадцать су, он величественно отказался, заметив, что медаль должна стоить не дороже десяти су. Между тем г-жа Шарбоннель разглядывала профили императорской четы и пришла в умиление.
   -- Они очень добры на вид, -- говорила она. -- Сидят тут рядышком, точно голубки... Поглядите, г-н Шарбоннель, не правда ли, если повернуть медаль вот этак, то выходит точно две головы, лежащие на одной подушке.
   Жилькен заговорил об императрице, превознося до небес ее красоту. На девятом месяце беременности, она посвящала целые утра хлопотам по устройству воспитательного дома для бедных девушек Сент-Антуанского предместья. Она отказалась от восьмидесяти тысяч франков, собранных по копейкам в народе на подарок маленькому принцу, и сумма эта, по ее желанию, будет обращена на обучение ста сирот. Жилькен, слегка пьяный, страшно ворочал глазами, подыскивая нежные выражения, в которых почтительность подданного соединялась бы с восторженным поклонением мужчины. Он объявлял, что готов жизнью пожертвовать для этой благородной женщины. Но вокруг него никто не возражал. Гул, производимый толпой, служил как бы эхом его похвал и сливался в непрерывный стон, а колокола собора Парижской Богоматери, заливаясь изо всей мочи, разносили над домами трезвон своей колоссальной радости.
   -- Не пора ли нам стать на места? -- спросил робко Шарбоннель, которому надоело сидеть.
   Г-жа Шарбоннель встала, оправляя свою желтую шаль.
   -- Конечно, -- пробормотала она. -- Вы хотели, чтобы мы пришли первыми, но мы тут теряем время и пропускаем всех вперед себя.
   Жилькен рассердился. Он выругался, ударяя кулаком по маленькому железному столику. Разве он не знает Парижа, как свои пять пальцев? Испуганная г-жа Шарбоннель снова опустилась на свой стул, а Жилькен закричал гарсону:
   -- Жюль, полынной водки и сигар!
   Обмокнув усы в полынную водку, Жилькен яростно подозвал его и объявил:
   -- Ты смеешься, что ли, надо мной? Возьми прочь это лекарство и подай мне другую бутылку: ту, которую я начал в пятницу... Я, любезный, был комиссионером по части напитков. Теодора не так-то легко поддеть!
   И он угомонился, когда гарсон, который, по-видимому, его побаивался, принес ему бутылку. Тогда он похлопал дружески по плечу Шарбоннелей, величая их папенькой и маменькой.
   -- Эге! маменька, нам должно быть не сидится? Ножки зудят? Полноте, успеете еще до вечера отбить их!.. Слушайте, папенька, разве нам тут худо? Мы сидим, да глядим на проходящий народ... Говорю же вам, что поспеем. Спросите себе что-нибудь.
   -- Благодарствуйте, мы по горло сыты, -- объявил Шарбоннель.
   Жилькен закурил сигару, опрокинулся на спинку стула, засунул пальцы за жилет, выпятил грудь и раскачивался всем туловищем. Глаза его млели от блаженства. Вдруг его осенила идея.
   -- Знаете что, -- закричал он, -- завтра утром, в семь часов, я явлюсь к вам, уведу вас с собой и покажу весь праздник. Гм! идет, что ли?
   Шарбоннели с испугом поглядели друг на друга. Но он сообщил им всю программу, излагая ее голосом вожака медведей, заставляющего плясать мишку. Утром -- завтрак в Пале-рояле и прогулка по городу. После полудня -- на Инвалидной площади военные зрелища, призовые столбы, триста спущенных шаров, разносящих бонбоньерки с конфетами и большой шар с дождем из леденцов. Вечером -- обед у знакомого ему виноторговца, на набережной Бильи, фейерверк, главный номер которого должен изображать купель, и прогулка по иллюминации. Жилькен принялся толковать им об огненном кресте, который воздвигают над отелем Почетного Легиона, волшебном дворце на площади Согласия, для которого понадобилось девятьсот пятьдесят тысяч разноцветных стекол, и башне Сен-Жака, статуя которой будет иметь вид зажженного факела. И так как Шарбоннели все еще колебались, он наклонился к ним, понижая голос:
   -- Потом, на возвратном пути, мы остановимся в одной молочной, в улице Сены, где готовят такой суп с сыром, что пальчики оближешь.
   Тут Шарбоннели не посмели отказаться. Их вытаращенные глаза выражали одновременно и детское любопытство, и детский ужас. Они чувствовали себя во власти этого страшного человека. Г-жа Шарбоннель только и могла проговорить:
   -- Ах, этот Париж, Париж!.. Ну, да уж раз мы в него попали, так нужно все видеть. Но если бы вы знали, г-н Жилькен, какую мы спокойную жизнь вели в Плассане! У меня там гниют консервы, варенья, вишни, настоянные на водке, корнишоны...
   -- Небось, маменька! -- отвечал Жилькен, развеселившийся до того, что заговорил с ней на "ты". -- Когда выиграешь свой процесс, ты пригласишь меня к себе в гости, не правда ли? Мы поедем все вместе угощаться твоими консервами.
   Он налил себе еще рюмку полынной водки, хотя и без того был совсем пьян. С минуту глядел он нежными глазами на Шарбоннелей. Ему хотелось, чтобы всем было весело. Вдруг он встал с места и замахал длинными руками, испуская разные призывные восклицания! Мелани Коррёр, в шелковом платье сизого цвета, шла по улице, на противоположном тротуаре. Она повернула голову и, по-видимому, осталась очень недовольна, увидев Жилькена, однако, переплыла через улицу, точно пава; подойдя к столику, она долго заставила себя просить, прежде чем согласилась отведать чего-нибудь.
   -- Ну, выпейте хоть рюмочку вишневки, -- уговаривал ее Жилькен. -- Ведь вы ее любите... Помните, в улице Ванно, бывало... Ах, веселое было времечко! Эта толстая скотина Коррёр!
   Она согласилась, наконец, сесть, как вдруг громкий гул пробежал в толпе. Гулявшие, точно их подхватил вихрь, понеслись вперед, словно испуганное стадо. Шарбоннели инстинктивно вскочили, чтобы бежать за толпой. Но тяжелая рука Жилькена приковала их к стулу. Он побагровел.
   -- Ни с места, черт вас побери! Ждите приказа... Вы увидите, что все эти болваны расшибут себе носы. Это проехал кардинал-легат. Плевать нам на кардинала-легата, не так ли? Я нахожу оскорбительным, что папа не приехал сам лично. Взялся быть крестным отцом, так и крести!.. Божусь вам, что малютку не повезут раньше получаса.
   Мало-помалу хмель отбивал у него почтение и к посторонней публике. Он повернул свой стул, пускал дым в нос прохожим, подмигивал женщинам, с вызывающим видом глядел на мужчин. На мосту Нотр-Дам в нескольких шагах произошла остановка экипажей; лошади били копытом от нетерпения; расшитые золотом и усеянные орденами мундиры высших сановников и военных чинов виднелись у дверец.
   -- Вишь, какая мишура! -- пробормотал Жилькен с усмешкой человека, стоящего выше всего этого.
   Но вот подъехала карета с Кожевенной набережной, и он чуть не опрокинул стола, заорав:
   -- Глядите-ка! Ругон!
   И, стоя, он посылал приветствия рукой, обтянутой перчаткой. Потом, боясь, что его не заметят, взял свою соломенную шляпу и принялся ею махать. Ругон, в мундире сенатора, вовсе не хотел привлекать общее внимание и поспешно нырнул в глубь кареты. Тогда Жилькен закричал ему, устроив трубу из двух своих кулаков, которые поднес к губам. Напротив, на тротуаре, сбиралась толпа, заинтересованная беснованием верзилы, одетого в желтую нанку. Наконец, кучер ударил по лошадям, и карета покатилась по мосту Нотр-Дам.
   -- Да замолчите же, -- проговорила глухим голосом г-жа Коррёр, схватив за руку бедового человека.
   Он не сразу согласился усесться на месте, а приподнявшись на цыпочках, чтобы не потерять кареты Ругона из виду, послал вслед убегавшим колесам еще залп восклицаний.
   -- Ах, он предатель! Экая важность, подумаешь, что у него теперь расшито золотом пальто! А все же, любезный, ты не раз щеголял в сапогах Теодора!
   Буржуа, сидевшие вокруг него со своими дамами за семью или восемью маленькими столиками перед кофейней, широко таращили глаза; особенно внимательно слушала его сидевшая за соседним столом семья, состоявшая из отца, матери и троих детей. Жилькен охорашивался, в восторге, что его слушают, и, медленно обведя взглядом публику, произнес очень громко, усаживаясь на свое место:
   -- Ругон, да ведь я его вывел в люди!
   Г-жа Коррёр старалась его перебить, но он призвал ее в свидетельницы. Ведь ей самой хорошо это известно. Дело происходило у нее на квартире, в улице Ванно, в меблированных комнатах. Уж не станет она отрицать, что он раз двадцать ссужал Ругона сапогами, когда тот таскался к приличным людям устраивать какие-то дела, в которых никто ничего не мог понять. У Ругона в это время имелась за душой всего лишь пара стоптанных башмаков, от которых отвернулся бы всякий тряпичник. Я, наклонившись с победоносным видом к соседнему столу, Жилькен приглашал семью вмешаться в разговор, восклицая:
   -- Нет, черт возьми, она не станет этого отрицать! Ведь в Париже она сама купила ему первую пару новых сапог.
   Г-жа Коррёр повернулась спиной к Жилькену, словно с намерением показать, что не принадлежит к его обществу. Шарбоннели побледнели, как полотно, слыша, как отделывают человека, долженствовавшего положить им в карман пятьсот тысяч франков. Но Жилькен закусил удила -- и с величайшими подробностями передавал начало карьеры Ругона. Себя самого он называл философом; теперь он смеялся, поочередно обращаясь то к одному, то к другому из сидевших за столиками, курил, плевал на пол и пил. Объясняя, что привык к людской неблагодарности, а потому довольствуется своим собственным уважением, Жилькен повторял, что вывел Ругона в люди. В ту пору он сам был комиссионером по благовонным товарам; но торговля не шла, потому что была республика. Оба они умирали с голода в одной конуре. Тогда ему пришло в голову подговорить Ругона выписать партию прованского масла от одного плассанского землевладельца, и оба, каждый со своей стороны, пустились гранить парижскую мостовую с утра до ночи с образчиками масла в кармане. Хотя Ругон был не из ловких, но иногда возвращался с выгодными заказами от важных лиц, к которым хаживал в гости. Ах, какая шельма этот Ругон; во многом он глупее гусака, а все-таки хитер шельма! Как он провел Теодора за нос в политике! Тут Жилькен понизил голос и подмигнул глазом; ведь и он принадлежал к бонапартистской шайке. Как же! бегал по кабачкам предместья и кричал: "Да здравствует республика!" Что ж делать, приходилось прикидываться республиканцем, чтобы набирать Луи-Наполеону приверженцев. Империя должна сказать ему, Жилькену, большое спасибо. Ну, вот, а империя и ухом не ведет. В то время как Ругон и его шайка делят между собою пирог, его оставляют за дверью, как паршивую собаку. Он, впрочем, предпочитает это, желая оставаться независимым. Он сожалеет об одном только, о том, что не покончил тогда с республиканцами, как следует. Следовало бы смести с лица земли эту сволочь.
   -- Вот тоже опять и маленький дю-Пуаза прикидывается, будто не узнает меня, -- закончил он. -- Поросенок, которому я не раз набивал трубку... Дю-Пуаза теперь подпрефект, а я видал его в одной рубашке, с долговязой Амелией, которая, бывало, вышвыривала его за дверь с подзатыльником, если он дурно вел себя.
   На минуту Жилькен умолк, внезапно приходя в умиление, с глазами, отуманенными хмелем. Потом он снова заговорил, обведя глазами всех сидевших:
   -- Ну-с, вы видели Ругона!.. Я такого же роста, как и он, и таких же лет. Смею думать, что голова у меня получше устроена, чем у него. Скажите на милость: разве я не сумел бы также хорошо развалиться в карете, как эта толстая свинья в раззолоченном мундире?
   Но в эту минуту на площади Ратуши поднялся такой стон, что присутствовавшие и не подумали отвечать. Толпа снова пустилась бежать; виднелись только ноги мужчин, мелькавшие в воздухе; женщины показывали белые чулки, поднимая платья до колен, чтобы удобнее было бежать. Так как шум все приближался, Жилькен закричал:
   -- У-у! Это малютка!.. Скорее расплачивайтесь папа Шарбоннель, и идите все за мной.
   Г-жа Коррёр схватила его за полу желтого нанкового сюртука, чтобы не потеряться в толпе. Г-жа Шарбоннель побежала за ней, вся запыхавшись. Они чуть не потеряли по дороге Шарбоннеля. Жилькен бросился в густую толпу, решительно работая локтями и очищая себе дорогу; он действовал с такой энергией, что самые тесные ряды расступались перед ним. Когда он добрался до парапета набережной, то разместил свою публику. Приподняв дам, он посадил их на парапет, ногами к реке, несмотря на крики испуга, которые они испускали. Сам он и Шарбоннель стали позади.
   -- Ну, что, мои кошечки, вот вы и в первом ряду кресел, -- успокаивал он их. -- Не бойтесь, мы будем вас держать.
   Он схватил обеими руками толстую талию Мелани Коррёр, которая ему улыбнулась. Не было никакой возможности сердиться на этого пострела. Хотя ничего еще не показывалось в виду, но, по направлению к площади Ратуши, головы колыхались, и доносилось громкое "ура!" Шляпы летали в воздухе, подбрасываемые невидимыми руками, и это волнение, точно морская волна, медленно передавалось дальше. Бот заволновались дома Наполеоновской набережной, возвышавшиеся напротив площади; у окон люди приподнимались на цыпочки; толкались с восхищенными лицами, протягивая руки куда-то влево, по направлению к улице Риволи. И в течение трех минут, показавшихся вечностью, мост оставался пустым. Колокола собора Богоматери, словно обезумев от радости, зазвонили еще громче.
   Вдруг, перед взволнованной толпой, показались на безлюдном мосту трубачи. Громадный вздох пронесся и замер; затем наступила благоговейная тишина. Позади трубачей и хора музыкантов, следовавшего за ними, показался генерал верхом на лошади, в сопровождении целого штаба. Далее следовали эскадроны карабинеров, драгун, а за ними парадные кареты, которых в первом отделении было восемь, запряженных шестериком. В них ехали статс-дамы, камергеры, придворный штат императора и императрицы, фрейлины и великая герцогиня баденская, заступавшая восприемницу. Жилькен, не выпускавший г-жу Коррёр из своих объятий, объяснял ей сзади, что восприемница, шведская королева, также как и восприемник, не взяли на себя труда прибыть в Париж. Когда проехали седьмая и восьмая кареты, Жилькен называл особ, сидевших в них, с фамильярностью, показывавшей, что он коротко знаком со всем, что происходит при дворе. Вот эти две дамы: одна из них принцесса Матильда. Эти трое господ: король Жером, принц шведский и принц Наполеон; с ними сидит великая герцогиня баденская. Кортеж двигался медленно. Возле дверец карет гарцевали шталмейстеры и адъютанты.
   -- Где же малютка? -- спросила с нетерпением Мелани.
   -- Небось, его не спрятали под лавку! -- отвечал Жилькен, смеясь. -- Погодите, сейчас увидим и его.
   Он крепче сжал талию г-жи Коррёр, которая прижималась к нему, уверяя, что боится упасть. И вдруг, придя в восторг, он пробормотал:
   -- Нужды нет! Красивое зрелище, право! Вишь, как им хорошо, этим прощалыгам в атласных ящиках... Подумать только, что ведь я создал все это!
   Жилькен хорохорился: кортеж, толпа, весь горизонт принадлежали ему. Но среди краткого безмолвия, вызванного появлением первых карет, вдруг поднялся страшный шум; теперь уже на самой набережной шляпы взлетали над головами. Посреди моста проезжали шесть императорских пикеров в своих зеленых ливреях и круглых шапках, с которых свешивались золотые кисти. Но вот, наконец, показалась карета императрицы: ее везли восемь лошадей; по четырем углам кузова красовались четыре великолепных фонаря. Вся карета была в стеклах, широкая, круглая, и походила на хрустальный ящик, отделанный золотыми полосками и поставленный на золотые колеса. Внутри ясно виднелось в облаках белого кружева розовое личико императорского принца, которого держала на коленях воспитательница детей Франции. Возле нее сидела кормилица, красивая бургундка со здоровенной грудью. Далее, в нескольких шагах позади группы пеших конюхов и конных егерей, ехала карета императора, тоже запряженная восьмеркой лошадей и такая же великолепная. Сидевшие в ней император и императрица раскланивались направо и налево. У дверец обеих карет маршалы, не морщась, глотали пыль, ложившуюся на вышивки их мундиров.
   -- А что, если мост вдруг подломится! -- проговорил, осклабляясь Жилькен, воображению которого нравились страшные картины.
   Г-жа Коррёр, испуганная, велела ему замолчать. Но он настаивал, толкуя, что железные мосты никогда не бывают очень прочными; и, когда обе кареты очутились посреди моста, Жилькен начал божиться, будто видит, как мост шатается.
   -- Вот знатное будет купанье, черт возьми! Папаша, мамаша и ребенок -- все окунутся в воде!
   Кареты медленно катились; без всякого шума. Мост с его длинной, отлогой дугой был так легок, что кареты как будто висели над рекой, отражаясь внизу, в голубой ее поверхности, точно странные золотые рыбы, плавающие в воде. Император и императрица, немного утомленные, оперлись головой на мягкий атлас, радуясь, что хоть на минуту могут ускользнуть от внимания толпы и не раскланиваться с ней. Воспитательница детей Франции тоже воспользовалась пустотой тротуаров, чтобы поправить маленького принца, съехавшего у нее с колен, между тем как кормилица, нагнувшись, улыбалась ему. И весь кортеж словно купался в солнечных лучах; мундиры, наряды, сбруя горели; кареты, точно яркие светила, бросали отблеск, скользивший по черным домам Наполеоновской набережной. Вдали, над каретами, возвышалась, точно фон этой картины, монументальная вывеска на стене шестиэтажного дома на острове Сен-Луи -- серый пустой сюртук, под которым не чувствовалось тела и который солнце заливало сиянием апофеоза.
   Жилькен, заметив этот сюртук в тот момент, как он развевался над обеими каретами, закричал:
   -- Гляди-ка, вон там и дядя болтается!
   Кругом, в толпе, рассмеялись. Шарбоннель, не поняв в чем дело, потребовал объяснения, но уже ничего нельзя было разобрать: раздалось оглушающее "ура!" Триста тысяч народа, толкая й давя друг друга, хлопали в ладоши. Когда маленький принц доехал до средины моста, а за ним на этом широком, открытом пространстве, где ничто не стесняло взоров, показались император и императрица, -- необыкновенное волнение овладело зрителями. Народ испытал внезапный порыв нервного восторга, который проносится порою, как ураган с одного конца города до другого. Мужчины приподнимались на цыпочках, сажая детей к себе верхом на плечи, женщины плакали, посылали нежные приветствия "милому малютке", осыпали ласковыми словами императорскую чету! Буря кликов продолжала нестись с площади Ратуши, между тем как на набережных с двух сторон реки, на всем пространстве, какое только мог обнять глаз, виднелся густой лес рук, вытянутых и махавших в воздухе. У окон развевались платки, наклонялись туловища с пылавшими лицами. А совсем вдали окна домов на острове Сен-Луи, узкие, как черточки, проведенные резцом гравера, оживлялись какими-то белыми искорками, жизнью, которой нельзя было хорошенько разобрать. Между тем лодочники в красных куртках, стоя посреди Сены, уносившей их ялики, кричали во все горло; а прачки, высунувшись на половину за плот, с голыми руками, растрепанные, обезумевшие, желая во что бы то ни стало быть услышанными, изо всей мочи колотили вальками, рискуя их сломать.
   -- Кончено! пойдемте теперь отсюда! -- сказал Жилькен.
   Но Шарбоннели захотели остаться до конца. Хвост кортежа, эскадроны гвардии, кирасиров и карабинеров уходили в Аркольскую улицу. Затем поднялся страшнейший гвалт; двойная шеренга национальных гвардейцев и линейных солдат была в нескольких местах прорвана; женщины кричали.
   -- Уйдемте скорее, -- повторил Жилькен, -- здесь будет давка!
   И ссадив дам на тротуар, он перевел их через улицу, несмотря на толпу; Мелани Коррёр и Шарбоннели были того мнения, что надо идти вдоль парапета на мост Богородицы и поглядеть, что происходит на площади Парви. Но он их не слушал и тащил за собой. Когда они снова очутились близ маленькой кофейни, он толкнул их туда и усадил за стол, за которым они раньше сидели.
   -- Вишь вы какие ловкие! -- кричал он им. -- Признаться, мне вовсе не желательно, чтобы эти зеваки перебили мне руки и ноги?... Выпьем-ка... Нам тут гораздо лучше, чем в толпе. Гм... будет с нас толкотни! Ведь это, наконец, становится глупо... Ну, маменька, чем прикажете вас потчивать?
   Шарбоннели, с которых он не спускал своих страшных глаз, рискнули, однако, ему возразить, разумеется, самым кротким и вежливым образом. Им очень хотелось бы поглядеть на выход из церкви. Тогда Жилькен объяснил, что надо дать толпе пройти; через четверть часа он поведет их, если только давка не будет очень велика. Мелани Коррёр, в то время как он приказывал Жюлю подать сигар и пива, осторожно удалилась.
   -- Ну, хорошо, отдохните, -- сказала она Шарбоннелям, -- вы меня найдете там.
   Она повернула на мост Богородицы и пошла по улице Ситэ. Давка там была так велика, что ей пришлось с добрую четверть часа добираться до улицы Константен, а затем свернуть в улицу Ликорн и улицу Труа-Каннет. Наконец она выбралась на площадь Парви, оставив целый волан от своего сизого платья на отдушине какого-то подозрительного дома. Площадь, усыпанная песком и покрытая цветами, была украшена столбами со знаменами с императорским гербом. Перед церковью колоссальный портик в форме палатки драпировал наготу камня занавесами из красного бархата с золотой бахромой и кистями.
   Тут г-же Коррёр пришлось остановиться перед шеренгой солдат, сдерживавших толпу. Посреди широкой площадки, оставшейся свободной, лакеи медленно прохаживались вдоль экипажей, выстроенных в пять длинных рядов, а кучера торжественно восседали на козлах, держа в руках вожжи. Вытягивая шею и отыскивая какую-нибудь скважину, через которую она могла бы проскользнуть, Мелани завидела дю-Пуаза, спокойно курившего сигару в углу площади, посреди лакеев.
   -- Нельзя ли провести меня в церковь? -- спросила она у него, когда ей удалось привлечь его внимание маханием платка и подозвать к себе.
   Объяснив что-то офицеру, он провел ее к церкви.
   -- Поверьте, не ходите туда, останьтесь здесь со мной, -- сказал он ей. -- Там такая давка, что можно задохнуться. Я не мог выдержать и вышел вон... Глядите, вот полковник и г-жа Бушар тоже отказались протискиваться в толпе.
   Действительно, эти господа стояли тут, налево, со стороны улицы Монастыря Богоматери.
   Бушар рассказывал, что поручил свою жену д'Эскорайлю, у которого отличное кресло для дамы. Что касается полковника, то он жалел, что не мог показать всего церемониала своему сыну Огюсту, которого держал за руку.
   -- Я желал бы показать ему знаменитую купель, -- говорил он. -- Вы знаете, она принадлежала св. Людовику; это медная чаша с чернью, самого прекрасного персидского стиля... древность из времен крестовых походов, служившая купелью почти для всех королей.
   -- Вы видели процессию? -- спросил Бушар у дю-Пуаза.
   -- Да, -- отвечал тот. -- Г-жа Лоранц несла чепчик.
   Пришлось объяснить кое-какие подробности.
   Для крестин всегда приготовляют чепчик. Никто из присутствовавших этого не знал, и все были очень удивлены. Дю-Пуаза перечислил тогда необходимые аксессуары: чепчик, восковую свечу, солонку, салфетку и пр., которая несли придворные дамы.
   Были еще ризки маленького принца, великолепные, удивительные, висевшие возле купели на кресле.
   -- Как, неужели в церкви нет ни одного крошечного местечка? -- вскричала Мелани Коррёр, у которой любопытство возросло до боли от всех этих россказней.
   Тогда они перечислили ей все учреждения, все власти, все делегации, которая прошли мимо них в церковь. То была нескончаемая процессия: дипломатический корпус, сенат, законодательный корпус, государственный совет, кассационная палата, контрольная палата, коммерческий суд и суд первой инстанции, не считая министров, префектов, мэров и их помощников, академиков, штаб-офицеров, и кончая делегатами от еврейской и протестантской консисторий. И это еще не все, далеко не все!
   -- Боже мой, как это должно быть прекрасно! -- со вздохом проговорила г-жа Коррёр.
   Дю-Пуаза пожал плечами. Он был страшно не в духе. Весь этот люд его "бесил". Ему, по-видимому, досаждала продолжительность церемонии. Когда же это они, наконец, кончат? Ведь уж пропели, кажется, "Veni Creator", обкурились ладаном, нагулялись и накланялись. Малютку должно быть уже окрестили. Бушар и полковник, более терпеливые, глядели на окна домов, выходившие на площадь и устланные коврами. Тем временем Огюст, высвободив свою руку из рук отца, проскользнул к портику. Мелани Коррёр последовала за ним; но в то время, как она проходила мимо главных дверей, открытых настежь, необычайное зрелище приковало ее к месту.
   Между двух широких занавесок предстала перед ней каким-то сверхъестественным видением внутренность громадного храма. Своды светло-голубого цвета усеяны были звездами. Со всех сторон с высоких колонн спускались красные бархатные драпировки, затемнявшие и без того слабый свет, проникавший в цветные окна. И среди этой красной ночи горело море восковых свечей, -- целый лес свечей, толпившихся так тесно одна возле другой, что они сливались как бы в одно светило, сверкавшее дождем искр. Это пылал алтарь -- посредине, на эстраде; справа и слева от него возвышались два трона. Широкий балдахин из бархата, подбитого горностаем, расстилался над самым высоким из тронов, точно гигантская птица с белоснежным брюхом и пурпуровыми крыльями. Нарядная, раззолоченная, сверкавшая драгоценными каменьями толпа наполняла церковь: возле алтаря, в глубине, духовенство, епископы в митрах, являли великолепное зрелище, -- точно просвет в небо; вокруг эстрады, -- принцы, принцессы, сановники, -- сияли царственной роскошно; затем с двух сторон шли ступени, на которых красовались: направо -- дипломатический корпус и сенат, налево -- законодательный корпус и государственный совет, между тем как различные делегации толпились в остальном пространстве, а дамы, наверху, на краю трибун, выставляли напоказ яркие материи своих костюмов. Все это представлялось в каком-то кровавом облаве. Головы, уставленные рядами в глубине, справа и слева сохраняли тоны разрисованного фарфора. Костюмы, атлас, шелк, бархат отливали темными красноватыми тенями, точно готовились запылать.
   Целые ряды вдруг как бы загорались; по ним пробегали, словно огненные языки; громадная церковь пылала, как огненная печь.
   Г-жа Коррёр увидела, как выступил вперед церемониймейстер и три раза неистово прокричал:
   -- Да здравствует императорский принц! да здравствует императорский принц! да здравствует императорский принц!
   И среди громкого вопля, потрясшего своды церкви, Мелани Коррёр увидела императора, стоявшего на краю эстрады и возвышавшегося над толпой. Он выделялся черным пятном на золотом фоне, который образовали позади него епископы, и показывал публике императорского принца, -- кружевной сверток, который держал очень высоко на вытянутых руках.
   Но вдруг швейцар отстранил рукой г-жу Коррёр. Она отступила на два шага и перед ней очутилась только драпировка портика. Видение исчезло. Дневной свет ослепил ее, и она простояла с минуту в каком-то оцепенении: ей казалось, что она видела старинную картину, вроде тех, какие находятся в Лувре, почерневшие от времени, покрасневшие и раззолоченные, со старинными лицами, которых не встретишь на улице.
   -- Не стойте тут, -- сказал ей дю-Пуаза, отводя ее к полковнику и Бушару.
   Они толковали теперь друг с другом про наводнения. Опустошения были ужасны в долинах Роны и Луары. Тысячи семейств очутились без крова. Подписки, открытые со всех сторон, были недостаточны для оказания помощи стольким несчастливцам. Зато император выказывал удивительную твердость духа и великодушие: в Лионе он вброд переходил по кварталам нижнего города, покрытым водою; в Туре он катался на лодке в течение трех часов по затопленным улицам. И везде раздавал пособия, не считая.
   -- Послушайте-ка... -- перебил полковник.
   Орган загудел в церкви. Могучее пение неслось из отверстия портика, драпировки которого колыхались под этим грандиозным дуновением.
   -- Начался молебен, -- сказал Бушар.
   Дю-Пуаза вздохнул с облегчением. Они, значит, кончили! Но Бушар объяснил ему, что акты еще не подписаны. Затем кардинал должен раздать папское благословение. Однако народ повалил уже из церкви. В числе первых вышел Ругон, ведя под руку худощавую женщину, с желтым лицом, одетую очень просто. Какой-то юрист, в мантии президента апелляционной палаты, сопровождал их.
   -- Кто это такой? -- спросила г-жа Коррёр.
   Дю-Пуаза назвал их. Бенуа д'Оршер познакомился с Ругоном незадолго до декабрьского переворота и с той поры выказывал ему особенное уважение, хотя знакомства между ними не было в тесном смысле этого слова. Вероника д'Оршер, его сестра, жила вместе с ним в отеле улицы Гарансьер, из которого выходила только к обедне в церковь св. Сульпиция.
   -- Знаете ли, -- произнес полковник, понижая голос, -- вот настоящая жена для Ругона!
   -- Вы правы, -- подтвердил Бушар. -- Состояние порядочное, хорошая фамилия, а в тоже время толковая и опытная женщина.
   Но дю-Пуаза протестовал. Девица ведь перезрела, точно кизильник, забытый в погребе. Ей, по крайней мере, тридцать шесть лет, а на вид можно дать все сорок. Хорошая подруга жизни, нечего сказать! Ханжа с прилизанными волосами, с таким помятым и вылинявшим лицом, точно ее продержали шесть месяцев в кропильнице!
   -- Вы молоды, -- важно объявил столоначальник, -- Ругон должен жениться по расчету... Я, конечно, женился по любви; но это не всякому удается.
   -- Э, да мне плевать, в сущности, на эту девицу, -- сознался дю-Пуаза. -- Меня пугает более рожа самого Бенуа д'Оршер. У этого молодца морда как у дога... Поглядите-ка на его толстую морду и этот лес курчавых волос, в которых не видно ни одного седого, несмотря на его пятьдесят лет! Разве можно знать, что он думает? Скажите-ка мне, зачем он продолжает толкать свою сестру в объятия Ругона теперь, когда наш великий человек в немилости?
   Бушар и полковник молчали и обменялись тревожным взглядом. Неужели "дог", как его называл бывший подпрефект, один пожрет Ругона? Мелани Коррёр, в свою очередь, медленно проговорила:
   -- Очень полезно иметь на своей стороне магистратуру.
   Между тем Ругон довел перезрелую Веронику до кареты и раскланивался с ней, собираясь усадить ее в экипаж. Как раз в это мгновенье вышла из церкви красавица Клоринда под руку с Делестаном. Она вдруг стала серьезной и окинула огненным взглядом высокую, желтую девицу, за которой Ругон, несмотря на свой сенаторский мундир, любезно затворил дверцу кареты. И вот в то время, как карета удалялась, она пошла прямо на него, выпустив руку Делестана и смеясь, как ребенок... За ней последовала вся шайка.
   -- Я потеряла мамашу! -- весело крикнула она ему. -- У меня похитили мамашу в толпе... Довезите меня в своей карете, пожалуйста.
   Делестан, надеявшийся отвезти Клоринду домой, казался раздосадованным. На ней было оранжевое шелковое платье с такими пестрыми цветами, что лакеи на него заглядывались. Ругон поклонился, но им пришлось прождать кареты минут десять. Все ждали, не исключая и Делестана, карета которого стояла в двух шагах оттуда. Церковь медленно пустела. Кан и Бежуэн, проходившие мимо, поспешили примкнуть к группе. И так как великий человек вяло и с кислым лицом пожимал им руки, Кан спросил у него с тревожною живостью:
   -- Вы не здоровы?
   -- Нет, -- отвечал он, -- но яркий свет в церкви утомил меня.
   Помолчав, Ругон прибавил вполголоса:
   -- Зрелище было поразительное... Я никогда еще не видывал такой радости на лице у человека.
   Ругон, конечно, говорил об императоре. Опустив глаза, точно стараясь припомнить сцену в церкви, он не сказал больше ничего. Друзья вокруг него тоже молчали. Они стояли в уголку площади совсем маленькой группой. Перед ними проходила толпа: судьи в мантиях, офицеры в парадной форме, чиновники в мундирах, -- пестрая, разукрашенная толпа, которая топтала цветы, покрывавшие площадь, и двигалась среди кричавших лакеев и быстро катившихся экипажей. Слава империи в своем апогее носилась в пурпуре заходящего солнца, между тем как башни собора Богоматери, залитые розовыми лучами, звучно провозглашали вверху, в области мира и величия, будущее царствование дитяти, крещённого под их сводами. Группа недовольных ощущала лишь прилив необъятной зависти, возбужденной великолепием церемонии, звоном колоколов, распущенными знаменами, восторженным городом, всем этим ликующим официальным миром. Ругон, впервые ощутив холод опалы, был очень бледен и в мечтах ревновал императора.
   -- Прощайте, я ухожу; это нестерпимо, -- сказал дю-Пуаза, протягивая руку друзьям.
   -- Что с вами сегодня? -- спросил его полковник. -- Вы очень свирепы.
   Но подпрефект спокойно ответил, уходя:
   -- Вот еще! с какой стати мне радоваться?... Я прочитал сегодня в "Moniteur" о назначении болвана Кампенона в префектуру, которая была обещана мне.
   Остальные переглянулись. Дю-Пуаза был прав. Праздник этот не для них. Ругон при рождении принца обещал им целый дождь наград ко дню крестин: Кан должен был получить свою концессию; полковник командорский крест; Мелани Коррёр пять или шесть табачных лавок, о которых просила. И вот, вместо того, они стоят теперь маленькой кучкой, в уголку площади, с пустыми руками. Они подняли на Ругона отчаянный взгляд, полный такого горького упрека, что бывший премьер раздраженно пожал плечами. Карета его в эту минуту подъехала, и он поспешно усадил в нее Клоринду, сел сам, не говоря ни слова и с силой захлопнув за собой дверцу.
   -- Вон проехал Марси, -- пробормотал Кан, уводя Бежуэна. -- Смотрите, как важничает эта каналья!.. Да поверните же голову! Недостает только, чтобы он не ответил на наш поклон.
   Делестан поспешил сесть в свою карету, которая поехала вслед за каретой Ругона. Бушар дожидался жены, а когда церковь опустела, ушел с полковником, который тоже не доискался своего сына, Огюста. Что касается г-жи Коррёр, то она приняла услуги одного драгунского поручика-земляка, отчасти обязанного ей своими эполетами.
   Между тем в карете бывшего премьера Клоринда с восторгом толковала о церемониале, а Ругон, прислонившись к подушкам и полузакрыв глаза, слушал ее. Она видела праздник Пасхи в Риме, но и он не показался ей грандиознее. Девушка объявила, что для нее религия -- уголок отверстого рая с Богом-Отцом, восседающим на своем троне, точно солнце, среди ангелов, выстроенных вокруг него широким кругом красивых юношей в золотых одеждах, а потом вдруг спросила:
   -- Вы будете сегодня вечером на празднике, который город устраивает для их величеств? Говорят, это будет великолепно.
   Она приглашена и оденет розовое платье, усеянное незабудками. Повезет ее де-Плугерн, потому что мамаша не хочет выезжать по вечерам вследствие головных болей. И вдруг круто оборвав рассказ, Клоринда спросила:
   -- Кто этот судья, с которым вы только что разговаривали?
   Ругон поднял веки и духом отрапортовал:
   -- Г. Бенуа д'Оршер, пятидесяти лет, из старинной фамилии юристов, был товарищем прокурора в Монбризоне, прокурором в Орлеане, генеральным адвокатом в Руане; состоял членом смешанной комиссии в 1852 г., затем перебрался в Париж советником апелляционной палаты, наконец, теперь назначен председателем этой палаты... Ах! Чуть не забыл! Он, ведь, скрепил своей подписью декрет 22-го января 1852 г., которым конфисковалось имущество орлеанской фамилии... Довольны ли вы?
   Клоринда рассмеялась. Он насмехается над ее стремлением все знать; но ведь позволительно же расспрашивать о людях, с которыми можешь встретиться в обществе. Ни словечка не промолвив про Веронику д'Оршер, она снова заговорила о пиршестве в парижской ратуше; галерея празднеств должна была быть отделана с неслыханной роскошью; оркестр будет играть во все время обеда. Ах, Франция -- великая страна! Нигде, ни в Англии, ни в Германии, ни в Испании, ни в Италии не видывала она таких ослепительных балов, таких изумительных празднеств. Поэтому, добавила она с восторженным лицом, выбор ее сделан: она хочет быть француженкой.
   -- Бот, кстати, и солдаты! -- закричала она. -- Посмотрите, солдаты!
   Карета, ехавшая по улице Ситэ, была задержана на конце моста Богоматери пехотным полком, проходившим вдоль набережной. То были линейные солдаты, маленькие солдатики, шедшие точно бараны, расстроенными рядами. Они возвращались с постов, которые занимали по пути кортежа. Лица их были озарены ярким дневным солнцем, ноги белы, спины сгорблены под тяжестью ранца и ружья. Они все время проскучали среди толчков толпы, и на лицах их остался отпечаток тупого утомления.
   -- Я обожаю французскую армию, -- проговорила Клоринда в восторге, наклоняясь, чтобы лучше видеть.
   Ругон как будто проснулся и тоже глядел. Могущество империи проходило перед ним в пыли дороги. Мост был заставлен экипажами, но кучера почтительно дожидались, между тем как особы в парадных мундирах высовывали головы из дверец и, бессознательно улыбаясь, следили умиленными взорами за маленькими солдатиками, одуревшими от долгого стоянья; солдатские штыки придавали новый блеск торжеству.
   -- Вон поглядите на последний ряд, видите? -- начала Клоринда. -- Все безбородые. Не правда ли, какие милашки?
   И в порыве нежности она обеими руками посылала из кареты поцелуи солдатам, но при этом немножко откинулась назад, чтобы ее не видели. Ее восхищала, радовала вооруженная сила, и она наслаждалась ею. Ругон отечески улыбнулся; он тоже испытывал первое приятное ощущение за сегодняшний день.
   -- Что там еще случилось? -- спросил он, когда карета обогнула, наконец, угол набережной.
   Значительное сборище образовалось на тротуаре и на мостовой. Карете пришлось снова остановиться. Голос в толпе произнес:
   -- Какой-то пьяница оскорбил солдат. Городовые забрали его.
   Толпа расступилась, и Ругон увидел Жилькена, мертвецки пьяного; его крепко держали за шиворот двое городовых. Костюм из желтой нанки был весь изорван и сквозь него просвечивало тело, по добродушие не покидало Жилькена, а усы по-прежнему торчали на его красной роже. Он говорил "ты" городовым, называл их "мои милашки" и объяснял, что спокойно провел весь день в одной кофейне в обществе очень богатых господ. Можно навести об этом справки в Пале-рояльском театре, куда Шарбоннели пошли смотреть "Les Dragees de bapteme": они, конечно, не отрекутся.
   -- Пустите меня, шутники, -- вдруг закричал он, напрягая все силы. -- Кажется, ведь, это тут рядом, черт возьми! Пойдемте туда, если мне не верите!.. Солдаты мне не оказали должного почтения, понимаете, один в особенности, маленький, осмелился надо мной смеяться. Тогда я посоветовал ему утереть себе нос. Но оскорблять французскую армию -- никогда!.. Спросите-ка у императора про Теодора, вы увидите, что он вам скажет. Ах, черт возьми, останетесь вы в дураках!
   Толпа, которую все это забавляло, смеялась. Городовые, непоколебимые, не выпускали Жилькена и медленно подталкивали его к улице Сен-Мартен, где издали виднелся красный фонарь гауптвахты. Ругон быстро откинулся в карету, но Жилькен, подняв голову, вдруг увидел его. Тогда, несмотря на хмель, он сдержал себя, поглядел на Ругона, подмигнул глазами и проговорил как бы про себя:
   -- Довольно, ребята, мы могли бы наскандалить, да не хотим, потому что у нас есть честь... Гм! скажите-ка, ведь вы не наложили бы лап на Теодора, если бы он нянчился с принцессами, как один гражданин из моих знакомых. А ведь и мы работали вместе с разными франтами, частенько работали, так сказать из чести, и золотых гор за это не требовали... Я себе цену знаю. Вот что... Это утешает в людских низостях... О, черт побери, неужели прежние друзья больше меня не узнают?!.
   Он разнежился; голос его прерывался икотой. Ругон осторожно подозвал к себе человека в длинном пальто, которого увидел возле кареты, и, пошептавшись с ним, дал ему адрес Жилькена: 17, улица Виржини, Гренелль. Человек подошел к городовым, как бы затем, чтобы помочь им сдержать вырывавшегося пьяницу. Толпа изумилась, увидев, что полицейские повернули налево, посадили Жилькена в фиакр, кучер которого по их приказу поехал вдоль кожевенной набережной. Но голова Жилькена, громадная, всклоченная, осклаблявшаяся торжествующей улыбкой, показалась в последний раз в дверцах, вопя:
   -- Да здравствует республика!
   Когда толпа разошлась, на набережной воцарилось полное спокойствие. Париж, утомившись от восторга, засел за обеденные столы; триста тысяч любопытных, недавно лишь давивших друг друга, наводнили рестораны по берегам реки и в квартале Тампль.
   На пустых тротуарах остались одни провинциалы. Сбившись с ног, они еле двигались, не зная, где бы отобедать. А внизу, на плоту, прачки оканчивали стирку, изо всей мочи колотя белье вальками. Полоса лучей заходящего солнца еще золотила над домами, тонувшими в сером сумраке, верхушки теперь безмолвных башен Нотр-Дам. В легком тумане, поднимавшемся с Сены, глаз уже не различал больше вдали, на конце острова Сен-Луи, среди серой массы фасадов, гигантского сюртука монументальной вывески, привесившей к гвоздю, как бы вбитому в горизонт, буржуазное облачение какого-то титана, которого раздробила молния.

V

   Однажды утром, часов в одиннадцать, Клоринда заехала к Ругону в улицу Марбёф. Она возвращалась из "Лесу", слуга держал ее лошадь у крыльца. Она прошла прямо в сад, повернула налево и остановилась перед открытым настежь окном, у которого великий человек работал.
   -- Гм! вот где я вас накрыла! -- вдруг проговорила она.
   Ругон поспешно поднял голову. Гостья его смеялась, вся залитая жарким июльским солнцем. В амазонке из толстого синего сукна, с закинутым на левую руку шлейфом, она казалась еще выше ростом; а корсаж с жилетом и маленькими круглыми басками облегал вплотную ее плечи, грудь и бедра. На ней были полотняные рукавчики и полотняный воротничок с узеньким галстуком из голубого фуляра; она молодецки надвинула мужскую шляпу на скрученные волосы, а вокруг нее развевался голубым облаком газовый голубой вуаль, искрившийся золотистой солнечной пылью.
   -- Как, это вы! -- закричал Ругон, бросаясь к ней. -- Войдите, войдите же!
   -- Нет, нет, -- отвечала она, -- Не беспокойтесь, мне нужно сказать вам только одно слово... Мамаша ждет меня к завтраку.
   Уже в третий раз приезжала она, таким образом, к Ругону, вопреки всем приличиям, но ни за что не хотела войти в дом. К тому же и в первые два раза она являлась в амазонке, в которой, по-видимому, считала себя свободной, как мужчина, усматривая в длинной юбке, должно быть, достаточную для себя гарантию.
   -- Знаете, ведь я приехала собирать милостыню, -- продолжала она, -- Я привезла вам лотерейные билеты... Мы устроили лотерею в пользу бедных девушек.
   -- Ну, так войдите, -- повторил Ругон. -- Вы мне объясните, в чем дело.
   Она держала в руках хлыстик, тоненький хлыстик, с серебряной рукояткой, и снова рассмеялась, слегка похлопывая им по юбке.
   -- Да больше и объяснять нечего! Вы возьмете у меня несколько билетов. Я только за этим и заехала... Я уже три дня безуспешно гоняюсь за вами, а лотерея разыгрывается завтра.
   И, вынув из кармана маленький портфель, она спросила:
   -- Сколько вы билетов возьмете?
   -- Ни одного, если вы не войдете! -- вскричал он.
   И прибавил шутливо:
   -- Черт возьми! Разве можно вести такие серьезные дела через окошко! Неужели мне подать вам деньги в окно, как нищенке!
   -- Мне все равно, давайте.
   Но он не сдавался. Она с минуту молча глядела на него, а потом сказала:
   -- Если я войду, возьмете ли вы у меня десять билетов?... Они по десяти франков.
   Клоринда все-таки не сразу решилась войти. Она быстрым взглядом обвела весь сад. В одной из аллей садовник, стоя на коленях, сажал герань. Она слабо улыбнулась и направилась к крыльцу из трех ступенек, на которое выходил балкон кабинета. Ругон уже протягивал ей руку. Приведя ее на средину комнаты, он проговорил:
   
   -- Вы боитесь, должно быть, что я вас съем? Разве вы не знаете, что я самый покорный из ваших рабов... Чего же вы боитесь?
   Она слегка хлопала хлыстиком по юбке.
   -- Я ничего не боюсь! -- отвечала она с апломбом эмансипированной девицы.
   Потом, положив хлыстик на диван, Клоринда снова принялась рыться в портфеле.
   -- Вы берете десять, не правда ли?
   -- Двадцать, если вам угодно, -- отвечал он, -- но только, умоляю, сядьте и потолкуем... Ведь вы не убежите сейчас же, не правда ли?
   -- Извольте, но только с тем, что за каждую минуту, которую я проведу у вас, вы берете билет?... Если я останусь четверть часа, это составит пятнадцать билетов; если пробуду двадцать минут -- двадцать билетов и так до самого вечера... Я на это согласна, это мне с руки... Решено?
   Они посмеялись над этой сделкой. Клоринда села в кресло, в амбразуре окна, оставшегося открытым. Ругон, чтобы не пугать ее, уселся снова за письменный стол, и они заговорили об его доме.
   Она глядела в окно и объявила, что находит сад маловатым, но прелестным с его центральной лужайкой и купами зеленых дерев. Он подробно объяснил ей план дома: внизу, в rez-de-chaussee, расположены: его кабинет, большой салон, маленький салон и большая столовая, в первом и во втором этажах по семи комнат. Все это, хотя сравнительно и невелико, но для него слишком просторно. Когда император подарил ему этот отель, он собирался жениться на одной даме, вдове, выбранной для него его величеством. Дама эта умерла, и он остался холостым.
   -- Почему же именно? -- спросила она, глядя ему прямо в лицо.
   -- Ба! У меня много другого дела. В мои годы женщины больше не нужны.
   Клоринда, пожав плечами, спокойно заметила ему:
   -- Не рисуйтесь.
   Они так тесно сблизились, что уже больше не стеснялись в разговорах. Клоринда утверждала, что он должен быть человеком страстным. Он отрицал это, рассказывал ей о своей молодости, -- о целых годах, прожитых им в пустых комнатах, куда даже прачки не входили, -- смеялся он. Тогда она с детским любопытством расспрашивала про его любовниц; ведь были же они у него; например, он не может отрицать своей связи с известной всему Парижу дамой, которая, расставшись с ним, поселилась в провинции. Ругон только пожимал плечами. Юбки его не тревожили.
   Когда кровь бросалась ему в голову, черт возьми, он был такой же, как и все мужчины. Он мог, пожалуй, высадить плечом перегородку, чтобы проникнуть в альков, так как не любил мешкать за дверью, но потом, когда дело было сделано, он становился очень спокойным.
   -- Нет, нет, не надо женщин! -- повторял он, хотя глаза его уже разгорались от томной позы Клоринды, -- они занимают слишком много места в жизни!
   Молодая девушка, раскинувшись в креслах, странно улыбалась. Лицо у нее было томно, а глаза часто закрывались. Она усиливала свой итальянский акцент и говорила нараспев.
   -- Полноте, сударь, вы нас обожаете, -- сказала она. -- Хотите пари держать, что вы женитесь еще в нынешнем году?
   Клоринда была так уверена в своей победе, что становилось даже досадно. С некоторых пор она прямо бросалась Ругону на шею без всяких церемоний. Она даже не брала больше труда скрывать свои старания вскружить ему голову, считая, что завладев им настолько, может уже действовать прямо. Между ними ежеминутно завязывалась настоящая дуэль. Если они еще не высказывали вслух условий боя, то самые откровенные признания вертелись у них на языке и явственно читались в глазах.
   Всматриваясь друг в друга, они не могли не улыбаться и взглядами вызывали друг друга на бой. Клоринда объявила свою цену и шла к цели с гордой смелостью, убежденная, что поставит на своем. Ругон, опьяненный, задетый за живое, откинул всякую совестливость. Он мечтал только о том, как бы сделать своей любовницей эту красавицу-девушку, а затем, бросив ее, доказать, что он сильнее ее. Самолюбие волновало их еще больше, чем чувственность.
   -- У, нас итальянок, -- говорила она почти шепотом, -- любовь серьезное дело. Двенадцатилетние девчонки уже влюбляются... Я сделалась мальчиком, потому что много путешествовала, но если бы вы знавали мамашу, когда она была молода! Она не выходила из своей комнаты и была так хороша собой, что на нее приезжали поглядеть издалека. Один граф нарочно для этого прожил в Милане шесть месяцев, но ему не удалось увидеть даже и кончика ее носа. Итальянки ведь не то, что француженки, которые болтают и слоняются по белу свету: итальянки всю жизнь висят на шее у человека, которого избрали... Я, конечно, привыкла путешествовать и не знаю, угомонюсь ли когда-нибудь, однако, мне кажется, что я могла бы любить очень сильно; да, очень сильно и притом до самой смерти...
   Глаза ее раскрылись, лицо озарилось негой. Ругон в то время, как она это говорила, встал с дрожащими руками из-за стола, точно его толкала непреодолимая сила. Но, когда он подошел к ней, она широко раскрыла глаза, спокойно поглядела на него и, показывая на часы, с улыбкой сказала:
   -- За вами уже десять билетов.
   -- Как десять билетов? -- пробормотал он, не понимая в первую минуту, что она хочет этим сказать.
   Когда он пришел в себя, она расхохоталась во все горло. Ей нравилось кружить ему голову, но когда он раскрывал объятия, она ускользала от него; такая игра, по-видимому, ее очень забавляла. Ругон, внезапно побледнев как полотно, с яростью глядел на девушку, а это только усиливало ее веселость.
   -- Прощайте, я ухожу, -- произнесла она, -- Вы недостаточно любезны с дамами... Нет, серьезно, мамаша ждет меня к завтраку!
   Но он уже принял опять отеческий вид. Одни только серые глаза его, полузакрытые тяжелыми веками, еще бросали пламя, когда она отворачивала голову. Тогда он окидывал ее огненным взглядом с яростью человека, выведенного из себя и решившегося добиться всего. При этом он прикидывался добродушным, повторял, что может же она подарить ему еще пять минут. Она застала его за таким скучным трудом: отчетом о поданных в сенат петициях. И Ругон заговорил с ней об императрице, на которую она молилась. Императрица уже с неделю как уехала в Биарриц. Тут молодая девушка снова откинулась в креслах и принялась болтать без умолку. Она знавала Биарриц и провела там целое лето, во время оно, когда это местечко еще не вошло в моду. Она была в отчаянии, что не могла посетить его снова теперь, когда там находится двор. Потом перескочила к заседанию в Академии, куда возил ее накануне де-Плугерн. Там принимали писателя, над лысиной которого она очень потешалась. К тому же она ненавидела книги. Как только вздумает читать, так с ней сейчас сделается нервный припадок. Она не понимает того, что читает. Когда Ругон сообщил ей, что писатель, принятый накануне в Академию, враг императора, и речь его была полна отвратительных намеков, она оторопела и робко возразила:
   -- А ведь он на вид казался таким добряком.
   Ругон, в свою очередь, начал тогда громить книги. В то время вышел как раз роман, возбуждавший в нем особенное негодование. По его словам это произведение самого развращенного воображения, гоняясь будто бы за правдой, угощало читателя похождениями истерической женщины. Слово "истерической", по-видимому, ему нравилось, потому что он повторил его три раза. Клоринда спросила у него, что оно означает, но он отказался объяснить, выказывая вдруг необыкновенную стыдливость.
   -- Все можно сказать, -- продолжал он, -- но на все есть своя манера... Мы, администраторы, часто должны касаться самых щекотливых вопросов. Я, например, читал доклады об известного сорта женщинах, -- вы меня понимаете? Ну, вот, самые интимные подробности высказывались в них ясным, простым, честным слогом. Словом, все это было целомудренно!.. Между тем современные романисты пишут каким-то разнузданным слогом, изображают вещи так, как будто вы видели их собственными глазами. Они называют это искусством. Это, просто, забвение всяких приличий.
   Он произнес слово "порнография" и даже упомянул имя маркиза де-Сад, которого, впрочем, вовсе не читал. Одновременно с этим, он маневрировал так, чтобы зайти за кресло Клоринды, не будучи ею замеченным. Она же, с задумчивыми глазами, лепетала:
   -- О, что касается романов, то я не читала ни одного. Все эти выдумки так глупы... Вы не знаете повести "Цыганка Леонора"? Это вот очень мило. Я читала ее по-итальянски, когда была маленькая. Там говорилось о молодой девушке, которая, в конце концов, выходит замуж за вельможу. Она сначала попадает в руки разбойников...
   Легкий скрип за спиной заставил Клоринду повернуть голову так проворно, как будто ее внезапно разбудили от сна.
   -- Что вы там делаете? -- спросила она.
   -- Спускаю штору, -- отвечал Ругон. -- Солнце вас беспокоит.
   Она действительно как будто купалась в солнце, летучие искорки которого золотили сукно ее амазонки.
   -- Оставьте в покое штору! -- вскричала девушка. -- Я ведь люблю солнце! Я чувствую себя, как в теплой ванне.
   Сильно встревоженная, она полу-приподнялась и заглянула в сад, чтобы убедиться, там ли еще садовник. Когда она увидела его по ту сторону куртины, где он присел на корточках, выставив круглую спину, облеченную в синюю куртку, то опять уселась, успокоенная, улыбающаяся. Ругон, следивший за направлением ее взгляда, оставил штору, выслушивая ее насмешки. Он, значит, как сова, любит потемки. Но он не сердился, ходил по кабинету, не выказывая ни малейшей досады. Его громадное туловище напоминало медленные движения медведя, замышляющего предательскую штуку.
   Потом, когда Ругон очутился на другом конце комнаты, возле широкого дивана, над которым висела большая фотография, он позвал ее:
   -- Послушайте-ка, -- говорил он. -- Вы еще не видели моего нового портрета?
   Она еще покойнее раскинулась в кресле и отвечала, не переставая улыбаться:
   -- Я отлично вижу его отсюда... К тому же, вы мне его уже показывали.
   Ругон все-таки не унывал. Спустил штору с другого окна и придумал еще два-три предлога, чтобы привлечь ее в этот укромный уголок, где так уютно, уверял он. Клоринда, презирая эту грубую западню, даже не ответила, а только отрицательно качала головой. Тогда, видя, что она поняла его, он подошел к ней и, бросив хитрости, открыто вызвал ее на бой.
   -- Я и забыл!.. Я хотел показать вам Монарха, мою новую лошадь. Вы знаете, что я выменял ее на прежнюю. Вы мне скажете о ней свое мнение. Вы ведь любите лошадей.
   Она не соглашалась, но он настаивал: конюшня в двух шагах; времени это займет не более пяти минут. И так как Клоринда все-таки отказывалась, то он заметил, вполголоса, почти презрительно:
   -- Ага, вы значит не из храбрых!
   Ее точно ударили хлыстом. Она вскочила на ноги с серьезным и бледным лицом и объявила:
   -- Пойдемте смотреть Монарха.
   Закинув шлейф своей амазонки на левую руку, она пристально поглядела Ругону в глаза. С минуту они не спускали глаз один с другого, точно читая мысли друг друга. То был вызов, сделанный открыто и также открыто принятый. Она первая спустилась с крыльца, между тем как он машинально застегивал надетую на нем домашнюю куртку. Но, сделав три шага по аллее, она остановилась и сказала:
   -- Постойте.
   Затем Клоринда вернулась на мгновение в кабинет. Выйдя оттуда, она небрежно помахивала хлыстиком, который оставила было на диване. Ругон искоса поглядел на хлыстик, потом медленно поднял глаза на Клоринду. Она улыбнулась и смело прошла вперед.
   Конюшня помещалась направо, в глубине сада. Когда они проходили мимо садовника, тот прибирал свои инструменты, готовясь уйти. Ругон поглядел на часы; они показывали пять минут двенадцатого; конюх, вероятно, ушел уже завтракать. И с открытой головой, по палящему солнцу, Ругон последовал за Клориндой, которая шла спокойно, стегая хлыстиком по деревьям направо и налево. Они не разговаривали. Она даже не поворачивала головы. Дойдя до конюшни, Клоринда пропустила вперед Ругона, отворившего дверь, и вошла вслед за ним. Дверь с шумом захлопнулась, а она все не переставала улыбаться. Лицо ее оставалось спокойным, надменным и самоуверенным.
   Конюшня была маленькая, очень простенькая, с четырьмя дубовыми стойлами; хотя пол был вымыт поутру, а стены, ясли и решетка содержались в большой чистоте, своеобразный запах очень заметно давал себя чувствовать. В ней было жарко, как в бане. Свет проходил через два круглых слуховых окошка и прорезывал двумя бледными полосками мрак потолка, оставляя во мраке самую конюшню. Клоринда, после яркого дневного света, ничего не видела в первую минуту; однако, остановилась, не растворяя дверей, чтобы Ругон не подумал, что она боится. Только два стойла были заняты. Лошади храпели, поворачивая головы.
   -- Вот, должно быть, ваша новоприобретенная лошадь? -- спросила девушка, когда глаза ее привыкли к темноте, -- Она, кажется, славная.
   Клоринда похлопала лошадь по крестцу, а потом пробралась в стойло, гладя ей бока и не выказывая ни малейшего страха.
   Ей хочется, говорила она, поглядеть на голову Монарха. Из самой глубины стойла Ругон услыхал, как она громко целовала лошадь в ноздри. Эти поцелуи вывели его из себя.
   -- Уходите оттуда, прошу вас! -- вскричал он. -- Если лошадь бросится в сторону, она вас раздавит.
   Клоринда смеялась, еще сильнее целовала лошадь, осыпала Монарха нежными словами, и от ее неожиданных ласк дрожь пробегала по шелковистой спине животного. Наконец она вышла из стойла. Она говорила, что обожает лошадей, что они хорошо ее знают и никогда не трогают, даже когда она их дразнит. Она умеет с ними обращаться. Вообще это очень чувствительные создания, но его лошадь кажется очень доброй. И присев на корточках, позади лошади, девушка приподняла ее ногу обеими руками и стала разглядывать копыто. Лошадь терпеливо выносила это.
   Ругон, стоя, глядел на нее, как она сидела на земле, а юбки образовали вокруг нее целую гору. Он ни слова не говорил, кровь бросилась ему в голову, но он не мог сразу осилить застенчивости, которая иногда находит на грубых людей; наконец он нагнулся. Клоринда почувствовала, что ее берут за талию, но прикосновение было так легко, что она продолжала рассматривать лошадиное копыто. Ругон перевел дух и смелее протянул руки. Она даже и не вздрогнула, точно ждала этого. Выпустив копыто Монарха из рук, и даже не оборачиваясь, она спросила:
   -- Что с вами? Что это на вас нашло?
   Он хотел обхватить ее талию, но она отщелкала его хлыстом по пальцам, говоря:
   -- Подальше руки, покорнейше вас прошу! Я, как и лошади, очень щекотлива... Чудак вы, право!
   Девушка смеялась, делая вид, будто не понимает; но почувствовав дыхание Ругона на своем затылке, вскочила с упругостью стальной пружины, вырвалась из его рук и побежала прислониться спиной к стене напротив стойл. Он пошел за нею, вытягивая руки и стараясь ее поймать. Но она сделала себе щит из шлейфа амазонки, который несла на левой руке, а в поднятой правой руке держала хлыст. Он, с дрожащими губами, не говорил ни слова. Она была очень развязна и все время болтала.
   -- Вам не удастся дотронуться до меня, знайте это! -- говорила она. -- Я брала уроки фехтования, когда была помоложе и жалею, что не продолжала... Берегите свои пальцы... Что? я вам говорила!
   Она как будто играла с ним, стегая хлыстом не очень сильно, а только слегка задевая по коже всякий раз, как он протягивал вперед руки. Удары сыпались, однако, с невероятной быстротой, так что ему не удавалось даже дотронуться до ее платья. Сначала он хотел взять ее за плечи; но, получив два удара хлыстом, вознамерился схватить за талию; тут хлыст снова прогулялся по его рукам. Ругон хотел тогда изменнически схватить ее за коленки, но не успел нагнуться, как целый град ударов заставил его приподняться. Удары были беспощадны и сыпались щедро.
   Ругон избитый, с горевшей кожей, отступил на минуту. Он был теперь очень красен; капли пота выступили у него на висках. Одуряющий запах конюшни опьянял его. Он переменил тактику, и открыто набросился на Клоринду; а она, все еще не переставая смеяться и болтать, уже не расточала ему легких ударов, а хлестала реже, но все сильнее и сильнее. Она была в эту минуту обольстительно хороша. Обмотав юбку вокруг колен, стройная и гибкая -- в корсаже, который был точно вылит на ней, она походила на проворную змею темно-синего цвета.
   -- Ну, будет, что ли? -- спросила она, смеясь. -- Вы первый утомитесь, мой милый, предупреждаю вас.
   Это были последние, произнесенные ею слова. Ругон, ошалевший, страшный, с багровым лицом, набросился на нее, тяжело дыша, точно бык, сорвавшийся с привязи. Она с наслаждением хлестала его, у нее самой глаза медленно разгорались свирепым огнем. Умолкнув, Клоринда отступила от стены и гордо вышла на середину конюшни. Там она вертелась, ускальзывая от него и продолжая наносить удары: хлестала его по рукам, по ногам, по плечам, между тем как он, одурев, прыгал, точно громадный зверь под бичом укротителя. Она била его сверху вниз, точно стала выше ростом, высокомерная, и слегка побледневшая, но с нервной усмешкой на губах. Между тем Ругон, сам того не замечая, толкал ее в грудь к открытой двери, выходившей в другое отделение, где хранилось сено и солома. В то время, когда она защищала хлыст, который он хотел было у нее отнять, Ругон, невзирая на удары, схватил ее за талию и с такой силой бросил на солому, в открытую дверь, что сам тоже упал и растянулся возле нее. Она не вскрикнула, но изо всей мочи, изо всех сил ударила его хлыстом по лицу, на котором тотчас обозначился рубец от одного уха до другого.
   -- Дрянь! -- крикнул он.
   И принялся ругаться, как извозчик, кашляя, задыхаясь. Он говорил теперь с Клориндой на "ты", напоминал, что она отдавалась всем: и кучеру, и банкиру, и Поццо.
   Потом он спросил:
   -- Почему вы не хотите отдаться мне?
   -- Почему вы не хотите? -- повторил он. -- Вы позволяли же мне жать ваши голые руки? Скажите мне только: почему вы не хотите?
   Она оставалась серьезной, словно презирая его оскорбления и с рассеянным взглядом ответила, наконец:
   -- Так! Не хочу да и только! По крайней мере, теперь!
   Взглянув на него, после минутного молчания, она добавила:
   -- Женитесь на мне...
   Он принужденно засмеялся глупым и оскорбительным смехом, сопровождая его отрицательным качанием головы.
   -- Ну, так никогда! -- вскричала она, -- слышите, никогда, никогда!
   Они не сказали больше ни слова и вернулись в конюшню. Лошади в стойлах поворачивали головы и храпели, встревоженные шумом борьбы, которую слышали за собой. Солнце дошло до круглых слуховых окон, и два желтых пятна легли на пол конюшни. Между тем, Клоринда, снова спокойная, с хлыстом под мышкой, опять проскользнула к Монарху и два раза поцеловала его над ноздрями, говоря:
   -- Прощай, голубчик. Вот ты ведешь себя умно!
   Ругон, разбитый, пристыженный, почувствовал себя тоже успокоенным. Последний удар хлыста точно усмирил его волнение. Все еще дрожащими руками он поправлял свой галстук и удостоверялся, хорошо ли застегнута его куртка. Потом машинально, но заботливо снял с амазонки, молодой девушки, приставшие к ней соломинки. Теперь его мучил только страх: как бы его не застали с Клориндой наедине, и он навострил уши. Она же предоставляла ему вертеться вокруг себя без малейшего опасения, точно ничего особенного между ними не произошло. Когда она попросила его отворить дверь, он повиновался.
   В саду они шли медленно. Ругон, чувствовавший, как горела его левая щека, прикладывал к ней носовой платок. Первым делом Клоринды, когда она вошла в кабинет, было поглядеть на часы.
   -- За вами тридцать два билета! -- сказала она, улыбаясь.
   Видя, что он с удивлением глядит на нее, она засмеялась еще громче, продолжая:
   -- Скорее прогоните меня, стрелка двигается дальше... Вот уж скоро перейдет за тридцать третий билет... Вот, глядите, я кладу билеты на ваше бюро.
   Он отдал ей триста двадцать франков, не торгуясь, только пальцы его слегка задрожали, когда он пересчитывал золотые монеты: он наказывал самого себя. Тогда Клоринда, восхищенная тем, как легко он расставался с такой значительной суммой, подошла к нему с жестом доверия и подставила ему щеку. Когда он отечески поцеловал ее, Клоринда ушла с довольным лицом, говоря:
   -- Спасибо за бедных девушек... У меня теперь осталось всего семь билетов. Крестный их возьмет.
   Ругон, оставшись один, машинально сел за свое бюро. Он взялся за прерванную работу и в течение нескольких минут писал, с большим вниманием справляясь с документами, разложенными перед ним. Потом, с пером в руках, с серьезным лицом, он словно замер на месте, глядя в открытое окно, но ничего там не видя. Ему мерещился перед этим окном тонкий силуэт Клоринды, колыхавшийся и извивавшийся с гибкой змеиной негой. Змея эта ползла, направляясь к нему; вот она уже в его кабинете, вот она встала, опираясь на живой шлейф своего платья, а руки ее протягиваются к нему и силятся его захватить. Мало-помалу она завладела всей комнатой.
   Тут Ругон с сердцем бросил перо и встал из-за письменного стола, ломая пальцы так, что они захрустели. Неужто она теперь будет мешать ему работать? Уж не сходит ли он с ума, что ему грезятся вещи, не существующие на самом деле. Между тем у него, ведь, такие надежные, трезвые мозги. Ему вспомнилась женщина, с которою он был знаком в бытность свою студентом и возле которой писал целые ночи напролет, словно не слыша ее дыхания. Он приподнял штору, раскрыл второе окно и устроил сквозной ветер, открыв дверь на другом конце комнаты и точно боясь задохнуться. С таким раздраженным жестом, как будто гнал из комнаты ядовитую осу, он стал шатком разгонять запах, оставленный там Клориндой. Когда запах улетучился, он вытер горевшее лицо носовым платком.
   И все-таки Ругон не мог докончить начатой страницы. Медленными шагами ходил он взад и вперед по кабинету. Взглянув в зеркало, он увидел красное пятно на левой щеке. Подошел ближе и погляделся в зеркало: хлыст оставил лишь легкую царапину. Он объяснит ее появление ушибом. Но если на коже Ругона едва виднелся узкий, розовый рубец, за то во всем его теле снова пылал огонь от удара хлыстом, которым она стегнула его по лицу. Он побежал в уборную и облил голову водой, что его очень облегчило. Он боялся, как бы этот удар хлыстом не сделал Клоринду для него еще дороже. Он говорил себе, что будет невольно думать о ней, пока не заживет царапина на щеке.
   -- Нет, не хочу я этого! -- проговорил он громко, возвращаясь в кабинет. -- Это просто глупо, наконец!
   И сел он на диван, сжимая кулаки. Вошел слуга доложить, что завтрак стынет, но это не вывело Ругона из сосредоточенно-напряженной борьбы с самим собой. Суровое лицо было искажено внутренним усилием; бычачья шея надувалась, мускулы напрягались, точно он, не испуская ни одного крика, старался задушить какое-то животное, пожиравшее его внутренности. Эта борьба длилась минут десять. Он не помнил, чтобы когда-либо ему приходилось тратить столько силы на подобную борьбу, и вышел из борьбы обессиленный, с мокрым от пота затылком.
   В продолжение двух дней Ругон никого не принимал и велел говорить всем, что занят. Одну ночь он просидел напролет. Слуга заставал его раза три лежащим навзничь на диване, с каким-то диким, ожесточенным выражением лица. Вечером второго дня Ругон оделся, чтобы идти к Делестану обедать, но вместо того повернул в отель Бальби. Было шесть часов вечера.
   -- Барышни нет дома, -- сказала ему маленькая служанка Антония, остановив его на лестнице с обычным ей глупым смехом.
   Он нарочно возвысил голос, чтобы Клоринда могла его услышать, и не хотел уходить. Действительно она появилась на верхней площадке и перегнулась через перила.
   -- Войдите! -- вскричала она. -- Эта девушка так глупа. Она никогда не понимает приказаний, которые ей отдают.
   Клоринда ввела его в узенькую комнату, расположенную рядом с ее спальной, в первом этаже. То была уборная, обтянутая обоями нежно-голубого цвета, в которой стояло у стены большое бюро из красного, неполированного дерева, кожаное кресло и картон для бумаг. Бумаги валялись и на бюро, покрытые густым слоем пыли. Можно было подумать, что находишься у какого-то подпольного адвоката. Ей пришлось принести Ругону стул из своей спальни.
   -- Я вас ждала! -- крикнула она ему оттуда.
   Принеся стул, она объяснила, что писала письма и указала на бюро, на большие листы пожелтевшей бумаги, покрытые крупным, круглым почерком. Пока Ругон усаживался, девушка, обратив внимание на то, что он во фраке, весело проговорила:
   -- Вы пришли просить моей руки?
   -- Так точно! -- отвечал он.
   И продолжат, улыбаясь:
   -- Но только не для себя, а для одного из моих друзей.
   Она поглядела на него нерешительно, не зная, шутит ли он, или говорит серьезно. Она была нечесаная, грязная, в растрепанном красном пеньюаре, но, несмотря на то, хороша властительной красотой античного мрамора, валяющегося в лавчонке тряпичника. Она облизывала палец, который запачкала в чернилах, и рассматривала едва заметный шрам, оставшийся на левой щеке Ругона. Повторив вполголоса с рассеянным видом:
   -- Я была уверена, что вы придете, но только ждала вас раньше, -- она прибавила громко, припомнив то, что он сказал:
   -- Итак, вы просите моей руки для вашего друга, конечно, для самого дорогого?
   И звонко засмеялась. Теперь она была убеждена, что Ругон говорил о себе самом. Ей хотелось дотронуться пальцем до его шрама, чтобы убедиться, что она отметила его отныне принадлежащим ей. Но Ругон взял ее за обе руки и потихоньку посадил на кожаное кресло.
   -- Хотите потолковать со мною серьезно? -- сказал он. -- Мы ведь приятели, не так ли?... Ну, вот, я много размышлял с третьего дня. Я все время думал о вас... Я представлял себе, что мы уже месяца три как женаты. И знаете, за каким занятием я мысленно видел вас и себя?
   Она не отвечала, слегка смутившись, несмотря на весь свой апломб.
   -- Я видел, что мы сидим у камина. Вы вооружились лопаткой, я щипцами, и мы деремся.
   Это показалось ей так забавно, что она опрокинулась в креслах, хохоча во все горло.
   -- Нет, не смейтесь, это серьезная вещь! -- продолжал он. -- Не стоит нам связывать свою жизнь, чтобы драться потом друг с другом. Клянусь вам, что это неизбежно случилось бы. Сначала мы подрались бы, а потом разошлись... Запомните себе правило: никогда не следует соединять две сильные воли.
   -- И так? -- спросила она с серьезным лицом.
   -- И так я думаю, что мы с вами поступим очень благоразумно, пожав друг другу руку и оставшись только добрыми друзьями.
   Она молчала, уставив мрачный взор ему прямо в глаза. Грозная складка легла поперек ее лба, как у оскорбленной богини. Губы ее слегка дрожали, подергиваясь презрительной усмешкой.
   -- Вы позволите? -- проговорила она.
   И, повернув кресло к бюро, стала складывать письма. У нее были большие серые конверты, очень походившие на тогдашние казенные, и запечатывала их сургучом. Она зажгла свечу и глядела на растопленный сургуч. Ругон спокойно ждал, когда она кончит.
   -- Вы только для этого и пришли? -- не отрываясь от своего дела, снова заговорила она.
   На этот раз не ответил Ругон. Ему хотелось увидеть ее лицо. Когда Клоринда решилась повернуться к нему, он с улыбкой попытался заглянуть ей в глаза, потом поцеловал руку, словно желая обезоружить. Девушка по-прежнему держалась с высокомерной холодностью.
   -- Вы знаете, -- сказал он, -- что я пришел просить вашей руки для одного из друзей.
   Ругон говорил долго. Он любит ее гораздо больше, чем она себе представляет, любит в особенности за то, что она сильна и умна. Ему нелегко отказаться от нее, но он приносит свою страсть в жертву их обоюдному счастью. Он хочет, чтобы у себя в доме она была полновластной хозяйкой. В мечтах он видит ее женой богатого человека, которого она поведет туда, куда захочет; она будет править им, ей не придется ничем поступаться. Разве лучше связать друг друга по рукам и ногам? Люди, подобные им, могут позволить себе откровенность. Под конец Ругон назвал Клоринду своей девочкой. Она его испорченная дочка, существо, чье честолюбие ему по душе, -- и поэтому он испытал бы большое огорчение, сложись ее жизнь неудачно.
   -- Это все? -- спросила Клоринда, когда Ругон замолчал.
   Слушала она очень внимательно. Подняв на него глаза, она добавила:
   -- Если вы думаете выдать меня замуж для того, чтобы сделать потом своей любовницей, вы заблуждаетесь. Я сказала: никогда.
   -- Что за вздор! -- воскликнул он, слегка покраснев.
   Он закашлялся, схватил со стола нож для разрезания бумаги и стал разглядывать его ручку, пытаясь скрыть от Клоринды свое волнение. Но она, перестав обращать на него внимание, размышляла.
   -- А кто же избранник? -- тихо спросила она.
   -- Угадайте.
   Она попыталась улыбнуться и, постукивая пальцами по столу, пожала плечами. Ей ли было не знать, кто!
   -- Он так глуп! -- вымолвила она.
   Ругон стал защищать Делестана. Человек он вполне светский, и она сумеет сделать из него все, что пожелает. Он подробно рассказал о здоровье, богатстве, привычках Делестана. К тому же, если ему, Ругону, удастся снова вернуться к власти, он обязуется поддерживать их обоих своим влиянием. Возможно, что Делестан не блещет умом, но он везде будет на месте.
   -- Словом, он отвечает всем требованиям! -- искренне рассмеявшись, заметила Клоринда.
   Потом снова помолчала.
   -- Боже мой, я не говорю "нет"; может быть, вы и правы... Господин Делестан мне не противен.
   При этих словах она посмотрела на Ругона. Несколько раз ей казалось, что он ревнует ее к Делестану. Но сейчас ни один мускул не дрогнул на его лице. Действительно, у него были достаточно мощные кулаки, чтобы в два дня убить в себе желание. Он явно был доволен успехом своего предложения и принялся убеждать ее в преимуществах подобного брака, точно продувной адвокат, излагавший особо выгодную для нее сделку. Он взял девушку за руки и, дружески поглаживая их, повторял с видом счастливого сообщника:
   -- Мне пришло это в голову сегодня ночью. Я сразу подумал: теперь мы спасены. Я совсем не хочу, чтобы вы остались в старых девах. Вы единственная женщина, которая, по моему мнению, заслуживает мужа. Делестан -- настоящая находка. Он не свяжет вам рук.
   И Ругон весело добавил:
   -- Я убежден, что вы еще натворите чудес; это будет моей наградой.
   -- Господин Делестан знает о ваших планах? -- спросила она.
   В первую минуту он удивился, словно она задала вопрос, которого от нее нельзя было ожидать. Потом спокойно ответил:
   -- Нет, это не нужно. Ему все будет сказано потом.
   Клоринда снова принялась запечатывать письма. Приложив к сургучу большую печать без инициалов, она переворачивала конверт и медленно, крупным почерком, надписывала адрес. По мере того как она откладывала приготовленные письма, Ругон старался прочесть адреса. Чаще всего на конвертах стояли имена известных итальянских политических деятелей. Клоринда, должно быть, заметила нескромность Ругона, ибо встала и унесла письма для отправки на почту.
   -- Когда у мамы мигрень, письма туда пишу я, -- объяснила она.
   Оставшись один, Ругон прошелся по комнатке. На папках стояли надписи, как в конторе у дельца: "Квитанции". "Неразобранные письма". "Дела "А"". Ругон улыбнулся, увидев среди бумаг на письменном столе забытый корсет, поношенный и лопнувший у талии. Кроме того, на чернильнице лежал кусок мыла, а на полу валялись лоскуты голубого атласа, -- очевидно, здесь чинили юбку и потом забыли подмести пол. Дверь, в спальню была приотворена и, движимый любопытством, Ругон просунул туда голову; окна были закрыты, и в спальне было так темно, что он увидел только тень от алькова. Клоринда вернулась.
   -- Прощайте! -- сказал он. -- Я обедаю сегодня вечером у нашего друга. Разрешаете ли вы мне действовать?
   Она не отвечала. Она вернулась мрачная, как ночь; должно быть под влиянием размышлений, которые ей пришли в голову дорогой. Он уже держался за перила лестницы, но она вернула его и поспешно захлопнула дверь. Он уносил с собой ее разбитую мечту, надежду, которая стоила ей таких усилий, которую за час перед этим она считала сбывшейся. Кровь от нанесенной смертельной обиды бросилась ей в голову. Ей казалось, что ее отхлопали по щекам.
   -- Итак, вы говорите серьезно? -- переспросила она, становясь спиной к свету, чтобы он не заметил ее разгоревшихся щек.
   И когда он в третий раз принялся излагать ей свои доводы, она не промолвила ни слова. Она боялась, если заговорит, дать волю безумному гневу, который душил ее в эту минуту. Она боялась, что прибьет его. Потом, понимая крушение той жизни, которую мысленно уже устроила для себя, она вдруг утратила сознание настоящего положения вещей и отступила до самых дверей спальни, готовая броситься туда, увлечь Ругона, крича:
   "Послушай, возьми меня, я верю тебе, и буду твоей женой только в том случае, если ты этого захочешь!"
   Ругон, не перестававший говорить, понял ее и внезапно умолк, побледнев, как полотно. Они поглядели друг на друга. С минуту они колебались. Ему мерещилась тень алькова. Она уже взвешивала последствия такого великодушия. Но увлечение длилось с обеих сторон всего лишь минуту:
   -- Вы желаете этого брака? -- медленно спросила она.
   Он без всякого колебания отвечал, возвысив голос:
   -- Да.
   -- Хорошо, действуйте!
   Оба они тихими шагами подошли к двери и с успокоенным видом вышли на площадку. Только у Ругона выступило несколько капель пота на висках от усилий, которых ему стоила последняя победа над собой. Клоринда выпрямилась во весь рост, в сознании своей силы. Они с минуту стояли друг против друга, безмолвные; им нечего было больше сказать друг другу, но они все еще не решались расстаться. Наконец, когда Ругон собрался уходить, пожав ей руку, она задержала его, промолвив без гнева:
   -- Вы считаете себя сильнее меня... Напрасно... Со временем вы, быть может, пожалеете о случившемся.
   Больше она не грозила ему. Она оперлась на перила и глядела, как он спускался с лестницы. Сойдя вниз, он поднял голову, и они улыбнулись друг другу. Мщение у Клоринды не могло быть мелочным; она уже мечтала раздавить Ругона каким-нибудь триумфальным апофеозом. Вернувшись в кабинет, она проговорила вполголоса:
   -- Ну, что ж, тем хуже! Все дороги ведут в Рим.
   С того же вечера Ругон принялся подготовлять Делестана. Он передал ему мнимые похвалы, с которыми m-lle Бальби будто бы отзывалась о нем на празднике, данном в ратуше по случаю крестин императорского принца. И с этой поры не переставал твердить ему о необыкновенной красоте этой девушки. Он в былое время так часто советовал Делестану бояться женщин, а теперь старался предать его связанного по рукам и по ногам. То расхваливал он ее руки, то превозносил ее талию с подзадоривающей бесцеремонностью. Делестан, крайне влюбчивый, уже раньше очарованный Клориндой, вскоре воспылал к ней безумной страстью. Когда Ругон уверил его, что никогда не думал о ней, он признался, что уже полгода, как любит ее, но молчал, чтобы не перебивать у него дороги. Теперь он каждый вечер приходил в улицу Марбёф, чтобы поговорить о Клоринде. Через три недели он ею бредил. Кругом него составился как бы заговор; с кем он ни заговаривал, всякий превозносил до небес ту, которую он обожал; даже Шарбоннели, и те, в одно прекрасное утро, остановили его посредине площади Согласия и рассыпались в похвалах "красавице барышне, с которой его всюду видят".
   Со своей стороны Клоринда не жалела улыбок. Она переделала программу своего существования и в несколько дней привыкла к новой роли. С гениальной тактикой она соблазняла Делестана, но уже не той бесцеремонной удалью, которую испробовала на Ругоне. Она словно преобразилась, стала необыкновенно томной, выказывала болезненную стыдливость, уверяла, что нервна до того, что с ней делаются припадки от слишком нежного пожатия руки. Когда Делестан рассказывал Ругону, как она упала в обморок оттого, что он осмелился поцеловать у нее руку, бывший премьер усмотрел в этом факте доказательство непорочности ее ума. Потом, так как дело слишком затягивалось, Клоринда в один июльский вечер отдалась Делестану, будто невзначай. Он устыдился своей победы, подумав, как бессовестно воспользовался обмороком молодой девушки: она была точно мертвая и как будто ничего не помнила. Когда он пытался извиниться или позволял себе какую-нибудь фамильярность, она так невинно глядела на него, что он начинал бормотать невнятные слова, терзаемый угрызениями совести и страстью. Тогда, именно, он совершенно серьезно задумал на ней жениться. Он видел в этом средство искупить свой низкий поступок; он видел, кроме того, в этом единственную возможность законно обладать тем, что украл, -- минутным блаженством, воспоминание о котором его жгло и которое он отчаивался вернуть иным путем.
   Со всем тем Делестан колебался еще с неделю. Он пришел посоветоваться со своим приятелем. Поняв, что случилось, Ругон поник головой. Задумавшись над загадочной испорченностью женщины, над долгим сопротивлением, какое оказывала ему Клоринда, и над ее внезапным падением в объятиях этого болвана, он не понимал глубоких причин этого двойственного поведения. Одну минуту, уязвленный в своей страсти, охваченный яростью, он готов был с ругательствами высказать Делестану всю правду, но Делестан, на бесцеремонные вопросы его, отвечал, как честный человек, отрицанием. Ругон, опомнившись, очень ловко обработал Делестана. Он не советовал ему жениться, но наталкивал на эту мысль рассуждениями, почти не касавшимися этого вопроса. Что касается дурных слухов, ходивших в городе о Клоринде Бальби, они его удивляли; он в них не верил и лично наводил справки, причем слышал только хорошие отзывы. К тому же, не следует критиковать женщину, которую любишь. Это было его последнее слово.
   Шесть недель спустя, выходя из церкви Маделен, где совершен был с необычайной пышностью обряд бракосочетания, Ругон ответил одному депутату, дивившемуся выбору Делестана:
   -- Что вы хотите! я сто раз его предупреждал... Ему суждено было попасть в женские силки.
   В конце зимы, когда Делестан с женой возвращались из Италии, они узнали, что Ругон в свою очередь женится на Веронике Бенуа-д'Оршер. Клоринда безмятежно поздравила его с невестой. Тогда он объяснил ей с добродушным видом, что женится исключительно только по настоянию своих друзей. Целых три месяца они преследуют его и доказывают, что человек в его положении должен жениться! Он, смеясь, прибавлял, что когда принимает друзей по вечерам, то у него некому даже разливать чай.
   -- Значит, это вам вдруг пришло в голову, а раньше вы об этом не думали? -- сказала Клоринда, улыбаясь. -- Надо было жениться в одно время с нами. Мы бы вместе поехали в Италию.
   Она принялась, шутя, его расспрашивать. Это, конечно, друг его, дю-Пуаза, придумал такую штуку? Он побожился, что нет, что дю-Пуаза, наоборот, был против этого брака; бывший подпрефект ненавидел Бенуа-д'Оршера. Зато все остальные: Кан, Бежуэн, г-жа Коррёр и даже Шарбоннели превозносили до небес качества Вероники: по их словам, она внесет в его дом все добродетели, все благополучия, невыразимое очарование. И кончил шуткой:
   -- Словом, это такая особа, которая как будто нарочно создана для меня. Я не мог от нее отказаться.
   Потом прибавил с тонким глубокомысленным видом:
   -- Если у нас начнется осенью война, то надо заранее подумать о союзниках.
   Клоринда с жаром одобрила его. Она тоже принялась расхваливать Веронику Бенуа д'Оршер, которую, однако, видела всего раз. Делестан, до тех пор только качавший головой, глядя на жену, пустился в восторженные восхваления брака. Он заговорил было о своем собственном счастье, но тут она встала, упомянув о другом визите, который еще им предстоит сделать. Ругон провожал их, она задержала его на минуту, пропустив мужа вперед: -- Я ведь предсказывала, что вы будете женаты в конце года, -- тихонько прошептала она ему на ухо.

VI

   Наступило лето. Ругон жил в безусловном покое. Г-жа Ругон в три месяца придала степенный характер дому в улице Марбёф, который в былое время все как-то отзывался проходимцем. Теперь комнаты, немного холодные, но очень чистые, говорили о безупречно честной жизни; мебель была расставлена в строгом порядке, занавесы пропускали лишь самую узкую полоску света, ковры заглушали шаги, придавая гостиной чинность как бы монастырской приемной. Все отзывалось там стариной до такой степени, что казалось, будто входишь в какое-то патриархальное жилище.
   Эта высокая, некрасивая женщина, неусыпно надзиравшая за порядком, неслышными шагами бродила по дому и вела хозяйство так ловко и так незаметно, как будто состарилась в этом доме и была уже лет двадцать замужем...
   Ругон улыбался, когда его поздравляли. Он продолжал утверждать, что женился по совету и по выбору своих друзей.
   Жена приводила его в восторг. Давно уже он мечтал о буржуазном очаге, который был бы, так сказать, вещественным доказательством его честности. Такой очаг должен был окончательно отделить его от сомнительного прошлого и поместить в разряд честных людей. Он остался в душе провинциалом и носил в ней, как идеал, воспоминание о некоторых богатых салонах в Плассане, где на креслах круглый год красовались белые чехлы. Бывая у Делестанов и видя, что Клоринда из каприза щеголяет безумной роскошью, он выражал свое презрение легким пожатием плеч. Ругон находил до крайности смешным -- бросать деньги за окошко, не потому, что был скуп, а потому, что ему, по собственному неоднократному признанию, знакомы были радости более ценные, чем все те, которые можно купить за деньги. Поэтому он предоставил жене распоряжаться всем своим состоянием. До женитьбы он жил, не считая, но его жена стала распоряжаться деньгами с той же щепетильной аккуратностью, какую вносила в управление хозяйством.
   В течение первых месяцев Ругон замкнулся в своем доме, собираясь с мыслями, готовясь к борьбе, о которой мечтал. В нем жила любовь к власти, ради самой власти, помимо всяких увлечений тщеславием, богатством и почестями.
   Невообразимо невежественный и совсем дюжинный человек во всем, что не касалось уменья повелевать, он возвышался над уровнем посредственности только благодаря своей жажде к владычеству. Тут он любил показать свою силу, гордился своим умом. Стать выше толпы, в которой он видел только дураков и мошенников, управлять миром посредством бича и палки -- это стремление развивало в его неповоротливом организме удивительную сметливость и поразительную энергию. Он верил только в самого себя, опирался на свои мнения, как на аргументы, и все подчинял деспотизму собственной своей личности. Чуждый всяких пороков, он втайне наслаждался оргиями самовластия. Если отец передал ему здоровенную массивную фигуру и дубоватую наружность, то от матери, бедовой Фелиситэ, вертевшей всем Плассаном, он заимствовал непреклонную волю, уважение к силе, презрение к мелочным средствам и мелочным радостям. Он был, конечно, самым крупным в семье Ругонов.
   Очутившись наедине с самим собой, без всякого занятия, после нескольких лет деятельной жизни, он сначала почувствовал приятное чувство отдохновения. Ему казалось, что со времени лихорадочных дней 1851 г. он еще ни разу не спал. Он принимал свою опалу, как отпуск, заслуженный долголетний службой. Он рассчитывал пробыть в стороне месяцев шесть, чтобы оглядеться, а затем снова ринуться в бой; но уже по истечении нескольких недель наскучил покоем. Никогда еще не сознавал он так ясно свою силу: теперь, когда голова и руки его бездействовали, он не знал, что ему делать. Он по целым дням прогуливался в маленьком садике, зевая во весь рот, подобно тому, как потягиваются львы, засаженные в клетку, когда расправляют там свои окоченевшие члены. Тогда началось для него тягостное существование, скуку которого он скрывал самым тщательным образом. "Я ведь простак, -- говаривал он, -- и рад, что выбрался из сутолоки". Тяжелые веки его приподнимались порою, в минуту напряжённого внимания за ходом событий, но тотчас же опускались, скрывая пламя, горевшее в его глазах, как только кто-нибудь взглядывал на него. Даже со своими друзьями Ругон прикидывался человеком пресыщенным: но они не вдавались в обман и только плечами пожимали за его спиной. Что поддерживало в нем бодрость, так это популярность, окружавшая его личность. Падение его порадовало многих. Не проходило дня, чтобы какая-нибудь газета не задела его; в нем олицетворяли государственный переворот, проскрипции и насилия, о которых говорили лишь иносказательно: императора поздравляли с тем, что он отделался от слуги, компрометировавшего его. В Тюльери вражда против Ругона была еще оживленнее, торжествующий Марси осыпал его эпиграммами, которые дамы разносили по салонам. Эта ненависть подзадоривала бывшего премьера, усиливала в нем презрение к людскому стаду. Его не забывали, его ненавидели -- и это ему льстило. Один против всех -- это и было любимой мечтой, которую он лелеял; один, с бичом в руке, он дернил на почтительном от себя расстоянии разверстые хищные пасти. Он опьянел от оскорблений и еще сильнее закалился в горделивом своем уединении.
   Между тем праздность сильно тяготила мускулы этого борца. Если бы он посмел только, то схватил бы заступ и вскопал землю в своем саду. Он предпринял большой труд: сравнительный этюд английской конституции и императорской конституции 1852 г. Надо было, отведя должное место истории и политическим особенностям обоих народов, доказать, что свобода так же велика во Франции, как и в Англии. Потом, когда он подобрал материалы, когда черновая работа была окончена, ему пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы взяться за перо. Он охотно изложил бы дело перед палатой; но писать, взвешивать каждое слово, отделывать фразы -- показалось ему тяжелым трудом, не представляющим непосредственной пользы. Обработка слога всегда затрудняла его, и поэтому он ее презирал. Он не пошел дальше десятой страницы. Начатая рукопись валялась на бюро, хотя он не прибавлял к ней и двадцати строк в неделю. Всякий раз, как его спрашивали про эту работу, он отвечал, в подробности развивая свою идею и придавая своему произведению громадное значение. За этими ширмами он скрывал несносную пустоту своей жизни.
   Проходили месяцы, а он улыбался все безмятежнее. Отчаяние, душившее его втайне, ничем не проявлялось наружу. Он отвечал на жалобы своих друзей рассуждениями, клонившимися к тому, что вполне доволен своей судьбой. Разве он не счастлив? Он обожает умственный труд и может теперь работать вволю. Разве это не в сто раз лучше, чем лихорадочные занятия общественными делами? Если император не нуждается в нем, то хорошо делает, оставляя его в тени. Вообще Ругон говорил об императоре не иначе, как с выражением глубокой преданности. Часто, однако, он объявлял, что готов по одному знаку своего господина снова взвалить на себя "бремя власти", но прибавлял, что ничего не сделает, чтобы вызвать этот знак. В самом деле, он с ревнивым старанием держался в стороне. Среди безмолвия, наступившего в первые годы империи, среди странного оцепенения, вызванного страхом и утомлением, ему слышался глухой ропот пробуждения. И заветные мечты его призывали какую-нибудь катастрофу, которая сделала бы его внезапно необходимым. Он был человеком пригодным для опасных положений, "человеком с дюжими кулаками", как его называл Марси.
   По воскресеньям и четвергам, дом в улице Марбёф раскрывался для друзей. Они приходили поболтать в большой красный салон до половины одиннадцатого, когда Ругон неумолимо прогонял всех, утверждая, что позднее сиденье по вечерам отуманивает его мозг. Г-жа Ругон, ровно в десять часов, приказывала подавать чай, который разливала сама, как хозяйка, внимательная ко всяким мелочам. Угощением были две тарелки печений, к которым никто не притрагивался.
   В июле месяце, в четверг, следовавший за генеральными выборами, вся шайка его сторонников находилась в сборе в салоне уже с восьми часов вечера. Г-жи Бушар, Шарбоннель, и Коррёр сидели у открытого окна, чтобы подышать свежим воздухом, доносившимся из сада, а д'Эскорайль рассказывал им свои похождения в Плассане, откуда он отправлялся на несколько часов в Монако, под предлогом охоты у приятеля. Г-жа Ругон, одетая в черное, и полускрытая занавесами окна, не слушала, тихо вставала, исчезала по целым четвертям часа. Подле дам сидел также в кресле Шарбоннель, удивляясь тому, что приличный молодой человек рассказывает такие истории. В глубине комнаты, Клоринда, стоя, рассеянно прислушивалась к разговору об урожаях, который велся ее мужем и Бежуэном. В желтом платье, обильно отделанном желтыми лентами, она похлопывала веером по ладони левой руки, пристально глядя на яркий шар единственной лампы, горевшей в комнате. За ломберным столом полковник и Бушар играли в пикет, а Ругон в уголку раскладывал пасьянс, с серьезным и методическим видом снимая и сортируя карты. Это было его любимым занятием по четвергам и воскресеньям, так как доставляло работу и голове и рукам.
   -- Ну, что выходит? -- спросила Клоринда, подходя с улыбкой.
   -- Всегда что-нибудь да выходит, -- отвечал он спокойно.
   Она стояла перед ним по другую сторону стола, в то время как он снова разложил колоду на восемь частей.
   Когда все карты были разложены попарно, она продолжала:
   -- Вы правы, пасьянс удался... О чем вы задумали?
   Но он медленно поднял глаза, как бы дивясь такому вопросу.
   -- О том, какова будет завтра погода, -- ответил он, наконец.
   И опять принялся раскладывать карты. Делестан и Бежуэн умолкли. В гостиной звучал только серебристый смех хорошенькой г-жи Бушар. Клоринда подошла к окну и постояла перед ним с секунду, глядя на сгущавшиеся сумерки, а потом, не поворачиваясь, спросила:
   -- Есть ли известия от бедняги Кана?
   -- Я получил от него письмо, -- отвечал Ругон, -- и жду его самого сегодня вечером.
   Заговорили о неудаче Кана. Он имел неосторожность во время последней сессии довольно резко возражать против законопроекта, внесенного правительством; надо сказать, что этот законопроект, создававший для Кана опасную конкуренцию в соседнем департаменте, грозил разорить его заводы в Брессюире. Со всем тем он не думал, что переступил границы законной защиты, но, по возвращении в департамент Двух Севров, куда отправился хлопотать по выборам, узнал от самого префекта, что уже не состоит больше официальным кандидатом; он перестал быть угодным; министр указал, взамен, на одного стряпчего в Ниоре, человека совсем ничтожного. То было ударом обуха по голове.
   Ругон передавал эти подробности, когда вошел Кан в сопровождении дю-Пуаза. Оба приехали с семичасовым поездом и только что успели отобедать.
   -- Ну, что, как вы об этом думаете? -- осведомился Кан, стоя посреди гостиной, между тем, как все столпились вокруг него. -- Я попал в революционеры; как вам это нравится?
   Дю-Пуаза бросился в кресло с утомленным видом.
   -- Хороши выборы -- вскричал он, -- ерунда да и только. Просто глядеть противно!
   Кана заставили рассказать все дело обстоятельно. Он говорил, что тотчас по приезде в Ниор заметил какое-то смущение даже у своих лучших друзей. Что касается префекта де-Лангдада, то это развратник, состоящий, по слухам, в связи с женой ниорского стряпчего, нового депутата. Однако этот Ланглад сообщил ему о немилости очень любезно, куря сигару за десертом завтрака в префектуре, и передал весь разговор свой с Марсе. Хуже всего то, что уже печатали его бюллетени и объявления. В первую минуту гнев до того его ослепил, что он собирался все-таки выступить кандидатом.
   -- Ах, если бы вы нам только написали, -- сказал дю-Пуаза, обращаясь к Ругону, -- мы задали бы знатный урок правительству!
   Ругон пожал плечами, тасуя карты, и небрежно заметил:
   -- Вы провалились бы на выборах и скомпрометировали бы себя на всю жизнь. Велик барыш!
   -- Не знаю, как это вы скроены! -- вскричал дю-Пуаза, вскакивая с места с яростными жестами. -- Я объявляю, что де-Марси начинает сильно бесить меня. Ведь это он в вас метил, задев нашего друга Кана... Читали ли вы его циркуляры? Нечего сказать, хороши его выборы! Он выезжает на громких фразах... Не улыбайтесь... Будь вы министром внутренних дел, мы не так повернули бы дело!
   И так как Ругон продолжал, глядя на него, улыбаться, дю-Пуаза прибавил еще с большим задором:
   -- Мы ведь были там и все видели... Один бедный малый, старый мой товарищ, осмелился выступить республиканским кандидатом... Вы не можете себе представить, как с ним обошлись. Префект, мэры, жандармы -- вся шайка набросилась на него, объявления его срывали, бюллетени бросали в ямы, арестовали нескольких бедняков за то, что они разносили его циркуляры. Дошло до того, что его тетка, женщина, впрочем, весьма почтенная, попросила его не бывать у нее, потому что он ее компрометирует. А газеты-то! они обзывали его разбойником. И теперь добрые люди крестятся, когда он проходит по улице.
   Оп шумно перевел дух и продолжал, опять бросаясь в кресло:
   -- Нужды нет! Если Марси получил большинство во всех департаментах, то Париж, тем не менее, послал в законодательный корпус пять оппозиционных депутатов... Это -- пробуждение. Пусть только император оставит власть в руках этого болвана министра и его альковных префектов, которые посылают мужей в палату, чтобы свободнее волочиться за женами, -- через пять лет потрясенной империи будет грозить распадение... Я в восторге от парижских выборов и нахожу, что они мстят за нас.
   -- Значит, если бы вы были префектом?... -- спросил Ругон со спокойным видом, между тем как тонкая ирония проложила складку в углах его толстых губ.
   Дю-Пуаза показал свои белые, неровные зубы. Его жалкие кулачонки, точно у больного ребенка, прижимались к ручкам кресел с таким азартом, как будто он собирался их сокрушить.
   -- О! -- пробормотал он, -- если бы я был префектом...
   Но не договорил и, откидываясь на спинку кресла, сказал:
   -- Нет, это, наконец, отвратительно!.. К тому же я всегда был республиканцем.
   Между тем у окна дамы молчали, поворотившись лицом к глубине салона и прислушиваясь, а д'Эскорайль, сидя с большим веером в руках, обмахивал им, не говоря ни слова, хорошенькую г-жу Бушар, которая совсем раскисла от июльской жары. Полковник и Бушар, оканчивавшие свою партию, приостанавливали минутами игру и одобрительно или неодобрительно покачивали головой, вслушиваясь в то, что говорилось. Широкий круг из кресел образовался вокруг Ругона: Клоринда, насторожив уши и опершись рукой на подбородок, не шевелилась; Делестан улыбался жене, занятый, вероятно, каким-нибудь приятным воспоминанием. Бежуэн, скрестив руки на коленях, оглядывал поочередно всех присутствовавших растерянным взглядом. Внезапное появление дю-Пуаза и Кана, точно буря, возмутило безмятежное спокойствие, царствовавшее в салоне. Они как будто принесли в своей одежде запах оппозиции.
   -- Как бы ни было, а я последовал вашему совету и отступил, -- заметил Кан. -- Меня предупредили, что со мной поступят еще суровее, чем с республиканским кандидатом. А я-то служил империи с такой преданностью! Сознайтесь, что такая неблагодарность может обескуражить самые мужественные души.
   Он горько жаловался на тысячу преследований. Он хотел основать газету, чтобы поддерживать свой проект железной дороги между Ниором и Анжером. Позднее эта газета должна была стать могущественным финансовым орудием в его руках; но ему отказали в разрешении ее издавать. Марси вообразил, что за Каном скрывается Ругон и что газета будет вести борьбу против его министерского портфеля.
   -- Еще бы! -- сказал дю-Пуаза, -- они боятся, как бы не пропечатали о них всю правду. Ах, я доставил бы вам хорошенькие статейки!.. Это просто позор такая пресса, как наша, с кляпом во рту и под угрозой быть задушенной при первом крике. Одного из моих друзей, начинающего роман, призвали в министерство, где столоначальник предложил ему переменить цвет жилета у своего героя, потому что выбранный им цвет не нравился министру... Я не сочиняю.
   Он привел другие факты; заговорил о страшных легендах, ходивших в народе, о самоубийстве одной молодой актрисы и одного родственника императора, о мнимой дуэли двух генералов, из которых один убил другого в коридоре Тюльери вследствие какой-то истории о воровстве. Стали бы разве верить таким басням, если бы пресса могла говорить свободно? Он повторил в виде заключения:
   -- Я республиканец, решительно республиканец.
   -- Вы очень счастливы, -- пробормотал Кан, -- я же решительно не знаю, что я такое.
   Ругон, передернув своими широкими плечами, начал новый, очень хитрый пасьянс. Надо было трижды разложить карты сперва на семь частей, потом на пять, потом на три и добиться того, чтобы, когда все карты будут разложены, все восемь треф очутились в одной куче. Он, казалось, был так поглощен своим делом, что не слыхал разговоров, хотя уши его при некоторых словах слегка вздрагивали.
   -- Парламентская система управления представляла серьезные гарантии, -- сказал полковник. -- Ах, если бы принцы вернулись!
   Полковник Жобелэн бывал орлеанистом в моменты оппозиции. Он охотно вспоминал про битву в ущелье Музайя, где сражался рядом с герцогом Омальским, который был в то время капитаном 4-го линейного полка.
   -- При Луи-Филиппе хорошо жилось, -- продолжал он, видя, что его восклицание встречено молчанием. -- Разве друг наш не очутился бы во главе управления не позже полугода, если бы у нас был ответственный кабинет? Мы насчитывали бы одним великим оратором больше.
   Но Бушар давно уже выказывал знаки нетерпения. Он выдавал себя за легитимиста; дед его занимал какую-то должность при королевском дворе. Поэтому каждый вечер завязывался жестокий спор о политике между ним и его кузеном.
   -- Полноте! -- пробормотал он. -- Ваша июльская монархия всегда пробавлялась уловками. Ведь вы знаете, что существует всего только один незыблемый принцип.
   Они обошлись друг с другом очень сурово. Они низвергали империю и учреждали каждый правительство по своему вкусу. Разве орлеанская династия торговалась когда-нибудь со старым солдатом из-за ордена? Разве законные короли нарушили бы когда-нибудь нрава старшинства, как это ежедневно учиняется теперь в министерствах? Когда они дошли до того, что обозвали друг друга дураками, полковник вскричал, яростно хватая карты:
   -- Отстаньте от меня, Бушар, слышите!.. У меня четырнадцать десяток и кварт от валета. Годится ли?
   Делестан, вызванный спором из задумчивости, нашел нужным защищать империю. Боже мой! Конечно, никакое правительство не удовлетворяет его вполне. Он желал бы правительства более гуманного, в широком смысле этого слова, и, стараясь объяснить свои стремления, излагал весьма сложную социалистическую программу искоренения пауперизма, ассоциации всех работников, чего-то вроде его образцовой шамадской фермы. Дю-Пуаза говаривал обыкновенно, что он слишком много возился с животными. Клоринда, в то время как муж ее разглагольствовал, качая своей великолепной официальной головой, глядела на него, слегка надув губы.
   -- Да, я бонапартист, -- повторял он неоднократно, -- либеральный бонапартист, если хотите.
   -- А вы, Бежуэн? -- спросил внезапно Кан.
   -- И я тоже, -- отвечал Бежуэн, едва ворочая языком, после своего продолжительного молчания, -- то есть, конечно, существуют оттенки... но все-таки, я бонапартист.
   Дю-Пуаза пронзительно засмеялся:
   -- Еще бы! -- воскликнул он.
   И так как со всех сторон его приглашали объясниться, он отрезал напрямки:
   -- Ловкие вы тоже господа! Вас ведь не пустили гулять на все четыре стороны. Делестан все еще заседает в государственном совете, а Бежуэн вновь выбран в депутаты.
   -- Это случилось само собой, -- перебил последний. -- Шерский депутат...
   -- О, вы тут не при чем, я вас вовсе не укоряю. Мы знаем, как эти вещи делаются... Комбело тоже выбран, Ла-Рукет тоже... Вообще, империя -- превосходная вещь!
   Д'Эскорайль, продолжавший обмахивать веером хорошенькую г-жу Бушар, счел нужным тоже вмешаться в спор. Он защищал империю с другой точки зрения; он пристал к империи потому, что, по его мнению, у императора есть миссия: спасти прежде всего Францию.
   -- За вами осталось ваше место аудитора, не правда ли? -- возразил дю-Пуаза, повышая голос, -- ну, ваши мнения, значит, известны... Черт возьми! Мои слова всех вас скандализируют. А между тем дело кажется просто... Кану и мне нет больше резона быть слепыми, вот и все!
   Все рассердились. Такой взгляд на политику отвратителен! В политике есть, ведь, кое-что и кроме личных интересов. Даже полковник и Бушар, не будучи бонапартистами, признавали возможность существования бонапартистов по убеждению, и толковали о своих собственных убеждениях с удвоенным жаром, точно их собирались насильно отнять у них. Что касается Делестана, он был задет за живое и, повторяя, что его не поняли, указывал на важные пункты, в которых расходился со слепыми приверженцами империи. Это увлекло его в новые рассуждения о демократических задачах, выполнить которые, по его мнению, могло единственно лишь императорское правительство. Ни Бежуэн, ни д'Эскорайль не соглашались также, чтобы их считали просто бонапартистами: они указывали на различия и оттенки, заявляли о каких-то особенных мнениях, которые было трудно определить, так что через каких-нибудь десять минут все общество перешло в оппозицию. Голоса возвышались, завязывались частные споры, слова: легитимист, орлеанист, республиканец сыпались среди заявлений о своих политических убеждениях, повторяемых раз по двадцати. Г-жа Ругон показалась на минуту на пороге двери с тревожным видом, потом тихонько исчезла.
   Ругон между тем кончил трефовый пасьянс. Клоринда нагнулась спросить его среди гвалта: -- Вышло?
   -- Конечно, вышло, -- отвечал он с обычной спокойной улыбкой.
   И точно теперь только спохватившись о состоянии умов у своих гостей, Ругон махнул рукою, объясняя:
   -- Вы слишком шумите, господа!
   Они умолкли, ожидая, что он заговорит. Воцарилось глубокое безмолвие. Все ждали, немного утомленные спором. Ругон одним движением большого пальца распустил по столу веер из тринадцати карт, пересчитал их и проговорил среди всеобщего ожидания:
   -- Три дамы -- признак ссоры... Ночное известие... Смуглая женщина, которой следует остерегаться...
   Дю-Пуаза в нетерпении перебил его:
   -- А вы, Ругон, как думаете об этом?
   Великий человек откинулся на спинку кресла и заглушил рукою легкий зевок. Он кивнул вверх подбородком, точно у него болела шея.
   -- Меня незачем было и спрашивать, -- пробормотал он, глядя на потолок, -- я, ведь, абсолютист, как вам известно. Это у меня прирожденное свойство. Это не мнение, а потребность моей натуры. Вы глупы, что спорите о таких вещах. Во Франции как только соберутся пять мужчин в комнате, сейчас происходит столкновение между пятью правительствами. Это не мешает им всем служить тому правительству, которое признано. Гм, не правда ли? Ведь все одна пустая болтовня.
   Он опустил подбородок и медленно обвел своих гостей глазами, продолжая:
   -- Марси очень хорошо вел выборы. Вы напрасно хулите его циркуляры. Последний в особенности был очень ловко составлен... Что касается прессы, то она и теперь слишком уже свободна: Куда бы мы зашли, если бы первый встречный мог писать все, что вздумается? Я, впрочем, как и Марси, отказал бы Кану вправе основать газету. Всегда бесполезно давать орудие в руки противников... Видите ли: империи, которые станут нежничать, -- империи погибшие. Франция требует железной руки. Она чувствует себя много лучше, когда ее слегка придушат.
   Делестан хотел было протестовать и начал фразою:
   -- Однако существует же известная сумма необходимых вольностей...
   Но Клоринда заставила его замолчать. Она одобряла все, что говорил Ругон, энергическими кивками головы. Она наклонялась к нему, чтобы он видел, как она сочувствует и покоряется ему. Поэтому он к ней обратился глазами, восклицая:
   -- Ах, да, необходимые вольности! Я ожидал, что их пустят в ход!.. Поверьте, если бы император спрашивал моего совета, то никогда не дал бы ни одной вольности.
   
   Делестан снова заволновался, но жена опять угомонила его, сердито нахмурив свои прекрасные брови.
   -- Никогда! -- повторил Ругон с энергией.
   Он приподнялся с кресла с таким грозным видом, что никто и не пикнул. Но затем упал с усталым видом, пробормотав:
   -- Вот вы и меня, заставили кричать... Я теперь добряк буржуа и ничего больше. Мне нет дела ни до чего прочего, и я очень рад. Дай Бог, чтобы я больше не понадобился императору!
   В эту минуту дверь салона отворилась. Он приложил палец к губам и тихо прошептал:
   -- Т-с!
   Вошел Ла-Рукет. Ругон подозревал, что его подсылает к нему сестра, г-жа де-Лоранц, в качестве шпиона. Марси, хотя был женат всего каких-нибудь полгода, возобновил сношения с этой дамой, с которой состоял в связи слишком два года. Поэтому с появлением молодого депутата перестали толковать о политике. Салон снова принял свой степенный вид. Сам Ругон пошел за абажуром и надел его на лампу: в узком круге желтого света виднелись только сухие руки полковника и Бушара, бросавшие методически карты на стол. Перед окном г-жи Шарбоннель сообщала вполголоса свои заботы Мелани Коррёр, между тем как Шарбоннель подчеркивал каждую подробность тяжелым вздохом: вот уже скоро два года, как они живут в Париже, а проклятая тяжба все еще не кончена. Еще накануне, узнав о новой отсрочке, они вынуждены были купить себе по полдюжины рубашек. Немного позади, возле занавесок, сидела г-жа Бушар, по-видимому, усыпленная жарой. Д'Эскорайль снова подошел и, так как никто не глядел на них, он имел спокойную дерзость поцеловать ее полуоткрытые губы. Она раскрыла глаза, не двигаясь, очень серьезная.
   -- Боже мой, да! -- говорил Ла-Рукет, -- в эту самую минуту мне следовало бы ехать в Varietes. Впрочем, я ведь был на генеральной репетиции пьесы. О, успех колоссальный, музыка поразительно веселая! Это привлечет весь Париж... Мне нужно было кончить одну работу. Я готовлю нечто крупное.
   Он пожал руку мужчинам и любезно поцеловал руку у Клоринды повыше перчатки. Он стоял, опершись на спинку кресла, улыбаясь, в безукоризненном костюме. Со всем тем в манере, с какой был застегнут его сюртук, проглядывала претензия на серьезность.
   -- Кстати, -- продолжал он, обращаясь к хозяину дома, -- мне надо указать вам для вашего обширного труда на весьма любопытную статью об английской конституции, появившуюся в одном венском журнале... Вы подвигаетесь вперед?
   -- Подвигаюсь, но весьма медленно, -- отвечал Ругон. -- Я теперь на такой главе, которая причиняет мне много хлопот.
   Обыкновенно он находил пикантным вызывать молодого депутата на разговор. Он узнавал через него обо всем, происходившем в Тюльери. Сегодня вечером, уверенный, что Ла-Рукета подослали, чтобы разведать его мнение об успехе официальных кандидатур, он сумел, не проронив ни одной фразы, которую можно было бы повторить, выпытать у него кучу сведений. Он начал с того, что поздравил молодого человека с избранием, а потом, с добродушным видом, какой умел напускать на себя, поддерживал разговор простыми кивками головы. Ла-Рукет в восторге от того, что его слушают, не умолкал. Двор был вне себя от радости. Император узнал о результате выборов в Пломбьере; рассказывают, что при получении депеши он сел: ноги у него подкосились от волнения. Однако победа эта отравлялась сильной тревогой: Париж вотировал, как неблагодарное чудовище.
   -- Ба! Париж обуздают, -- пробормотал Ругон, подавляя зевоту, точно скучая, что не находит для себя ничего интересного в потоке слов Ла-Рукета.
   Пробило десять часов. Г-жа Ругон, выдвинув стол на средину комнаты, подала чай. В это время общество обыкновенно разбивалось на отдельные группы по уголкам. Кан с чашкой в руках стоял перед Делестаном, который никогда не пил чаю, считая этот напиток сильно возбуждающим, и объяснял ему, что главное дело его, концессия на железную дорогу между Ниором и Анжером, все еще не выгорает. Он прибавил, что каналья де-Лангдад осмелился воспользоваться его проектом для избирательного маневра в пользу нового официального кандидата. Ла-Рукет, перейдя теперь к дамам, нашептывал им вещи, вызывавшие у них улыбку. Позади оплота из кресел г-жа Коррёр оживленно беседовала с дю-Пуаза: она держала его за руку и расспрашивала про своего брата, Мартино, нотариуса в Куланже, которого он должен был видеть. И дю-Пуаза сообщил ей, что он точно видел его на минуту возле церкви: он все такой же, с холодным лицом, серьезным видом; потом, когда она пустилась в свои обычные жалобы, зло посоветовал ей никогда не показывать туда носа: г-жа Мартино поклялась вышвырнуть ее за дверь. Г-жа Коррёр допила свой чай, задыхаясь от злости.
   -- Ну, детки, спать пора! -- отечески произнес Ругон.
   Было только двадцать пять минут одиннадцати, и он разрешил еще остаться на пять минут. Некоторые из гостей уже распрощались.
   Он проводил Кана и Бежуэна, которых г-жа Ругон всегда просила кланяться женам, хотя видалась с этими дамами не чаще двух раз в год. Ругон тихонько толкнул к дверям Шарбоннелей, не знавших как им уйти. Потом, так как хорошенькая г-жа Бушар уходила в обществе д'Эскорайля и Ла-Рукет, обернулся к карточному столу с возгласом:
   -- Эй! Бушар, у вас уводят жену!
   Но столоначальник, не слыша его, объявлял игру:
   -- Пятнадцать от туза в трефах! Годятся?... Три короля, тоже годятся...
   Ругон смешал карты своими огромными ручищами.
   -- Кончен бал, убирайтесь! -- проговорил он. -- Не стыдно вам приходить в такой азарт!.. Послушайте, полковник, будьте благоразумны.
   Та же история повторялась каждый четверг и каждое воскресенье. Ругону приходилось прерывать начатую партию и зачастую тушить лампу, чтобы заставить их уйти. Они расходились по домам, взбешенные и поссорившись друг с другом.
   Когда в комнате остались только Делестан и Клоринда, она тихонько сказала Ругону в то время, как муж ее отыскивал веер:
   -- Напрасно вы не делаете никакого моциона, вы можете захворать.
   У него вырвался жест равнодушия и покорности судьбе. Г-жа Ругон уже прибирала чашки и чайные ложечки. Потом, в то время как Делестаны пожимали ему руки, он откровенно зевнул во весь рот и заметил из вежливости, чтобы не показать, что зевает от скуки:
   -- Ах, черт возьми, как я буду спать эту ночь!
   Так проходили все вечера. В салоне Ругона царствовала "непроходимая скука", по выражению дю-Пуаза, который тоже находил, что теперь от него "разит ханжеством". Клоринда выказывала ему дочерние чувства. Часто после полудня она одна заезжала в улицу Марбёф с каким-нибудь поручением, взятым ею на себя. Она весело говорила г-же Ругон, что приехала любезничать с ее мужем, а та, улыбнувшись своими бледными губами, по целым часам оставляла их вдвоем. Они дружески беседовали, как будто совершенно забыв о прошлом; они приятельски жали друг другу руки в том самом кабинете, где в прошлом году он метался перед ней, как зверь в порыве страсти. И вот, забыв об этом, они обращались друг с другом со спокойной фамильярностью. Он поправлял ей растрепавшиеся волосы, или помогал выпутать из кресел шлейф, который бывал у нее непомерной длины. Раз, когда они проходили по саду, ей вздумалось заглянуть в конюшню, и она вошла туда, глядя с легкой усмешкой на Ругона. А он, держа руки в карманах, пробормотал, тоже улыбаясь:
   -- Гм! бывает ведь человек глуп иногда!
   При каждом посещении Клоринды Ругон подавал ей добрые советы. Он заступался за Делестана, -- в сущности хорошего мужа. Она рассудительно отвечала, что уважает его и что ему не в чем ее упрекнуть. Она говорила, что даже не чувствует охоты кокетничать -- что было правдой. Во всех ее словах проглядывало полнейшее равнодушие или, лучше сказать, презрение к мужчинам. Когда говорили про какую-нибудь женщину, любовникам которой был потерян счет, она широко раскрывала глаза, как ребенок, и спрашивала:
   -- Неужели это ее занимает?
   Клоринда по целым неделям забывала про свою красоту и вспоминала о ней только тогда, когда она могла пригодиться, как орудие. Поэтому, когда Ругон со странной настойчивостью возвращался к этому сюжету и читал ей мораль, повторяя, что она должна быть верна Делестану, она сердилась, крича:
   -- Да отстаньте же, наконец! Очень мне нужно все это... Вы просто оскорбляете меня!
   Однажды она возразила, глядя ему прямо в лицо:
   -- Ну, что ж такое, если бы это и случилось? Вам-то какое дело? Вы тут ничего не теряете!
   
   Он покраснел и несколько времени не говорил ей про ее обязанности, про общество и ее положение в нем. На самом деле, уступив Клоринду Делестану, он не хотел уступать ее никому другому. Эта постоянная ревнивая забота была единственным следом, сохранившимся у Ругона от грубой страсти, которую Клоринда на минуту зажгла в нем. Он доходил до того, что устраивал за ней надзор в том обществе, которое она посещала. Если бы он что-нибудь заметил, то, быть может, предупредил бы мужа.
   Когда Ругон виделся с ним наедине, то не переставал внушать ему необходимость величайшей бдительности, указывая на необыкновенную красоту его жены. Но Делестан самоуверенно смеялся, говоря с фатовским видом, что может спать спокойно, так что в этой семье все муки ревности выпадали единственно на долю Ругона.
   Остальные его советы, весьма практические, доказывали горячую дружбу к Клоринде. Он мало-помалу убедил ее отослать мать в Италию. Графиня Бальби, оставшись единственной владетельницей маленького отеля в Елисейских Полях, вела такую странную и безалаберную жизнь, что служила предметом общих толков. Он взял на себя переговоры с графиней по щекотливому вопросу размеров необходимой для нее ежегодной пенсии. Отель продали, прошлое молодой женщины было как бы стерто. Потом он предпринял исправить ее от эксцентричности, но тут все его усилия разбились об ее безумную наивность, об ее тупое бабье упрямство. Клоринда, будучи замужем за богачом, то бросала самым сумасбродным образом деньги за окно, то поддавалась припадкам постыдной скупости. Она оставила при себе свою маленькую служанку, чернявку Антонию, сосавшую апельсины с утра до ночи. Вдвоем с ней Клоринда страшно грязнила свои апартаменты, занимавшие целый угол громадного отеля в улице Колизея. Когда Ругон посещал ее, то находил грязные тарелки на креслах, бутылки от сиропа на полу и вдоль стен. Он угадывал под мебелью целый ворох грязных предметов, которые туда запихали, заслышав его шаги. Как нельзя лучше уживаясь с грязными обоями и пыльной мебелью, она продолжала проявлять самые дикие капризы. Зачастую она принимала его полунагая, завернутая в одеяло, валяясь на диване и жалуясь на неслыханные болезни: на собаку, которая грызла ей ноги, или на булавку, которую она проглотила и которая должна выйти через левую ногу. В другой раз она закрывала ставни с трех часов по полудни, зажигала пропасть свечей и затем плясала со своей служанкой; обе при этом хохотали, как полоумная, так что, когда Ругон входил, то служанка минут пять не могла перевести духа и уйти. Однажды Клоринда не захотела, чтоб бывший премьер ее видел; она зашила занавес кровати сверху донизу и, сидя на тюфяке в этой клетке, спокойно разговаривала с ним более часу, точно они сидели у камина. Эти вещи казались ей вполне естественными. Когда он ее журил, она удивлялась, говоря, что тут нет, ведь, ничего дурного. Сколько он ни проповедовал ей о приличиях, сколько ни божился, что в один месяц сделает из нее самую привлекательную женщину в Париже, она только сердилась, повторяя: -- Я такова, как есть, и живу, как мне хочется... Какое до этого дело другим.
   Порою она улыбалась.
   -- Меня любят такою, как я есть, -- замечала она вполголоса.
   И правду сказать, Делестан обожал ее. Будучи женою, она оставалась его любовницей, тем более могущественной, чем менее походила на законную жену. Он сквозь пальцы глядел на ее капризы, трепеща, чтобы она не бросила его, как пригрозила однажды, когда он вздумал ее упрекать.
   Быть может, покорность его обусловливалась также и смутным сознанием собственного превосходства. Она чувствовала свое могущество и понимала, что может вертеть мужем как угодно. При других он обращался с ней, как с ребенком, говорил о ней со снисходительной нежностью серьезного человека. За кулисами же этот рослый красавец-мужчина, производивший со стороны впечатление мудрого государственного деятеля, плакал, когда она не хотела отворить ему дверь своей спальной. Он только прятал ключи от апартаментов первого этажа, чтобы спасти свои парадные комнаты от жирных пятен.
   Ругон добился, однако, от Клоринды, чтобы она одевалась почти так, как все. Она была, впрочем, очень сметлива и обладала догадливостью, свойственною сумасшедшим, которые умеют прикидываться здравомыслящими в присутствии посторонних. Он встречал ее в иных домах сдержанной, уступающей видную роль мужу, вполне приличной среди восторга, возбуждаемого ее необычайной красотой. Он часто виделся у нее с де-Плугерном, который тоже читал ей нотации, а она шутила с ними обоими, при чем старый сенатор фамильярно похлопывал ее по щеке, что очень не нравилось Ругону; но он никогда не осмеливался высказывать своих чувств на этот счет. Он был смелее относительно Луиджи Поццо, секретаря кавалера Рускони, которого он не раз встречал выходящим от нее в непоказанное время. Когда он намекнул молодой женщине, что это могло ее компрометировать, она, по своему обыкновению, с удивлением на него взглянула, а потом расхохоталась. Плевать ей на общественное мнение! В Италии женщины принимают мужчин, которые им нравятся, и никто ничего худого про них не думает. К тому же Луиджи свой человек, кузен; он приносит ей миланские пирожки из пассажа Кольбер.
   Во всяком случае, политика оставалась главной заботой молодой женщины. С тех пор, как Клоринды вышла замуж за Делестана, она вкладывала весь свой ум в двусмысленные и запутанные дела, истинное значение которых никому не было хорошо известно. Она удовлетворяла этим своей склонности к интриге, которой так долго служила перед тем пищей ее погоня за женихами с видной карьерой впереди. Можно было подумать, что она готовилась к какому-нибудь более важному делу, когда слишком до двадцати двух лет раскидывала свои тенета девушки-невесты. Теперь она поддерживала деятельную переписку с матерью, поселившеюся в Турине. Она почти ежедневно бывала в итальянском посольстве. Там кавалер Рускони уводил ее в уголки, и они торопливо беседовали друг с другом шепотом. Затем происходили непонятные катанья по всем концам Парижа, визиты, тайком, высокопоставленным лицам, свидания, назначаемые в глухих кварталах. Все венецианские эмигранты: Бромбилла, Стадерино и Вискароли виделись с ней по секрету, передавая ей клочки бумаги с разными заметками. Она купила себе монументальный портфель из красного сафьяна, в котором таскала целую кучу документов. В карете она держала его обыкновенно на коленях, точно муфту; везде, где Клоринда ни показывалась, с привычным жестом она таскала его под мышкой; даже ранним утром ее встречали пешком, прижимавшей его к груди онемевшими от холода руками. Вскоре портфель истерся, разорвался по швам. Тогда она стала связывать его шнурками, и в своих ярких платьях с длинным шлейфом, вечно нагруженная этим безобразным кожаным мешком, из которого торчали бумаги, смахивала на какого-то адвоката-ябедника, бегающего по судам, чтобы зашибить копейку.
   Не раз Ругон пытался выяснить себе грандиозные замыслы Клоринды. Однажды, оставшись наедине со знаменитым портфелем, он не поцеремонился вытащить письма, торчавшие из его щелей. Все, что он узнавал тем или другим способом, казалось ему таким несообразным, таким диким, что он смеялся над политическими претензиями молодой женщины. Она объявила ему в одно прекрасное утро совершенно спокойно, что работает над заключением союза между Италией и Францией, в виду близкой войны с Австрией. Клоринда хотела отобрать у Австрии Венецию; но обставляла этот план такими деталями, что Ругон, сначала очень пораженный, кончил тем, что пожал плечами. По его мнению, она просто оригинальничала. Он не хотел изменить своего мнения о женщинах. Впрочем, Клоринда охотно соглашалась играть роль его ученицы. Когда она посещала его в улице Марбёф, то выказывала необыкновенное смирение и покорность, расспрашивала его и слушала с жаром ученика, желающего просветиться. А он, зачастую забывая с кем говорит, высказывал свою правительственную систему, пускался в самые конфиденциальные признания. Потом мало-помалу эти беседы вошли в привычку; он сделал Клоринду своей поверенной и облегчал с ней свою душу, отдыхая от скрытности, с которой не расставался даже в обществе лучших друзей своих. Именно потому, что г-жа Делестан была женщиной, он не остерегался ее и обращался с ней, как со скромной ученицей, восхищение которой доставляло ему величайшее удовольствие.
   В течение августа и сентября Клоринда участила свои посещения. Она теперь являлась по три и по четыре раза в неделю. Усерднее чем когда-либо разыгрывала она роль восторженной поклонницы. Она усиленно льстила Ругону, восторгалась его гением, ахала о великих делах, которые он совершил бы, если бы не держался в стороне. Однажды, в минуту прозорливости, он спросил у нее, смеясь:
   -- Я вам, должно быть, очень нужен?
   -- Да! -- отвечала она смело.
   И поспешила принять восхищенный вид, который всегда сохраняла в его присутствии. Политика занимала ее больше чем любой роман, говорила она. Но, когда Ругон поворачивался к ней спиной, она бросала на него огненные взгляды, в которых горело пламя мести за все еще не забытое оскорбление. Часто она оставляла свои руки в его руках, как будто все еще чувствуя себя слишком слабой в сравнении с ним, и с нервною дрожью ждала вожделенной минуты, когда настолько обессилит его, что будет в состоянии задушить.
   Особенно тревожила Клоринду постоянно возраставшая вялость Ругона. Казалось, что он совсем опустился под бременем скуки. Сначала она отлично видела, насколько могло быть притворства в его поведении, но потом, несмотря на всю свою сметливость, начинала приходить в уныние. Жесты его становились медлительнее, голос делался вялым и в иные дни Ругон выказывал такое равнодушие ко всему, был до того кроток, что молодая женщина в ужасе спрашивала себя: ну, как он в самом деле примирится со своей отставкой в сенат, в качестве политического инвалида?
   В конце сентября, Ругон казался очень озабоченным. Потом, в обычной беседе своей с Клориндой, он признался, что питает великий замысел. Он скучает в Париже и хочет подышать свежим воздухом. Бывший премьер сразу выложил перед ней все: он составил план совершенно нового для себя существования, добровольной ссылки в Ланды, где займется расчисткой нескольких квадратных миль земли и оснует город на почве, завоеванной от песков. Клоринда, бледная, как полотно, слушала его.
   -- Но ваше положение здесь, ваши надежды? -- вскричала она.
   Он сделал жест пренебрежения, шепча:
   -- Ах, все это воздушные замки!.. Видите ли, я решительно не создан для политики!
   Он заговорил о своей давнишней мечте быть крупным землевладельцем и владеть обширными стадами, над которыми будет деспотически царствовать. В Ландах честолюбие его будет удовлетворено еще полнее: он явится царем-завоевателем новой земли, у него будет свой народ. Ругон пустился в изложение самых обстоятельных подробностей. За последние две недели он читал, не говоря ни кому об этом, специальные сочинения. Он осушит болота, с помощью машин расчистит почву от камней, остановит поступательное движение дюн, насадит плантацию сосен, наделит Францию чудно-плодородным уголком земли. Вся его дремавшая деятельность, вся его сила праздного великана пробуждались в веянии этой творческой фантазии; сжатые кулаки как будто уже разбивали непокорные камни, руки переворачивали громадные глыбы земли, на плечах он переносил целые дома и ставил их на берег реки, русло для которой пробивал ударом ноги. Нет ничего легче, как осуществить этот план. Тут ему будет дела вволю. Император, конечно, любит его настолько, чтобы предоставить ему в распоряжение департамент. Выпрямившись во весь рост, с раскрасневшимися щеками, Ругон точно вырос, внезапно расправив свое массивное туловище, и залился внезапно гордым смехом.
   -- Эге, ведь это идея! -- сказал он. -- Я назову город своим именем и осную свою собственную маленькую империю.
   Клоринда объяснила себе этот план капризом, бреднями, явившимися как результат глубокой скуки, которая угнетала бывшего премьера, но в следующие разы он говорил о своем проекте с еще большим энтузиазмом. В каждое посещение она заставала его за картами и чертежами, разложенными на бюро, на креслах, на ковре. Однажды утром он не мог принять ее: у него происходило совещание с двумя инженерами. Тут Клоринда не на шутку испугалась. Неужели он ее кинет без дальнейших околичностей, чтобы строить свой город в пустыне? Уж не новая ли это уловка с его стороны? Она отказалась разузнавать правду, но сочла полезным забить тревогу между друзьями Ругона.
   Они пришли в ужас. Дю-Пуаза вышел из себя; уже слишком год как он гранит теперь мостовую; в последнюю свою поездку в Вандею он рискнул попросить у отца десять тысяч франков на одно очень выгодное предприятие, но папаша вынул из ящика пистолет. И теперь, как и в 1848 г., ему грозила нищета. Кан пришел в такую же ярость: заводам его в Брессюире грозило банкротство; он чувствовал себя погибшим, если не добьется в течение шести месяцев концессии на железную дорогу. Остальные -- Бежуэн, полковник, Бушары и Шарбоннели -- тоже вопили: "Это не могло так кончиться! Ругон, право, сошел с ума. Его следует урезонить!"
   Прошло еще две недели. Клоринда, которую вся шайка охотно слушалась, решила, что непрактично было бы прямо атаковать великого человека, и что надо выждать случая. Однажды вечером, около половины октября, когда друзья были собраны во всем комплекте в салоне улицы Марбёф, Ругон сказал, улыбаясь:
   -- Вы не знаете, что я сегодня получил?
   Он взял из-за часов на камине розовую карточку и показал ее.
   -- Приглашение в Компиен.
   В эту минуту слуга осторожно отворил дверь. Человек, которого барин дожидался, пришел; Ругон извинился и вышел. Клоринда встала, прислушиваясь, потом, среди водворившегося безмолвия, энергически объявила:
   -- Надо, чтобы он ехал в Компиен!
   Друзья осторожно огляделись кругом и убедились, что были одни; г-жа Ругон тоже куда-то исчезла. Тогда, поглядывая на двери, они заговорили вполголоса, но без всякого стеснения. Дамы сидели полукругом у камина, в котором горел огонь. Бушар и полковник играли по обыкновению в пикет, остальные мужчины откатили свои кресла в угол, чтобы лучше уединиться. Клоринда стояла посредине комнаты, слегка наклонив голову, и о чем-то размышляла.
   -- Он, значит, ждал кого-нибудь? -- спросил дю-Пуаза. -- Кого же именно?
   Другие пожали плечами в знак того, что не знают.
   -- Еще какое-нибудь дурацкое дело! -- продолжал он. -- Мое терпение лопнуло. В один из вечеров я ему выскажу прямо все, что думаю, вот увидите!
   -- Т-с! -- произнес Кан, поднося палец к губам.
   Бывший подпрефект неосторожно возвысил голос. Все прислушивались с минуту. Потом Кан заговорил почти шепотом:
   -- Конечно, он взял на себя относительно нас положительные обязательства.
   -- Скажите лучше, что его связывает с нами долг, -- прибавил полковник, кладя карты на стол.
   -- Да, именно, долг, -- подтвердил Бушар. -- Мы ведь сказали ему это в последний раз в государственном совете.
   Остальные одобрили кивками головы. Вслед затем поднялся общий вопль. Ругон всех их разорил; Бушар прибавил, что одна лишь верность другу в несчастии мешала ему попасть в начальники отделения. Полковник божился, что ему предлагали командорский крест и место для его сына Огюста от имени графа де-Марси, но что он отказался из дружбы к Ругону. Хорошенькая г-жа Бушар рассказала, как родители г. д'Эскорайля чувствовали себя очень обиженными тем, что сын их оставался аудитором, когда они уже полгода надеялись видеть его докладчиком. И даже те, что ничего не говорили -- Делестан, Бежуэн, г-жа Коррёр и Шарбонелли -- сжимали губы и поднимали глаза к небу с видом жертв, терпение которых начинает уже истощаться.
   -- Словом, мы сидим теперь в дураках, -- начал дю-Пуаза. -- Но он не уедет, ручаюсь вам! Ну, есть ли смысл ехать воевать с камнями в какую-то трущобу, когда в Париже удерживают такие крупные интересы?... Хотите, я с ним поговорю?
   Клоринда вышла из глубокой задумчивости. Она жестом заставила его замолчать; потом, приотворив дверь и убедившись, что там никого не было, повторила:
   -- Слышите ли, надо, чтобы он ехал в Компиен!
   И так как все лица снова обратились к ней, она новым жестом остановила поток вопросов:
   -- Тс! не здесь!
   Г-жа Делестан, однако, объяснила, что муж и она тоже приглашены в Компиен; ее уверяли, что де-Марси будет там одновременно с ними, упомянула вскользь про г-жу Лоранд, но отказалась объясняться дальше и только улыбалась. Великого человека протолкнут к власти помимо его воли; ему отрежут все пути к отступлению. Бенуа д'Оршер и вся магистратура втайне поддерживали его. Ла-Рукет сознался, что император хранил безусловное молчание, когда у его окружающих проявлялись взрывы ненависти к Ругону; как скоро упоминали при нем про Ругона, он становился серьезен, опускал глаза и не говорил ни слова.
   -- Не о нас одних речь, -- объявил, наконец, Кан, -- если нам удастся, Франция должна будет нас благодарить.
   Тут принялись вслух хвалить хозяина дома. В соседней комнате послышался глухой гул голосов. Дю-Пуаза, подмываемый любопытством, толкнул дверь, как будто собираясь выйти, а потом медленно захлопнул ее, чтобы успеть разглядеть человека, говорившего с Ругоном. То был Жилькен в толстом, довольно опрятном пальто, с толстой тростью с медным набалдашником в руках.
   Он говорил, не понижая голоса и с преувеличенной фамильярностью:
   -- Знаешь, не посылай больше в улицу Виржини в Гренелле. У меня были там неприятности, и я переехал в Батиньоль, в пассаж Гюттен... Одним словом, можешь рассчитывать на меня. До свидания!
   С этими словами он пожал руку Ругону. Вернувшись в гостиную, бывший премьер, глядя пристально, на дю-Пуаза, извинился.
   -- Славный малый и к тому же знакомый вам, дю-Пуаза, не правда ли?... Я поручил ему набрать колонистов для моей будущей колонии там, в Ландах. Кстати, я забираю вас всех, можете укладываться. Кана назначу моим первым министром, Делестану и его жене поручу управлять министерством иностранных дел, а Бежуэну -- почтою. Я не забываю и дам. Г-жа Бушар будет держать скипетр красоты, а г-же Шар бонне ль я вручу ключи от наших амбаров.
   Он шутил, а друзей его пробирал мороз по коже, и они спрашивали себя: не слышал ли он их толков сквозь какую-нибудь щель в стене. Когда он объявил, какими орденами изукрасит грудь полковника, последний чуть не рассердился. Между тем Клоринда смотрела на пригласительный билет в Компиен, сняв его с камина.
   -- Вы поедете? -- спросила она небрежно.
   -- Разумеется, -- изумленным тоном отвечал Ругон. -- Я рассчитываю воспользоваться случаем, чтобы выпросить у императора мой департамент.
   Пробило десять часов. Г-жа Ругон вернулась и подала гостям чай.

VII

   В семь часов вечера, в день своего приезда в Компиен Клоринда разговаривала с г. де-Плугерном у окна в карточной галерее. Ждали императора и императрицу, чтобы идти в столовую. Вторая серия приглашенных всего часа за три приехала в замок, а потому не все еще были в сборе. Молодая женщина характеризовала одним словом каждого входившего. Дамы в платьях с открытым лифом, с цветами в волосах, уже на пороге начинали кротко улыбаться; мужчины, в белых галстуках и коротких панталонах, с икрами, обтянутыми шелковыми чулками, сохраняли серьезные лица.
   -- А, вот и кавалер Рускони! -- проговорила вполголоса Клоринда. -- Он очень хорош... Но посмотри-ка, крестный, на Бенуа д'Оршер, он точно собирается залаять, а какие у него ноги, Боже Ты мой!
   Де-Плугерн ухмылялся, радуясь случаю позлословить. Кавалер Рускони с томной любезностью красавца-итальянца подошел раскланяться с Клориндой. Потом он обошел дам, отвешивая им по очереди самые грациозные поклоны. В нескольких шагах от него Делестан, крайне серьезный, разглядывал громадные карты Компьенского леса, покрывавшие стены галереи.
   -- В какой именно забрался ты вагон? -- продолжала Клоринда. -- Я тебя искала на дебаркадере, чтобы сесть с тобой. Судьба заставила меня теперь ехать с целой толпой мужчин...
   Она внезапно переменила тон и, сдерживая смех, промолвила:
   -- Ла-Рукет похож на сахарную конфетку.
   -- Пригодную на то, чтобы ею лакомились девчонки, -- ехидно заметил сенатор.
   В эту минуту послышался у двери шелест юбок; она отворилась настежь, и вошла женщина в платье, отделанном таким множеством байтов, цветов и кружев, что ей пришлось прижать юбку обеими руками, чтобы пройти в дверь. То была г-жа Комбело, золовка г-жи Делестан. Клоринда окинула ее взглядом, пробормотав:
   -- Ну, на что это похоже!
   И в то время как де-Плугерн осматривал ее собственное платье из простого тарлатана, наброшенного на небрежно сшитый чехол из розового фая, она продолжала совсем равнодушным тоном:
   -- О, что касается меня, то ведь ты знаешь, крестный, что туалет меня не занимает! Меня нужно брать такою, как я есть.
   Между тем Делестан решился расстаться с топографическими картами и идти навстречу сестре, которую подвел к жене. Они недолюбливали друг друга, а потому обменялись лишь кисло-сладким приветствием. Г-жа де-Комбело удалилась, волоча атласный шлейф, напоминавший цветник, мимо молчаливых мужчин, осторожно отступавших на два или на три шага перед волнами ее кружевных оборок. Клоринда, оставшись снова вдвоем с де-Плугерном, шутя намекнула на пламенную страсть этой дамы к императору. Потом на слова сенатора, сообщавшего о стойком сопротивлении последнего, заметила:
   -- Заслуга с его стороны не велика, она, ведь, такая худощавая! Я слышала, что некоторые мужчины находили ее хорошенькой, но, право, не знаю, чем они при этом руководствовались. У нее самая обыденная наружность.
   Разговаривая, она не спускала глаз с дверей, и с озабоченным видом заметила:
   -- Ах! на этот раз идет, вероятно, Ругон.
   Но тотчас поправилась, причем в глазах ее вспыхнуло пламя:
   -- О, нет! Это де-Марси.
   Первый министр, безукоризненно изящный в своем черном фраке и коротких панталонах, улыбаясь, подошел к г-же Комбело и, разговаривая с ней, поглядывал, мигая веками на приглашенных, точно никого из них сразу не узнавал. Потом, однако, он весьма любезно наклонял голову в ответ на поклоны, которыми его приветствовали. Несколько мужчин осторожно приблизились к нему. Вскоре он стал центром группы. Его бледное, тонкое и злое лицо возвышалось над плечами всех окружавших.
   -- Кстати, -- начала Клоринда, уводя де-Плугерна в глубину амбразуры, -- я рассчитывала на тебя, чтобы узнать некоторые подробности... Что ты знаешь о знаменитых письмах г-жи Лоранц.
   -- Только то, что всем известно, -- отвечал он.
   Он рассказал о трех письмах графа де-Марси к г-же Лоранц, написанных, как говорили лет пять тому назад, немного раньше женитьбы императора. Эта дама, лишившаяся тогда своего мужа, генерала, по происхождению испанца, должна была уехать в Мадрит по имущественным делам. То было самое жаркое время их страсти. Граф, увлекаясь своим юмором и желая позабавить ее, послал ей чрезвычайно пикантные детали о некоторых августейших особах, в интимном кружке которых вращался. Утверждали, будто с тех пор г-жа Лоранц, красивая, но страшно ревнивая женщина, держала эти письма, как угрозу над головой де-Марси.
   -- Она очень неохотно согласилась на брак его с валашской княжной, -- сказал сенатор в заключение. -- Разрешив де-Марси отпуск на медовый месяц, она дала знать, что если он не вернется по истечении этого срока к ее ногам, то она положит три страшных письма на стол императора. Де-Марси, после того, опять надел свою цепь. Уверяют, что он осыпает теперь вдовушку любезностями, чтобы добыть от нее эту проклятую корреспонденцию.
   Клоринда весело смеялась и задавала вопрос за вопросом: история казалась ей очень забавной. Значит, если бы граф изменил г-же Лоранц, то способна ли она исполнить свою угрозу? Где она хранит эти три письма? Говорят, в лифе платья? Де-Плугерн не мог сообщить на этот счет ничего достоверного. Никто не читал таинственных писем. Он знает одного молодого человека, который для того, чтобы снять с них копию, в течение шести месяцев был рабом г-жи де-Лоранц.
   -- Черт возьми! -- прибавил сенатор, -- де-Марси не спускает с тебя глаз, моя милочка. Эге! кстати, ведь я совсем и позабыл: говорят, ты вскружила ему голову!.. Правда ли, что на последнем своем министерском вечере он разговаривал с тобой больше часу?
   Молодая женщина ничего не ответила. Она его больше не слушала и неподвижно, горделиво выдерживала пристальный взгляд де-Марси. Потом, медленно подняв голову, поглядела в свою очередь на премьера и ждала поклона. Он подошел к ней и поклонился. Тогда она очень кротко улыбнулась ему. Они не сказали друг другу ни слова. Граф вернулся в центр группы, где Ла-Рукет громко разглагольствовал, величая его на каждом слове "ваше превосходительство".
   Мало-помалу, однако, галерея наполнилась народом. Тут собралось около ста человек: высокопоставленные чиновники, генералы, иностранные дипломаты, пять депутатов, три префекта, Два живописца, один беллетрист, два академика, не считая придворных чинов, камергеров, адъютантов и егерей. Скромный ропот голосов носился среди света люстр. Придворные расхаживали мелкими шагами, между тем как новоприбывшие гости стояли и не решались подходить к дамам. Чувство неловкости, испытываемое людьми, из которых многие не знали друг друга и вдруг очутились вместе у дверей императорской столовой, придавало их лицам выражение сердитого достоинства. Временами воцарялась внезапная тишина, головы оборачивались со смутной тревогой. А мебель этого обширного покоя в стиле "empire" -- столики с прямыми ножками и четырехугольные кресла, -- казалось, еще более усиливали торжественность ожидания.
   -- Вот и он, наконец, -- пробормотала Клоринда.
   Вошел Ругон. Он остановился на минуту, моргая глазами.
   Он принял свой вид неповоротливого добряка с слегка согнутой спиной, с сонным лицом. С первого взгляда заметил он легкий трепет вражды, который появление его вызвало в некоторых группах. Потом, спокойно пожимая кое-кому руку, он постарался очутиться лицом к лицу с де-Марси. Они поклонились друг другу с таким видом, как будто им было очень приятно встретить друг друга, и, глядя пристально в глаза один другому, завязали дружескую беседу, как это зачастую делают враги, каждый из которых уважает силу противника. Вокруг них образовалась пустота. Дамы следили за их малейшими жестами, между тем как мужчины, прикидываясь скромными, смотрели в другую сторону, и по временам лишь украдкой поглядывая на них искоса. Во всех углах шептались. Какое тайное намерение руководило императором? Зачем свел он де-Марси с Ругоном? Ла-Рукет, сбитый с толку, думал, что готовится какое-нибудь важное событие. Он подошел с расспросами к де-Плугерну, который, чтобы позабавиться, отвечал ему:
   -- Кто знает! Быть может, Ругон свалит Марси, и не худо ухаживать за ним... Лишь бы только император не сделал этого невзначай, это с ним иногда случается... А может быть, он захотел доставить себе удовольствие видеть их вместе, рассчитывая, что они будут забавны.
   Но шепот умолк. Началось движение. Двое придворных переходили от группы к группе, бормоча что-то вполголоса. Тогда гости, сделавшись снова серьёзными, направились к двери налево, где образовали двойной ряд: мужчины с одной стороны, а женщины -- с другой. У двери стал Марси, удержавший Ругона возле себя; далее разместились другие лица, сообразно чинам и званиям. Тут еще прождали минуты три в глубоком молчании.
   Дверь отворилась настежь. Император во фраке, с красной лентой через плечо, вошел первый, в сопровождении дежурного каммергера де-Комбело. Он слегка улыбнулся, остановившись перед Марси и Ругоном и, медленно дергая свои длинные усы рукой, раскачивался всем туловищем, а потом смущенным голосом пролепетал:
   -- Передайте г-же Ругон, что мы были огорчены, узнав о ее нездоровье... Мы очень желали бы видеть ее с вами... Надо надеяться, впрочем, что болезнь ее не окажется серьезной и сведется к легкой простуде, к сожалению нередкой именно в это время года.
   Пройдя вперед два шага дальше, он пожал руку одному генералу, осведомляясь об его сыне, которого звал "мой маленький друг Гастон". Гастон, ровесник императорскому принцу, был ростом гораздо крупнее его. Ряд наклонялся по мере того, как император шел вдоль него. Наконец, на самом конце шеренги де-Комбело представил ему одного из двух академиков, который впервые являлся ко двору. Император заговорил о последнем произведении этого беллетриста, утверждая, что прочитал с большим удовольствием некоторые места.
   Между тем вошла императрица в сопровождении г-жи де-Лоранц. Она была одета очень скромно: в голубом шелковом платье с белым кружевным тюником. Улыбаясь и грациозно наклоняя свою голую шею, на которой виднелась простая голубая бархатка с привешенным к ней бриллиантовым сердечком, она проходила мелкими шагами мимо ряда, образуемого дамами. Они приседали на ее пути, шурша юбками, от которых пахло духами. Де-Лоранц представила ей одну молодую женщину, которая казалась очень взволнованной. Г-жа де-Комбело обращалась с императрицей с умильной фамильярностью.
   Их императорские величества, обойдя каждый свой ряд, повернули назад, причем император пошел мимо дам, а императрица мимо мужчин. Начались опять официальные представления. Никто еще не говорил: почтительное замешательство делало гостей безмолвными. Но мало-помалу ряды расстроились: некоторые из гостей обменивались вполголоса замечаниями, и послышался уже веселый смех, когда дворцовый генерал- адъютант пришел доложить, что обед готов.
   -- Гм! Я тебе больше не нужен! -- весело шепнул де-Плугерн на ухо Клоринде.
   Г-жа Делестан ему улыбнулась. Она стояла перед де-Марси, чтобы вынудить его предложить ей руку, что он и сделал, впрочем, с весьма любезным видом. Произошел легкий беспорядок. Император и императрица прошли вперед, в сопровождении особ, долженствовавших сидеть по правую и левую руку от них. Сегодня эта честь выпала на долю двух иностранных дипломатов, одной молодой американки и жены одного министра. Позади шли другие приглашенные, кто как хотел, с той дамой, которую ему угодно было выбрать. Мало-помалу, шествие к обеду устроилось. Оно вступило в столовую с большим торжеством. Пять люстр горело там над длинным столом; огни сверкали в серебряных украшениях на столе, изображавших охотничьи сцены, начиная с того момента, как вы гоняют оленя, и кончая дележом добычи. Серебряная посуда сияла точно длинный серебряный шнур, которым как бы выложили край стола. Хрусталь, переливавший всеми цветами радуги, корзины с фруктами и вазы с цветами ярко-розового цвета -- все это придавало императорскому столу великолепие, блеск которого наполнял громадную комнату. В дверях, открытых настежь, показался кортеж, медленно проследовавший через залу гвардейцев. Мужчины наклонялись, шептали какое-нибудь словечко дамам, а. потом выпрямлялись; это торжественное шествие приятно щекотало их тщеславие. Дамы, с обнаженными плечами, казались в восхищении; шлейфы, волочась по коврам, вынуждали пары держаться в некотором расстоянии друг от друга, и эго придавало еще больше торжественности шествию, сопровождаемому шелестом дорогих материй. Когда на пороге, в виду великолепно накрытого стола, военная музыка, скрытая в глубине соседней галереи, встретила гостей фанфарой, служившей как бы знаком к волшебному пиршеству, гости, которых слегка стесняли короткие панталоны, невольно и с улыбкой на губах пожали руки своим дамам.
   Императрица прошла налево и стала у середины стола, а император прошел налево и сел напротив нее. Потом, когда удостоенные этой чести особы уселись по правую и левую руку от их величеств, остальные пары разместились, в свою очередь, по собственному благоусмотрению. В этот вечер стол был накрыт на восемьдесят три персоны. Около пяти минут прошло, прежде чем все уселись по местам. Слуги убрали шляпы, которые мужчины держали в руках.
   Де-Плугерн уселся возле Ругона. После супа, он толкнул его локтем, спрашивая:
   -- Разве вы поручили Клоринде помирить вас с Марси?
   И глазами указал ему на молодую женщину, сидевшую по другую сторону стола, возле графа, с которым она очень нежно разговаривала. Ругон, с раздосадованным видом, только пожал плечами и после того с намерением избегал глядеть напротив себя. Несмотря на такое наружное равнодушие, он беспрестанно наблюдал за Клориндой, интересовался ее малейшими жестами и движениями губ, точно желал уловить слова, которые она произносит.
   -- Г-н Ругон, -- сказала, наклоняясь к нему, г-жа де-Комбело, которая уселась как можно ближе к императору, -- вы, без сомнения, помните об этом случае? Ведь вы отыскали мне тогда фиакр. Целый волан моего платья был оборван.
   Она интересничала, рассказывая о том, как однажды ландо одного русского князя чуть было не разрезало пополам ее кареты. Ругон должен был отвечать. С минуту за столом потолковали об этом случае. Стали рассказывать о различных несчастных случайностях в таком нее роде. Между прочим упомянули, что на прошлой неделе одна торговка духами из пассажа Панорамы упала с лошади и сломала себе руку. Императрица слегка вскрикнула с соболезнованием, а император ничего не говорил, но слушал с глубокомысленным видом и ел не спеша.
   -- Куда запропастился Делестан? -- спросил в свою очередь Ругон у де-Плугерна.
   Они принялись искать мужа Клоринды. Наконец, сенатор нашел его на конце стола. Он сидел рядом с де-Комбело, в обществе нескольких мужчин, и с большим вниманием прислушивался к весьма вольным разговорам, покрывавшимся шумом голосов. Ла-Рукет описывал любовные похождения одной прачки на его родине; кавалер Рускони вдавался в характеристики парижанок; между тем как один из живописцев и беллетрист судили шепотом, в бесцеремонных выражениях, о присутствовавших дамах, подсмеиваясь над их слишком толстыми, или не в меру худощавыми руками. А Ругон свирепо поглядывал то на Клоринду, все развязнее и развязнее любезничавшую с графом, то на ее болвана мужа, который ничего не видел и с достоинством улыбался скоромным описаниям, которые слушал.
   -- Зачем он не сел с нами? -- пробормотал он.
   -- Э-е! я о нем не сожалею, -- отвечал де-Плугерн, смеясь, -- В его углу, кажется, очень весело.
   Потом продолжал на ухо:
   -- Они как будто поднимают на смех г-жу де-Лоранц. Заметили вы, как она декольтирована?...
   Наклонившись к столу, чтоб лучше разглядеть г-жу Лоранц, сидевшую на одной с ним стороне, он вдруг стал серьезен. У этой дамы, великолепной, но слишком полной блондинки, было в эту минуту страшное лицо, побледневшее как полотно от сосредоточенной ярости; голубые глаза ее, казавшиеся в это мгновенье черныши, были устремлены на Марси и Клоринду. Де-Плугерн проговорил сквозь зубы и так тихо, что даже Ругон его не расслышал:
   -- Черт возьми, дело-то не ладно!
   Музыка продолжала играть, отдаленная музыка, которая, казалось, неслась с потолка. Громкое форте медных инструментов заставляло гостей поднимать головы, словно разыскивая оркестр музыки, которая их преследовала и вдруг как бы умолкала, потому что тихое пение кларнета, внутри соседней галереи, сливалось со звонким шумом серебряной посуды, которую беспрерывно разносили. Большие блюда звенели точно кимвалы под сурдиной. Вокруг стола молча суетился целый рой слуг, пристава во фраках и светло голубых брюках, со шпагой и треугольной шляпой, лакеи с напудренными волосами, в зеленой ливрее, расшитой золотом. Блюда приносились, вина обходили гостей в правильные промежутки, между тем как дежурные повара, контролеры и старший дворецкий наблюдали за этой сложной операцией, за всей этой суматохой, в которой, однако, роль самого последнего лакея была заранее определена. Позади императора и императрицы камер-лакеи их величеств служили с безукоризненным достоинством.
   Когда подали жаркое и разнесли бургонское, разговоры стали шумнее. Теперь в обществе мужчин, на конце стола, Ла-Рукет толковал о кухне, обсуждая, хорошо ли зажарен кусок дикой козы, которую им только что подали. Обед состоял из супа a la Креси, лососины au bleu, говяжьего филе с соусом echalotte, пулярдок a la financiere, куропаток aux choux montes и пирожков с устрицами.
   -- Пари держу, что у нас будут артишоки под соусом и огурцы a la creme! -- сказал молодой депутат.
   -- Я видел раков, -- вежливо возразил Делестан.
   Но в это время появились артишоки и огурцы, и Ла-Рукет громко торжествовал, прибавив, что ему известны вкусы императрицы. Между тем беллетрист глядел на живописца, слегка прищелкивая языком.
   -- Гм! не важная кухня! -- пробормотал он.
   Живописец сделал одобрительную гримасу. Потом, отпив вина, заметил в свою очередь:
   -- Вино отличное.
   В эту минуту императрица вдруг засмеялась так громко, что все умолкли. Присутствовавшие вытягивали головы, чтобы узнать, в чем дело. Императрица разговаривала с немецким посланником, который сидел по правую руку от нее; она продолжала смеяться, произнося отрывистые слова, которых нельзя было расслышать. Среди водворившегося молчания, вызванного любопытством, слышно было, что корнет-а-пистон играет соло под аккомпанемент контрабаса какую-то фразу сантиментального романса. Мало-помалу шум снова усилился. Стулья отодвинулись в пол-оборота, локти опирались на стол, интимные разговоры завязывались среди общего шума.
   -- Хотите сладкий пирожок? -- спросил де-Плугерн.
   Ругон отрицательно покачал головой. В последние минуты он ничего не ел. Весь десерт прошел мимо него, а он взял себе лишь немножко камамбера. Он больше не стеснялся и пристально глядел на Клоринду и Марси, надеясь, конечно, смутить таким образом молодую женщину. Но г-жа Делестан вела себя так фамильярно с графом, как будто позабыла, где именно находится, и думала, что обедает где-нибудь в ресторане, в интимном кружке. Необыкновенная красота ее оживилась оттенком нежности. Она грызла конфеты, которые передавал ей Марси, и с такой нахальной бесцеремонностью завоевывала его своей обольстительной улыбкой, что кругом них начинали шушукаться.
   Разговор шел о модах, и де-Плугерн, чтобы поддразнить Клоринду, спросил ее мнение о новых шляпках, которые носили дамы. Потом, так как она сделала вид, что не слышит, наклонился, чтобы сделать тот же вопрос г-же Лоранц, но не посмел, -- так показалась ему страшна эта вдовушка со своими стиснутыми зубами и трагической миной бешеной ревности. Клоринда в эту минуту оставила одну из своих рук в руках Марси под предлогом, что показывает ему античную камею, которая была у нее на пальце. Она подала ему свою руку, а премьер снял кольцо с ее пальца и опять надел его; это было просто неприлично. Г-жа Лоранц, нервно игравшая ложкой, разбила стакан с бордо, и слуга поспешно подобрал черепки.
   -- Они вцепятся друг другу в волосы, это верно, -- прошептал сенатор на ухо Ругону. -- Следили ли вы за ними? Я не спускаю с них глаз... Но черт меня побери, если я понимаю намерения Клоринды. Гм, чего именно она добивается? не знаете ли вы этого?
   Но, взглянув на своего соседа, сенатор был очень удивлен переменой, происшедшей в его лице.
   -- Что с вами? -- Вам нездоровится?
   -- Нет, -- отвечал Ругон, -- мне душно! Эти обеды тянутся слишком долго. К тому же здесь так пахнет мускусом!
   Обед приходил к концу. Некоторые дамы, откинувшись на спинку кресел, грызли бисквит, но, тем не менее, никто не двигался с места. Император, до сих пор молчавший, вдруг возвысил голос -- и на двух концах стола гости, совсем было позабывшие о присутствии его величества, вдруг насторожили уши с большим вниманием. Император отвечал на рассуждения Бенуа д'Оршера против развода. Потом, прервав свою речь, он бросил искоса взгляд на открытый лиф молодой американки, сидевшей по левую его руку, и произнес вялым голосом:
   -- В Америке, поскольку я мог убедиться лично, только некрасивые женщины прибегают к разводу.
   Гости рассмеялись. Это показалось тонкой остротой, и Ла-Рукет ухитрился отыскать скрытый ее смысл. Молодая американка усмотрела в замечании Наполеона III, должно быть, комплимент, потому что, слегка сконфузившись, поблагодарила наклонением головы. Император и императрица встали. Вокруг стола поднялось шуршание юбок, стук отодвигаемых стульев, и только лакеи, вытянувшись вдоль стен, сохраняли чопорную осанку среди этой суматохи хорошо пообедавших людей. Шествие снова образовалось: во главе их величества, а за ними гости, попарно в ряд, с промежутками, обусловленными длинными шлейфами дам, проследовали через залу гвардейцев. Позади них, в ярком свете люстр, над беспорядком, царившим на скатерти, раздавались еще удары турецкого барабана военной музыки, доигрывавшей последнюю фигуру кадрили.
   Кофе был подан в этот вечер в карточной галерее; дворцовый префект принес чашку императора на эмалированном подносе; между тем многие из гостей ушли уже в курильную комнату. Императрица удалилась с несколькими дамами в фамильный салон, по левую руку от галереи. Гости передавали друг другу на ухо, что она осталась очень недовольна странным поведением Клоринды за столом. Стараясь ввести при дворе, во время пребывания его в Компиене, буржуазное приличие, любовь к невинным играм и сельским удовольствиям, она выказывала просто личную ненависть к таким сумасбродным выходкам.
   Де-Плугерн отвел Клоринду в сторону, чтобы намылить ей голову; в сущности, он хотел ее допросить, но она прикидывалась изумленной. С чего он взял, будто она скомпрометировала себя с графом де-Марси? Они шутили друг с другом -- и только.
   -- Посмотри-ка на результаты твоей шутки, -- пробормотал старый сенатор.
   И, толкнув полуотворенную дверь маленького соседнего салона, указал ей на г-жу Лоранц, которая делала страшную сцену Марси, Он видел, как они туда прошли. Красавица- блондинка, потеряв голову от ревности, облегчала свою душу очень резкими словами, утратив всякое самообладание и позабыв, что взрывы ее голоса могут произвести жестокий скандал. Граф, немного бледный, улыбающийся, успокаивал ее, говоря торопливо, мягко и шепотом. Шум ссоры достиг до карточной галереи, и гости, услыхавшие его, отошли из предосторожности подальше от маленького салона.
   -- Ты, значит, хочешь, чтобы она вывесила знаменитые письма на четырех концах дворца? -- спросил де-Плугерн, ходивший по галерее с Клориндой под руку.
   -- А что, ведь это было бы забавно! -- отвечала она, смеясь.
   Тогда, сжав ее руку с пылкостью молодого влюблённого, он опять начал читать ей нравоучения. Пусть она предоставит г-же Комбело эксцентрические выходки. Потом стал уверять ее, что ее величество очень сердита на нее. Клоринда, заявлявшая о своем благоговении к императрице, прикинулась крайне удивленной. Чем она могла прогневить императрицу? И так как они в эту минуту подошли к дверям фамильного салона, то остановились на минуту, заглянув в полуотворенную дверь. Целое общество дам заседало за большим столом. Императрица, сидя в центре, терпеливо показывала им игру в кольцо, между тем как несколько мужчин, стоя позади кресел, серьезно следили за этим уроком.
   Ругон тем временем упрекал Делестана в конце галереи. Он не решился говорить ему про жену; он укорял его за бесхарактерное согласие поселиться в комнатах, выходивших на двор, когда следовало требовать себе помещения, выходящего в парк. Но тут подошла Клоринда с де-Плугерном. Она нарочно говорила громко:
   -- Отстаньте вы от меня с вашим Марси! Я не скажу с ним больше ни слова во весь вечер. Довольны ли вы теперь?
   Эти слова всех успокоили. В эту минуту Марси, очень веселый на вид, вышел из маленького салона; он пошутил с кавалером Рускони, затем вошел в семейный салон, и вскоре стало слышно, как императрица и окружавшие ее дамы хохотали над историей, которую он им рассказывал. Десять минут спустя г-жа Лоранц появилась в свою очередь оттуда; она казалась утомленной, и руки ее слегка дрожали; но, видя, что любопытные взгляды следят за ее малейшим движением, она храбро остановилась в комнате, перекидываясь словами с различными группами.
   Смертная скука заставляла всех почтительно зевать в платки. Вечер был самым трудным моментом дня. Вновь приглашенные, не зная чем рассеять себя, подходили к окнам и вглядывались в темную ночь. Бенуа д'Оршер продолжал в одном углу свою диссертацию против развода. Живописец, находя, что здесь "скука смертная", спрашивал шепотом у академика, нельзя ли уйти спать. Между тем император показывался время от времени и с папироской во рту переходил через галерею, медленно волоча ноги.
   -- На нынешний вечер решительно нельзя было ничего устроить, -- объяснял де-Комбело маленькой группе, состоявшей из Ругона и его друзей. -- Завтра, после охоты с гончими, будет у нас кормление собак при факелах. Послезавтра артисты Comedie Francaise должны приехать и сыграть "Les Plaideurs". Поговаривают также о живых картинах и шараде, которые будут устроены в конце недели.
   Он сообщил при этом различные подробности. Жена его участвует в представлении. Репетиции должны немедленно начаться. Потом подробно рассказал о прогулке, совершенной третьего дня к "Вертящемуся Камню", столбу из цельного камня, воздвигнутому во времена друидов. Вокруг этого камня делают теперь раскопки. Императрица непременно захотела туда спуститься.
   -- Представьте себе, -- продолжал камергер чуть не растроганным голосом, -- что работники имели счастье отрыть два черепа в присутствии ее величества! Никто этого не ожидал. Все остались очень довольны.
   Он гладил свою великолепную черную бороду, которой был обязан своими успехами у дам. Его физиономия тщеславного красавца-мужчины сияла добродушной глупостью, и но временам он шепелявил от избытка умиления.
   -- Меня уверяли, -- сказала Клоринда, -- что актеры из "Vaudeville" должны сыграть новую пьесу... У женщин в ней изумительные костюмы, да и самая пьеса, говорят, уморительна.
   Де-Комбело съежив губы, пробормотал:
   -- Да, да, об этом была речь одно время.
   -- Ну, и что же?
   -- Этот план оставлен... Императрица не любит такого рода пьес.
   В эту минуту послышался большой шум в галерее. Все мужчины вышли из курильной. Император собрался играть в палэт. Г-жа де-Комбело, хвалившаяся своим искусством в этой игре, потребовала у него реванша, потому что, говорила, помнит, как он победил ее прошлым летом. Она с такой умильной нежностью поглядывала на императора и так выразительно улыбалась ему, что его величество в смущении вынужден был беспрестанно отводить от нее глаза.
   Игра началась. Гости собрались вокруг игравших и дивились их ловкости. Молодая женщина, стоя перед длинным столом, покрытым зеленым сукном, бросила свой первый палет так ловко, что он упал возле цели, отмеченной белою точкой. Но император еще с большей ловкостью выбил ее палет и занял его место. Все стали аплодировать. Выиграла, однако, г-жа де-Комбело.
   -- Государь, по чем мы играли? -- смею спросила она.
   Он улыбнулся и не отвечал. Потом, обернувшись, сказал:
   -- Г-н Ругон, хотите сыграть со мною?
   Ругон поклонился и взял палеты, толкуя про свою неловкость.
   Волнение пробежало между лицами, выстроившимися по обеим сторонам стола. Неужели Ругон снова входит в милость? Глухая вражда, с какой отнеслись к нему при первом его появлении, начала смягчаться; головы нагибались, чтобы сочувственно следить за его палетами. Ла-Рукет, еще более сбитый с толку, чем до обеда, отвел сестру в сторону, чтобы узнать от нее, в чем дело. Но она, должно быть, не могла дать ему удовлетворительного объяснения: он вернулся к столу с прежним нерешительным видом.
   -- Ах, очень хорошо! -- пробормотала Клоринда при ловком ударе Ругона.
   Она бросила значительный взгляд на друзей великого человека, находившихся тут. Представлялся удобный случай выдвинуть его в добром мнении императора. Она повела атаку. В течение целой минуты похвалы сыпались градом.
   -- Черт возьми! -- вырвалось у Делестана, который ничего иного не сумел придумать под давлением немых жениных взглядов.
   -- И вы называли себя неловким? -- спросил кавалер Рускони с восхищением. -- Ах, государь, прошу вас, не играйте с ним на Францию!
   -- Но я уверен, что г. Ругон вел бы себя в отношении Франции очень прилично, -- прибавил Бенуа д'Оршер, придавая тонкое выражение своему бульдожьему лицу.
   Намек этот был очень ясен. Император удостоил улыбнуться и от души рассмеялся, когда Ругон, сконфуженный похвалами, сыпавшимися со всех сторон, объяснил со скромным видом:
   -- Боже мой! Ведь я играл в бабки, когда был мальчишкой.
   Услышав, что его величество смеется, вся галерея покатилась со смеху.
   В течение минуты царствовала неудержимая веселость. Клоринда чутьем ловкой женщины поняла, что, восхищаясь Ругоном, весьма посредственным, в сущности, игроком, льстили главным образом императору, который играл, бесспорно, лучше. Между тем де-Плугерн молчал, завидуя успеху бывшего премьера. Она слегка толкнула его локтем, как бы не нарочно. Он понял и принялся восхищаться первым же ударом палета, брошенного его собратом. Тогда Ла-Рукет воскликнул с увлечением, очертя голову:
   -- Очень хорошо! Удар был удивительно меток!
   Император выиграл, и Ругон попросил реванша. Палеты снова задвигались по зеленому сукну с легким треском сухих листьев, когда в дверях фамильного салона показалась гувернантка, держа на руках императорского принца, ребенка, которому было около двух лет, в белом платьице, очень простеньком; волосы его были всклокочены, а глаза заспаны. Обыкновенно, когда он просыпался вечером, его приносили на минуту к императрице, чтобы она его поцеловала. Он глядел на окружающих с глубоко-серьезным выражением, которое появляется иногда на лице маленьких детей.
   Один старик, важный сановник, волоча ноги, разбитые подагрой, бросился навстречу ребенку. Наклонив к малютке старчески дрожавшую свою голову, он схватил маленькую, пухлую ручонку принца и принялся ее целовать, повторяя разбитым голосом:
   -- Ваше высочество! Ваше императорское высочество!..
   Ребенок, испуганный его сморщенным лицом, откинулся назад со страшным криком. Но старик все-таки не выпускал ручки принца, рассыпаясь в заявлениях своей преданности. Пришлось отнять у него маленькую ручку, к которой он прильнул губами в порыве обожания.
   -- Уйдите отсюда! Унесите его, -- с нетерпением сказал император гувернантке.
   Он проиграл вторую партию. Началась третья. Ругон, приняв похвалы по своему адресу за нечто серьезное, старался изо всех сил. Теперь Клоринда находила, что он играет слишком хорошо. Она шепнула ему на ухо, в ту минуту, как он подбирал свои палеты:
   -- Надеюсь, что вы теперь проиграете.
   Он улыбнулся. Но в эту минуту послышался громкий лай. Неро, любимая собака императора, воспользовавшись тем, что дверь было полуоткрыта, вбежала в галерею. Его величество отдал приказание увести собаку, и один из приставов уже взял ее за ошейник, когда престарелый важный сановник снова бросился вперед, восклицая:
   -- Ах, мой чудный Неро, несравненный Неро!
   Он стал на колени на ковер, обнимая собаку своими дрожащими руками, целовал ее в голову и прижимал ее морду к груди, повторяя:
   -- Пожалуйста, государь, не прогоняйте его... Он ведь так хорош!
   Император согласился оставить собаку. Тогда старик принялся ласкать ее еще усерднее. Собака не испугалась, не закричала, как императорский принц: она лизала иссохшие руки, которые ее ласкали.
   Ругон тем временем делал ошибку за ошибкой. Он так неловко бросил свой палет, что свинцовый кружочек, обшитый сукном, ударился о корсаж одной дамы, которая вынула его из кружев, краснея. Император выиграл. Тогда ему дали тонко понять, что он одержал серьезную победу. Это его растрогало. Он стал прохаживаться с Ругоном и разговаривать с ним, как бы с намерением его утешить. Они прошли в конец галереи, предоставив середину ее танцующим парам, которые начали выстраиваться.
   Императрица, появившаяся из фамильного салона, любезно старалась рассеять скуку, все сильнее и сильнее овладевавшую гостями. Она предложила играть aux petits papiers; но было уже поздно, и все предпочли танцевать. Дамы находились теперь в сборе в карточной галерее. Послали в курильную комнату, чтобы вытащить укрывшихся там мужчин. И в то время, как кадрили расстанавливались, де-Комбело услужливо сел за фортепьяно. То было механическое фортепьяно с маленькой ручкой по правую сторону клавиатуры. Камергер принялся ее вертеть с самым серьезным лицом.
   -- Г-н Ругон, -- говорил император. -- Мне говорили, что вы заняты теперь очень интересным научным трудом -- пишете сравнительный этюд английской конституции и нашей... Я могу, быть может, доставить вам кое-какие материалы.
   -- Ваше величество очень добры... Но у меня есть еще другой план, обширный план.
   И тут Ругон, видя, что император с ним так ласков, не захотел пропустить случая. Он пространно объяснил свое дело, свою мечту о расчистке земли в Ландах, на пространстве нескольких квадратных миль, об основании там города и завоевании плодородной почвы из-под сыпучих песков. Пока он говорил, император глядел на него своими тусклыми глазами, в которых зажигалось пламя. Он ничего не возражал и только покачивал по временам головою. Потом, когда Ругон умолк, император заметил:
   -- Да, конечно... Об этом надо подумать.
   И, повернувшись к соседней группе, состоявшей из Клоринды, ее мужа и де-Плугерна, добавил:
   -- Г-н Делестан, скажите нам ваше мнение... Я сохранил самое приятное воспоминание о посещении вашей образцовой Шамадской фермы.
   Делестан подошел. Но кружку, образовавшемуся вокруг императора, пришлось отступить в амбразуру окна. Г-жа де-Комбело, вальсируя и томно опираясь на плечо Ла-Рукета, задела своим длинным шлейфом шелковые чулки его величества. За фортепьяно де-Комбело наслаждался музыкой, которую производил автоматически. Он быстро вертел ручкой, покачивая своей красивой, правильной головой, и минутами поглядывал на инструмент, как бы дивясь извлекаемым из него мощным звукам.
   -- Я был так счастлив, что, благодаря удачному скрещиванию пород, получил в нынешнем году отличных телят, -- объяснял Делестан. -- К несчастию, когда вы приезжали, государь, в шамадском парке производился ремонт.
   Император медленно и односложно заговорил о сельском хозяйстве, скотоводстве, удобрениях. Побывав в Шамаде, он очень высоко ставил Делестана. В особенности хвалил он его за попытку установить солидарность с рабочими фермы, устроив для них сберегательную кассу и допустив их к участию в барышах.
   Беседуя между собою, они сходились в некоторых гуманных взглядах, а потому понимали друг друга на полуслове.
   -- Г. Ругон говорил вам о своем проекте? -- спросил император.
   -- О! У него великолепный проект, -- отвечал Делестан. -- Мы о нем много говорили. Можно было бы произвести некоторые опыты в обширных размерах...
   Он пришел в настоящий восторг. Его занимала мысль выработать хорошую, прочную породу свиней; нынешние хорошие типы вырождаются во Франции. Потом Делестан дал понять, что изучает новую систему искусственных лугов. Для производства необходимых опытов требуются громадные пространства земли. Если Ругон приведет в исполнение свой план, он съездит к нему и займется экспериментами. Делестан вдруг умолк, заметив, что жена пристально глядит на него. С той минуты, как он стал хвалить проект Ругона, она кусала губы, -- разъяренная, бледная.
   -- Друг мой, -- пробормотала она, указывая ему на фортепьяно.
   Де-Комбело, у которого сводило пальцы от усталости, махал рукою, чтобы она отдохнула. Он с кроткой улыбкой мученика готовился заиграть польку, когда Делестан подбежал к нему и предложил его заменить. Камергер принял его предложение с таким вежливым видом, точно уступал ему почетный пост, и Делестан, усевшись за фортепьяно, завертел ручку. Но дело не сразу пошло на лад. Он не умел так ловко, как камергер, вертеть шарманку.
   Между тем Ругон хотел добиться решительного слова от императора. Наполеон III, очарованный его проектом, расспрашивал: не думает ли он основать там большие рабочие поселения; легко было бы отвести для каждого семейства клочок земли, участок воды, наделить всех земледельческими орудиями, и обещал даже сообщить ему свои планы, которые он сам набросал уже на бумаге, проект одного из тех городов, с однообразными домами, где все человеческие потребности заранее предусмотрены.
   -- Конечно, я вполне разделяю ваши идеи, государь, -- отвечал Ругон, которому не нравился туманный социализм императора. -- Мы ничего не можем без вас сделать... Так, некоторые общины придется, по всей вероятности, упразднить. Общественная польза должна, разумеется, стоять на первом плане. Наконец, мне придется составить акционерную компанию... Слово вашего величества необходимо...
   Взор императора угас. Наполеон продолжал качать головою. Потом, глухо, чуть слышным голосом, повторил:
   -- Увидим... еще потолкуем.
   Он удалился и, пробираясь тяжелой поступью между танцующими, расстроил фигуру кадрили. Ругон делал вид, что вполне уверен в благоприятном ответе. Клоринда сияла. Мало-помалу между солидными мужчинами, которые не танцевали, разнесся слух, что Ругон уезжает из Парижа и становится во главе какого-то обширного предприятия на юге Франции. Тогда все сбежались его поздравить. С одного конца галереи до другого ему посылали улыбки. Не оставалось и следа той враждебности, с какой его встретили. Если он сам осуждает себя на ссылку, то можно пожать ему руку, не рискуя себя скомпрометировать. Для многих из гостей это было настоящим облегчением. Да-Рукет, перестав танцевать, восторженно заговорил об этом с кавалером Рускони: -- Он хорошо делает; он совершит там чудеса, -- говорил он. -- Ругон очень дельный человек; но, к сожалению, ему недостает политического такта.
   Ла-Рукет рассыпался в похвалах доброте императора, который, по его выражению, "любил своих старых слуг, как любят прежних любовниц". Он снова возвращался к ним, после самых решительных разрывов в нем просыпалась к ним нежность. Если он пригласил Ругона в Компиен, то именно лишь вследствие одной из таких сердечных вспышек. Молодой депутат привел многие другие факты, свидетельствовавшие о доброте его величества: Луи-Наполеон дал четыреста тысяч франков на уплату долгов одного генерала, разоренного танцовщицей, подарил одному из своих прежних страббургских и булонских сообщников на свадьбу восемьсот тысяч франков, пожертвовал около миллиона франков вдове одного сановника.
   -- Карман его открыт для всех, -- добавил Ла-Рукет. -- Он сделался императором лишь затем, чтобы обогащать своих друзей... Я пожимаю плечами, когда слышу, что республиканцы попрекают его за крупные личные расходы. Я охотно вотировал бы ему не один, а десять цивильных листов для того, чтобы делать добро. Эти деньги опять возвращаются Франции.
   Разговаривая, таким образом, вполголоса, Ла-Рукет и кавалер Рускони следили глазами за императором. Он обходил вокруг галереи и осторожно пробирался между танцующими, почтительно расступавшимися перед ним. Когда он проходил мимо дамы с глубоким декольте, он, не говоря ни слова, вытягивал слегка шею и поглядывал на нее, скосив глаза.
   -- И какой у него замечательный ум! -- проговорил почти шепотом кавалер Рускони, -- Это, по истине, человек необыкновенный!
   Император приближался к ним. Он остановился на минуту, с пасмурным лицом и в нерешимости. Казалось, он собирался подойти к Клоринде, которая в эту минуту была очень весела и замечательно хороша собою; но она слишком уж смело поглядела на него, и, должно быть, испугала. Он снова принялся расхаживать по галерее, подбоченившись левою рукой, а правою закручивая свои длинные, напомаженные усы. Направившись к Бенуа д'Оршер, стоявшему прямо напротив, он спросил:
   -- Вы не танцуете, г. президент?
   Д'Оршер поклонился, сознавшись, что не умеет танцевать и никогда не танцевал в жизни. Тогда император проговорил, точно желая его поощрить:
   -- Не беда, можно, ведь, танцевать, и не умея.
   Это было его последним словом. Он тихо дошел до двери и исчез.
   -- Не правда ли, он человек необыкновенный? -- говорил Ла-Рукет, повторяя выражение кавалера Рускони. -- Гм! заграницей очень им интересуются?
   Кавалер, как осторожный дипломат, отвечал неопределенным кивком головы; однако, он согласился, что вся Европа следит за императором. Каждое слово, произнесенное в Тюльери, волновало соседние дворы.
   -- Этот государь умеет молчать, -- прибавил он с улыбкой, тонкая ирония которой ускользнула от молодого депутата.
   Оба отправились любезничать с дамами. Они пригласили дам на следующую кадриль. Один из адъютантов вертел за последнюю четверть часа ручку фортепьяно. Делестан и Комбело бросились к нему, предлагая его заменить, но дамы закричали:
   -- Г-н де-Комбело, де-Комбело... Он вертит гораздо лучше!
   Камергер поблагодарил любезным поклоном и принялся с величайшей торжественностью вертеть ручку. То была последняя кадриль. В фамильном салоне подали чай. Неро, появившегося из-под дивана, закормили сандвичами. Гости разбились на маленькие группы и завели интимные разговоры. Де-Плугерн отложил для себя печенья на столик; он ел, отпивая небольшими глотками чай, и объяснял Делестану, с которым делился печеньем, отчего в конце концов принял приглашение в Компиен, несмотря на всем известный свой легитимизм. Боже мой! дело очень просто: он считал себя не вправе отказывать в поддержке правительству, спасшему Францию от анархии. Он остановился и произнес:
   -- А печенье здесь превосходное... Я плохо обедал сегодня.
   Впрочем, в Компиене злому языку его всегда представлялась обильная пища. Он заговорил о присутствовавших женщинах с бесцеремонностью, от которой Делестан краснел. Плугерн объявил, что уважает только императрицу; она святая; набожность ее поучительна; она легитимистка и, конечно, призвала бы Генриха V, если бы могла свободно располагать престолом. С минуту он распространялся об упадке религиозности, а затем снова перешел к скабрезным анекдотам. Как раз в тот момент императрица в сопровождении г-жи де-Лоранц удалилась в свои апартаменты. На пороге комнаты она низко присела гостям. Все молча поклонились ей.
   Салоны пустели. Разговоры стали шумнее. Начались рукопожатия. Делестан безуспешно искал жену, чтобы вернуться с ней в отведенные им покои. Наконец Ругон, помогавший ему в поисках, нашел ее рядом с де-Жарси, на узеньком диванчике в том самом маленьком салоне, где г-жа де-Лоранц сделала графу такую страшную сцену ревности после обеда. Клоринда смеялась очень громко. Она встала, увидев мужа, и сказала, не переставая смеяться:
   -- Прощайте, граф... Вы убедитесь завтра, на охоте, что я выиграю пари.
   Ругон следил за ней глазами, в то время как Делестан уводил ее под руку. Ему хотелось бы проводить их до дверей, чтобы спросить у нее: о каком это пари она толкует, но его задержал де-Марси, обходившийся с ним необычайно вежливо. Когда он освободился, то, вместо того, чтобы идти наверх спать, воспользовался раскрытой дверью и спустился на минуту в парк. Ночь была настоящая октябрьская, очень темная, беззвездная, беззвучная, черная и мертвая. Вдали высокие деревья образовали как бы полосы мрака. С трудом различая перед собою бледную тень аллей, он остановился в пятидесяти шагах от замка. Со шляпой в руке, стоя среди мрака, он подставил лицо обвевавшему его холоду. Это освежило его, точно он выкупался. Он задумался, глядя на одно, ярко освещенное окно; остальные окна потухали одно за другим; вскоре одно только оно и озаряло темную массу замка. Император бодрствовал. Вдруг Ругону показалась его тень; громадная голова, пересеченная двумя концами усов; потом мелькнули две других тени, одна очень жиденькая, другая плотная и такая широкая, что совершенно застилала собой свет лампы. Ругон явственно разобрал в этой последней колоссальный силуэт одного из агентов тайной полиции, с которым его величество, из любви к искусству, проводил долгие часы наедине; а жиденькая, снова промелькнувшая тень могла быть тенью женщины, подумал Ругон. Потом все исчезло. Окно, снова сиявшее спокойным светом, казалось как бы пристальным огненным взором, устремленным в таинственные недра парка. Быть может, теперь император думал о расчистке Ланд и основании там рабочего города, где будет предпринято на широкую ногу искоренение пауперизма. Зачастую он принимал свои решения ночью. Ночью подписывал он декреты, писал манифесты, отставлял министров. Мало-помалу улыбка появилась на лице Ругона; он вспомнил об одном анекдоте насчет того, как император, в синем фартуке, в полицейской треуголке, сложенной из газеты, обклеивал обоями, по три франка кусок, одну комнату в Трианоне, чтобы поместить там любовницу. Бывший премьер воображал себе его в эту минуту в тиши кабинета, среди торжественного безмолвия, вырезающего картинки, которые потом аккуратно наклеивались на папку, с помощью маленькой кисточки.
   Ругон, подняв руки, поймал себя на громком восклицании:
   -- Его же шайка и вывела его в люди!
   Он поспешил вернуться в замок. Холод кусал его главным образом за ноги, обнаженные в коротких панталонах почти до колен.
   На другое утро, около девяти часов, Клоринда послала Антонию, которую привезла с собой, спросить у г-на Ругона: могут ли г-н и г-жа Делестан прийти к нему завтракать. Он велел подать себе чашку шоколада и стал дожидаться их. Антония предшествовала Делестанам, неся большой серебряный поднос, на котором им подали в их комнату две чашки кофе.
   -- Понятное дело, у вас веселее, -- проговорила Клоринда, входя. -- У вас солнце... О, вам отвели гораздо лучшее помещение, чем нам!
   Она осмотрела его апартаменты. Они состояли из прихожей, в которой направо была комната для слуги; внутри находилась спальная, большая комната, обтянутая кретоном сероватого цвета с большими красными цветами, большой четырехугольной кроватью из красного дерева и громадным камином, где пылали целые стволы дерев.
   -- Вы сами виноваты, -- вскричал Ругон, -- следовало требовать другого помещения! Я бы ни за что не согласился жить в комнатах, выходящих окнами на двор. Конечно, если покорно гнуть спину, то с вами не станут особенно церемониться!.. Я говорил это вчера вечером Делестану.
   Молодая женщина пожала плечами, бормоча:
   -- Ему все трын-трава. Он позволит поместить меня хоть на чердаке!
   Ей захотелось осмотреть даже уборную Ругона, где весь прибор был из севрского фарфора, белого с золотом, с императорским вензелем. Потом она подошла к окну и слегка вскрикнула от удивления п восторга. Перед ней, на расстоянии многих верст, компьенский лес занимал горизонт волнистым морем своих высоких дерев. Гигантские вершины громоздились одна возле другой и терялись вдали с медленным колыханием морского отлива. Там, под золотистым солнцем октябрьского утра расстилались озера золота и пурпура, словно роскошная мантия, обшитая галуном и перекинутая с одного конца неба до другого.
   -- Ну, будем завтракать, -- сказала Клоринда.
   Они сняли со стола чернильницу и письменные принадлежности. Их забавляло, что они обходятся без помощи слуг. Молодая женщина была очень весела и повторяла, что ей казалось сегодня утром, будто она, после совершенного во сне, долгого путешествия проснулась в какой-то гостинице, которую содержит принц. Этот беспорядочный завтрак на серебре восхищал ее, точно приключение среди какой-то неведомой страны, находящейся далеко, далеко за тридевять земель, в тридесятом государстве. Между тем Делестан дивился количеству дров, горевших в камине и, наконец, пробормотал, устремив глаза в пламя, с сосредоточенным видом:
   -- Мне говорили, что в замке сжигают на тысячу пятьсот франков дров в день... Тысячу пятьсот франков. Гм, вы не находите, Ругон, что эта цифра великонька?
   Ругон, медленно пивший свой шоколад, только покачал головою. Его очень тревожила необыкновенная веселость Клоринды, Сегодня утром красота ее как будто получила особую чарующую силу; большие глаза ее сверкали, точно она готовилась к бою.
   -- О каком пари говорили вы вчера вечером? -- вдруг спросил он у нее.
   Она засмеялась, не отвечая, а так как он настаивал, объявила: -- Потом увидите сами!
   Тут он рассердился и очень резко обошелся с ней. Он сделал ей настоящую сцепу ревности, осыпал намеками, сначала замаскированными, а потом перешедшими в прямые обвинения: она неприлично вела себя и на несколько минут оставила свои пальцы в руках де-Марси. Делестан со спокойным видом макал хлеб в кофе.
   -- Ах, если бы я был вашим мужем! -- вскричал Ругон.
   Клоринда встала и, поместившись позади Делестана, оперлась обеими руками ему на плечи:
   -- Ну, так что же, если бы вы были моим мужем? -- спросила она.
   Наклонившись к волосам Делестана, которые поднимались от ее теплого дыхания, она промолвила:
   -- Не правда ли, друг мой, он был бы таким же добрым, как и ты?
   Делестан, вместо ответа, повернул голову и поцеловал руку, опиравшуюся на его левое плечо. Он глядел на Ругона с взволнованным и смущенным лицом, моргая глазами, точно хотел намекнуть, что бывший премьер заходит слишком уже далеко. Ругон чуть не обозвал его дураком, но Клоринда сделала ему знак из-за головы мужа, и он пошел за нею к окну, которое она открыла. С минуту она молчала, устремив блуждающий взгляд на громадный горизонт, а потом неожиданно спросила:
   -- Зачем вы хотите уехать из Парижа? Вымени, значит, разлюбили?... Слушайте, я буду благоразумно вести себя, и послушаюсь ваших советов, если вы откажетесь от мысли забраться в вашу ужасную пору.
   При этом предложении он сделался очень серьезен. Он сослался на крупные интересы, которыми руководился. Теперь ему уже невозможно отступить назад. Пока он говорил, Клоринда тщетно старалась прочитать правду на его лице; он, казалось, серьезно решился уехать.
   -- Хорошо, вы меня разлюбили! -- отвечала она, -- В таком случае, я могу поступать, как мне вздумается... Вот увидите.
   Она без всякой досады отошла от окна, не переставая улыбаться. Делестан, продолжавший интересоваться количеством сжигаемого топлива, старался приблизительно определить, сколько печей в замке, но она перебила его, говоря, что боится опоздать к охоте и едва успеет одеться. Ругон проводил их в широкий, точно монастырский коридор, устланный зеленым ковром. Клоринда, уходя, читала на дверях имена приглашенных, написанные на маленьких карточках, окруженных узенькой деревянной рамкой. Дойдя до конца коридора, она обернулась и, видя, что Ругон стоит в нерешимости, точно собирается подозвать ее к себе, остановилась и подождала несколько секунд с улыбающимся лицом. Вместо того, Ругон ушел, сердито захлопнув дверь.
   Завтракали в это утро раньше обыкновенного. В карточной галерее много толковали о погоде, которая была очень благоприятна для охоты с гончими: солнце ярко светило, воздух был свеж и неподвижен точно стоячая вода. Придворные экипажи уехали немного раньше полудня. Местом сборища назначен был Королевский колодезь, в самой середине леса. Императорская охота ждала там уже с час. Егеря были верхами, в брюках из красного сукна, в больших шляпах с галунами, а пешие ловчие, державшие собак на своре, -- в черных башмаках с серебряными пряжками, чтобы легче бежать по лесу. Кареты посетителей, приглашенных из соседних замков, выстроились полукругом напротив своры, а группы дам и охотников в мундирах напоминали сцену со старинной картины, -- охоту при Людовике XV, -- воскресшую на ярком солнце. Император и императрица не следовали за охотой. В самом начале охоты их шарабаны свернули в боковую аллею и вернулись в замок. Многие последовали их примеру. Ругон пытался было нагнать Клоринду, но она мчалась так быстро, что он отстал и с досады решился вернуться в замок, видя, что она ускакала с де-Марси далеко вперед.
   Около половины шестого Ругона попросили сойти вниз пить чай во внутренних покоях императрицы. Эта милость выпадала обыкновенно на долю людей, известных своей любезностью. Он нашел там Бенуа д'Оршера и де-Плугерна. Старик сенатор рассказывал в весьма ловких выражениях очень крупную скабрезность, возбудившую большой смех. Охотники возвращались один за другим. Явилась и г-жа де-Комбело, прикидываясь страшно утомленной.
   На расспросы присутствовавших она сыпала техническими терминами:
   -- Нам пришлось битых четыре часа выгонять зверя из кустов. Вообразите, что на одну минуту он показался... Наконец его загнали у красного пруда. Охота была великолепная!
   Кавалер Рускони сообщил с весьма тревожным видом другую новость:
   -- Лошадь г-жи Делестан понесла... Она исчезла по направлению к дороге в Пьерфон и никто не знает, что с ней сталось.
   Тут на него посыпались вопросы. Императрица казалась в отчаянии. Он рассказал, что лошадь Клоринды все время мчалась марш-маршем. Искусство наездницы восхищало самых опытных охотников. Потом внезапно лошадь ее бросилась в боковую аллею.
   -- Да, -- прибавил Ла-Рукет, сгоравший желанием вставить свое словечко. -- Г-жа Делестан из всей мочи хлестала бедное животное... Де-Марси бросился вслед за ней, чтобы подать ей помощь. Он тоже еще не возвращался.
   Г-жа де-Лоранц, сидевшая позади императрицы, встала. Ей показалось, что все смотрят на нее с улыбкой. Она помертвела. Разговор между тем зашел о том, каким опасностям подвергаются участники охоты. Однажды олень, искавший убежища на ферме, бросился с таким неистовством на собак, что одной даме сломали ногу среди происшедшей от того суматохи. Потом перешли к предположениям. Если де-Марси удалось остановить лошадь г-жа Делестан, то, быть может, они сошли с лошадей оба, чтобы отдохнуть; в лесу немало, ведь, шалашей, сараев, беседок. Г-же де-Лоранц показалось, что улыбки стали еще злораднее и все присутствующие исподтишка наблюдают за ее бешеной ревностью. Ругон молчал; он был так же бледен, как и она, и лихорадочно выбивал пальцами марш на своем колене.
   -- Ба! невелика беда, если они и переночуют в лесу, -- пробормотал сквозь зубы де-Плугерн.
   Императрица приказала, чтобы Клоринду пригласили к ней пить чай, как только она вернется. Вдруг послышались легкие восклицания. Молодая женщина стояла на пороге, раскрасневшаяся, улыбающаяся и торжествующая. Она поблагодарила ее величество за участие и со спокойным видом прибавила:
   -- Боже мой, мне очень жаль... Напрасно все так беспокоились... Я держала пари с г-ном де-Марси, что первая прискачу к тому месту, где будет затравлен олень. Если бы не эта проклятая лошадь...
   Она весело добавила:
   -- Мы поквитались, вот и все.
   Но от нее потребовали, в подробности рассказать все как было. Она исполнила это без малейшего смущения. Лошадь ее, проскакав с четверть часа как бешеная, упала, но не ушибла ее. Она едва держалась на ногах от испуга, а потому г-н де-Марси отвел ее в соседний сарай.
   -- Мы угадали! -- закричал Ла-Рукет. -- Вы были в сарае?... Я говорил, что вы зайдете куда-нибудь отдохнуть.
   -- Вам, должно быть, было там очень неудобно, -- заметил зло де-Плугерн.
   Клоринда, не переставая улыбаться, ответила с самою нежной истомой:
   -- Напротив того, очень удобно, уверяю вас. В сарае была солома. Я села на нее... Большой такой сарай и в нем пропасть паутины! Смеркалось. Было очень весело.
   И, глядя пристально на г-жу Лоранц, прибавила, особенно растягивая слова, что придавало им особый вес:
   -- Г-н де-Марси был со мной очень добр.
   С той минуты, как молодая женщина заговорила о своем приключении, г-жа Лоранц из всей мочи прижимала два пальца к губам.
   При последних словах она закрыла глаза, точно у нее голова закружилась от гнева. Она простояла с минуту, потом, не будучи в силах сдерживать себя более, вышла. Де-Плугерн, заинтригованный, вышел вслед за ней. У Клоринды, следившей за вдовушкой, вырвался жест торжества.
   Разговор перешел на другую тему. Бенуа д'Оршер заговорил о скандальном процессе, занимавшем общественное мнение: дело шло о разводе, по обвинению мужа в бессилии. Он пересказывал самые щекотливые факты в таких технических выражениях, что г-жа де-Комбело, не понимая в чем дело, требовала пояснений. Кавалер Рускони произвел фурор, спев вполголоса несколько народных пьемонтских песенок, -- любовных песенок, которые потом переводил на французский язык. Среди его пения вошел Делестан. Он возвращался из лесу, где в течение двух часов искал жены. Все улыбнулись при виде его изумленного лица. Между тем императрица внезапно почувствовала горячую дружбу к Клоринде: она усадила ее возле себя и болтала с ней о лошадях. У Пирама, той лошади, на которой молодая женщина ездила на охоту, очень беспокойный галоп, говорила она, и объявила, что велит на следующий день оседлать для г-жи Делестан Цезаря.
   Ругон, когда вошла Клоринда, подошел к окну, прикидываясь, что его очень интересуют огоньки, зажигавшиеся вдали, налево от парка. Никто не мог таким образом видеть легких судорог, которыми подергивалось его лицо. Он долго простоял у окна и, наконец, отошел с безмятежно спокойным видом. Вернувшийся тем временем де-Плугерн прошептал ему на ухо взволнованным голосом человека, любопытство которого было удовлетворено:
   -- Сейчас была страшная сцена... Вы видели, что я пошел за ней. Она как раз наткнулась на де-Марси в конце коридора. Они вошли вместе в одну комнату. Там я слышал, как де-Марси наотрез объявил, что она ему до крайности надоела... Она выбежала тогда, как безумная, и помчалась в кабинет императора... Да, черт возьми, я думаю, что она отнесла к нему на стол пресловутые письма...
   В эту минуту появилась г-жа Лоранц. Она была бледна, как смерть. Волосы у нее на висках растрепались, дыхание прерываюсь. Она снова уселась позади императрицы с отчаянным спокойствием пациента, совершившего над собой жестокую операцию, от которой можно умереть.
   -- Она наверное пустила в ход письма, -- повторил де-Плугерн, наблюдая за ней.
   Заметив, что Ругон как будто не понимает в чем дело, он наклонился к Клоринде и сообщил ей о случившемся. Она слушала его с восхищением, глаза ее блестели от радости. Только при выходе из внутренних покоев императрицы, когда наступил час обеда, Клоринда удостоила, наконец, заметить бывшего премьера. Она взяла его под руку, и в то время как Делестан шел позади них, сказала ему:
   -- Ну что, теперь видели? Если бы вы были любезнее сегодня утром, я бы не рисковала сломить себе шею.
   Вечером на дворе замка происходило кормление собак при факелах. По выходе из столовой гости, вместо того, чтобы идти в карточную галерею, рассеялись по салонам фасада, окна которых были открыты настежь. Император занял место на центральном балконе, куда за ним могли последовать всего лишь человек двадцать.
   Внизу, от решетки до сеней, два ряда лакеев в парадных ливреях, с напудренными волосами, образовали широкую аллею. Каждый из них держал длинную пику, на конце которой пылала пакля в стоянке, наполненной спиртом.
   Высокое зеленоватое пламя томно прыгало в воздухе, образуя пятно на темном фоне ночи, но не освещая ее. Оно только озаряло среди мрака двойной ряд красных жилетов, казавшихся в-этом освещении лиловатыми. По обеим сторонам двора толпилось много народу, -- компьенские буржуа со своими дамами; бледные тени копошились в потемках и минутами отблеск горящей пакли выделял из мрака какую-нибудь фантастически безобразную, зеленоватую рожу мелкого рантье. Посредине, перед крыльцом, остатки оленя, сложенные в куче, да мостовой, были прикрыты шкурой животного, разложенной головою вперед; а на другом конце, у решетки, ждала свора собак, окруженная доезжачими. Там же псари, в зеленой ливрее и белых бумажных, чулках, махали факелами. Яркое красное пламя, посылавшее облака копоти по направлению к городу, озаряло, точно огненная пещь, собак, которые теснились друг к другу, тяжело дыша, с разинутой пастью.
   Император стоял. Порою внезапная вспышка факелов озаряла его тусклое, непроницаемое лицо. Клоринда весь обед наблюдала за Луи Наполеоном, но ничего не могла подметить в нем, кроме угрюмой усталости и скуки больного, молча страдающего человека. Раз только ей показалось, будто он искоса поглядел на де-Марси своим тусклым взглядом, маскируемым полуопущенными веками. Теперь он стоял на балконе, пасмурный, слегка согнувшись, и крутил усы, между тем как позади него гости приподнимались на цыпочках, чтобы лучше видеть.
   -- Живее, Фирмен! -- проговорил он как бы в нетерпении.
   Доезжачие трубили "La Royale". Собаки выли, вытягивая шеи и приподнимаясь на задних лапах. Вдруг, в то время как один из псарей показывал голову оленя обезумевшей своре, Фирмен, главный псарь, стоявший на крыльце, опустил бич, и свора, дожидавшаяся этого сигнала, в три прыжка пролетела через двор, поджимая бока от голода. Но Фирмен снова приподнял бич, собаки, остановились в двух шагах от оленя, присели на мостовую, трясясь всем телом и лая от нетерпения. Тем не менее, им пришлось вернуться назад и снова выстроиться на другом конце двора у решетки.
   -- О, бедные животные! -- проговорила г-жа де-Комбело с томным состраданием.
   -- Великолепно! -- кричал Ла-Рукет.
   Кавалер Рускони аплодировал, дамы нагибались в волнении; губы их подергивались; они жаждали видеть, как станут терзать оленя. Собакам не сразу отдавали добычу; томление их было само по себе очень возбуждающим зрелищем.
   -- Нет, нет, не сейчас еще, -- бормотали нежные голоса.
   Между тем Фирмен два раза поднимал и опускал бич.
   Рассвирепевшая свора выходила из себя. По третьему разу псарь не приподнял больше бича. Другой псарь убежал со всех ног, унося с собой шкуру и голову оленя. Собаки набросились на остатки, и яростный лай их перешел в глухое рычание удовольствия. Слышалось, как трещали кости. На балконах; и у окон все радовались; дамы плотоядно улыбались, стискивая белые зубы; мужчины тяжело дышали, глаза их разгорелась, а руки бессознательно ломали зубочистки, принесенные из столовой.
   На дворе происходил как бы некий апофеоз. Доезжачие трубили фанфары; псари махали факелами; бенгальские огни горели кровавым пламенем, разгоняя своим заревом мрак и заливая светом мирные физиономии компьенских буржуа, теснившихся по бокам двора.
   Император повернулся ко двору спиной и, увидев возле себя Ругона, как будто вышел из глубокой задумчивости, которая с самого обеда приводила его в пасмурное расположение духа.
   -- Г-н Ругон, -- сказал он, -- я думал о вашем деле... Существуют препятствия... много препятствий...
   Он остановился, раскрыл губы и снова сжал их. Потом, уходя, прибавил:
   -- Вы нужны здесь, в Париже, г-н Ругон!
   У Клоринды, услышавшей слова императора, вырвался жест торжества, Слова императора облетели всех присутствовавших, и все лица вытянулись в то время, как Ругон медленно проходил мимо различных групп, направляясь к карточной галерее.
   Тем временем внизу собаки доканчивали оленя. Они яростно толкали друг друга, протискиваясь в самую середину кучи. Виднелось целое подвижное море спин белых и черных, толкавшихся, вытягивавшихся, колыхавшихся, точное живое озеро, с прожорливым рычанием. Пасти, торопливо работая, пожирали стремительно, стараясь захватить как можно больше добычи. Короткие ссоры заканчивались воем. Большая легавая собака, чудный зверь, красоты поразительной, рассердившись, что находится на самом краю, отступила и потом одним прыжком прорвалась в самую средину стаи. Пробившись таким образом вперед, она оторвала себе здоровенный кусок внутренностей оленя.

VIII

   Недели проходили одна за другой. Ругон снова втянулся в прежнюю томительную и однообразную жизнь. Никогда не намекал он на приказ императора оставаться в Париже. Он говорил только о своей неудаче, о мнимых препятствиях, не позволявших ему разработать уголок в Ландах, и толки его об этом предмете были неистощимы. Какие могли быть эти препятствия? Он не видел никаких. Он даже позволял себе как будто сердиться на императора, от которого, говорил он, невозможно добиться никакого объяснения. Быть может, его величество побоялся, что у него потребуют субсидий на это дело?
   Между тем по мере того, как дни проходили, Клоринда учащала свои посещения в улицу Марбёф. При каждом свидании с Ругоном, она словно ждала от него какой-нибудь новости и глядела на него с удивлением, видя, что он ничего ей не сообщает. Вернувшись из Компиена, она жила надеждой на внезапный триумф; она создала себе целую драму: яростный гнев императора, торжественное удаление де-Марси в опалу, немедленное призвание великого человека к управлению. Этот женский план казался ей непогрешимо верным. Поэтому, по истечении месяца, удивлению ее не было границ, когда она увидела, что де-Марси все еще остается министром. Молодая женщина прониклась презрением к императору, не умевшему мстить. Она, на его месте, всю жизнь не простила бы. О чем только он думает в своем вечном безмолвии?
   Клоринда, однако, не отчаивалась. Она чуяла победу, ждала какой-нибудь непредвиденной случайности. Марси колебался. Ругон ухаживал за ней, как муж, который боится быть обманутым. После своих странных припадков ревности в Компиене, он наблюдал за ней с отеческой заботливостью, не жалел нравоучений, изъявлял желание видеть ее почти ежедневно. Молодая женщина улыбалась, уверенная теперь, что он не уедет из Парижа. Однако, в половине декабря, после нескольких недель мирного затишья, он снова заговорил о своем великом предприятии. Он виделся с банкиром и мечтал обойтись без помощи императора. Опять его заставали погруженным в карты, планы и специальные сочинения. Жилькен, по его словам, набрал уже более пятисот работников, соглашавшихся ехать в Ланды; то была первая горсть будущего народа. Тогда Клоринда забила тревогу и поставила на ноги всю шайку друзей бывшего премьера.
   Поднялась кутерьма. Каждый взял на себя определенную роль. Сговаривались у Ругона полусловами, по углам, в воскресенье и в четверг. Друзья поделили между собой трудную задачу. Каждое утро вся шайка рассыпалась по Парижу с упрямой решимостью приобрести хоть одного приверженца. Не пренебрегали ничем: самые ничтожные успехи шли в счет. Пользовались решительно всем, извлекали выгоду из самых мелочных событий, весь день не покладали рук с утра и до глубокой ночи. Друзья друзей стали их сообщниками и в свою очередь подыскивали новых сообщников. Весь Париж опутан был этой интригой. В самых отдаленных кварталах оказались люди, вздыхавшие сами не зная, отчего по торжеству Ругона. Шайка в каких-нибудь десять -- двенадцать человек играла городом.
   -- Мы правительство будущего, -- говорил серьезно дю-Пуаза.
   Он проводил параллели между ними и людьми, создавшими вторую империю.
   -- Необходима банда, чтобы организовать правительство, -- говорил он. -- Двадцать молодцов, с сильными страстями, могущественнее любого принципа; а когда они могут выставить тень принципа, то становятся непобедимыми. -- Дю-Пуаза бегал по городу, и заходил в редакции, где курил сигары, глухо подтачивая репутацию Марси; у него всегда находились двусмысленные истории на счет премьера; он обвинял его в неблагодарности и эгоизме. Упоминая про Ругона, он, каждый раз рассыпался в неопределенных обещаниях и сулил неслыханные блага: такой вот человек, если только ему удается со временем получить власть, прольет на всех целый дождь наград, подарков, субсидий. Он сообщал прессе различные сведения, цитаты, анекдоты, постоянно занимавшие публику личностью великого человека; две маленьких газеты напечатали рассказ о посещении отеля в улице Марбёф; другие газеты занимались пресловутым сочинением Ругона об английской конституции и конституции 52 года; после двухлетнего враждебного молчания, имя его вдруг приобрело популярность и вкруг него поднялся глухой хвалебный гул. Дю-Пуаза устраивал тем временем и разные другие аферы, имевшие характер более или менее двусмысленных сделок, вел отчаянную биржевую игру, рассчитывая на более или менее верное возвращение Ругона в министерство.
   -- Будем думать только о нем, -- часто повторял он с той бесцеремонностью речи, которая стесняла более застенчивых членов банды. -- Позднее он подумает о нас.
   Бенуа д'Оршер интриговал вообще говоря довольно неудачно; он поднял против Марси какое-то скандалезное дело, которое поспешили замять. Гораздо ловчее оказался его намек на возможность попасть в министры юстиции, если его зять опять вернется к кормилу правления; это заинтересовало его судейских собратьев в успехе Ругона. Кан также вел в атаку целую толпу финансистов, депутатов и чиновников, вербуя в ее ряды всех попадавшихся ему недовольных. Он нашел себе послушного сподручника в Бежуэне и даже пользовался услугами де-Комбело и Ла-Рукета, хотя они и не подозревали той роли, которую он им навязывал. Сам он агитировал в официальном мире, в высших его сферах, стараясь распространить свою агитацию до Тюльери, -- ведя в течение нескольких дней подземную работу, чтобы одно какое-нибудь слово, переходя из уст в уста, дошло, наконец, до императора.
   Но всего усерднее трудились женщины. Они затевали самые сложные комбинации и раскидывали целую сеть интриг, истинное значение которых никогда не было в точности разгадано. Г-жа Коррёр не иначе звала хорошенькую жену Бушара как "мой котеночек". Она возила ее будто бы за город, и в течение недели Бушар жил холостяком; сам д'Эскорайль вынужден был проводить вечера в маленьких театрах. Однажды дю-Пуаза встретил этих дам с господами, увешанными орденами, о чем, конечно, никому и не заикнулся. Г-жа Коррёр нанимала теперь две квартиры: одну в улице Бланш, а другую в улице Мазарин; эта последняя была очень изящна, г-жа Бушар приезжала туда по утрам и брала ключ у привратника. Передавали также, будто молодая женщина очаровала одного весьма важного сановника, пробираясь в одно дождливое утро через Пале-Рояль, приподняв свои юбки.
   Но и мелкотравчатые члены шайки лезли из кожи вон, работая на пользу Ругона. Полковник Жобелэн хаживал в одну бульварную кофейню, чтобы повидаться со старыми приятелями, офицерами, которым читал нотации за пикетом, и когда ему удавалось втереть очки трем-четырем из них, он потирал себе руки вечером, повторяя что "вся армия стоит за доброе дело". Бушар занимался такою же вербовкою в министерстве. Мало-помалу он сумел внушить чиновникам ожесточенную ненависть к Марси; он не брезгал даже простыми писарями и ухитрился заставить весь этот люд вздыхать по золотом веке, о котором нашептывал своим приятелям. Д'Эскорайль влиял на богатую, светскую молодежь, которой выхвалял широкие взгляды Ругона, -- его снисходительность к известного рода проступкам, его симпатию к силе и смелости. Наконец, даже Шарбоннели, сидя на скамейке Люксембургского сада, куда ходили каждое утро дожидаться исхода своего нескончаемого процесса, находили средство вербовать там в пользу Ругона мелких рантье Одеонского квартала.
   Сама Клоринда не довольствовалась тем, что управляла действиями всей шайки. Она вела со своей стороны весьма сложные интриги, о которых никому не рассказывала. Ее чаще чем когда-либо встречали теперь но утрам в самых подозрительных кварталах. Там, в растрепанных пеньюарах, появлялась она со своим министерским портфелем, протертым на углах и перевязанным шнурками. Она давала своему мужу самые необычайные поручения, которые он исполнял с кротостью барана, не понимая их смысла. Она посылала Луиджи Поццо разносить письма; брала де-Плугерна себе в провожатые, но заставляла его торчать но целым часам на тротуаре в ожидании ее. Одну минуту она хотела даже заинтересовать итальянское правительство в возвращении Ругона к кормилу правления. Переписка ее с матерью, все еще жившею в Турине, стала лихорадочно оживленной. Она мечтала взбудоражить всю Европу и по два раза в день навещала кавалера Рускони, для свиданий с дипломатами. Ведя свою странную кампанию, нередко припоминала она о своей красоте, так что являлась иной раз умытая, причесанная, великолепная, и когда друзья невольно дивились ей и кричали, что она красавица:
   -- Что ж делать. Так надо! -- отвечала она с видом покорной усталости.
   Она рассчитывала на собственную свою особу, как на неотразимый аргумент. Отдаться мужчине было для нее сущим пустяком. Это доставляло ей так мало удовольствия, что было таким же деловым времяпровождением, как и всякое другое, только, быть может, немного скучнее. Когда она вернулась из Компиена, дю-Пуаза, извещенный о приключении на охоте, пожелал узнать, в каких именно отношениях находится она с Марси. Он смутно подумывал о том, чтобы изменить Ругону для графа, если Клоринде удастся стать всесильной любовницей последнего. Но Клоринда чуть было не рассердилась, энергически отрицая всю историю. Он считает ее должно быть совершенной дурой, что подозревает в подобной связи? Позабыв о своих уверениях, будто больше не увидится с де-Марси, она намекнула, что в былое время, пожалуй, и могла мечтать выйти за него замуж, но ни под каким видом не согласилась бы стать его любовницей. По ее мнению, никогда умный человек не будет серьезно хлопотать о карьере любовницы. К тому же, у нее имелся в голове иной план.
   -- Видите ли, -- говаривала они иногда, -- есть много путей для достижения своих целей; но из всех этих путей всегда существует только один наилучший, в смысле наиболее приятного... У меня есть также кое-какие желания.
   Она неусыпно стерегла Ругона, желая, во что бы ни стало, возвеличить его; ей как будто хотелось откормить его властью для будущего заклания. Она продолжала покорно держать себя с ним, как его послушная ученица, -- ухаживала за ним и осыпала его комплиментами. Он же, среди лихорадочной деятельности своей банды, как будто ничего не слышал и ничего не замечал. В салоне своем, по четвергам и воскресеньям, он раскладывал пасьянс с сонным видом и словно не видел, как его друзья шептались за его спиной. Банда толковала о своих делах, подавала друг другу знаки через его голову и сговаривалась о дальнейших своих действиях, точно его не было в комнате: он казался таким бесстрастным, рассеянным и равнодушным ко всему, происходившему вокруг него, что его друзья возвышали, наконец, голос, забавляясь такой рассеянностью. Когда заговаривали о его возвращении к власти, он сердился и клялся, что шагу не ступит, хотя бы торжество ждало его на конце улицы. И действительно, он все больше и больше замыкался в своем кружке, прикидываясь, будто решительно ничего не знает о том, что происходит извне. Маленький отель улицы Марбёф, откуда исходила такая лихорадочная пропаганда, был местом безмолвия и тишины, на пороге которого посвященные, обмениваясь значительными взглядами, оставляли все симптомы борьбы, которую вели.
   -- Полноте! -- кричал дю-Пуаза, -- он нас морочит! Он отлично все слышит. Поглядите-ка вечером на его уши; они у него на макушке.
   В половине одиннадцатого, когда приятели бывшего премьера расходились из его гостиной, это составляло предмет их обычных бесед. Невозможно, чтобы великий человек не знал о самоотвержении своих друзей. "Он только прикидывается праведником, -- рассуждал все тот же дю-Пуаза. -- Этот разбойник Ругон живет себе, точно индусский идол, уснувший в самодовольстве, скрестив руки на брюхе и обращаясь с блаженной улыбкой к толпе поклонников, падающих перед ним ниц и разрезающих для него свои внутренности".
   -- Я буду наблюдать за ним, -- объявлял дю-Пуаза.
   Но сколько ни изучали лицо Ругона, его всегда находили сдержанным, спокойным и почти наивным. Быть может, он не притворялся. К тому же Клоринда считала за лучшее, чтобы он ни во что не вмешивался. Она боялась, как бы он не стал поперек ее планам, если его заставят открыть глаза. Друзья Ругона, как бы помимо его воли, старались выдвинуть его вне- ред. Им нужно было хотя бы насильно поставить его к кормилу правления, а там они посчитаются.
   Мало-помалу, однако, банда начинала терять терпение, так как дела шли слишком медленно. Язвительные речи дю-Пуаза влияли также и на других. Ругона не попрекали прямо тем, что для него делалось, но осыпали его намеками.
   Полковник являлся иногда на вечер в запыленных сапогах; он не успел забежать домой, он отбил себе все ноги, пробегав целое утро; и ведь глупо это с его стороны, потому что ему, конечно, никогда и спасибо не скажут за это. В другие разы Кан жмурил глаза, жалуясь, что в последний месяц ложится спать очень поздно. Он все разъезжает по гостям не для забавы, конечно, но потому, что надо повидаться с разными лицами по некоторым делам. Г-жа Коррёр рассказывала чувствительные истории, например, про какую-нибудь бедную молодую женщину, очень приличную вдову, которую ездила утешать. Она сожалела, что не имеет сама никакой власти, или же твердила, что если бы была влиятельной особой, то не допустила бы многих несправедливостей! Потом все друзья принимались жаловаться на свою собственную судьбу; каждый ныл, говоря, что оказался бы в совсем ином положении, если бы не был дураком; словом, жалобы не прекращались и выразительные взгляды, бросаемые на Ругона, ясно выдавали их смысл. Его кололи всякими шпильками, и даже доходили до того, что хвалили Марси. Он сначала хранил спокойствие, и все как будто не понимал, но через несколько вечеров легкие судороги стали появляться у него в лице при иных фразах, произносимых в его салоне. Он не сердился, но сжимал слегка губы, точно от невидимых уколов булавкой, и, в конце концов, пришел в такое нервное состояние, что бросил раскладывать пасьянсе. Пасьянс больше никогда не выходил у него, и он предпочитал расхаживать небольшими шагами по комнате и разговаривать, быстро отходя от своих приятелей, когда они начинали донимать его замаскированными упреками. Порою на него находили припадки бешенства; с силой снимал он кулаки за спиною, едва удерживая в себе стремление вышвырнуть всю эту ораву на улицу.
   -- Дети мои, -- сказал однажды вечером полковник, -- я не приду к нему в течение двух недель. Надо его наказать. Посмотрим, весело ли ему будет одному?
   Тогда Ругон, мечтавший запереть дверь перед своими друзьями, почувствовал себя очень оскорбленным: они сами стали избегать его общества. Полковник сдержал свое слово; другие члены шайки последовали его примеру; салон Ругона почти опустел; в нем каждый раз не досчитывалось пяти-шести обычных гостей. Когда кто-нибудь, наконец, являлся после долгого отсутствия и великий человек спрашивал: не был ли он болен, ему отвечали: "нет", с удивленным лицом, и не давали никаких объяснений. В один из четвергов никто не пришел. Ругон провел весь вечер, расхаживая один по большой комнате, заложив руки за спину и опустив голову. Он впервые почувствовал, какая прочная связь соединяла его с его шайкой. Он пожимал презрительно плечами, рассуждая о глупости Шарбоннелей, о завистливой злости дю-Пуаза и двусмысленном добродушии Мелани Коррёр. Между тем, эти приближенные к нему люди, которых он так мало уважал, были ему необходимы; они нужны были затем, чтобы он мог проявлять над ними свою власть, и он относился к ним, как ревнивый властелин, оплакивающий втайне малейшую неверность. В глубине сердца он даже умилялся над их глупостью, любил их пороки. Они как бы составляли частицу его самого, и он чувствовал себя слабее в те дни, когда они сторонились от него. Поэтому кончилось тем, что он начал им писать, когда их отсутствие становилось слишком продолжительным. После серьезных размолвок он даже ходил с ними мириться. Теперь в улице Марбёф поселился раздор с обычной перемежающейся лихорадкой примирений и новых ссор, которая обыкновенно водворяется в семьях, где любовь охладевает.
   В последние дни декабря месяца произошла особенно жаркая перепалка. Однажды вечером, друзья, сами не зная как, слово за словом, перегрызлись окончательно. В течение трех недель они не показывали носа. Дело в том, что они начинали отчаиваться. Самые хитроумные усилия ни к чему не приводили. Неопределенное положение, по-видимому, грозило продлиться бесконечное время, и вместе с тем приходилось отказаться от надежды на какую-нибудь непредвиденную катастрофу, которая сделала бы Ругона необходимым для правительства. Ждали открытия сессии законодательного корпуса, но проверка полномочий произошла без всяких скандалов, кроме отказа двух республиканских депутатов принести присягу. В данную минуту сам Кан, ловкий и изворотливый делец шайки, не надеялся больше, чтобы общее течение политики повернуло в их сторону. Ругон, разъяренный, хлопотал с удвоенной энергией о своем сельскохозяйственном проекте, чтобы замаскировать искаженное выражение лица, которое не удавалось больше держать в повиновении властной воле. -- Я чувствую себя нехорошо, -- говорил он порою. -- Видите ли, как дрожат мои руки. Доктор прописывает мне много моциону. Я теперь целый день на ногах!
   Действительно, он часто выходил со двора. Его встречали на улицах, с повисшими руками, высоко закинутой головой и рассеянным взглядом. Когда его останавливали, он рассказывал о нескончаемых своих прогулках. Однажды утром, вернувшись домой с прогулки к завтраку, он нашел у себя визитную карточку с вызолоченным обрезом, на которой красовалось имя Жилькена, написанное красивым английским почерком. Карточка была очень грязна и носила следы жирных пальцев. Ругон позвонил слугу.
   -- Особа, отдавшая вам эту карточку, ничего не говорила? -- спросил он.
   Слуга, недавно поступивший в дом, улыбнулся.
   -- Приходил какой-то господин в зеленом пальто. Он очень добр на вид и попотчивал меня сигарой... Он назвал себя только вашим приятелем.
   Уходя слуга спохватился и добавил:
   -- Кажется, он написал что-то на обороте.
   Ругон перевернул карточку и прочитал следующие слова, набросанные карандашом: "Не могу дожидаться! Наведаюсь опять вечером. Дело спешное и очень курьезное". Ругон беспечно пожал плечами, но, после завтрака, фраза: "дело спешное и очень курьезное" -- припоминалась ему и стала неотвязно преследовать. Какое такое могло быть дело, казавшееся Жилькену курьезным? С тех пор, как он препоручил бывшему комиссионеру ведение разных сложных и темных делишек, он аккуратно видался с ним каждую неделю по вечерам; никогда еще Жилькен не приходил к нему поутру. Значит, случай был выходящий из ряду вон. Ругону надоело ломать голову; нетерпение мучило его, хотя он сам находил это нелепым; он решился идти со двора и свидеться с Жилькеном, если можно, до наступления вечера.
   "Какая-нибудь пьяная чепуха, -- думал он, проходя через Енисейские Поля. -- Но, по крайней мере, я успокоюсь".
   Он шел пешком, следуя предписанию доктора. День был чудный; ясное январское солнце сияло на белом небе. Жилькен жил уже не в пассаже Гюттен, в Батиньоле, так как на его карточке стояло: "улица Гизард, в Сен-Жерменском предместье".
   Ругону стоило невероятного труда отыскать близ Сен-Сюльпис эту отвратительно грязную улицу. Он нашел в глубине темного проулка спящую привратницу, которая, не вставая с кровати, крикнула ему голосом искаженным лихорадкой:
   -- Г. Жилькен?... Право не знаю! Справьтесь в четвертом этаже, налево.
   -- В четвертом этаже имя Жилькена было написано на двери и окружено арабесками, изображавшими пылающие сердца, проткнутые стрелами. Ругон долго стучался, но слышал за дверью только стук часов и тихое мяуканье кошки.
   Он заранее предвидел, что попытка разыскать бывшего комиссионера окажется бесполезной, однако, она его успокоила. Он сошел с лестницы, облегченный, говоря себе, что теперь будет терпеливо дожидаться вечера. Выйдя на улицу, он замедлил шаги; перешел через Сен-Жерменский рынок и пошел по Сенекой улице без всякой цели. Он уже устал немного, однако решил вернуться домой пешком, когда дойдя до улицы Жакоб, вспомнил про Шарбоннелей. Ругон уже дней десять не видел их, они, без сомнения, дулись на него, потому он решился зайти к ним на минутку, пожать им руку. В это утро погода была такая теплая, что он чувствовал себя совсем размягченным.
   Комната Шарбоннелей в меблированном отеле Перигор выходила на двор, представлявший темный колодезь, откуда поднимался удушливый запах. Комната была просторная, но мрачная, с хромой мебелью из красного дерева и истасканными занавесами из красного штофа. Когда Ругон вошел, г-жа Шарбоннель складывала свои платья и упаковывала их в большой чемодан, между тем как Шарбоннель, обливаясь потом и напрягая все силы, затягивал ремни другого чемодана, поменьше.
   -- Итак, вы уезжаете? -- спросил Ругон, улыбаясь.
   -- О, да, -- отвечала г-жа Шарбоннель с глубоким вздохом, -- на этот раз наше решение неизменно.
   Однако они засуетились вокруг бывшего премьера, очень. польщенные его визитом. Все стулья у них были завалены платьем, бельем, корзинами, набитыми битком. Он сел на кровать и сказал с добродушным видом:
   -- Не беспокойтесь! мне тут очень хорошо; продолжайте заниматься своим делом; я не хочу вам мешать... Вы уезжаете с восьмичасовым поездом?
   -- Да, с восьмичасовым поездом, -- отвечал Шарбоннель. -- Нам остается еще провести шесть часов в Париже... Ах, долго будем мы его помнить, г-н Ругон!
   Шарбонель, обыкновенно очень молчаливый, наговорил теперь всяких ужасов и дошел до того, что погрозил кулаком в окно. Надо ведь забраться в этакой город, чтобы сидеть в потемках у себя в комнате в два часа пополудни. Грязный полумрак, проникавший из узкого колодца-двора -- вот вам и Париж. Слава Богу, что можно еще вернуться на солнышко в свой садик в Плассане. Он огляделся кругом, чтобы посмотреть не забыл ли чего. Утром он запасся "Указателем" железных дорог. На камине в жирной бумаге лежал жареный цыпленок, которого они купили себе на дорогу.
   -- Душа моя, -- повторял Шарбонель, -- хорошо ли ты осмотрела все ящики?... У меня стояли туфли в ночном столике... Кажется, какие-то бумаги завалились за комод...
   Ругон, сидя на кровати, со странной грустью глядел на приготовления к отъезду старика и старухи, которые дрожащими руками укладывали свои вещи. Ему чудился немой упрек в их волнении. Он сам задержал их в Париже, а между тем хлопоты их кончились безусловной неудачей, настоящим бегством.
   -- Напрасно вы уезжаете, -- пробормотал он.
   У г-жи Шарбоннель вырвался умоляющий жест, которым она как бы просила его замолчать. Она оживленно возразила:
   -- Послушайте, г-н Ругон, не обещайте нам ничего. В противном случае нашему несчастью не будет конца... Когда я подумаю, что мы два с половиною года провели здесь! Два с половиною года -- Боже мой! -- в этой трущобе!.. Я нажила здесь ревматизм в левой ноге; я спала у стены, а она сырая, пресырая!.. Нет, всего не перескажешь. Это было бы слишком долго. Мы прожили страшные деньги. Вот хоть бы вчера я должна была купить этот большой чемодан, чтобы уложить разные, скверно сшитые платья и белье, которое приходило ко мне от прачки в лохмотьях... Ах, уж о чем я не пожалею, так это о ваших прачках! они все сжигают своей кислотой.
   Она сунула кучу тряпок в чемодан, восклицая:
   -- Нет, нет, мы уедем! Уверяю вас, я умру, если пробуду здесь еще один лишний час.
   Но Ругон с непонятным упрямством заговорил об их деле. Им сообщили значит очень худые вести? Тут Шарбоннели рассказали чуть не плача, что наследство их кузена окончательно ускользает из их рук. Государственный совет готовится разрешить сестрам св. Семейства принять в дар пятьсот тысяч франков от кузена Шевассю. И что окончательно обескуражило их, так это известие о вторичном приезде монсеньора Рошера, именно с целью ускорить решение дела.
   Вдруг Шарбоннель, в припадке внезапного отчаяния, бросил затягивать чемодан и принялся ломать руки, повторяя разбитым голосом:
   -- Пятьсот тысяч франков! Пятьсот тысяч франков!
   Уныние овладело престарелой четой. Оба уселись; муж на чемодане, жена на узле с бельем, и начали причитать жалобно и пространно; когда один умолкал, другая продолжала. Они припоминали о своей привязанности к кузену Шевассю и рассказывали, как нежно его любили. На самом деле они уже семнадцать лет не виделись с ним, когда узнали об его смерти, но в настоящую минуту искренно умилялись, воображая, что окружали его неусыпными попечениями во время его болезни. Потом стали обвинять сестер св. Семейства в гнусных проделках; они обошли их родственника, устранив от него всех его друзей и запугивая его больное воображение. Г-жа Шарбоннель, которая была, однако, набожной женщиной, рассказала даже страшную историю, по которой выходило, будто их кузен Шевассю умер от страха после того, как написал завещание под диктовку патера, показавшего ему черта у его постели. Что касается фоверольского епископа, монсеньора Рошера, то он нехорошее дело затеял, участвуя в ограблении двух честных людей, известных всему Плассану добросовестностью, с которой они накопили себе небольшое состояние торговлей маслом.
   -- Быть может, не все еще потеряно, -- сказал Ругон, видя, что они как будто начинают сдаваться. -- Монсеньор Рошер ведь не Бог... Я не мог заняться вашим делом это время. У меня столько хлопот! Дайте-ка мне поглядеть, на чем оно остановилось. Я не хочу, чтобы нас съели.
   Шарбониели переглянулись, пожимая плечами. Муж пробормотал: -- Не стоит труда, г-н Ругон.
   Бывший премьер настаивал, божась, что употребит все усилия: он не хочет, чтобы они уезжали, ничего не добившись; г-жа Шарбонель повторила: -- Нет, не стоит труда. Вы даром только потратите время... Мы говорили про вас с нашим адвокатом. Он рассмеялся и сказал, что в данную минуту вы не в силах бороться с монсеньором Рошером.
   -- Если сила не на нашей стороне, то ведь ничего не поделаешь! -- сказал в свою очередь Шарбоннель.
   -- Лучше уступить, -- добавила его жена.
   Ругон опустил голову. Слова старика и старухи являлись для него настоящей пощечиной. Никогда еще его бессилие не было ему так тяжко.
   Между тем г-жа Шарбоннель продолжала:
   -- Мы вернемся в Плассан, и это будет с нашей стороны гораздо благоразумнее... О! мы нисколько не в претензии на вас, г-н Ругон. Когда увидимся с г-жой Фелисите, вашей матушкой, мы скажем ей, что вы распинались за нас. Если и другие станут нас расспрашивать, то не бойтесь, мы-то уж вас никому не выдадим. Ведь и лошадь свыше сил не везет, не правда ли?
   Это было верхом унижения. Он представлял себе появление Шарбоннелей в провинции. К вечеру весь город сплетничал бы без умолку. Это было бы для него личной неудачей, поражением, от которого не оправишься в течение долгих лет.
   -- Останьтесь! -- вскричал он. -- Я хочу, чтобы вы оставались!.. Увидим, удастся ли монсеньору Рошеру проглотить меня живым!
   Он захохотал злым смехом, который испугал Шарбоннелей. Однако они не сразу сдались и, если согласились остаться еще некоторое время в Париже, то лишь на неделю, не более того. Муж старательно развязал веревки, которыми затянул маленький чемоданчик; жена зажгла свечу, хотя не было еще и трех часов, чтобы уложить платья и белье обратно в комод. Прощаясь с ними, Ругон дружески пожал им руку и возобновил свои обещания.
   На улице, пройдя всего лишь десять шагов, он в этом раскаялся. К чему удержал он Шарбоннелей, которые забрали себе в голову уехать? Выпадал отличный случай отделаться от них, а теперь он более чем когда-либо обязался выиграть их тяжбу. Всего более сердился он на самого себя, сознавая, что только тщеславие заставило его помешать их отъезду. Такое поведение казалось ему недостойным его силы. Как бы ни было, он обещал и должен теперь похлопотать за них. Если он заберет опять в руки бразды правления, то будет очень легко поддержать иск стариков. Он прошел улицу Бонапарта, повернул на набережную и перешел через улицу св. Отцов.
   Погода стояла еще теплая. С реки, однако, поднимался очень резкий ветерок. Он был уже посреди моста и плотнее застегивал свое пальто, как вдруг увидел перед собой толстую закутанную в мех даму, которая преградила ему дорогу. По голосу он узнал г-жу Коррёр.
   -- Ах! это вы? -- проговорила она жалобным тоном. -- Уж только потому, что случайно наткнулась на вас, пожму так и быть вашу руку... А то бы ни за что к вам сама не пошла. Нет, вы совсем не любезны!
   Она стала упрекать Ругона за то, что он ничего не предпринимает по тому делу, о котором она давно уже хлопотала. Речь шла все о той же девице, Эрмини Биллькок, бывшей воспитаннице. Сен-Дени, на которой соглашался жениться ее соблазнитель, офицер, если какая-нибудь сострадательная душа даст необходимое приданое. К тому же все знакомые преследуют бедняжку Мелани! Вдова Летюр ждет обещанной ей табачной лавочки; г-жи Шардон, Тестаньер и Жалагье ежедневно приходят к Мелани плакаться на свою нищету и напоминать об ее обещаниях.
   -- Я ведь рассчитывала на вас, -- добавила она. -- Ах! вы поставили меня в очень затруднительное положение!.. Вот и теперь я иду в министерство народного просвещения хлопотать о стипендии для маленького Жалагье. Вы ведь мне обещали эту стипендию.
   Она вздохнула и проговорила вполголоса:
   -- Да, нечего делать, всем нам приходится обивать чужие пороги, так как вы не хотите быть нашим заступником.
   Ругон, которого беспокоил ветер, поднимал плечи, глядя вниз-под моет, на пристань св. Николая, где копошился торговый люд. Слушая г-жу Коррёр, он в то же время следил за небольшой, нагруженной сахарными головами шлюпкой, которую рабочие разгружали, скатывая головы по деревянному желобу на набережную. Человек двести наблюдали с набережной за этой операцией.
   -- Я ничего теперь не значу и ничего не могу сделать, -- отвечал он. -- Напрасно вы сердитесь на меня.
   Она возразила уверенным тоном:
   -- Полноте, я вас знаю! Вам стоит только захотеть, и вы будете всемогущим... Не хитрите, Эжен!
   
   Он не мог сдержать улыбки. Мелани, как он ее звал в былое время, напомнила ему своей фамильярностью отель Ванно, где у него не было сапог, а он, между тем, завоевывал Францию. Он позабыл об упреках, которыми осыпал себя после того, как расстался с Шарбоннелями.
   -- Ну, в чем дело? -- спросил он с добродушным видом... -- Пожалуйста, только не останавливайтесь. Здесь совсем замерзнешь. Так как вы идете в улицу Гренель, то я провожу вас до конца моста.
   И, повернув назад, он пошел рядом с г-жой Коррёр, не предложив ей, однако, руки. Мелани пространно описывала ему свои горести..
   -- Что касается других, то в сущности мне наплевать на них! Барыни мои могут подождать... Я не мучила бы вас и была бы весела по-прежнему, помните; если бы меня саму не донимали крупные неприятности. Что делать, терпишь, терпишь, да и обозлишься под конец. Родной брат обижает меня. Бедный Мартино, жена совсем сбила его с толку. Он стал совсем бесчувственным человеком.
   И с мельчайшими подробностями Мелани передала о новой попытке к примирению, которую сделала было на прошедшей неделе. Чтоб выведать, как относится к ней брат, она вздумала послать в Куланж одну из своих приятельниц, ту самую девицу Эрмини Биллькок, о замужестве которой хлопотала в течение двух лет.
   -- Поездка ее стоила мне двести пятьдесят франков, -- продолжала она. -- Ну, и знаете ли, как ее приняли? Г-жа Мартино набросилась на нее с пеной у рта, крича, что если я стану подсылать разных шлюх к брату, то она призовет жандармов и велит арестовать их. Моя бедная Эрмини так дрожала, когда я встретила ее на Монпарнасском дебаркадере, что я вынуждена была отвезти ее в кофейню и угостить там кое-чем.
   Они дошли до конца моста. Прохожие толкали их. Ругон, стараясь утешить Мелани, искал ласковых слов.
   -- Все это очень досадно, но брат, рано или поздно, вернет вам свою любовь, увидите. Время все улаживает.
   Они остановились на тротуаре, выжидая, пока проедут катившиеся мимо с грохотом кареты. Потом Ругон снова пошел небольшими шагами. Она последовала за ним, повторяя:
   -- В день смерти Мартино она способна все сжечь, если только он оставит завещание в мою пользу... Бедняга совсем плох; одни кости да кожа. Эрмини находит, что у него очень нехороший вид... Словом, я очень беспокоюсь.
   -- Теперь ничего сделать нельзя, надо подождать, -- сказал Ругон с неопределенным жестом.
   Она снова остановила его посреди моста и, понизив голос, проговорила:
   -- Эрмини сообщила мне странные вещи. Кажется, что Мартино запутался в политику. Он республиканец. На последних выборах он возмутил весь край... Это меня сразило. Гм! ведь его могут, пожалуй, за это маленько потревожить?
   Наступило молчание. Она как-то странно глядела на Ругона. Он замигал глазами, словно желал избежать ее взгляда, и произнес с невинным видом:
   -- Успокойтесь, у вас есть друзья. Они вас не забудут, рассчитывайте на них.
   -- Я рассчитываю только на вас, Эжен, -- проговорила она нежно и очень тихо.
   Он был отчасти тронут и в свою очередь, поглядев Мелани прямо в лицо, нашел ее трогательной, с ее жирной шеей и размалеванной маской красивой женщины, не хотевшей стариться. Она напоминала ему его молодость.
   -- Да, рассчитывайте на меня! -- ответил он, сжимая ей руки. -- Вы знаете, что я готов стоять за вас горой.
   И проводил ее до набережной Вольтера. Расставшись, он снова перешел через мост, чтобы поглядеть на сахарные головы, которые выгружались на пристани св. Николая. Он даже облокотился, на минуту, на парапет. Но головы сахара, скатывавшиеся по деревянным желобам, зеленая вода, непрерывной струей пробегавшая под сводами моста, зеваки, дома -- все вскоре у него перепуталось, слилось в одну неопределенную, смутную грезу. Он думал о самых разнообразных вещах и вместе с г-жой Коррёр забирался в темную глубь времен. Он больше ни о чем уже не жалел, его мечтой было стать очень великим, очень могущественным, чтобы удовлетворить всех своих приближенных, удовлетворить свыше меры и возможности.
   Дрожь вывела его из неподвижности. Зубы стучали у него от холода. Ночь сгущалась, с реки поднимался белый пар. Проходя по Тюльерийской набережной, он почувствовал себя очень утомленным. Ему вдруг стало лень идти пешком, но проезжавшие мимо фиакры были не свободны; он уже отчаивался найти извозчика, как вдруг увидел кучера, остановившего свою лошадь прямо перед ним. Из окна кареты высунулась голова. То был Кан, кричавший ему:
   -- Я ехал к вам. Садитесь! Я вас довезу и мы потолкуем.
   Ругон влез в его карету. Не успел он сесть, как бывший депутат разразился целым потоком слов, несмотря на толчки экипажа, лошадь которого снова поплелась рысцой вдоль набережной.
   -- Ах, мой друг, мне сейчас предложили одну вещь... Вы ни за что не угадаете, что именно. Я просто задыхаюсь от волнения.
   И спустив стекло в карете, добавил:
   -- Вы позволите, не правда ли?
   Ругон откинулся в угол и глядел в окно кареты на серый забор Тюльерийского сада, пробегавший мимо них. Кан, очень красный, продолжал с отрывистыми жестами:
   -- Вы знаете, я последовал вашим советам... и вот уже два года, как веду ожесточенную борьбу. Я три раза виделся с императором и теперь собираюсь подать ему четвертый мемуар. Если я и не получил концессии на железную дорогу, за то не допустил Марси передать ее Восточной компании... Словом, я действовал так, чтобы сохранить выжидательное положение, пока сила окажется на нашей стороне.
   Он умолк на минуту, голос его был заглушен отчаянным лязгом телеги, нагруженной железом и проезжавшей вдоль набережной. Потом, когда карета обогнала телегу, он продолжал:
   -- Ну, вот сейчас ко мне в кабинет явился какой-то незнакомый, крупный предприниматель, и спокойно предложил, от имени директора Восточной компании доставить мне концессию, если я соглашусь дать взятку в миллион акциями моей железной дороги... Что вы об этом скажете?
   -- Дорогонько, -- пробормотал Ругон, улыбаясь.
   Кан, качая головой, скрестив на груди руки, сказал:
   -- Нет, вы представить себе не можете, каков у них апломб... Надобно было бы пересказать вам весь разговор с предпринимателем. Марси за миллион готов поддержать меня, и ручается, что просьба моя будет выполнена не позже как через месяц. Он требует себе доли, вот и все... А когда я упомянул об императоре, мой посетитель улыбнулся и сказал мне напрямик, что дело мое пропащее, если император за меня.
   Карета выехала на площадь Согласия. Ругон выглянул из своего угла, разгоряченный, с пылавшими щеками.
   -- И вы, конечно, выгнали этого господина за дверь? -- спросил он.
   Бывший депутат поглядел на него с минуту молча и с очень удивленным видом. Гнев его быстро улегся. Он в свою очередь забился в угол кареты и пробормотал:
   -- Ну, нет! разве можно выгонять людей, не подумавши... К тому же я хотел знать ваше мнение. Самому мне, признаюсь, хочется принять это предложение.
   -- Ни под каким видом не делайте этого, Кан! -- вскричал Ругон в бешенстве. -- Ни под каким видом!
   Они заспорили. Кан подкреплял свои доводы цифрами. Конечно, миллионная взятка велика, спору нет, но он мог наверстать этот убыток различными операциями. Ругон не слушал и жестом отказывался слушать. Плевать ему на деньги. Он не хотел, чтобы Марси положил себе в карман миллион, потому что отдать ему этот миллион значило сознаться в бессилии, признать себя побежденным, оценить влияние соперника несоразмерно дорого и таким образом еще больше его возвеличить.
   -- Вы видите, что Марси уже утомлен борьбой, -- сказал Ругон. -- Он идет на сделки... Подождите еще немного, и мы получим концессию даром.
   Он прибавил почти с угрозой:
   -- Мы поссоримся, предупреждаю вас. Я не хочу допустить, чтобы кого-либо из моих друзей грабили так беспощадно.
   Наступило молчание. Карета катилась по Елисейским Полям. Оба они, казалось, внимательно считали деревья в боковых аллеях. Кан первый прервал молчание и заметил вполголоса:
   -- Послушайте, я ничего лучшего, ведь, и не желаю, я хотел бы оставаться с вами; но сознайтесь, что вот уже скоро два года, а...
   Он не кончил своей фразы и добавил:
   -- Конечно, вы тут не виноваты, у вас в настоящую минуту руки связаны... Дадим взятку, и тогда дело будет вернее!
   -- Ни за что, -- повторил Ругон с энергией. -- Через две недели вы непременно получите свою концессию!
   Карета остановилась у маленького отеля в улице Марбёф. Тут, не выходя из экипажа, они потолковали еще с минуту точно в кабинете. У Ругона обедали вечером Бушар и полковник Жобелэн. Он хотел оставить обедать и Кана, но тот отказался, якобы к великому своему сожалению, объяснив, что уже отозван в другое место. Теперь Ругон относился с еще большей горячностью, чем Кан, к постройке железной дороги из Ниора в Анжер. Он брался уладить это дело непременно. Когда он вышел, наконец, из экипажа, то дружески захлопнул дверцу, обменявшись последним поклоном с бывшим депутатом.
   -- До свидания, в четверг, не правда ли? -- вскричал Кан, высовываясь из окна в то время как карета увозила его.
   Ругон вернулся домой с легкой лихорадкой. Он не мог даже прочитать вечерних газет. Было всего только шесть часов, но он пошел в гостиную и там дожидался гостей, прохаживаясь взад и вперед по комнате. Первое в году, бледное январское солнце произвело у него мигрень, от которой путались все его мысли. Он живо помнил ощущения сегодняшнего утра. Его неотступно преследовали друзья, которых он боялся и к которым чувствовал неизменную привязанность; они толкали его, торопили неизбежной развязкой. И это не было ему неприятно; он находил, что они правы, сердясь на него, что пора действовать; он чувствовал, как в нем самом просыпался гнев, раздутый их гневом. Наступало время принять какое-нибудь, хотя бы даже рискованное решение.
   Вдруг он вспомнил про Жилькена, о котором чуть не позабыл. Он позвонил и спросил, не приходил ли в его отсутствие "господин в зеленом пальто". Слуга с улыбкой отвечал "нет". Тогда он отдал приказание провести гостя в кабинет, если он придет вечером.
   -- Немедленно доложить мне, -- прибавил он, -- хотя бы мы тогда сидели за столом.
   Потом, под влиянием снова пробудившегося любопытства, он пошел за карточкой Жилькена и перечел несколько раз: "Дело очень спешное и курьезное", но все-таки не мог догадаться. Когда явились Бушар и полковник, он сунул карточку в карман, смущенный, раздраженный этой фразой, которая словно втемяшилась ему в голову.
   Обед был очень прост. Бушар жил за последние два дня холостяком, так как жена его уехала к больной тетке, о которой, впрочем, раньше никогда не упоминала. Что касается полковника, то он часто обедал у Ругона и в этот вечер привел с собой своего сына Огюста, находившегося в отпуске. Г-жа Ругон хозяйничала с обычной своей молчаливой любезностью, Блюда бесшумно приносились и уносились обратно. Толковали про гимназические занятия. Столоначальник цитировал стихи Горация и напомнил о наградах, полученных им на публичных экзаменах в 1843 г. Полковник желал, чтобы в средних учебных заведениях была введена военная дисциплина. Объясняя, почему именно Огюст не получил степени бакалавра в ноябре месяце, он уверял, будто мальчик, вследствие чрезвычайной живости ума, подробнее отвечал на вопросы профессоров, чем те этого желали, и таким образом раздражал своих экзаменаторов. Между тем как отец объяснял его неудачу, Огюст, с лукавой усмешкой довольного плута, ел жаркое.
   За десертом звонок у парадной двери вывел Ругона из рассеянности. Думая, что это Жилькен, он поспешно обернулся к дверям, машинально складывая салфетку, в ожидании доклада. Вместо того вошел, однако, дю-Пуаза. Бывший подпрефект уселся в двух шагах от стола, как старый знакомый. Он зачастую приходил вечером, спозаранку, тотчас после обеда, которым пользовался в меблированной комнатке, которую нанимал со столом, в предместье Сент-Оноре.
   -- Я положительно с ног сбился, -- пробормотал он, не объясняя какими такими хлопотливыми делами занимался поутру. -- Я бы улегся спать, если б не надо было заглянуть в газеты... они в вашем кабинете, Ругон, не правда ли?
   Он, впрочем, остался в столовой, приняв предложенную ему грушу и немного вина. Разговор зашел о дороговизне провизии; за последние двадцать лет все стало вдвое дороже. Бушар припомнил, что в молодости покупал пару голубей за пятнадцать су. Когда подали кофе и ликер, г-жа Ругон удалилась. В гостиную вернулись без нее. Тут были все старые знакомые, не церемонившиеся друг с другом. Полковник и Бушар сами принесли ломберный стол к камину, и погрузились в глубокомысленные соображения пикета. Огюст перелистывал иллюстрированный журнал, а дю-Пуаза куда-то исчез.
   -- Посмотрите, какая ко мне игра пришла, -- проговорил вдруг полковник, -- поразительная, не правда ли?
   Ругон подошел и покачал головой. Потом уселся на место и, взяв щипцы, собирался помешать в камине огонь, как явился слуга и сказал ему на ухо:
   -- Пришел тот господин, который был утром.
   Руган вздрогнул. Он не слыхал звонка. В кабинете он нашел Жилькена, который стоял с тростью под мышкой и рассматривал с видом знатока плохую, гравюру, изображавшую Наполеона на острове св. Елены. Длинное зеленое пальто Жилькена было застегнуто сверху донизу, а на голове надета, несколько набекрень, почти новая шляпа.
   -- Ну, что? -- оживленно спросил Руган.
   Жилькен, очевидно, не торопился. Он покачал головой и сказал, глядя на гравюру:
   -- Ловко нарисовано!.. Ему должно быть чертовски скучно!
   Кабинет был освещен одной лампой, стоявшей на конце письменного стола. При входе Ругона послышался небольшой шум, шорох бумаги за креслом с высокой спинкой, стоявшим перед камином; потом наступила такая тишина, что можно было приписать этот шорох треску полуистлевшей в камине головешки. Жилькен не хотел садиться. Руган и он стояли у двери, в тени, отбрасывавшийся шкафом с книгами.
   -- В чем дело? -- переспросил Ругон, добавив, что заходил утром в улицу Гизард.
   Тогда Жилькен заговорил про свою привратницу, прекрасную женщину, которая умирала от грудной болезни, вследствие того, что в нижнем этаже очень сыро.
   -- Что у тебя за спешное дело... какого оно рода?
   -- Постой! Я за этим именно и пришел. Мы потолкуем... Ты всходил на лестницу и слышал кошку? Вообрази, что эта кошка пришла ко мне с крыши. Раз ночью, когда окно мое было открыто, я нашел ее на своей кровати. Она лизала мне бороду. Это меня тронуло, и я оставил ее у себя.
   Наконец он решился заговорить о деле, но история оказалась длинной. Жилькен начал с того, что описал свою любовную связь с одной гладильщицей, которой он понравился однажды вечером при выходе из театра Ambigu. Бедной Евлалии пришлось оставить свою мебель домовладельцу, потому что ее бросил любовник как раз в тот момент, как она задолжала домовладельцу за пять квартирных сроков. И вот таким образом она жила уже две недели в меблированных комнатах улицы Монмартр, возле своей мастерской. Он ночевал целую уже неделю у нее во втором этаже, в глубине коридора, в маленькой темной комнатке, выходившей на двор.
   Ругон покорно слушал его.
   -- Вообрази себе, что три дня тому назад, -- продолжал Жилькен, -- я принес туда пирог и бутылку вина... Мы поужинали в постели, понимаешь. Мы рано ложимся спать... Евлалия встала незадолго до полуночи, чтобы стряхнуть крошки, и потом опять захрапела. Такая уж она соня!.. Я же не спал. Я задул свечу и лежал с открытыми глазами, когда в соседней комнате вдруг поднялся спор. Надо тебе сказать, что обе комнаты сообщаются дверью, которая теперь заколочена. Голоса понизились; спорщики как будто помирились; потом я услышал такой странный звук, что любопытство заставило меня поглядеть в дверную скважину... Нет, ты ни за что не угадаешь...
   Он остановился, вытаращив глаза и заранее наслаждаясь впечатлением, какое рассчитывал произвести.
   -- Их было двое: один молодой, лет двадцати пяти, а другой старый, которому, казалось, уже лет за пятьдесят, худощавый, маленького роста, болезненный. Эти молодцы рассматривали пистолеты, кинжалы, шпаги и разное другое оружие, сталь которого сверкала... Они шепотом разговаривали на каком-то жаргоне, которого я сначала не понял, но по некоторым словам вскоре догадался, что они говорят по-итальянски. Ты знаешь, ведь, что я путешествовал в Италии по торговым делам. Напрягая все свое внимание, я понял в чем дело... Эти господа приехали в Париж, чтобы убить императора. Вот как-с!
   Скрестив руки и прижимая трость к груди, он повторил несколько раз:
   -- Что, курьезная ведь штука?
   Так вот в чем заключалось дело, которое казалось Жилькену курьезным. Ругон пожал плечами. Уже раз двадцать доносили ему о подобных заговорах. Бывший комиссионер пустился в подробности.
   -- Ты сам, ведь, приказывал сообщать тебе обо всем, что услышу. Я хочу оказать тебе услугу и докладываю обо всем, не так ли? Напрасно ты строишь такую кислую гримасу... Ведь если бы я пошел в префектуру, меня не отпустили бы без хорошего вознаграждения, но только я лучше хочу угодить приятелю. Говорят тебе, дело серьезное! Ступай, расскажи об этом императору, и он тебя расцелует, право слово!
   Жилькен уже дня три, как наблюдал за этими господами. Днем приходило двое других: молодой и пожилой, очень красивый, с бледным лицом и длинными мерными волосами, который казался главным руководителем. Все они как будто с ног сбились от усталости и объяснялись друг с другом коротко, иносказательно. Накануне Жилькен видел, как они заряжали "маленькие машины", которые он принял за бомбы. Он взял у Евлалии ключ от комнаты, просиживал там по целым дням без сапог и прислушивался. Вечером он с десяти часов устраивал так, чтобы Евлалия храпела, к вящему успокоению этих господ. По его мнению, никогда не следует впутывать женщин в серьезные дела.
   Пока Жилькен болтал, Ругон становился все серьезнее. Он верил на этот раз в существование заговора. Несмотря на то, что бывший комиссионер был слегка навеселе, и от него несло полынной водкой, несмотря на нелепые подробности, которыми, он пересыпал свой рассказ, от этого рассказа веяло правдой. Вся утренняя тревога, мучительное беспокойство, томившее Ругона, сводилось теперь для него на предчувствие. Волнение, владевшее им все утро, снова охватило его, -- невольное волнение сильного человека, собирающегося поставить на карту свою жизнь.
   -- За этими болванами, наверное, следит по пятам вся префектура, -- проговорил Ругон, прикидываясь совсем равнодушным.
   Жилькен осклабился и пробормотал сквозь зубы:
   -- Ну, префектура хорошо сделает, если поторопится.
   Затем он умолк, все еще посмеиваясь и хлопнув по своей шляпе.
   Ругон понял, что он не все рассказал, и поглядел ему прямо в лицо. Но Жилькен, засунув трость под мышку, отворил дверь, говоря:
   -- Как бы то ни было, а ты предупрежден. Теперь я пойду обедать, любезнейший. Я ведь еще не обедал, так как все утро следил за моими молодцами. Я голоден, как волк!
   Ругон удержал своего гостя, предложив накормить его обедом, и тотчас же приказал накрыть прибор в столовой. Жилькен казался тронутым. Он затворил дверь кабинета и, понизив голос, чтобы слуга не мог услышать, проговорил:
   -- Ты добрая душа... Слушай же. Не хочу тебе лгать. Если бы ты худо меня принял, я пошел бы в префектуру... Но теперь ты узнаешь все. Ведь это честно с моей стороны? Ты припомнишь эту услугу, надеюсь. Друзья все-таки друзья, что бы там ни говорили...
   Нагнувшись к хозяину, он свистящим голосом докончил:
   -- Завтра вечером... перед оперой, собираются смести с лица земли "Баденге", в ту самую минуту как он подъедет к театру. Карета, адъютанты, вся клика будет сметена сразу.
   В то время как Жилькен усаживался за обед в столовой, Ругон стоял посреди кабинета, неподвижный, немного бледный. Он размышлял и колебался. Наконец сел к письменному столу и взял лист бумаги; но почти тотчас оттолкнул его. Одну минуту он как бы собирался идти к дверям и отдать какое-то приказание, но медленно вернулся на прежнее место и снова углубился в думу, омрачившую его лицо.
   В это мгновенье перед камином кресло с высокою спинкой отодвинулось, и дю-Пуаза поднялся-с него, складывая с безмятежно спокойным видом газету.
   -- Как, вы были здесь? -- грубо спросил Ругон.
   -- Конечно, я читал газеты, -- отвечал отставной подпрефект с улыбкой, обнаружившей его неровные белые зубы. -- Вы знали, это и, без сомнения, видели меня, когда входили.
   Эта наглая ложь положила конец дальнейшим объяснениям. Оба они несколько секунд молча глядели друг на друга. Ругон в нерешительности заморгал и вторично подошел к бюро, дю-Пуаза сделал легонький жест, ясно говоривший: "подождите, спешить не зачем!" Они ни слова не сказали друг другу и вернулись в гостиную.
   В этот вечер завязалась такая ссора между полковником и Бушаром по поводу орлеанских принцев и графа Шамбора, что они бросили карты, божась никогда больше не играть друг с другом. Они уселись по обеим сторонам камина со сверкавшими угрозой глазами. К возвращению Ругона они уже примирились и наперерыв друг перед другом превозносили его до небес.
   -- О, я не стесняюсь повторить это при нем, -- продолжал полковник. -- В настоящее время нет человека, который был бы ему по плечу.
   -- Мы, сударь, бранили вас, заметьте себе это, -- объявил Бушар с тонким видом.
   Повернувшись к полковнику, он присовокупил:
   -- Ум из ряду вон!
   -- Человек дела с зорким оком победителя.
   -- Ах, хорошо было бы, если бы он занялся опять государственными делами!
   -- Да, беспорядок был бы не так велик! Ругон один может озарить империю блеском.
   Ругон пожимал своими широкими плечами, прикидываясь из скромности недовольным. Это каждение прямо в лицо очень льстило ему. Ничто так не щекотало его тщеславия, как беседы полковника и Бушара, когда оба они в течение целых вечеров обменивались друг с другом подобными восторженными фразами. Глупость их расплывалась по всей гостиной, лица становились забавно дурацкими; и чем пошлее казались они ему, тем более наслаждался он их монотонным голосом, восхвалявшим его до небес. Порою, когда кузены отсутствовали, он подсмеивался над их непроходимой глупостью, но, тем не менее, лесть удовлетворяла его инстинктам высокомерия и власти.
   -- Нет, господа, я ничтожный человек, -- сказал он, качая головой. -- Если бы я действительно был такой сильной личностью, как вы думаете...
   Он не кончил и, сев за стол, машинально раскинул пасьянс, что с ним случалось теперь очень редко. Бушар и полковник не умолкали. Они объявили, что Ругон великий оратор, великий администратор, великий финансист, великий политик. Дю-Пуаза, стоя, одобрительно кивал головой. Он проговорил, наконец, не глядя на Ругона:
   -- Боже мой, нужен только случай... Император очень расположен к Ругону. Пусть завтра стрясется какая-нибудь катастрофа, пусть он почувствует нужду в энергической руке -- и послезавтра Ругон министр... Боже мой! Да, это так!
   Великий человек медленно поднял глаза. Он откинулся на спинку кресла, не докончив своего пасьянса; лицо его снова омрачилось. Но и в этой задумчивости льстивые и неутомимые голоса полковника и Бушара как бы убаюкивали его и наталкивали на решение, перед которым он еще отступал. Он, наконец, улыбнулся, когда юный Огюст, докончивший пасьянс, вскричал:
   -- А ведь вышло, г-н Ругон!
   -- Черт побери, -- заметил дю-Пуаза, повторяя обычную фразу великого человека, -- у него всегда выходит!
   В эту минуту слуга пришел сказать Ругону, что его спрашивают какой-то господин и дама. Он подал визитную карточку, заставившую бывшего премьера слегка вскрикнуть:
   -- Как, они в Париже!
   То были маркиз и маркиза д'Эскорайль. Он поспешил принять их в кабинете. Они извинились, что приехали так поздно, а потом в разговоре намекнули, что уже два дня как находятся в Париже. При всем том боязнь, как бы не перетолковали их визита к лицу, столь близко стоящему к правительству, заставила их отложить визит до такого необычного часа. Это объяснение нисколько не оскорбило Ругона. Появление маркиза и маркизы в его доме было для него неожиданной честью. Если бы сам император постучался в его дверь, то он не почувствовал бы себя более польщенным. Старик и старуха являлись к нему в качестве просителей, весь Плассан в их лице отдавал ему почести, -- аристократический, холодный, чопорный Плассан, о котором он еще с юности своей сохранил такое впечатление, как о недостижимом Олимпе. И вот когда, наконец, удовлетворена его давнишняя, честолюбивая мечта! Вот когда он отмщен за пренебрежение к нему родимого города, где он в бытность свою адвокатом не находил себе никаких занятий и щеголял в прорванных сапогах.
   -- Мы собирались сделать Жюли сюрприз, но не застали его дома, -- объяснила маркиза. -- Он должен был ехать по делу в Орлеан.
   Ругон не знал, что молодого человека нет в Париже, но он все понял, вспомнив, что тетушка, к которой отправилась г-жа Бушар, жила в Орлеане. Извинившись за Жюля, он даже объяснил, в чем состояло важное дело, вынудившее молодого человека уехать. Он отозвался о нем, как об умном малом, которого ожидает прекрасная карьера.
   -- Ему необходимо составить себе карьеру, -- сказал маркиз, не напирая долее на разорение фамилии. -- Мы расстались с ним не без горького сожаления.
   И в сдержанных выражениях отец и мать принялись оплакивать ужасающие нынешние требования, мешавшие сыну выросте в религии его отцов. Они сами не бывали в Париже со времени падения Карла II и, конечно, не приехали бы и теперь, если бы дело шло не о будущности Жюля. С тех пор, как дорогой мальчик, по их тайным советам, служил империи, они прикидывались перед обществом, что отреклись от него, но все же неустанно хлопотали об его карьере.
   -- Мы от вас ничего не скрываем, г-н Ругон, -- продолжал маркиз тоном обаятельной фамильярности. -- Мы любим нашего сына, ведь это вполне законно... О, вы много для него сделали, и мы вам благодарны! Но вы должны сделать еще больше! Мы с вами, ведь, друзья и земляки, не правда ли?
   Ругон, взволнованный, поклонился. Смиренная почтительность престарелой четы, которую он видел такою величественною, когда д'Эскорайли ходили по воскресеньям в церковь св. Марка, возвеличивала его персону в его собственных глазах. Он дал им самые положительные обещания.
   Когда они распрощались после дружеской беседы с ним в течение получаса, маркиза, взяв его за руку, с минуту продержала ее в своих руках и сказала:
   -- Значит, решено, любезный г-н Ругон. -- Мы нарочно приехали к вам из Плассана. Терпеливое ожидание нам уже не под силу. Что делать! Наши годы такие. Теперь мы вернемся домой успокоенные... Нам говорили, будто вы утратили всякое влияние.
   Ругон, провожавший их, улыбнулся и возразил с насмешливым видом, который, по-видимому, находился в соотношении с какими-то сокровенными мыслями:
   -- Можно достигнуть всего, чего захочешь... Рассчитывайте на меня!
   Но когда они ушли, точно тень сожаления промелькнула у него на лице. Он остановился посреди передней с жестом человека, который хотел бы взять свои слова назад, а затем повернулся, чтобы идти в кабинет, как вдруг заметил в углу какого-то мужчину, прилично одетого и в почтительной позе, вертевшего в руках маленькую круглую войлочную шляпу.
   -- Что вам нужно? -- резко спросил он у него.
   Мужчина, очень рослый и плотный, пробормотал, опуская глаза:
   -- Вы, сударь, не узнаете меня?
   Ругон грубо ответил:
   -- Нет!
   -- Я Мерль, бывший ваш пристав в государственном совете, -- пояснил он.
   Ругон несколько смягчился.
   -- А! да! Вы теперь отпустили бороду... Ну, что же вам нужно, любезнейший?
   Тогда Мерль, как человек вполне приличный, вежливо объяснил свое дело. Он встретил утром г-жу Коррёр; она и посоветовала ему сегодня же вечером идти к г-ну Ругону, иначе он никогда не позволил бы себе побеспокоить его в такой час. -- Г-жа Коррёр такая добрая, -- повторял он.
   Потом он объяснил, что сидит без места. Если он отпустил бороду, то потому, что уже с полгода как вышел из государственного совета. Когда Ругон спросил о причинах его отставки, Мерль не сознался, что его выгнали за беспорядочное поведение, а поджав губы, отвечал со скромным видом:
   -- Всем известно было, как я вам предан. После вашей отставки мне делали всякого рода неприятности, потому что я никогда не умел скрывать своих чувств... Однажды я чуть было не дал пощечины товарищу, говорившему неприличные вещи... Меня прогнали.
   Ругон пристально поглядел на него.
   -- Итак, мой милый, вы из-за меня очутились без места? -- спросил он.
   Мерль грустно улыбнулся.
   -- И вы считаете, что я должен определить вас куда-нибудь?
   Он снова улыбнулся и подтвердил:
   -- Вы были бы очень добры.
   Воцарилось краткое молчание. Ругон машинальным и нервным движением слегка похлопывал руками. Он засмеялся про себя, решительный и с облегченным сердцем. У него оказывалось слишком много долгов, он все хотел уплатить.
   -- Я позабочусь о вас, и у вас будет место, -- проговорил он. -- Вы хорошо сделали, мой милый, что пришли ко мне.
   Отпустив Мерля, Ругон больше не колебался и вошел в столовую, где Жилькен доканчивал банку с вареньем, проглотив кусок пирога и ножку холодного цыпленка с холодным картофелем. Дю-Пуаза, находившийся там же, разговаривал с ним, сидя верхом на стуле. Они толковали о женщинах и средствах вернее всего им понравиться, в очень бесцеремонных выражениях. Жилькен сидел в шляпе и, опрокинувшись на спинку стула, раскачивался на нем, ковыряя во рту зубочисткой и воображая, что так всегда делают господа.
   -- Ну, прощайте, -- произнес он, опоражнивая свой полный стакан и прищелкивая языком. -- Я иду в улицу Монмартр поглядеть, что поделывают мои птицы.
   Но Ругон, казавшийся очень веселым, стад над ним подтрунивать. Неужели он, даже и теперь, после обеда, все еще верит в свои истории о заговорщиках? Дю-Пуаза тоже прикидывался неверующим. Он условился сойтись завтра с Жилькеном, которого должен еще накормить завтраком. Жилькен, с тростью под мышкой, спросил, как только ему удалось вставить слово:
   -- Значит, вы не намерены предупреждать...
   -- Конечно, я это сделаю! -- объявил Ругон. -- Надо мной посмеются, вот и все... Впрочем, торопиться некуда. Поспеем и завтра.
   Бывший коммивояжер уже взялся за ручку двери, но вернулся и с усмешкой объявил:
   -- Знаете ли что! По-моему, пускай их себе взорвут на воздух "Бадэнге" и все, как есть! Плевать мне на них! Это будет даже веселее.
   -- Ну, нет! -- возразил великий человек с убежденным, почти набожным видом, -- императору нечего бояться, даже если бы история с заговором и оказалась справедливой. Эти замыслы никогда не удаются. Провидение этого не допустит.
   На этом они и покончили. Дю-Пуаза ушел с Жилькеном, которому дружески говорил "ты". И когда часом позднее, в половине одиннадцатого, Ругон пожимал руки уходившим от него Бушару и полковнику, он потянулся и зевнул, как это делал порою, заметив:
   -- Я сегодня чертовски устал и знатно засну.
   На другой день вечером, три бомбы лопнули под каретой императора перед оперой. Страшная паника овладела толпой, собравшейся в улице Лепеллетье. Более пятидесяти человек было ранено. Женщина в голубом шелковом платье, убитая наповал, лежала на мостовой. Там же умирало двое солдат. Адъютант, раненый в затылок, бежал, оставляя за собою кровавый след. И при ярком газовом освещении, среди дыма, император вышел цел и невредим из кареты, осыпанной осколками, и раскланялся с толпой. Одна только шляпа у него была пробита осколком бомбы.
   Ругон спокойно просидел весь этот день дома. Утром, однако, он казался несколько взволнованным и раза два порывался выйти на улицу. Но в то время, как он кончал завтракать, приехала Клоринда. Он просидел с ней до самого вечера в своем кабинете. Она приехала посоветоваться с ним на счет очень запутанного дела и, казалось, совсем упала духом. Ей ничего не удается, говорила она. Тогда он принялся утешать ее и, тронутый ее грустью, обнадеживал ее, намекая, что все может измениться к лучшему. Он знает о преданности своих друзей и наградит их всех, даже самых смиренных за усердную пропаганду в его пользу. Когда г-жа Делестан уезжала, он поцеловал ее в лоб, повторяя, что хочет, чтобы она была счастлива. Затем, пообедав, бывший премьер ощутил непреодолимое желание идти гулять. Он вышел, выбрав кратчайшую дорогу к набережным, так как ему было душно и хотелось подышать свежим речным воздухом. Зимний вечер был очень тепел; небо, облачное и низкое, как бы нависло над городом в темном безмолвии ночи. Вдали замирал шум больших улиц. Он шел тихими шагами по пустынным тротуарам, задевая своим пальто за каменный парапет. Фонари, уходившие нескончаемой цепью во мрак, возбуждали в нем ощущение бесконечности и простора, и по мере того, как он шел дальше, Париж казался ему больше и шире, более подходящим к его росту. Он находил там достаточно воздуху для своих легких. Вода чернильного цвета, искрясь золотыми блестками, дышала равномерно и мощно, точно уснувший колосс. Когда Ругон дошел до здания суда, на часах пробило девять. Он вздрогнул, повернулся и начал прислушиваться. Ему показалось, что он слышит, как над крышами домов пронеслась внезапная паника, отдаленный шум взрыва, крики ужаса. Париж как бы внезапно очнулся от великого преступления. И тут он припомнил себе июньское утро, ясное и торжествующее утро крестин, когда колокола звонили в ярком сиянии солнца, набережная была залита народом, империя торжествовала в апогее своей славы, а сам он чувствовал себя как бы раздавленным всем этим торжеством и завидовал императору. Теперь настал для него час возмездия: небо без луны, город, устрашенный и немой, пустынные набережные, по которым пробегал трепет, колыхавший пламя газовых рожков. Впотьмах словно притаилось нечто чудовищное, а Ругон, вдыхая в себя полной грудью этот таинственный ужас, приветствовал Париж, превратившийся в разбойничий притон, и сознавал, что в страшном мраке ночи, охватившей столицу, подготовляется его всемогущество.
   Десять дней спустя Ругон заместил в министерстве внутренних дел де-Марси, назначенного президентом законодательного корпуса.

IX

   Утром, в марте месяце, Ругон сидел в своем кабинете, в министерстве внутренних дел, занимаясь составлением секретного циркуляра, который надлежало разослать на другой день префектам. Он беспрестанно останавливался, пыхтел и сильно нажимал пером на бумагу.
   -- Жюль, скажите мне какой-нибудь синоним власти, -- проговорил он, наконец. -- Какой глупейший у меня слог!.. Все власть, да власть на каждой строке.
   -- Да вот хоть бы: правительство, или империя, -- отвечал молодой человек, улыбаясь.
   Жюль д'Эскорайль, взятый Ругоном в секретари, просматривал в это время, примостившись к уголку бюро, новую корреспонденцию. Он тщательно вскрывал перочинным ножичком конверты, пробегал письма и распределял их в должном порядке. Перед камином, где горел яркий огонь, сидели полковник, Кан и Бежуэн. Все трое, развалившись без церемонии, грели подошвы и молчали. Они чувствовали себя как дома. Кан читал газету. Двое остальных, в блаженном покое откинувшись на спинку кресел, глядели в огонь.
   Ругон встал, налил себе стакан воды и выпил залпом.
   -- Не знаю, что такое я съел вчера, -- пробормотал он. -- Я, кажется, готов сегодня выпить Сену.
   Он не тотчас сел, а прошелся по кабинету, раскачиваясь своим большим туловищем. От его шагов тихо содрогался паркет, прикрытый толстым ковром. Ругон подошел к окну и раздвинул зеленые бархатные занавески, чтобы пропустить больше света в комнату. Потом, остановившись среди обширного кабинета, отличавшегося мрачной и полинялой роскошью меблированного дворца, он потянулся и заложил руки за голову. Очевидно, он наслаждался и как бы упивался административным запахом, запахом удовлетворенной силы, который вдыхал в себя в этом кабинете.
   Он невольно рассмеялся довольным, резким смехом, в котором звучало торжество. Полковник и остальные присутствовавшие, услышав смех, оглянулись и молча улыбнулись министру.
   -- Да, мне, признаться, весело! -- воскликнул Ругон без обиняков.
   Он усаживался за громадное палисандровое бюро, когда вошел Мерль. Пристав был безукоризненно приличен, в черном фраке и белом жилете; лицо его было гладко выбрито, осанка исполнена чувства собственного достоинства.
   -- Прошу извинения у вашего превосходительства, -- пробормотал он, -- приехал соммский префект...
   -- Пусть убираются к черту! Я занят, -- грубо ответил Ругон. -- Право, это ни на что не похоже, минуты не дадут покоя.
   Мерль не послушался и продолжал:
   -- Г. префект уверяет, что ваше превосходительство дожидаетесь его... Там сидят также префекты ньеврский, шерский и юрский.
   -- Ну, и пусть их дожидаются, они на то созданы, -- отвечал Ругон очень громко.
   Пристав вышел. Д'Эскорайль слегка рассмеялся. Остальные трое, гревшиеся у огня, развалились еще бесцеремоннее: ответ министра показался им забавным. Ругон, польщенный своим успехом, заметил:
   -- Да, правда, я с месяц уже как вожусь с префектами... Мне пришлось всех их вызывать поочередно. Интересная процессия, нечего сказать! Иные из них глупы, как пробки, но за то все до чрезвычайности послушны. Только уж очень они надоели мне... К тому же сегодня утром я работаю для них.
   И он опять принялся за циркуляр. В комнате слышался только скрип гусиного пера и легкий шелест конвертов, которые д'Эскорайль кидал под бюро. Кан взял другую газету; полковник и Бежуэн полудремали.
   Устрашенная Франция безмолвствовала. Император, призвав Ругона к управлению, желал строгости. Он знал железный кулак Ругона и сказал ему, на другой день после покушения, с гневом человека, только что избегнувшего опасности: "не щадите их, пусть вас боятся!" Луи-Наполеон вооружил своего министра страшным законом общественной безопасности, который разрешал ссылку в Алжир или изгнание из империи всякого лица, заподозренного в политическом проступке. Хотя ни один француз не участвовал в преступлении улицы Лепеллетье, однако республиканцев готовились преследовать и изгонять; представился удобный случай вымести из Франции десять тысяч подозрительных лиц, позабытых 2-го декабря. Толковали продвижение, будто бы подготовлявшееся революционной партией; правительство захватило, как уверяли, оружие и бумаги. Уже с половины марта триста восемьдесят арестантов отправлено было из Тулона; теперь же каждую неделю отправляли новые партии арестантов. Страна безмолвствовала среди террора, исходившего как дуновение бури, из зеленого бархатного кабинета, где Ругон, потягиваясь, смеялся про себя.
   Никогда еще великий человек не чувствовал себя таким довольным. Он был здоров и толстел; здоровье вернулось к нему вместе с властью. Когда он ходил, то вдавливал каблуки в ковер, как бы для того, чтобы шаги его отдавались во всех концах Франции. Ему хотелось, чтобы ни одно его движение не проходило для нее бесследно, чтобы она содрогалась всякий раз, как он поставит пустой стакан на стол, бросит перо или, вообще, пошевельнется. Ему нравилось играть роль пугала, ковать громы среди блаженной безмятежности своих друзей, избивать целый народ мощными кулаками буржуа, пролезшего к кормилу правления. Написав в одном циркуляре: "пусть добрые люди успокоятся и дрожат одни только злые", он разыгрывал роль божества, осуждая на гибель одних и спасая других! Им овладело безграничное высокомерие; поклонение своей собственной силе и своему уму превратилось у него в настоящий культ, доставлявший ему сверхчеловеческие радости. Он плавал в блаженстве всемогущества.
   В среде деятелей второй империи Ругон давно уже заявил себя приверженцем абсолютизма. Имя его было синонимом правительственного гнёта, отказа во всяких вольностях и непреклоннейшего деспотизма; поэтому никто не заблуждался, видя его в министерстве. Перед своими приближенными он пускался в откровенности: убеждения у него имели скорее характер потребностей и он давал понять, что находит власть слишком желанной, слишком необходимой для своей честолюбивой натуры, чтобы не принять ее при каких бы то ни было условиях. Управлять, наступить пятой на толпу -- вот главное; все остальное только частность, с которой он всегда помирится. У него имелась одна только страсть -- быть выше других, а потому в данную минуту обстоятельства, при каких он возвращался к власти, удвоили для него торжество успеха. Император предоставил ему полную свободу действий, и он осуществлял свое давнишнее желание управлять людьми посредством бича, как стадом. Ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сознание, что его ненавидят. Когда же, по временам, ему бросали в лицо прозвище тирана, он улыбался и возражал знаменательно:
   -- Если я когда-нибудь сделаюсь либералом, то, без сомнения, скажут, что я переменился.
   Величайшим благополучием для Ругона было торжествовать перед шайкой своих приверженцев. Он забывал Францию, забывал про чиновников, коленопреклоненных перед ним, про толпу просителей, осаждавшую его дверь, чтобы жить среди непрерывного каждения фимиамом со стороны пятнадцати своих приближенных. Он во всякие часы открывал для них двери своего кабинета, предоставлял им сидеть там с утра до ночи, и относился к ним, как к домашним животным. Министром был не он один, но и они, составлявшие как бы часть его самого. После победы связь эта стала еще теснее: он проникся ревнивой дружбой к своим друзьям, забывал о своем тайном пренебрежении к ним и доходил до того, что считал их очень умными, очень сильными и как нельзя более достойными его. Он, прежде всего, требовал, чтобы в них уважали его самого; покровительствовал им с увлечением, оберегал их интересы, как свои собственные. Их ссоры были его ссорами. Связь Ругона с его приятелями стала такой тесной, что он начал под конец воображать, будто многим им обязан; он улыбался, когда они напоминали ему о своей пропаганде, верил всем басням и считал, что никогда не расплатится за такие услуги. И вот, лично не нуждаясь ни в чем, не зная страстей, он бросал им места, деньги, награды и почести, осыпал их всяческими милостями.
   В кабинете царствовало безмолвие. Д'Эскорайль, посмотрев на надпись одного из вскрываемых им писем, протянул его Ругону, не распечатывая.
   -- Письмо от моего отца, -- сказал он.
   Маркиз с преувеличенным смирением благодарил министра за то, что он взял Жюля в секретари. Ругон медленно прочитал две страницы, исписанные мелким почерком, потом сложил письмо и положил в карман; прежде чем приняться за работу, он спросил:
   -- Дю-Пуаза ничего не пишет?
   -- Нет, пишет, -- отвечал секретарь, разыскивая письмо в числе других. -- Он говорит, что уже ознакомился со своей префектурой, и утверждает, что департамент Двух Севров, а в особенности город Ниор требуют по истине железного управления.
   Ругон пробежал письмо и заметил:
   -- Само собою разумеется, он получит полномочия, которых просит... Не отвечайте ему, это бесполезно. Мой циркуляр заменит ответ.
   Он снова взялся за перо, прибирая последние фразы.
   Дю-Пуаза пожелал быть префектом на родине, в Ниоре, и министр, при каждом важном решении, прежде всего принимал во внимание департамент Двух Севров. Таким образом, он управлял Францией согласно советам и желаниям прежнего товарища своей нищеты. Он уже заканчивал конфиденциальный циркуляр к префектам, когда Кан вдруг рассердился.
   -- Это черт знает что такое! -- вскричал он.
   И, хлопнув рукой по газете, обратился к Ругону:
   -- Читали ли вы это? Тут в передовой статье взывают к самым злым страстям! Послушайте хоть эту фразу: "Рука наказывающая должна быть непогрешима, ибо если правосудие ошибется, то общественные устои пошатнутся". Понимаете?... А в отделе-то смеси! Рассказывается история графини, которую похитил сын торговца хлебом. Подобных анекдотов не следовало бы пропускать. Они подрывают уважение к высшим классам!
   Д'Эскорайль вмешался:
   -- А фельетон еще отвратительнее. В нем говорится о благовоспитанной женщине, обманывающей мужа. Романист не внушает ей даже раскаяния.
   Ругон сделал жест негодования.
   -- Да, да, мне уже указывали на этот номер, -- воскликнул он, -- Вы видели, что я подчеркнул некоторые места красным карандашом... Представьте себе, что эта газета нам предана, но каждый день я вынужден перебирать ее по ниточке. Нет, даже и лучшая из них не стоит медного гроша. Следовало бы их всех придушить!
   Сжимая губы, Ругон прибавил тише:
   -- Я послал уже за редактором и жду его.
   Полковник, взявший газету из рук Кана, пришел в негодование и передал ее Бежуэну; последний в свою очередь выразил отвращение. Ругон, опершись локтями на стол, размышлял, полузакрыв глаза.
   -- Кстати, -- сказал он, обращаясь к секретарю, -- бедняга Гюгенен вчера умер. Очистилось место инспектора. Нужно назначить кого-нибудь.
   И так как все три его друга, сидевшие у камина, поспешно подняли головы, он прибавил:
   -- О, место не важное. Всего шесть тысяч франков жалованья. Правда, зато и делать нечего.
   Его снова прервали. Дверь соседнего кабинета отворилась.
   Бушар, с неделю уже произведенный в начальники отделения, принес доклад о мэрах и префектах, представленных к награде орденом Почетного Легиона. Ругону предстояло раздать достойнейшим двадцать пять крестов. Он взял доклад, пробежал фамилии и просмотрел приложенные послужные списки. В это время начальник отделения, подойдя к камину, пожимал руки присутствовавшим. Он прислонился к камину и стал греться, приподняв полы сюртука.
   -- Гм, какой скверный дождь! -- пробормотал он.
   -- Весна будет поздняя.
   -- Анафемский дождь! -- проговорил полковник. -- Я чувствую уже приближение припадка подагры. Всю ночь мне стреляло в левую ногу.
   Наступило молчание.
   -- Как здоровье г-жи Бушар? -- спросил Кан.
   -- Благодарю вас, она здорова, -- отвечал Бушар. -- Она собиралась, кажется, заехать сюда сегодня.
   Наступило новое молчание. Ругон перебирал бумаги. Одна фамилия привлекла его внимание.
   -- Изидор Годибер... Не писал ли он стихов?
   -- Разумеется, писал, -- отвечал Бушар. -- Он мэром в Барбевиле с 1852 г. и при каждом торжественном случае, как например: женитьбы императора, родов императрицы, крестин императорского принца, -- подносит их величествам прекраснейшие оды.
   Министр сделал презрительную гримасу. Но полковник стал уверять, что читал оды и находит их остроумными. Он привел в пример одну из них, в которой императора сравнивали с фейерверком. И без всякого повода, так, для собственного удовольствия, эти господа принялись превозносить императора. Теперь вся шайка Ругона прониклась пламеннейшим бонапартизмом. Оба кузена, полковник и Бушар, не попрекали больше друг друга орлеанскими принципами и графом Шамбором, а наперерыв друг перед другом хвалили императора.
   -- Эй, нет, только не этому! -- вдруг закричал Ругон. -- Этот Жюсселен -- креатура де-Марси. Я вовсе не желаю награждать друзей моего предшественника.
   Он вычеркнул из списка фамилию Жюсселена и сказал:
   -- Надо, однако, кем-нибудь его заместить... Ведь это офицерский крест.
   Друзья его не шевелились. Д'Эскорайль, невзирая на свою молодость, уже получил крест неделю тому назад. Кан и Бушар были украшены орденами. Полковник только что произведен в командоры.
   -- Ну, кого же наградить орденом? -- повторял Ругон, перебирая бумаги. И вдруг поднял голову, как бы озаренный новой идеей. -- Ведь вы, Бежуэн, состоите, кажется, где-то мэром? -- спросил он.
   Бежуэн только кивнул головой. Кан отвечал за него.
   -- Конечно, он состоит мэром в Сен-Флоране, в той самой маленькой общине, где находится его хрустальный завод.
   -- Ну, так и дело в шляпе! -- проговорил министр в восторге, что может наградить одного из своих приближенных. -- Он как раз только шевалье... Бежуэн, вы никогда ничего не попросите, я всегда должен сам подумать о вас.
   Бежуэн улыбнулся и поблагодарил. Действительно, он никогда ничего не просил, но вечно торчал на глазах, молчаливый, скромный, дожидаясь подачки и ничем не брезгая.
   -- Мы поставим: Леон Бежуэн, не правда ли? вместо Пьерр-Франсуа Жюсселен, -- продолжал Ругон, заменяя одно имя другим.
   -- Бежуэн, Жюсселен -- выходит в рифму, -- заметил полковник.
   Его замечание показалось весьма тонкой шуткой, над ним много смеялись. Наконец Бушар унес подписанные бумаги. Ругон встал, заметив, что у него ноги ноют; в дождливые дни они его беспокоят. Между тем время шло; издали доносилось словно какое-то жужжанье; торопливые шаги раздавались в соседних комнатах; двери отворялись и затворялись, слышался шепот, заглушаемый драпировками. Пришло еще несколько чиновников с бумагами к подписи. Происходила постоянная суматоха, административная машина была в полном ходу, извергая громадное количество бумаг, переносимых из одного отделения в другое. И среди всего этого волнения, за дверью, в приемной, чувствовалось терпеливое молчание десятка двух людей, дремавших под наблюдением Мерля, в ожидании того, когда его превосходительству благоугодно будет их принять. Ругоном овладела какая-то лихорадочная деятельность; он отдавал приказания, распекал злополучных чиновников, распоряжался, решал дела с плеча, с дерзким, нахальным видом и с неописанным высокомерием.
   Мерль вошел со спокойным достоинством, которого не могли смутить даже самые резкие выходки Ругона.
   -- Г. префект соммского департамента... -- напал он.
   -- Опять! -- яростно перебил Ругон.
   Пристав поклонился и ждал, когда ему дадут договорить.
   -- Г. префект соммского департамента просил меня спросить: угодно ли будет вашему превосходительству принять его сегодня? В противном случае он просит ваше превосходительство назначить ему аудиенцию на завтра.
   -- Я приму его сегодня... пусть обождет немного, черт возьми!
   Дверь кабинета осталась открытой и в нее видна была приемная -- обширная комната, с большим столом посредине и длинным рядом кресел, обитых красным бархатом и стоявших вдоль стен. Все кресла были заняты, и даже две дамы стояли перед столом. Головы скромно оборачивались и в кабинет министра проникали умоляющие взгляды, одушевленные страстным желанием войти. У дверей, префект соммского департамента, маленький, бледный человечек, беседовал с двумя собратьями: юрским и шерским префектами. Он собирался встать, думая, конечно, что министр его сейчас примет, когда Ругон сказал Мерлю:
   -- Через десять минут, не раньше... в настоящую минуту я решительно никого не могу принять.
   Но не успел он договорить, как завидел Бенуа д'Оршера, проходившего по приемной. Ругон поспешно пошел к нему навстречу и, взяв за руку, втащил в кабинет, крича:
   -- Войдите же, войдите, милый друг! Вы только что пришли? Надеюсь, что вам не пришлось ждать?... Что нового?
   Дверь захлопнулась среди озадаченного молчания посетителей, наполнявших приемную. Ругон и Бенуа д'Оршер тихо поговорили несколько минут, поместившись у окна. Судья, назначенный недавно первым президентом парижского суда, желал быть министром юстиции; но император, к которому подъезжали с этим, оставался непроницаемым.
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал министр, возвышая голос -- Очень приятно об этом узнать. Я употреблю все старания, обещаюсь вам.
   Он проводил его через кабинет, когда вошел Мерль с докладом:
   -- Г. Ла-Рукетт!
   -- Нет, нет! Я занят, он мне надоел! -- отвечал Ругон, энергическим жестом приказывая приставу затворить дверь.
   Ла-Рукетт отлично расслышал его слова; но, тем не менее, вошел в кабинет, улыбающийся, с протянутой рукой:
   -- Как здоровье вашего превосходительства? Меня прислала сестра. У вас вчера в Тюльери был немного усталый вид... Вы знаете, что в будущий понедельник предстоит разыграть пословицу в апартаментах императрицы. У моей сестры есть роль. Комбело рисовал костюмы. Вы будете на вечере, не правда ли?
   Ла-Рукетт пробыл с добрую четверть часа, вертелся, ухаживая за Ругоном, льстил ему, называя его поочередно то "ваше превосходительство", то "cher maitre". Рассказал несколько анекдотов о бульварных театрах, похвалил одну танцовщицу, попросил записку к директору табачной фабрики, чтобы тот отпустил ему хороших сигар, и кончил тем, что шутливым тоном наговорил пропасть худого про де-Марси.
   -- Нет, он все-таки очень милый мальчик, -- объявил Ругон, когда ушел молодой депутат. -- Ну, теперь я оболью себе голову холодной водой. У меня прилив крови.
   Он исчез на минуту за драпировкой; послышался плеск воды. Ругон пыхтел, фыркал и отдувался.
   Тем временем д'Эскорайль, кончивший разборку писем, достал из кармана маленькую пилочку с черепаховой ручкой и занялся ногтями. Бежуэн и полковник глядели в потолок и так ушли в свои кресла, что, казалось, не намеревались больше с ними расстаться. Кан перерыл груду газет, лежавших возле него на столике. Он брал то одну, то другую, глядел на заголовок, потом отбрасывал и, наконец, встал.
   -- Вы уходите? -- спросил Ругон, появившись из-за драпировки и утирая полотенцем лицо.
   -- Да, -- отвечал Кан. -- Я прочитал газеты и ухожу.
   Но он удержал его, и отведя в сторону объявил, что приедет на будущей неделе в департамент Двух Севров, к открытию работ по проведению железной дороги из Ниора в Анжер.
   Многие, мотивы побуждали его съездить туда. Кан казался в восторге. Он, наконец, получил концессию в первых числах марта, а теперь предстояло пустить дело в ход, и он сознавал, какую торжественность придаст присутствие министра той обстановке, какую он подготовлял.
   -- Итак, решено, я рассчитываю, что первый удар заступом сделаете вы, -- сказал он, уходя.
   Ругон снова уселся за письменный стол и просмотрел длинный список имен. За дверью, в приемной, нетерпение все росло.
   -- У меня всего четверть часа времени, -- пробормотал он. -- Так и быть, приму тех, кого успею.
   Он позвонил и приказал Мерлю:
   -- Пригласите г. префекта соммского департамента.
   Но тотчас же передумал, и, глядя на список, докончил:
   -- Постойте!.. Г-н и г-жа Шарбоннель, кажется, здесь? Пригласите их!
   Послышался голос пристава, прокричавший: "Г-н и г-жа Шарбоннель!" И плассанские буржуа выступили вперед, провожаемые удивленными взглядами присутствовавших. Шарбоннель был во фраке с четырехугольными фалдами и бархатным воротником. На г-же Шарбоннель было надето шелковое коричневое платье и шляпка с желтыми лентами. В течение двух часов они ждали терпеливо.
   -- Что ж вы не прислали мне своей визитной карточкой? -- сказал им Ругон. -- Мерль вас знает.
   Потом, не дав договорить начатых фраз, в которых беспрестанно повторялись слова: "ваше превосходительство!", весело прокричал им:
   -- Победа! Государственный совет объявил вчера свое решение. Мы одолели, наконец, почтеннейшего епископа.
   Волнение старухи было так велико, что она принуждена была сесть. Муж ее оперся на спинку кресла.
   -- Я узнал эту хорошую весть вчера вечером, -- продолжал министр. -- Так как мне хотелось самому сообщить ее вам, то я и попросил вас приехать сегодня... Гм! лакомый ведь кусочек, -- пятьсот тысяч франков!
   Он шутил, радуясь, что так взбудоражил их физиономии.
   Г-жа Шарбоннель проговорила, наконец, трепещущим голосом:
   -- Дело совсем кончено, наверное? Процесс больше не возобновится?
   -- Нет, нет, будьте спокойны. Наследство ваше!
   Он сообщил им некоторые подробности. Государственный совет не разрешил сестрам св. Семейства принять дар, ссылаясь-на существование законных наследников, и признал завещание недействительным. Монсеньор Рошар вне себя от ярости. Ругон, видевший его накануне у министра народного просвещения, рассмеялся, вспомнив про его свирепые взгляды. Торжество над прелатом очень забавляло его.
   -- Вы видите, что он меня не съел, -- прибавил он, -- я слишком для этого толст... О, мы с ним еще посчитаемся! Я прочел это у него в глазах. Он не такой человек, чтобы простить неудачу. Но это уже мое дело.
   Шарбоннели рассыпались в благодарностях и объявили, что уедут сегодня же вечером. Теперь ими овладело новое беспокойство: дом их кузена Шевассю, в Фавероле, оставался под присмотром старой, набожной служанки, вполне преданной сестрам св. Семейства. Быть может, узнав об исходе процесса, они ограбят дом. Эти монахини на все, ведь, способны.
   -- Дело, дело! -- подтвердил министр, -- уезжайте немедленно. Если бы оказалось что-нибудь неладное, напишите мне.
   Ругон проводил их до дверей. Когда дверь отворилась, он заметил удивление, написанное на лицах всех посетителей. Соммский префект обменялся улыбкой со своими собратьями Юры и Шера. Две дамы у стола презрительно сжали губы. Тогда Ругон громко и резко проговорил: -- Пишите мне, слышите? Вы знаете, что я к вашим услугам... А когда будете в Плассане, скажите матери, что я здоров.
   Он прошел через всю приемную, провожая Шарбоннелей до выходных дверей, с целью возвеличить их перед всем этим людом, ни мало не стыдясь их, гордясь тем, что, будучи уроженцем одного с ними города, теперь достиг такой власти, что может возвеличить их перед всеми. Все просители и чиновники, встававшие, когда они проходили мимо, раскланивались перед шелковым коричневым платьем и фраком с четырехугольными фалдами Шарбоннелей.
   Когда Ругон вернулся в кабинет, полковник поднялся с места.
   -- До свидания, -- сказал он министру. -- У вас слишком жарко.
   Нагнувшись, он прошептал ему несколько слов на ухо. Он просил о сыне Огюсте, которого собирался взять из гимназии, отчаявшись, чтобы когда-нибудь он получил свидетельство об окончании курса. Ругон обещал определить его к себе в министерство, несмотря на то, что от чиновников требовалось такое свидетельство.
   -- Хорошо, пришлите его, -- отвечал он. -- Я постараюсь обойти формальности и найду какой-нибудь предлог... Ему немедленно назначат жалованье, если вы только этого желаете.
   Бежуэн остался один у камина. Он подкатил свое кресло к самой середине, как бы не замечая, что комната пустеет... Он всегда оставался последним и ждал, когда все другие, уже уйдут, не перепадет ли ему какая подачка.
   Мерлю снова отдано было приказание пригласить соммского префекта. Но вместо того, чтобы идти к дверям, Мерль подошел к письменному столу и проговорил с любезной улыбкой:.
   -- С позволения вашего превосходительства, я должен выполнить одно маленькое поручение.
   Ругон оперся локтями на стол и приготовился слушать.
   -- Мне его дала бедняжка г-жа Коррёр... Я был у нее сегодня утром. Она лежит в постели, у нее вскочил чирей на очень неудобном месте, и такой большой, величиной с пол кулака. Это не опасно, но очень больно, потому что у нее очень нежная кожа...
   -- Ну? -- спросил министр.
   -- Я даже помогал служанке поворотить ее на другой бок. Но служба не позволяет мне ухаживать за ней... А она очень тревожится, и ей хотелось приехать к вашему превосходительству, чтобы узнать, в каком положении находятся дела, о которых она хлопочет. Я уже уходил, когда она подозвала меня и сказала, что с моей стороны будет очень любезно, если я сообщу ей сегодня вечером, после дежурства, ответ вашего превосходительства... Ваше превосходительство, не будете ли так добры сообщить мне то, что г-жа Коррёр желает знать?
   Ругон спокойно обернулся.
   -- Г-н д'Эскорайль, дайте-ка мне вот ту папку, из шкафа.
   В этой папке лежали дела г-жи Коррёр. Их была целая куча. Тут были и письма, и проекты, и просьбы, написанные всякими почерками и с самой разнообразной орфографией: просьбы о зачислении сидельцами в табачные лавочки, или на должность продавцов гербовых марок, просьбы о пособиях, субсидиях, пенсиях и проч. Все листы были помечены на полях именем г-жи Коррёр.
   Ругон перелистывал бумаги и глядел на пометки, написанные внизу каждой из них красным карандашом его собственной рукой.
   -- Г-же Жалагье назначена пенсия в тысячу восемьсот франков. Г-жа Летюр назначена в табачную лавочку... поставка г-жи Шардон принята... Дело г-жи Тестаньер еще не кончено... Ах! скажите, что дело девицы Эрмини Биллькок улажено. Я хлопотал за нее. Дамы соберут сумму, необходимую для того, чтобы соблазнивший ее офицер мог на ней жениться.
   -- Тысячу раз благодарю ваше превосходительство, -- проговорил Мерль с поклоном.
   Он уходил из комнаты, когда в дверях показалась прелестная белокурая головка в розовой шляпке.
   -- Можно войти? -- спросил тоненький голосок.
   И г-жа Бушар, не дожидаясь ответа, вошла в комнату. Не найдя в приемной пристава, она пошла прямо вперед. Ругон, называя молодую женщину "душечкой", усадил ее в кресло и с минуту подержал в своих больших лапах ее маленькие ручки, обтянутые перчатками.
   -- Вы пришли переговорить о чем-нибудь серьезном? -- спросил он.
   -- Да, да, об очень серьезном! -- отвечала она с улыбкой.
   Тогда он приказал Мерлю никого не впускать. Д'Эскорайль, окончивший отделку ногтей, подошел раскланяться с г-жой Бушар. Она сделала знак, чтобы он нагнулся к ней, и что-то шепнула ему на ухо. Молодой человек одобрительно кивнул головой и, взяв шляпу, сказал Ругону:
   -- Я пойду завтракать, больше нет никаких важных дел... Вот только это место инспектора. Надобно назначить кого-нибудь.
   Министр нерешительно покачал головой.
   -- Да, конечно, нужно назначить кого-нибудь... Мне рекомендуют кучу народа, но я не люблю назначать людей, которых не знаю.
   И Ругон огляделся кругом, как бы ища человека по углам комнаты. Вдруг глаза его остановились на Бежуэне, растянувшемся перед камином, молча и безмятежно.
   -- Г-н Бежуэн, -- позвал он.
   Тот открыл глаза, не трогаясь с места.
   -- Хотите быть инспектором? Я вам объясню обязанности этого звания: это место в шесть тысяч жалованья, а делать почти нечего, и ваши депутатские занятия от того не пострадают.
   Бежуэн кивнул головой. Да, да, он согласен! И когда дело уже было совсем покончено, остался еще минуты на две, обнюхивая воздух; но должно быть почувствовал, что больше ничего не получит, а потому медленно ушел, волоча ноги вслед за д'Эскорайлем.
   -- Вот мы и одни... Ну, в чем дело, моя душа? -- спросил Ругон хорошенькую г-жу Бушар.
   Он подкатил кресло и сел перед ней посредине кабинета. Тут только он заметил ее платье из бледно-розового индийского кашемира, драпировавшее ее точно пеньюар. В этом платье она казалась почти не одетой. Мягкая, тонкая материя обтягивала ее формы, не скрывая их. Туалет этот был хитро придуман, так как искусственная нагота только усиливала его соблазнительность. Из-под платья не виднелось даже и кончика белой юбки; г-жа Бушар была точно без белья, но, тем не менее, прелестно одета.
   -- Ну, в чем же дело? -- повторил Ругон.
   Она улыбалась и молчала, раскинувшись в кресле. Волосы, прикрытые розовой шляпкой, были завиты, белые зубки сверкали из-за полуоткрытых губок, маленькое личико выражало страстную и покорную мольбу.
   -- Я хочу у вас попросить об одном, -- прошептала она, наконец.
   Потом с живостью прибавила: -- Обещайте сначала, исполнить мою просьбу.
   Но он не хотел ничего обещать. Он хотел знать сначала, в чем дело. Он не доверяет барыням. Она наклонилась к нему, и он спросил:
   -- Значит, это что-нибудь очень нехорошее, что вы не решаетесь высказаться? Мне приходится вас исповедовать, не так ли?... Ну, начнем по порядку. Вы просите за мужа?
   Она отрицательно покачала головой, не переставая улыбаться.
   -- Черт возьми!.. Значит, за г. д'Эскорайля?... Вы сейчас о чем-то шептались с ним?
   Она опять покачала головою и сделала маленькую гримасу, которая ясно говорила, что нужно же было выслать д'Эскорайля. И так как Ругон с некоторым удивлением ломал голову, за кого это она хлопочет, она придвинула кресло еще ближе, так что ноги ее касались его ног.
   -- Послушайте... Вы не будете меня бранить? Вы ведь любите меня немножко?... Я прошу за одного молодого человека. Вы его не знаете; я скажу вам его имя, когда вы дадите ему место. О, какое-нибудь неважное место. Вам стоит сказать только слово, и мы вам будем очень благодарны.
   -- Он вам родственник, может быть? -- спросил он.
   Она вздохнула и, поглядев на него томными глазами, протянула ему руки и прошептала:
   -- Нет... друг... Боже мой, я очень несчастна!
   Она отдавала себя в его руки этим признанием. Это была очень ловкая атака, рассчитанная на то, чтобы заглушить в нем всякую совестливость. Одну минуту он даже подумал, что она выдумала всю историю из утонченного кокетства, чтобы окончательно вскружить ему голову.
   -- Но ведь это очень дурно с вашей стороны! -- вскричал он.
   Тогда быстрым и фамильярным жестом она закрыла ему рот рукой без перчатки и прижалась к нему. Глаза ее закрылись, лицо выражало негу. В течение нескольких секунд она пролежала у него как бы в объятиях, но он грубо взял ее за талию и поставил посреди кабинета, сердясь и бранясь.
   -- Черт побери, сударыня, будьте же, наконец, благоразумны!
   Она, с побледневшими губами, стояла перед ним и искоса поглядывала на него.
   -- Да, вы поступаете очень дурно и бессовестно! Г-н Бушар такой прекрасный человек. Он вас обожает и слепо вам верит... Нет, конечно, я не стану помогать вам его обманывать. Я отказываю вам, слышите ли, решительно отказываю в вашей просьбе! И выскажу вам голую правду, моя красавица, я ведь не люблю церемониться... Можно быть снисходительным, но всему есть граница. Ну, уж пускай бы...
   Он умолк, потому что чуть было не сказал, что готов терпеть д'Эскорайля. Мало-помалу он успокоился и заговорил с ней с большим достоинством; затем усадил опять в кресло, видя, что она дрожит, а сам остался стоять и долго читал ей мораль. Ей пришлось выслушать настоящую проповедь. Она оскорбляла все законы божеские и человеческие; она стояла на краю бездны, бесчестила домашний очаг, готовила себе старость, полную угрызений совести, и так как ему показалось, что она улыбается, он набросал ей картину этой старости; толковал про поблекшую красоту, пустоту в сердце и краску стыда на лбу, осененном седыми волосами. Потом рассмотрел ее проступок с общественной точки зрения, и тут оказался особенно беспощадным; если чувствительное сердце и могло служить ей оправданием, за то подаваемый ею дурной пример заслуживает безусловного порицания. Тут он принялся опять громить развращенность и безнравственность современного общества. Потом заговорил о себе. Он -- хранитель законов и не может злоупотреблять властью для поощрения порока. Правительство, лишенное добродетели, по его мнению, невозможно. В заключение он бросил вызов своим противникам указать в его управлении хоть на одно пристрастное действие, на одну милость, оказанную вследствие интриги.
   Хорошенькая г-жа Бушар слушала его, поникнув головою, забившись в кресло и показывая свою беленькую шейку из-под розовой шляпки. Когда он отвел себе душу, она встала и пошла к дверям, не говоря ни слова; но, взявшись уже за ручку двери, подняла голову и снова улыбнулась, проговорив:
   -- Его зовут Жорж Дюшан. Он главный столоначальник в отделении мужа, и хочет быть его помощником...
   -- Нет, нет! -- закричал Ругон.
   Тогда она ушла, окинув его долгим и презрительным взглядом отвергнутой женщины. Она медлила уходить, желая, по-видимому, возбудить в нем сожаление. Министр вернулся в кабинет с усталым видом. Он сделал знак Мерлю последовать за ним. Дверь оставалась полуоткрытой.
   -- Г. редактор "Voeu National", которого ваше превосходительство изволили требовать, сейчас приехал, -- сказал пристав вполголоса.
   -- Очень хорошо! -- отвечал Ругон. -- Но я приму сначала чиновников: они так долго дожидаются.
   В эту минуту лакей показался у дверей, которые вели во внутренние покои. Он доложил, что завтрак подан, и г-жа Делестан дожидается его превосходительства в салоне. Министр поспешно пошел туда.
   -- Сейчас иду! Что ж делать! Я приму их завтра. Теперь я умираю с голода.
   Он вытянул шею и заглянул в приемную. Она все еще была полна народа. Ни один чиновник, ни один проситель еще не ушел. Трое префектов разговаривали в углу. Дамы у стола, немного утомленные, опирались на него кончиками пальцев. Те же головы, на тех же местах, торчали вдоль стен, недвижные и немые, откинувшись на спинки, оббитые красным бархатом. Тогда он вышел из кабинета, отдав Мерлю последнее приказание.
   -- Подтвердите г. префекту соммского департамента и г. редактору "Voeu National", что я непременно желаю видеть их сегодня.
   Г-жа Ругон была не здорова и уехала накануне на юг, где должна была провести месяц; ее дядя жил возле По. На Делестана было возложено очень важное поручение по железнодорожному вопросу, и он уже шесть недель как находился в Италии. При таких обстоятельствах министр, с которым Клоринда желала побеседовать, пригласил ее на холостой завтрак в министерство.
   Она терпеливо дожидалась его, перелистывая валявшийся на столе трактат административного права.
   -- Вы, должно быть, очень проголодались, -- весело сказал он ей. -- Меня осаждали целое утро.
   Подав г-же Делестан руку, он провел ее в столовую, громадную комнату, где совсем терялись два прибора, накрытые на маленьком столике у окна. Два высоких лакея прислуживали. Ругон и Клоринда, оба очень умеренные, наскоро позавтракали несколькими редисками, кусочком холодной лососины, котлетами с протертым пюре и сыром. Ни тот, ни другая не притронулись к вину. Ругон поутру пил только воду. Они не сказали друг с другом и десяти слов. Потом, когда лакеи, убрав со стола, принесли кофе и ликеры, молодая женщина слегка повела бровями, и он отлично понял это движение.
   -- Хорошо, -- сказал он лакеям, -- оставьте нас. Я позвоню, если что понадобится.
   Лакеи вышли; тогда она встала с места, слегка похлопывая по платью, чтобы стряхнуть с него крошки. На ней было надето черное шелковое платье, такое широкое и с таким множеством воланов, что она была в нем укутана, точно в мешке. С трудом лишь можно было отличить, где у нее грудь, где бока.
   -- Какой сарай! -- пробормотала она, переходя на другой конец комнаты. -- В вашей столовой может пировать целый полк.
   Вернувшись, она добавила:
   -- Мне бы очень хотелось выкурить папироску!
   -- Черт возьми! -- отвечал Ругон, -- у меня нет табаку. Я ведь не курю.
   Но она улыбнулась, подмигнув глазом, и вынула из кармана небольшой кисет из красного шелка, вышитого золотом, не больше портмоне. Кончиками тонких пальцев скрутила она папироску; потом, так как им не хотелось звонить, они принялись шарить по всей комнате, ища спичек. Наконец, на одном столике нашлись три спички, и она заботливо унесла их с собой. Тогда, с папироской в зубах, развалившись в кресле, она стала прихлебывать кофе, с улыбкой глядя прямо в лицо Ругону.
   -- Ну, вот, я весь к вашим услугам, -- заметил министр, тоже улыбаясь. -- Вы желали переговорить со мной, говорите.
   Она беспечно махнула рукой.
   -- Да. Я получила письмо от мужа. Он скучает в Турине. Он очень рад, что на него возложили эту миссию, благодаря вашим стараниям, но не желает, чтобы его там забывали... Впрочем, мы успеем еще поговорить об этом. Дело не к спеху.
   Она продолжала курить, глядя на него с какой-то задорной улыбкой. Ругон, мало-помалу, привык ее видеть, не задавая себе тех вопросов, которые в прежние времена так живо задевали его любопытство. Она сделалась его привычкой; он относился к ней теперь, как к знакомой фигуре, и ее странности больше не поражали его. В действительности, однако, он все еще не мог сказать о ней ничего определенного: он знал ее не больше, чем в первые дни их знакомства. Она являлась перед ним в самых разнообразных видах: мелочной и глубокомысленной, чаще всего глупой, порой же удивительно тонкой, очень кроткой, или же очень злой. Если ему и случалось еще иногда дивиться какому-нибудь ее жесту, слову, которых он не мог объяснить, он только пожимал плечами с видом мудреца, говоря себе, что все женщины на один покрой. Он думал показать этим великое презрение к женщинам, но это только подзадоривало улыбку Клоринды, спокойную злую улыбку, выставлявшую кончики зубов из-за алых губ.
   -- Чего вы на меня так уставились? -- спросил он, наконец, смущенный ее пристальным взглядом. -- Вам что-нибудь во мне не нравится?
   Какая-то затаенная мысль сверкнула в глазах Клоринды, а у ее рта обозначились две жесткие складки. Но она тотчас мило рассмеялась и, пуская дым тоненькими струйками, пробормотала:
   -- Нет, нет, вы мне нравитесь... Я думала, любезнейший Ругон, об одном факте. Знаете ли, что вам необыкновенно везло!
   -- Как так?
   -- Конечно... Вот вы на той вершине, куда стремились. Все вам помогали. Сами обстоятельства складывались в вашу пользу.
   Он собирался отвечать ей, когда постучались в дверь. Клоринда бессознательным движением прикрыла папироску юбкой. Пришел чиновник передать его превосходительству весьма спешную депешу. Ругон с недовольным видом прочитал депешу и, указав чиновнику, в каком духе следует составить ответ, захлопнул с силой дверь. Тогда, усевшись снова возле г-жи Делестан, он проговорил:
   -- Да, у меня очень преданные друзья. О, я знаю все, что для меня сделано и стараюсь не забывать об этом... Вы правы. Сами обстоятельства благоприятствовали мне. Люди бессильны, если обстоятельства им не помогают.
   Говоря эти слова медленным тоном, он глядел на нее из-за опущенных век, пряча взгляд, которым ее изучал. Зачем заговорила она об его удаче? Что именно известно ей о благоприятных обстоятельствах, на которые она намекала? Не проговорился ли дю-Пуаза? Но ее улыбающееся и задумчивое лицо намекало как будто совсем о другом; конечно, она ничего не знала. Он сам старался забыть, предпочитая не напрягать памяти. Был час в его жизни, о котором он только смутно помнил. И ему начинало казаться, что он, в самом деле, обязан своим высоким положением преданности друзей.
   -- Я не хотел никакой карьеры, -- продолжал он, -- меня насильно протолкали вперед. Как бы то ни было, все устроилось к лучшему. Если мне удается сделать что-нибудь путное, я буду совершенно доволен.
   Он допил кофе. Клоринда свертывала вторую папироску.
   -- Помните ли, -- прошептала она, -- два года тому назад, когда вы сами вышли из государственного совета, я вас расспрашивала о причинах такого взбалмошного поступка? Вы тогда все лукавили. Но теперь, говоря по совести, ведь у вас был определенный план?
   -- Нельзя же без того, -- тонко отвечал он. -- Я чувствовал, что положение мое шатко, и предпочел сам расстаться с ним.
   -- И ваш план осуществился, обстоятельства сложились именно так, как вы предвидели?
   Он подмигнул глазом, как сообщник, у которого душа нараспашку.
   -- Нет, ведь вы же сами знаете, что обстоятельства никогда не складываются вполне так, как бы хотелось... Но, что за дело, если, в конце концов, успех увенчал дело.
   Тут он предложил ей ликера:
   -- Какого прикажете: кюрасо или шартрез?
   Она согласилась выпить маленькую рюмочку шартрез. В то время, как он наливал, в дверь снова постучались. Клоринда опять, с жестом нетерпения, спрятала папироску. Ругон с раздражением встал, не выпуская из рук бутылки. На этот раз ему подали письмо, запечатанное большою печатью. Он пробежал его глазами и сунул в карман сюртука, говоря:
   -- Хорошо, прошу меня больше не беспокоить!
   Клоринда, когда он подсел к ней, обмакнула губы в ливер и пила по капельке, глядя на него исподлобья блестящими глазами. Лицо ее снова приняло задумчивое и нежное выражение. Она проговорила очень тихо, опершись обеими руками на стол:
   -- Нет, любезнейший, вы никогда не узнаете всего, что для вас сделали.
   Он пододвинулся к ней и, в свою очередь, опершись на стол локтями, скороговоркой воскликнул:
   -- Кстати, расскажите-ка мне про это! Будет играть в прятки, не правда ли? Объясните, что именно "вы" сделали?
   Она отказывалась отвечать и медленно покачивала головой, тиская папироску в зубах.
   -- Без сомнения что-нибудь ужасное? Вы боитесь, может быть, что я не в состоянии уплатить такой долг?... Погодите, я попытаюсь угадать... Вы писали папе и верно кропили без моего ведома мои пожитки святой водой?
   Клоринда рассердилась на эту шутку и грозила уйти, если он не замолчит.
   -- Не смейтесь над религией, -- говорила она, -- Это принесет вам несчастие.
   Потом, успокоившись и разгоняя рукою дым, который, по-видимому, был неприятен Ругону, продолжала совершенно особенным голосом:
   -- Я видела пропасть народу и вербовала вам друзей.
   Она испытывала злое желание все ему рассказать. Ей хотелось, чтобы он знал, каким путем она содействовала его карьере. Это признание было бы первым торжеством ее давно подготавливаемой и тщательно скрываемой мести. Если бы он энергичнее настаивал, она передала бы ему самые точные подробности. Эта оглядка на прошлое вызывала у нее улыбку, туманила ей голову и румянила щеки.
   -- Да, именно так, -- повторяла она, -- я завербовала в вашу партию таких людей, которые до того терпеть вас не могли, любезнейший.
   Ругон побледнел как полотно. Он понял скрытый ее намек и сперва ограничился замечанием:
   -- Вот как-с!
   Он хотел заговорить о другом, но она так нахально и спокойно глядела ему прямо в глаза своими черными глазами, смеясь нежным горловым смехом, что он не выдержал и стал расспрашивать!
   -- Г-на де-Марси, не правда ли?
   Она утвердительно кивнула головой, пуская вбок струю дыма.
   -- Шевалье Рускони?
   Она кивнула утвердительно.
   -- Гг. Лебо, Сальнёва, Гюйо-Лапланша?
   Она продолжала поддакивать, но при имени де-Плугерна протестовала -- этого нет, и допила, с торжествующим лицом, рюмку шартрез.
   Ругон встал. Он ушел на другой конец комнаты, потом вернулся к ней сзади и проговорил, нагибаясь над ее затылком:
   -- Если так, то отчего же вы не вербовали и меня самого?
   Она торопливо обернулась, боясь, как бы он не поцеловал ее волос.
   -- Вас? Это было бы бесполезно! На кой прах стала бы я это делать?... Вы говорите вздор, почтеннейший! Мне не нужно было вербовать вас в вашу партию.
   И так как он с яростью глядел на нее, то Клоринда расхохоталась во все горло.
   -- О, невинный простак! С ним нельзя и пошутить, он сейчас всему поверит... Послушайте, любезнейший, неужели вы считаете меня способной на такие штуки, да еще ради ваших прекрасных глаз! К тому же, если бы я на самом деле учинила такие гадости, то неужто стала бы вам о них рассказывать... Забавный вы, право, человек!
   Ругона все это на минуту озадачило. Но ироническое отрицание делало Клоринду еще задорнее, а вся ее особа, смех, пламя, горевшее в глазах, подтверждало ее признание, говорило "да, да". Он протянул уже руки, чтобы взять ее за талию, когда постучались в третий раз.
   -- Пусть себе, -- пробормотала она, -- я не кину папироски.
   Вошел пристав, весь запыхавшийся, объясняя, что его превосходительство, министр юстиции, желает видеть его превосходительство. При этом он искоса поглядел на курившую Даму.
   -- Скажите, что меня нет дома! -- вскричал Ругон. -- Кто бы ни приехал, никого не принимать, слышите!
   Когда пристав вышел, пятясь задом к двери и отвешивая поклоны, Ругон рассердился и принялся кулаками бить по мебели. Ему положительно не дают вздохнуть; вот, хоть бы вчера пришли теребить его в уборную, когда он брил бороду. Клоринда решительными шагами подошла к дверям.
   -- Постойте, -- сказала она. -- Нам больше не помешают.
   Она заперла дверь на ключ и положила его себе в карман, заметив:
   -- Пускай теперь стучатся, сколько душе угодно.
   Вернувшись на прежнее место, она принялась скручивать третью папироску, стоя у окна и поглядывая на него с улыбкой через плечо. Он думал, что она сдается. Теперь она больше не глядела на него и курила, глядя в пространство. Он подошел и сказал ей сзади:
   -- Клоринда!
   Она не пошевелилась, и он повторил более страстным тоном:
   -- Клоринда, почему ж ты не хочешь?...
   Она не обратила внимания на это "ты" и отвечала: "нет", но так нерешительно, как будто хотела его поощрить и придать смелости. Он не смел дотронуться до нее: на него вдруг напала застенчивость мальчишки, парализованного первой своей победой, однако он решился, наконец, поцеловать ее в затылок у самых волос. Тогда она повернулась к нему, проникнутая насквозь презрением, и вскричала:
   -- Это еще что! Вы опять за прежнее, любезнейший!.. Я думала, что дурачество у вас уже прошло... Какой же вы, право, чудак! Вы целуете женщин после двухлетнего раздумья.
   Он, опустив голову, бросился к ней, схватил ее руку и принялся осыпать ее поцелуями. Она не отнимала руки и продолжала спокойно насмехаться над ним:
   -- Не укусите только моих пальцев, сделайте милость... Ах, не ожидала я этого от вас, вы стали таким умницей, когда я навешала вас в улице Марбёф! И вот теперь совсем одурели, потому только, что я рассказываю вам о мерзостях, которые, слава Богу, никогда и не думала делать. Хороши вы, сударь, нечего сказать!.. Я не горю так долго. Все это для меня древняя история. Вы сами отвергли меня, а теперь я вас отвергаю.
   Он поднял голову, и, увидев, что она насмехается над ним и кажется действительно неумолимой, опустился перед ней на ковер. Стоя на коленях и протягивая к ней руки, он умолял:
   -- Послушайте... все, что вы хотите. Я все сделаю, все отдам!
   Но она твердила "нет... нет", наказывая его за былое пренебрежение и наслаждаясь первым эпизодом своей мести. Она ждала, пока он станет всемогущим, чтобы отвергнуть его. Это оскорбление она наносила его высокомерию сильного мужчины.
   -- Никогда, никогда! -- повторила она несколько раз. -- Вы, значит, позабыли? Никогда!
   Тогда Ругон позорно повалился ей в ноги. Он взял в руки ее юбки и целовал ее колени, сквозь материю. То было не мягкое платье г-жи Бушар, но целая груда материй, до несносности плотная, но, тем не менее, опьянявшая его. Клоринда пожимала плечами, но не мешала ему целовать платье, а он становился все смелее.
   -- Берегитесь! -- сказала она спокойным тоном.
   Так как он не унимался, она приложила ему ко лбу горящий кончик папиросы, которую не выпускала из рук. Он вскрикнул и отскочил, но тут же хотел снова броситься к ней; она, однако, вырвалась от него и, прислонившись спиной к стене, у камина, схватилась за ручку звонка.
   -- Я позвоню и скажу, что вы меня заперли! -- воскликнула она.
   Министр зашатался, приложив кулаки к вискам и весь дрожа, как в лихорадке. Потом, в течение нескольких секунд он простоял неподвижно. Ему казалось, что у него голова лопнет. Он употреблял все усилия, чтобы овладеть собою; в ушах у него звенело; перед глазами мелькали красные огоньки.
   -- Я болван, -- пробормотал он, наконец. -- Это глупо!
   Клоринда с торжествующим видом смеялась и читала ему нотации. Напрасно он презирает женщин; со временем он убедится, что между ними есть очень недюжинные личности. Потом, вернувшись к обычному добродушному тону, добавила:
   -- Мы ведь не поссоримся, не правда ли?... Пожалуйста, только никогда не обращайтесь ко мне с подобными предложениями. Я этого не хочу, мне это не нравится.
   Ругон расхаживал по комнате, стыдясь самого себя. Она выпустила ручку звонка и снова уселась за стол, где приготовила себе стакан сахарной воды.
   -- Итак, я получила вчера письмо от мужа, -- начала она. -- Я была до того занята сегодня утром, что, быть может, не исполнила бы обещания приехать с вами завтракать, если бы мне не нужно было показать вам это письмо. Вот оно... Муж напоминает вам про ваши обещания.
   Ругон взял письмо, прочитал его, продолжая ходить, и бросил перед Клориндой на стол с жестом скуки.
   -- Ну, что же? -- спросила она.
   Ругон ей ответил не тотчас. Лишь несколько раз потянувшись и слегка зевнув, он сказал, наконец:
   -- Он глуп.
   Г-жа Делестан очень обиделась. С некоторых пор Клоринда не допускала, чтобы сомневались в способностях ее мужа. На минуту она опустила голову, чтобы скрыть краску, бросившуюся ей в лицо, как бы от личного оскорбления, и старалась унять дрожь, пробегавшую по ее рукам. Она все еще разыгрывала роль покорной ученицы Ругона, но мало-помалу начинала эмансипироваться и обращаться с ним подчас как равный с равным.
   -- Если бы показать это письмо, то карьере его был бы конец, -- продолжал Ругон, которому приятно было сорвать на муже гнев, возбужденный сопротивлением жены. -- Ах, такого простофилю нелегко пристроить к месту.
   -- Вы преувеличиваете, любезнейший, -- возразила она после некоторого молчания. -- В былое время вы божились, что ему предстоит прекрасная карьера. У него весьма солидные качества... Вспомните, что самую блестящую карьеру не всегда делают самые умные люди!
   Ругон продолжал ходить, пожимая плечами.
   -- В ваших же интересах позаботиться, чтобы он вступил в министерство. У вас будет одним надежным другом больше. Если министр общественных работ в самом деле удаляется от дел по причине расстроенного здоровья, то представляется отличный случай. Мой муж человек компетентный, и миссия, возложенная на него в Италии, должна служить для императора новым мотивом, чтобы выдвинуть его... Вы знаете, что император очень любит Делестана; они понимают друг друга; у них одинаковые взгляды... Одно ваше слово уладило бы все дело.
   Ругон прошелся еще два или три раза по комнате, не отвечая ни слова. Потом, остановившись перед Клориндой, он объявил: -- Я, впрочем, согласен... Бывают люди и глупее его... Признаюсь, что сделаю его министром единственно только ради вас. Я желаю вас обезоружить. Гм! вы, должно быть, страх какая сердитая, когда кого-нибудь ненавидите? Пари держу, что вы презлопамятная?
   Он шутил. Она тоже рассмеялась, повторяя:
   -- Да, я презлопамятная. Я ничего не забываю.
   Клоринда простилась с ним, но он на минуту задержал ее в дверях. Они крепко пожали друг другу руки, не говоря больше ни слова.
   Как только Ругон остался один, он направился к кабинету. В обширной комнате никого не было. Министр уселся перед письменным столом, опершись на него локтями, и тяжело перевел дух. Глаза его закрылись, он дремал минут десять, но вдруг проснулся, -- и потянулся; потом позвонил.
   Вошел Мерль.
   -- Г. префект департамента Соммы верно тут еще?... Пригласите его.
   Вошел префект департамента Соммы, бледный и улыбающийся, выпрямляясь во весь свой маленький рост. Он чинно приветствовал министра. Ругон слушал его с сонным видом и предложил ему сесть.
   -- Вот, г. префект, зачем я пригласил вас. Иные инструкции необходимо передать на словах... Вам, без сомнения, известно, что революционная партия пробуждается. Мы были на волосок от ужаснейшей катастрофы. Словом, страна требует гарантий спокойствия, желает чувствовать над собой энергическую опеку правительства. Со своей стороны, его величество император решился показать пример строгости, потому что до сих пор добротой его слишком злоупотребляли...
   Ругон говорил медленно, опрокинувшись на спинку кресла и играя большой печатью с агатовой ручкой. Префект одобрял каждый период его речи сочувственным киванием головы.
   -- Ваш департамент, -- продолжал министр, -- один из худших; республиканская зараза...
   -- Я употребляю все усилия... -- попытался было вставить префект.
   -- Не перебивайте меня... Надобно, значит, принять решительные меры для обуздания умов, и, чтобы условиться с вами об этом, я пригласил вас сюда... Мы составили маленький списочек.
   Он порылся в бумагах, и, взяв одну кипу, начал ее перелистывать.
   -- Нам пришлось распределить на всю Францию число арестов, признанных необходимыми. Цифра для каждого департамента соответствует силе удара, который мы имеем в виду там нанести... Я желаю, чтобы вы хорошенько вникли в наши намерения. Поэтому, слушайте: в департаменте Верхней Марны, где республиканцы в ничтожном меньшинстве, назначено только три ареста. Напротив того, на мёзский департамент приходится пятнадцать арестов... Что касается вашего департамента, Соммы, не правда ли? мы говорим Соммы...
   Он переворачивал листки, мигая толстыми веками; наконец, подняв голову, поглядел чиновнику прямо в лицо:
   -- Г. префект, вам предстоит двенадцать арестов.
   Маленький бледный человечек поклонился, повторяя:
   -- Двенадцать арестов... Я вполне понял ваше превосходительство.
   Но в нем заметно было смущение, хотя он старался его скрыть. После непродолжительной беседы министр распрощался с ним и встал; тогда он решился спросить.
   -- Не угодно ли будет вашему превосходительству назвать мне лиц, арест которых наиболее желательный?
   -- О, арестуйте кого хотите!.. Я не могу входить в эти подробности. У меня времени не хватит. Уезжайте сегодня же к себе, и с завтрашнего дня приступите к арестам... Но вот что я могу вам посоветовать. Берите людей покрупнее. У вас там есть адвокаты, негоцианты, аптекаря, занимающиеся политикой. Засадите-ка их в кутузку. Эффект будет тогда сильнее.
   Префект с тревожным жестом провел рукою по лбу, роясь в своей памяти, приискивая адвокатов, негоциантов, аптекарей. Он продолжал при этом одобрительно кивать головой, но Ругону, должно быть, не понравился его нерешительный вид.
   -- Не скрою от вас, -- заметил министр, -- что его величество очень недоволен в настоящую минуту административным персоналом. Могут произойти значительные перемены в этом отношении. В затруднительных обстоятельствах, которые мы переживаем, нам нужны очень преданные люди.
   Слова его были как бы ударом бича.
   -- Ваше превосходительство можете на меня рассчитывать, -- вскричал префект. -- Я уже отметил, кого мне нужно; в Перонне есть один аптекарь, а в Дулленсе фабрикант сукон и бумажный фабрикант; что касается адвокатов, то их у нас расплодилось, с позволения сказать, как нерезаных собак, это такая язва... Уверяю ваше превосходительство, что найду всех двенадцать человек... Я старый слуга империи!
   Он потолковал еще о необходимости спасти Францию, и ушел, отвесив низкий поклон.
   Министр за его спиной с сомнением раскачивал свое большое туловище; он не верил в малорослых людей. Не усаживаясь даже на место, он перечеркнул в списке департамент Соммы красным карандашом. Уже слишком две трети департаментов были перечеркнуты таким образом. В самом кабинете воцарилось безмолвие. Вне его, устрашенная Франция, тоже безмолвствовала.
   Затем министр снова позвал Мерля и рассердился, увидев, что приемная по-прежнему полна народа. Ему показалось даже, что обе дамы все еще стоят у стола.
   -- Я приказывал вам отослать всех отсюда! -- вскричал он. -- Я уезжаю и никого не могу принять.
   -- Г. редактор газеты "Voeu National" все еще дожидается, -- пролепетал пристав.
   Ругон позабыл об этом. Он стиснул у себя за спиной кулаки и велел пригласить редактора. Вошел человек лет сорока, с простоватым лицом, очень щегольски одетый.
   -- А, вот и вы, сударь! -- сказал министр грубым голосом. -- Предупреждаю вас, что дела не могут идти таким образом дальше!
   Расхаживая по комнате, Ругон осыпал прессу бранью. Она развращает, растлевает, наталкивает на всевозможные беспорядки. Он предпочитает журналистам разбойников, грабящих по большим дорогам. От удара кинжалом излечиваются, между тем как удары пера пропитаны ядом. Подбирая еще другие, столь же картинные сравнения, он мало-помалу, подзадоривал себя и пришел в настоящую ярость; голос его напоминал раскаты грома. Редактор, стоя со смиренным и растерянным лицом, поник головой пред грозою, но все-таки, наконец, спросил:
   -- Если бы ваше превосходительство удостоили объяснить в чем дело... Я не понимаю, чем...
   -- Как чем? -- закричал Ругон вне себя.
   Он бросился к столу, развернул газету и показал на ее столбцы, искрещенные вдоль и поперек красным карандашом.
   -- Тут не наберется и десяти строк, которые не были бы предосудительны. В передовой статье вы как будто сомневаетесь в непогрешимости правительства в деле обуздания беспорядков. Вот в этой заметке на второй странице вы как будто намекаете на меня, говоря о выскочках, торжество которых всегда характеризуется наглым превышением власти. В отделе смеси только и видишь, что грязные анекдоты, глупые нападки на высшие классы.
   Устрашенный редактор умоляюще складывал руки, тщетно пытаясь вставить словечко в свое оправдание.
   -- Клянусь вашему превосходительству... Я в отчаянии, что ваше превосходительство могли хотя одну минуту подумать... Я преклоняюсь перед вашим превосходительством!
   Но Ругон не слушал его.
   -- А хулю всего то, сударь, что всем известна ваша связь с администрацией. Как вы хотите, чтобы другие газеты уважали нас, если оплачиваемые нами органы пас не уважают. Сегодня поутру все друзья мои в один голос протестовали против этих гнусностей.
   Тут редактор принялся кричать одновременно с Ругоном. Эти статьи напечатаны без его ведома. Он не видал этих статей, но немедленно прогонит всех сотрудников; если его превосходительству угодно, то он каждое утро будет присылать ему корректуру. Ругон угомонился и отказал: ему некогда! -- Он стал было уже толкать редактора к двери, как вдруг вспомнил еще что-то.
   -- Да, я чуть не забыл. Ваш фельетон омерзителен... Эта благовоспитанная женщина, обманывающая мужа, служит отвратительным аргументом против современной системы женского образования и воспитания. Нельзя допустить и мысли о том, чтоб благовоспитанная женщина могла совершить подобный проступок.
   -- Фельетон имеет большой успех, -- пробормотал редактор, снова встревожившись. -- Я читал его и нашел очень интересным.
   -- А? вы его читали... Ну, что ж, по крайней мере, раскаивается ли в конце концов эта несчастная?
   Редактор захлопал глазами, сбитый с толку, стараясь припомнить.
   -- Раскаивается ли?... нет, кажется!
   Ругон отворил было дверь, но снова захлопнул ее и прокричал:
   -- Надо непременно, чтобы он раскаялась!.. Потребуйте от автора, чтобы он заставил ее раскаяться!

X

   Ругон писал к дю-Пуаза и Кану, чтобы они его уволили от скуки официального приема у Ниорских городских ворот. Он прибыл туда в субботу вечером, около семи часов, и прямо проехал в префектуру, рассчитывая отдохнуть до завтрашнего утра, так как он очень устал. Тем не менее, после обеда явились к нему некоторые лица. Известие о прибытии министра, должно быть, облетело весь город. Раскрыли небольшой салон рядом со столовой, устроилось нечто вроде вечера. Ругон, стоя между двух окон, вынужден был подавить, зевоту и отвечать любезно на приветствия.
   Департаментский депутат, тот самый стряпчий, который наследовал официальную кандидатуру Кана, появился первый, впопыхах, в сюртуке и цветных панталонах. Он извинялся, объясняя, что возвращался пешком с одной из своих ферм, когда услышал о приезде министра, и пожелал немедленно представиться его превосходительству. Потом появился, с церемонным и огорченным видом, маленький толстый человечек, в узком черном фраке и белых перчатках. То был старший помощник мэра, узнавший от своей служанки о прибытии министра. Он повторял, что мэр будет в отчаянии. Мэр, ожидавший его превосходительство только на завтра, находился в настоящую минуту в своем поместье, в десяти километрах от города. Вслед за помощником прибыли еще шестеро господ, с большими ногами, большими руками, жирными, тупоумными лицами; префект представил их как членов статистического общества. Наконец директор гимназии привел свою жену, очаровательную блондинку двадцати восьми лет, парижанку, туалеты которой производили в Ниоре настоящий переполох. Она горько жаловалась Ругону на непроходимую скуку в провинции.
   Между тем, Кана, обедавшего вместе с министром и префектом, осыпали расспросами о завтрашнем торжестве. Предполагалось ехать "на Мельницы", верст за шесть от города, к туннелю, проектированному на новой железной дороге из Ниора в Анжер, где его превосходительство, министр внутренних дел, сам подожжет первую мину. Все это казалось очень трогательным. Ругон прикидывался добряком. Он желал только почтить трудное предприятие старого своего друга. К тому же он смотрел на себя как на приемного сына департамента Двух Севров, который, в былое время, послал его в учредительное собрание. На самом деле, целью поездки Ругона, которую дю-Пуаза выставлял даже необходимой, -- было показаться во всем величии своим прежним избирателям, чтобы обеспечить за собой их голоса, если бы со временем ему понадобилось вступить в законодательный корпус.
   В окна маленького салона виднелся темный и уснувший город. Никто больше уже не приходил. О прибытии министра узнали слишком поздно. Ревностные чиновники, успевшие явиться к министру, торжествовали. Они даже не собирались уходить, и топорщились от удовольствия, что первые удостоились лицезреть его превосходительство в небольшом кружке. Помощник мэра повторял очень громко, жалобным тоном, в котором слышалась торжествующая радость:
   -- Боже мой, в каком отчаянии будут г. мэр... и г. президент, и г. императорский прокурор, и все эти господа!..
   Часам к девяти вечера можно было подумать, что весь город переселился в переднюю. Послышался внушительный шум шагов. Потом слуга пришел доложить, что старший полицейский комиссар желает засвидетельствовать свое почтение его превосходительству. Вошел Жилькен, -- Жилькен в полном блеске, в черном фраке, соломенного цвета перчатках и лакированных ботинках. Дю-Пуаза приютил его у себя в департаменте. Жилькен имел очень приличный вид, и от прежнего ухарства у него сохранились только привычка подергивать немного нахально плечами и мания не расставаться со шляпой; он прижимал эту шляпу к одному боку, немного наискось, в позе, скопированной с какой-нибудь модной картинки. Он склонился перед Ругоном, бормоча с преувеличенным смирением.
   -- Позвольте напомнить о себе вашему превосходительству; я имел честь неоднократно встречать ваше превосходительство в Париже.
   Ругон улыбнулся. Они поговорили с минуту. Затем Жилькен перешел в столовую, где подан был чай. Он нашел там Кана, просматривавшего список приглашенных на завтрашний день. В маленьком салоне заговорили теперь о величии царствования Наполеона III. Дю-Пуаза, стоя возле Ругона, прославлял империю, и оба раскланивались при этом друг с другом, как бы взаимно поздравляя себя с личными заслугами, перед лицом обитателей Ниора, разинувших рты от почтительного восторга.
   -- Что за продувные бестии, эти два шельмеца! -- пробормотал Жилькен, следивший через раскрытую дверь за этой сценой.
   И, подливая себе в чай рому, он толкнул локтем Кана. Дю-Пуаза, худой и пылкий, с белыми, неровными зубами и физиономией нервного ребенка, озаренный сиянием торжества, возбуждал смех в Жилькене, называвшем его "ловким парнем".
   -- Гм, вы не видели, как он приехал сюда в департамент? -- продолжал Жилькен шепотом. -- Я был с ним. Идя по улице, он топал ногами со свирепым видом. Ну, уж насолили же ему должно быть здешние жители! С тех пор, как он стал префектом, он забавляется тем, что мстит им за свое детство. Ручаюсь, что у ниорских буржуа, которые знавали его жалким оборванцем в былое время, теперь сердце не на месте, когда он проходит мимо!.. О, это солидный префект, человек дела! Он ничуть не похож на Ланглада, место которого заступил, волокиту, белокурого как красная девушка. Представьте себе, что мы находили у него фотографии раздетых барынь даже между деловыми бумагами!
   Жилькен умолк на минуту. Ему показалось, что директорша из другой комнаты не спускает с него глаз. Тогда, желая выказать всю грацию своего бюста, он наклонился к Кану и продолжал:
   -- Рассказывали ли вам про свидание дю-Пуаза с отцом? О, эта самая забавная история в мире!.. Вы знаете, что старик был когда-то судебным приставом и сколотил капиталец, отдавая деньги в рост, а теперь живет, как волк, в старом, развалившемся доме, где в сенях развешаны заряженные ружья... Ну, вот дю-Пуаза, которому папаша двадцать раз предсказывал смерть на виселице, давно уже мечтал поразить его своим величием. Это обусловливало наполовину его желание быть здесь префектом... Ну, вот, в одно прекрасное утро мой дю-Пуаза надевает самый парадный мундир и, под предлогом объезда по департаменту, стучится у дверей старика. Ему пришлось вести там переговоры с добрую четверть часа. Наконец старик отпирает. Маленький, бледный старикашка бессмысленно глядит на золотое шитье мундира. Как вы думаете, что он сказал по второму слову, узнав, что сын его префектом? -- "Послушай, Леопольд, не взыскивай с меня податей!" -- А впрочем, не выказал ни волнения, ни удивления. Дю-Пуаза, вернувшись, кусал губы и был бледен как полотно. Спокойствие отца приводило его в ярость. Вот человек, с которым ему не совладать!
   Кан осторожно качал головой. Он положил список приглашенных в карман и пил чай, поглядывая в соседний салон.
   -- Ругон стоя спит, -- проговорил он. -- Эти болваны не дают ему отдохнуть. Ведь ему нужно быть свежим завтра.
   -- Я впервые его видел с тех пор, как мы расстались, -- отвечал Жилькен, -- Он потолстел.
   Потом, понизив голос, повторил:
   -- Продувные бестии, эти два шельмеца!.. Они тогда смастерили в самую последнюю минуту какую-то хитрую штуку. Я ведь их предупреждал, а на другой день, гляди, потеха произошла-таки своим чередом! Ругон уверяет, что был в префектуре, где никто ему не поверил. Ну, это их дело и лучше об этом помалчивать... Скотина дю-Пуаза угостил меня тогда знатным завтраком в одном из бульварных кафе. Нечего сказать, выпал мне тогда денек! Мы должны были провести вечер, в театре, но я хорошенько не помню. Знаю только, что после того проспал двое суток.
   Должно быть, Кан находил откровенность собеседника для себя опасной. Он ушел из столовой. Тогда Жилькен, оставшись один, окончательно убедился, что директорша заглядывается на него. Он вернулся в гостиную и начал за ней увиваться, принес ей чаю, сдобного хлеба. Он был в самом деле недурен и походил на порядочного, но дурно воспитанного человека, что, по-видимому, трогало красавицу. Между тем депутат доказывал необходимость для Ниора выстроить новую церковь; помощник требовал моста, директор гимназии толковал о желательности выстроить для нее новое, более поместительное здание, а шестеро членов статистического общества на все сочувственно кивали головой.
   -- Увидим завтра, господа, -- отвечал Ругон с полузакрытыми глазами. -- Я приехал сюда именно для того, чтобы узнать о ваших нуждах и дать ход вашим просьбам.
   Десять часов пробило, когда слуга пришел сказать что-то на ухо префекту, который тотчас шепнул что-то министру. Ругон поспешно вышел. Г-жа Коррёр ждала его в соседней комнате. С нею вместе была высокая, худая девушка, с бесцветным лицом, покрытым веснушками.
   -- Как, вы тоже в Ниоре? -- вскричал Ругон.
   -- Только с сегодняшнего утра, -- отвечала Мелани. -- Мы остановились тут напротив, на площади префектуры, в гостинице "Париж".
   Она объяснила, что приехала из Куланжа, где провела два дня, а затем добавила, указывая на высокую девушку:
   -- Эрмини Билькок согласилась сопровождать меня.
   Эрмини Билькок отвесила церемонный реверанс. Г-жа Коррёр продолжала:
   -- Я вам не говорила об этой поездке, потому что вы стали бы, пожалуй, меня бранить; но я никак не могла удержаться; мне так хотелось видеть брата... Узнав, что вас ждут в Ниоре, я приехала сюда. Мы вас стерегли, мы видели, как вы вошли в префектуру, но подумали, что приличнее будет явиться к вам попозже. В этих маленьких городках привыкли сплетничать!
   Ругон одобрительно кивнул головой. В самом деле, Мелани Коррёр, размалеванная более чем когда-либо, в желтом платье, казалась ему здесь, в провинции, неприличной знакомой. -- И вы видели вашего брата? -- спросил он.
   -- Да, да, -- проговорила она сквозь зубы, -- я его видела. Г-жа Мартино не посмела не пустить меня. Она жгла на сковородке сахар... Бедный брат! Я знала, что он болен, но у меня сердце перевернулось, когда я увидела, как он исхудал. Он сказал, что не лишит меня наследства, потому что это против его правил. Завещание уже написано. Все его состояние должно быть разделено между мною и г-жой Мартино... Не правда ли, Эрмини?
   -- Состояние должно быть разделено между вами поровну, -- отвечала рослая девушка. -- Он сказал это, когда вы вошли, и повторил, когда указал вам на дверь. О, это верно! Я сама слышала.
   Ругон, торопясь скорее от них отделаться, говорил:
   -- Ну, вот и прекрасно, я очень рад! Вы теперь будете спокойнее! Боже мой, семейные ссоры всегда как-нибудь улаживаются... Желаю доброй ночи, я ухожу спать!
   Но г-жа Коррёр остановила его. Она вынула из кармана носовой платок и утирала им глаза, восклицая в припадке внезапного отчаяния.
   -- Бедный Мартино!.. Он был так добр... Он меня простил с таким наивным великодушием... Если бы вы видели, мой друг... Я, ведь, приехала к вам ради него, чтобы умолять вас за него...
   Слезы помешали ей говорить. Она рыдала. Ругон, удивленный, не понимал в чем дело, и глядел на обеих своих посетительниц. Девица Эрмини Билькок тоже плакала, но тише; она была очень чувствительна и находила слезы заразительными. Она первая пролепетала:
   -- Г-н Мартино скомпрометировал себя политикой.
   Тут Мелани затараторила в свою очередь:
   -- Вы помните, что я высказывала уже вам свои опасения. У меня было предчувствие... Мартино сделался республиканцем. На последних выборах он хватил уже через край и вел отчаянную пропаганду в пользу кандидата оппозиции. Я знаю такие подробности, которых не хочу вам передавать. Словом, все это должно было худо кончиться. Как только я приехала в Куланж, в гостиницу "Золотого Льва", где мы остановились, я стала наводить справки и узнала еще многое другое. Мартино вел себя как настоящий сумасброд. Никого бы не удивило, если бы его теперь арестовали. Все со дня на день ждут, что его увезут жандармы... Подумайте только, какой удар для меня! Тут я вспомнила о вас, мой друг...
   Снова голос ее заглушился рыданиями. Ругон старался ее успокоить. Он переговорит об этом деле с дю-Пуаза и остановит преследования, если они начнутся. У него вырвались даже слова: -- Я всемогущ, спите спокойно!
   Г-жа Коррёр качала головой и вертела в руках платок. Слезы ее высохли. Она проговорила, наконец, вполголоса:
   -- Нет, нет, вы еще не знаете всего. Это важнее чем вы думаете... Он провожает г-жу Мартино к обедне, а сам остается у дверей, и никогда нога его не бывает в церкви; таким образом, он каждое воскресенье скандализирует весь город. Он посещает бывшего адвоката, удалившегося в Куланж, деятеля сорок восьмого года; с ним он по целым часам толкует о самых ужасных вещах. Часто видели по ночам, как к нему в сад прокрадывались люди весьма подозрительной наружности, приходившие, конечно, сговариваться с ним.
   При каждой подробности Ругон пожимал плечами. Тогда девица Билькок подхватила, точно оскорбленная такой снисходительностью:
   -- А письма-то с красными печатями, которые он получает из различных стран; нам сказывал об этом почтальон. Он и говорить-то не хотел сначала, и весь побледнел. Мы дали ему двадцать су... А последняя поездка г-на Мартино? Он уезжал на неделю, и никто до сих пор не знает, куда именно. Хозяйка "Золотого Льва" сообщила нам, что он даже не брал с собой белья.
   -- Эрмини, перестаньте! -- проговорила г-жа Коррёр с тревожным видом. -- Мартино и без того на худом счету, не нам обвинять его!
   Ругон моргал глазами, поочередно глядя на обеих женщин. Он становился очень серьезен.
   -- Если Мартино так уже сильно скомпрометирован... -- объявил он.
   Ему показалось, что в мутных глазах Мелани сверкнуло пламя, он продолжал:
   -- Я сделаю для него все, что в моих силах, но ничего не обещаю.
   -- Ах, он погиб! Он погиб! -- вскричала г-жа Коррёр. -- Я это уже предчувствую... Мы не хотим всего говорить. Если бы мы вам все рассказали...
   Она умолкла и принялась кусать свой носовой платок.
   -- А я-то не видела его ровнехонько двадцать лет! И вот, быть может, никогда больше не увижу!.. Он был, ведь, так добр, так добр ко мне!
   Эрмини слегка пожала плечами. Она знаками объясняла Ругону, что следует извинить отчаяние сестры, но что старый нотариус негодяй большой руки и, обращаясь к Мелани, заметила:
   -- На вашем месте я бы все рассказала. Это было бы лучше.
   Тогда г-жа Коррёр, как будто сделав над собой большое усилие, решилась высказаться:
   -- Вы помните молебны, которые повсеместно служились, по случаю чудесного избавления императора, при взрыве возле оперы... Ну, вот, в тот день, как служили молебен в Куланже, один сосед спросил у Мартино, пойдет ли он в церковь, а этот несчастный отвечал: "В церковь? Это зачем? Плевать мне на вашего императора!"
   -- "Плевать мне на вашего императора!" -- повторила девица Билькок с испуганным видом.
   -- Понятны ли вам теперь мои опасения? -- продолжала г-жа Коррёр. -- Я вам говорю, никого не удивит, если его арестуют!
   Произнося эту фразу, она пристально смотрела на Ругона. Он не тотчас заговорил. Ругон, по-видимому, счел нужным еще раз пристально вглядеться в эту толстую, дряблую рожу, на которой бесцветные глаза мигали под редкими, светлыми ресницами. Он на минуту остановил испытующий взор на жирной, белой шее Мелани, а потом развел руками и вскричал:
   -- Я тут ничего не могу сделать, уверяю вас. Я не властен делать все, что мне вздумается.
   Он стал объяснять, что поставил себе за правило не вмешиваться в подобные дела. Если правосудие взялось уже за Мартино, то надо предоставить события их естественному течению. Он предпочел бы вовсе не знать г-жи Коррёр, если бы дружба к ней могла связывать ему руки, но, к счастью, поклялся никогда не оказывать известного рода услуг друзьям. Словом, он наведет справки. Министр принялся утешать Мелани, как будто брат ее уже был на пути в одну из колоний. Она опустила голову и всхлипывала, причем громадный узел белокурых волос, пришпиленный к ее затылку, каждый раз колыхался. Однако Мелани мало-помалу успокоилась и, прощаясь с Ругоном, подвела к нему Эрмини Билькок со словами:
   -- Девица Эрмини Билькок... Кажется, я вам ее представляла. Простите, у меня голова идет кругом. Это та девица, для которой нам удалось собрать приданое. Офицер, соблазнивший ее, не мог до сих пор еще жениться, потому что формальностям нет конца... Ну, душа моя, поблагодарите его превосходительство!
   Рослая девица поблагодарила, краснея, с выражением оскорбленной невинности, при которой отпустили неприличное словцо. Г-жа Коррёр пропустила ее вперед; потом, крепко пожав руку Ругону и наклонившись к нему, прибавила:
   -- Я рассчитываю на вас, Эжен!
   Когда министр вернулся в маленький салон, там уже не было ни души. Дю-Пуаза удалось спровадить депутата, помощника мэра и всех шестерых членов статистического комитета. Сам Кан уехал, условившись прибыть на другой день в десять часов. В столовой оставались только директорша и Жилькен; они доедали пирожное, болтая о Париже. Жилькен нежно закатывал глаза, толковал про скачки, про выставку картин, про первые представления в театре Французской Комедии, с развязностью человека, которому привычно всякое общество. Тем временем директор шепотом сообщал префекту об одном учителе четвертого класса, заподозренном в приверженности к республике. Пробило уже одиннадцать часов. Все встали, раскланялись с его превосходительством, и Жилькен уже уходил вместе с директором гимназии и его женой, которую вел под руку, когда Ругон задержал его:
   -- Г-н старший полицейский комиссар, прошу вас на пару слов.
   Когда они остались одни, Ругон обратился разом к комиссару и префекту.
   -- Что это за история с Мартино?... Он и в самом деле сильно скомпрометирован?
   Жилькен улыбнулся, а дю-Пуаза сообщил некоторые сведения.
   -- Я, признаться, о нем и не думал. Впрочем, на него донесли, и я получил кое-какие письменные улики... Несомненно, что он занимается политикой, но в департаменте уже сделано четыре ареста. Я предпочел бы, чтобы пополнить назначенную вами цифру пяти арестов, засадить одного учителя четвертого класса, который читает гимназистам революционные книги.
   -- Я узнал об очень важных вещах, -- сказал строго Ругон. -- Нельзя допускать, чтобы слезы сестры спасли Мартино, если он и в самом деле так опасен. Тут замешан вопрос государственной важности.
   Обращаясь к Жилькену, он добавил:
   -- Как вы об этом думаете?
   -- Я завтра же его арестую, -- отвечал полицейский комиссар. -- Я узнал все дело, так как виделся с г-жой Коррёр в гостинице "Париж", где обыкновенно обедаю.
   Дю-Пуаза не возражал. Он вынул из кармана записную книжку и зачеркнул одно имя, а на место его поставил другое, подтвердив старшему комиссару, чтобы он все-таки наблюдал за учителем четвертого класса. Ругон проводил Жилькена до дверей.
   -- Этот Мартино, кажется, не совсем здоров. Съездите-ка сами в Куланж. Обойдитесь с ними все-таки помягче.
   Жилькен выпрямился с оскорбленным видом. Он позабыл об уважении и заговорил с его превосходительством на "ты". -- Разве ты принимаешь меня за какого-нибудь грязного шпиона? -- вскричал он. -- Расспроси-ка у дю-Пуаза про аптекаря, которого я арестовал в постели третьего дня. Я нашел у него жену одного пристава. Никто не узнал об этом... Я всегда поступаю с деликатностью светского человека.
   
   Ругон крепко проспал целых девять часов. Когда на другое утро он раскрыл в половине девятого глаза и позвал префекта, дю-Пуаз пришел с сигарой в зубах, очень веселый. Они болтали, шутили как в былые времена, когда жили у Мелани Коррёр и шлепками будили друг друга. Умываясь, министр расспрашивал у префекта разные подробности о крае, о чиновниках, об их желаниях и слабостях. Ему хотелось сказать каждому что-нибудь приятное.
   -- Будьте покойны, я вам буду подсказывать! -- со смехом объявил дю-Пуаза.
   Префект в нескольких словах очертил Ругону лица и характеры людей, которых ему предстояло увидеть. Многое Ругон заставлял его повторять, чтобы лучше запомнить. В десять часов приехал Кан. Они позавтракали втроем, условливаясь относительно подробностей торжества. Префект скажет речь; Кань также; Ругон будет говорить последний. Желательно, чтобы еще кто-нибудь сказал речь. Одну минуту они остановились было на мэре, но дю-Пуаза находил его слишком уже глупым, и указал, наконец, на местного инженера; на нем и остановились, хотя Кан побаивался его злого языка. Когда вышли из-за стола, Кан отвел министра в сторону и перечислил пункты, на которые ему хотелось, чтобы министр особенно напирал в своей речи.
   Сборным пунктом назначена была префектура, куда всем надлежало прибыть в половине одиннадцатого. Мэр и его помощник явились вместе; мэр извинялся, будто в отчаянии, что отсутствовал вчера вечером, а его помощник демонстративно осведомлялся, хорошо ли его превосходительство изволили почивать, и отдохнули ли от дороги. Потом явились председатель гражданского суда и прокурор, со своими двумя помощниками, инженер, а за ними следом -- сборщик податей, инспектор ипотечных закладов. Многие из ниорских сановников были со своими женами и дочерями. Директорша в голубом, весьма шикарном наряде, произвела большой эффект; она просила его превосходительство извинить ее мужа, которого задержал дома припадок подагры, схвативший его накануне, по возвращении домой. Тем временем прибывали новые лица: полковник расположенного в Ниоре 78-го линейного полка, председатель коммерческого суда, двое городских мировых судей, инспектор вод и лесов, в сопровождении трех своих дочерей, муниципальные советники, делегаты совещательной палаты искусств и мануфактур, статистического комитета и совета экспертов.
   Официальный прием происходил в большой зале префектуры. Дю-Пуаза представлял всех министру, а министр, улыбаясь и низко кланяясь, принимал каждого, как старого знакомого. Ему известны были удивительные подробности о каждом из посетителей. Министр с большой похвалой отозвался императорскому прокурору об его обвинительной речи, произнесенной недавно в одном процессе по нарушению супружеской верности; осведомился взволнованным голосом у сборщика податей о здоровье его супруги, которая лежала больная уже целых два месяца, задержал на минуту полковника 78-го линейного полка, дабы показать ему, что знает о блестящих успехах его сына, воспитывавшегося в Сен-Сирском училище. Он говорил об обуви с муниципальным советником, у которого имелись большие башмачные мастерские, а с инспектором ипотечных закладов, страстным археологом, -- потолковал о друидическом камне, найденном на прошлой неделе. Когда он запинался и искал слов, дю-Пуаза подоспевал к нему на помощь и ловко подсказывал, что говорить. Но вообще министр держал себя с непоколебимым апломбом.
   Когда вошел председатель коммерческого суда и раскланялся с ним, Ругон вскричал с приветливым видом:
   -- Вы одни, господин председатель? Во всяком случае, надеюсь, что сегодня вечером вы приедете на бал с вашей супругой...
   Он остановился, видя смущение, изобразившееся на лицах у всех окружающих. Дю-Пуаза усердно подмигивал глазами. Тут он вспомнил, что председатель коммерческого суда жил вследствие крупного скандала врозь с женой. Он ошибся, он думал, что обращается к другому председателю, -- председателю гражданского суда. Но это не поколебало его апломба. Продолжая улыбаться и не стараясь исправить своей неловкости, он продолжал с тонкой усмешкой:
   -- Могу сообщить вам приятную новость. Я знаю, что мой собрат, министр юстиции, представил вас к кресту... Впрочем, это с моей стороны нескромность. Не выдавайте меня.
   Председатель коммерческого суда вспыхнул. Он задыхался от радости. Все, поздравляя, столпились вокруг него, а Ругон мысленно повторял себе, что надо поскорее предупредить собрата -- о кресте, который только что посулил. Он награждал обманутого мужа. Дю-Пуаза улыбнулся с восхищением.
   Между тем в зале набралось человек с пятьдесят. Кого- то еще ждали; все были молчаливы и чувствовали себя как-то неловко. -- Мне кажется, пора ехать, -- заметил министр.
   Но префект наклонился к нему и объяснил, что ждут еще депутата, назначенного взамен Кана. Наконец, депутат явился совсем впопыхах. Должно быть, часы его отстают; он не понимает, как это он так запоздал. Желая показать, что это уже не первый его визит, он обратился к министру со словами:
   -- Как я имел честь докладывать вчера вашему превосходительству...
   И пошел рядом с Ругоном, сообщая ему, что завтра же утром уезжает в Париж. Пасхальные каникулы окончились накануне. Сессия вновь началась, но он счел нужным пробыть еще лишних два дня в Ниоре, чтобы встретить его превосходительство.
   Все приглашенные сошли на двор префектуры, где ждали их с десяток экипажей, стоявших в два ряда перед крыльцом. Министр сел с депутатом, префектом и мэром в коляску, и она покатилась впереди всех. Остальные разместились как сумели, в иерархическом порядке. Было еще две коляски и три виктории, кроме нескольких шести и семиместных шарабанов. На площади префектуры процессия организовалась; экипажи поехали мелкой рысцой. Ленты дам развивались, а юбки их торчали из экипажей; черные шляпы мужчин отливали на солнце. Пришлось проехать почти через весь город. Там в узких улицах, по неровной мостовой, экипажи гремели, точно пустые бочки. У всех окон и дверей обитатели города молча кланялись, ища глазами его превосходительство, и очень дивились, что министр -- в черном сюртуке, представлявшем такой невыгодный контраст с расшитым в золото мундиром префекта.
   Выехав из города, экипажи покатились вдоль широкой аллеи, усаженной великолепными деревьями. Погода стояла теплая; было чудное апрельское утро: на небе ни облачка, солнце ярко светило. Дорога, ровная и прямая, шла между садами, усаженными сиренью и абрикосовыми деревьями в цвету. Несколько далее поля сменились обширными лугами, на которых там и сям виднелись группы деревьев. В экипажах шли разговоры.
   -- Это бумагопрядильная фабрика, не правда ли? -- спросил Ругон на ухо у префекта.
   И, обращаясь к мэру, он показал на красное кирпичное здание на берегу реки, прибавив:
   -- Эта бумагопрядильная фабрика принадлежит вам, кажется... Мне говорили о вашей новой системе чесать шерсть. Я постараюсь улучить свободную минутку, чтобы поглядеть на эти чудеса.
   Он расспрашивал, как велика двигательная сила реки. По его мнению, гидравлические двигатели, при хороших условиях, представляют громадные преимущества перед всеми остальными. Ругон поразил мэра своими техническими сведениями. Прочие экипажи ехали несколько вразброд. Долетали отрывки разговоров, уснащенные цифрами и заглушаемые стуком лошадиных копыт. Прозвучал серебристый смех, заставивший все головы обернуться, -- смеялась директорша, зонтик которой полетел на груду камней.
   -- У вас имеется ферма в здешних местах, -- с улыбкой обратился Ругон к депутату. -- Это она виднеется вон там, на холме, если не ошибаюсь... Там у вас великолепные луга! Я знаю, кроме того, что вы занимаетесь скотоводством, на последних сельских выставках ваши коровы получили премии.
   Тут они заговорили о скоте. Луга, облитые солнцем, отливали зеленым бархатом. Все они были испещрены цветами. В стене высоких тополей открывались просветы, сквозь которые виднелись прелестные пейзажи. Старуха, гнавшая осла, остановилась у края дороги, чтобы дать проехать кортежу. Испуганный вереницей экипажей, у которых полированные стенки сверкали на солнце, осел заревел. Дамы в нарядных туалетах и мужчины в лайковых перчатках не позволили себе даже улыбнуться.
   Экипажи свернули влево и въехали на небольшое возвышение, а затем спустились оттуда. Они достигли назначенного пункта и находились теперь в небольшой лощине, как бы в котле, сдавленном между тремя холмами, образовавшими словно три стены, совершенно закрывавшие вид на окрестности. Подняв глаза вверх, можно было различить на ясном небе только злополучные остовы двух полуразрушенных мельниц. В глубине лощины, на клочке земли, поросшем травою, стояла палатка из серой холстины, обшитой широким красным галуном, с развевавшимися по четырем сторонам флагами. Двести или триста любопытных пришли пешком: буржуа, дамы, местные крестьяне разместились на правой, тенистой стороне, амфитеатра, составленного тремя холмами. Перед палаткой выстроена была рота 78-го линейного полка, напротив ниорской пожарной команды, молодецкий вид которой вызывал громкие похвалы. На краю лужайки стояла команда рабочих в новых блузах, предводимых несколькими инженерами. Как только показались экипажи, оркестр городского филармонического общества, состоявший из музыкантов-любителей, заиграл увертюру из "Dame blanche".
   -- Да здравствует его превосходительство! -- закричало несколько голосов, заглушенных оркестром.
   Ругон вышел из экипажа. Он поднял голову и окинул взглядом яму, в которой находился, недовольный ограниченностью горизонта, долженствовавшей, как ему казалось, ослабить торжественность празднества. Он простоял с минуту в ожидании обычного приветствия. Наконец прибежал Кан. Строитель железной дороги уехал из префектуры тотчас после завтрака, но из предосторожности осматривал мину, которую его превосходительству надлежало поджечь. Он подвел министра к палатке. Приглашенные последовали за ними. Произошла небольшая сумятица. Тем временем Ругон просил дать ему некоторые объяснения.
   -- Итак, туннель должен быть пробит вот там?
   -- Точно так, -- отвечал Кан. -- Первая мина заложена в той самой красноватой скале, где ваше превосходительство видите водруженное знамя.
   Холм, взрытый заступом, обнажил скалу. Вырытые кустарники висели среди кочек земли. Дно выемки было усыпано листьями. Кан показал рукой на линию железной дороги, обозначенную двойным рядом колышков, белевшихся среди тропинок, травы и кустов. Предстояло взбудоражить этот мирный уголок природы.
   Тем временем власти разместились в палатке. Позади них любопытные наклонялись, чтобы удобнее всматриваться в отверстие палатки. Оркестр филармонического общества доигрывал увертюру из "Dame blanche".
   -- Господин министр, -- прозвучал вдруг резкий голос. -- Считаю для себя особым удовольствием первым поблагодарить ваше превосходительство за то, что вы удостоили принять приглашение, которое мы осмелились вам сделать. Департамент Двух Севров сохранит вечное воспоминание...
   Это говорил дю-Пуаза. Он стоял в трех шагах от Ругона, и в некоторых местах речи оба слегка покачивали головой. Дю-Пуаза говорил с четверть часа: напомнил, как нынешний министр блистательно представлял департамент в законодательном собрании, клялся, что город Ниор вписал его имя в свои летописи, как имя благодетеля, и горит желанием выразить ему благодарность при первом удобном случае. Дю-Пуаза взял на себя политическую и практическую сторону дела. Минутами голоса его не было слышно, и тогда зрители видели только его жесты, правильное размахивание правой рукой, причем внимание двухсот или трехсот любопытных, разместившихся на холме, особенно привлекала золотая вышивка обшлага, блестевшая на солнце.
   Затем выступил на середину палатки Кан. У него был очень громкий голос, выкликавший иные слова как бы с лаем. В глубине лощины откликалось оратору эхо и отсылало концы фраз, которые он слишком любовно подчеркивал. Он рассказал о своих долгих усилиях, о трудах, хлопотах, принятых на себя в течение почти четырех лет, -- ради того, чтобы подарить край новым рельсовым путем. Теперь всевозможные благополучия посыплются на департамент: поля будут удобряемы, заводы удвоят производство, торговое оживление проникнет в самые смиренные деревушки. Слушая его, можно было подумать, что департамент Двух Севров превратится, при его содействии в благодатную страну, где потекут медовые реки в кисельных берегах. Потом внезапно на него нашел припадок скромности. Он объявил, что край не ему обязан благодарностью, что ему никогда бы не удалось привести в исполнение такой обширный план, если бы не высокое покровительство, которым он гордится. Обращаясь к Ругону, Кан называл его "доблестным министром, защитником всех благородных и полезных идей". В заключение он приводил финансовые выгоды предприятия. На бирже акции покупаются нарасхват. Счастливы капиталисты, получившие возможность поместить свои деньги в такое предприятие, с которым его превосходительство министр внутренних дел соблаговолил связать свое имя!
   -- Очень хорошо, очень хорошо! -- восклицали некоторые приглашенные.
   Мэр и другие представители власти полгали руку Кана, прикидывавшегося крайне взволнованным. Вне палатки раздались рукоплескания. Оркестр филармонического общества нашел минуту благоприятной, чтобы сыграть какой-то бравурный марш, но помощник мэра бросился вперед и послал одного из пожарных унять музыку. В это время в палатке инженер все колебался говорить речь, ссылаясь на то, что не приготовился. Настояния префекта убедили его. Кан, очень встревоженный, шепнул дю-Пуаза на ухо:
   -- Напрасно вы так хлопочете! Он, ведь, зол как черт.
   Главный инженер был долговязый и худощавый человек, с претензиями на иронию. Он говорил медленно, передергивая ртом всякий раз, как собирался сказать эпиграмму, и начал с того, что засыпал Кана похвалами. Потом пошли злостные намеки. Он раскритиковал в нескольких словах проект железной дороги с тем презрением, какое правительственные инженеры сплошь и рядом выказывают к трудам частных инженеров. Напомнив про другое направление, предполагавшееся Западной компанией и долженствовавшее идти через Туар, он напирал, как бы без всякого злостного умысла, на крюк, который делает дорога Кана из-за того только, чтобы не миновать его заводов в Брессюире, -- все это было высказано без малейшей резкости, приправлено любезностями и уснащено уколами булавкой, понятными только для посвященных. Он кончил еще сердитее, как будто пожалев о том, что "доблестный министр" скомпрометировал себя в деле, финансовая сторона которого внушала самые живые опасения всем опытным людям. Потребуются громадные капиталы и к тому же величайшая честность и бескорыстие со стороны распорядителей. Затем, искривив рот, он изрек последнюю фразу:
   -- Эти опасения, конечно, химеричны, мы вполне можем быть спокойны, видя цветущее состояние дела, во главе которого стоит человек, такой высокой коммерческой честности хорошо известной всему департаменту.
   Ропот одобрения пробежал в публике. Только некоторые лица глядели на Кана, пытавшегося улыбнуться побелевшими от злости губами. Ругон слушал инженера с полузакрытыми глазами, точно его беспокоил яркий дневной свет. Когда он снова раскрыл их, то светлые его глаза казались черными. Он предполагал сказать всего лишь несколько слов, но теперь ему предстояло защищать одного из своих. Сделав три шага вперед, Ругон очутился на конце палатки и там, с широким жестом, которым как будто обращался к целой Франции, насторожившей уши, начал:
   -- Господа, позвольте мне мысленно перешагнуть через эти холмы, обнять одним взглядом всю империю и таким образом расширить соединившее нас здесь торжество и обратить его в праздник национального французского промышленного и коммерческого труда. В тот момент, как я с вами беседую, повсеместно во Франции, на севере и юге роются каналы, строятся железные пути, пробиваются горы, перекидываются мосты через реки...
   Глубокое молчание воцарилось. В промежуток между фразами слышался шелест ветра в ветках, и доносилось журчанье воды с отдаленных шлюзов. Пожарная команда, соперничавшая, под палящим солнцем, военной выправкой с солдатами, скашивала глаза, чтобы увидеть, не поворачивая головы, министра, говорившего речь. На холме зрители устроились как можно комфортабельнее; дамы уселись на земле, разостлав предварительно носовые платки; двое господ, которых начало уже беспокоить солнце, раскрыли, для защиты от него, зонтики жен. А голос Ругона раздавался все громче и громче; его как будто стесняла тесная лощина, где он находился, и где словно недоставало простора для его жестов. Он так размахивал руками, как будто хотел раздвинуть вокруг себя горизонт. Два раза искал он глазами простора; но всякий раз встречал лишь вверху, на краю неба, очертания мельниц, дырявые остовы которых трещали на солнце.
   Оратор воспользовался темой Кана, но расширил ее рамки. Оказывалось, что не для одного только департамента Двух Севров, но и для целой Франции наступит эра чудесного благополучия, благодаря рельсовому пути из Ниора в Анжер. В течение десяти минут он перечислял бесчисленные выгоды, долженствовавшие выпасть на долю населения. Он дошел до того, что даже упомянул о деснице Божией. Потом начал возражать на речь инженера; он не критиковал эту речь и даже не намекал на нее, а просто говорил совершенно противоположное тому, что сказал инженер, напирал на самоотвержение Кана, выставлял его скромным, бескорыстным, великим тружеником. На счет финансовой стороны дела он был совершенно спокоен. Он улыбался и быстрыми жестами как бы ворочал грудами золота. Громкие крики: "браво" перебили его речь.
   -- Господа! Еще одно, последнее, слово, -- сказал он, обтерев губы носовым платком.
   Это последнее слово длилось с четверть часа. Он подзадоривал самого себя и наговорил больше, чем хотел. И даже, дойдя до эпилога речи, где прославлял высокий ум императора, Ругон слегка намекнул, что его величество особенно протежирует железной дороге из Ниора в Анжер. Предприятие это становилось как бы государственным делом.
   Последовало несколько взрывов рукоплесканий. Стая ворон, проносившаяся в чистом воздухе на значительной высоте, встревожилась и испустила продолжительное карканье. С последней фразой министерской речи оркестр филармонического общества заиграл по сигналу, поданному из палатки, а дамы, поправляя юбки, повскакали с мест, так как не желали упустить что-либо из зрелища. Между тем кругом Ругона почетные гости улыбались с восхищенным видом. Мэр, императорский прокурор, полковник 78-го линейного полка кивали головами, слушая депутата, восхищавшегося вполголоса, но так, однако, чтобы министр мог его слышать. Самым восторженным ценителем оказался, однако, сам инженер: он напустил на себя необыкновенное раболепство, кривил рот и представлялся как бы разбитым в пух и прах красноречивыми словами великого человека.
   -- Ваше превосходительство, соблаговолите последовать за мной, -- сказал Кан, толстая рожа которого сияла от радости.
   Это был конец зрелища. Его превосходительство собирался поджечь первую мину. Отданы были приказания кучке рабочих в новых блузах. Войдя впереди министра и Кана в выемку, они выстроились там в два ряда. Десятник держал конец зажженного фитиля и подал его Ругону. Публика в волнении ждала взрыва. Оркестр продолжал играть.
   -- Что, это будет очень громко? -- спросила с тревожной улыбкой директорша у одного из товарищей прокурора.
   -- Смотря по характеру скалы, -- отвечал председатель коммерческого суда, услышавший ее вопрос и пустившийся в минералогические объяснения.
   -- Я все-таки заткну себе уши, -- пробормотала старшая из трех дочерей инспектора вод и лесов.
   Ругон, с зажженным фитилем в руках, среди всего этого люда, не спускавшего с него глаз, чувствовал себя смешным. Наверху, над гребнем холмов, остовы мельниц скрипели сильнее прежнего. Тогда он поторопился и зажег фитиль, кончик которого, торчавший меж двух камней, указал ему десятник. Тотчас один из рабочих изо всех сил затрубил в рожок. Все остальные отошли. Кан поспешно отвел его превосходительство в палатку, выказывая тревожную заботливость.
   -- Что же это не слыхать взрыва? -- пролепетал инспектор ипотечных закладов, мигавший от страха глазами и испытывавший страстное желание заткнуть себе уши, по примеру дам.
   Взрыв произошел лишь спустя две минуты. Фитиль взяли из предосторожности очень длинный. Нетерпение зрителей переходило в тревогу; глаза присутствовавших были устремлены на красную скалу, и всем казалось, будто она колеблется. Нервные люди говорили, что у них ломит грудь от напряжения. Наконец, послышалось глухое сотрясение, скала раскололась, столб обломков поднялся среди дыма вверх, и все разошлись. Всюду раздавались слова:
   -- Слышите ли вы запах пороха?
   Вечером префект давал большой обед, на котором присутствовали все власти. Он разослал пятьсот приглашений на долженствовавший затем следовать бал. Он был великолепен. По углам большой залы, уставленной растениями, красовались четыре люстры, которые вместе с большой центральной люстрой, блистательно освещали залу. Никто не мог запомнить такого блеска. Яркий свет шести окон озарял площадь префектуры, где толпилось более двух тысяч любопытных, желавших поглядеть на танцы. А звуки оркестра были так отчетливо слышны, что мальчишки на тротуарах пускались в пляс. С девяти часов дамы уже начали обмахиваться веерами, разносилось прохладительное, кадрили сменяли вальс и польку. Дю-Пуаза принимал у дверей запоздавших гостей с весьма церемонным видом и кислой улыбкой, открывавшей его белые и неровные зубы.
   -- Ваше превосходительство не танцуете? -- смело спросила у Ругона директорша, приехавшая в тарлатановом платье, усеянном золотыми звездами.
   Ругон извинился, улыбаясь. Он стоял у окна среди целой группы людей и, поддерживая разговор о пересмотре кадастра, поглядывал на улицу. По ту сторону площади при ярком свете люстр, озарявших фасады домов, он увидел у одного из окон гостиницы "Париж" г-жу Коррёр и девицу Эрмини Билькок. они стояли, опершись на подоконник, и смотрели на праздник. Лица их сияли, а голые шеи колыхались от смеха, когда до них долетало жаркое дыхание веселого бала.
   Тем временем директорша обходила вокруг залы, рассеянная, невнимательная к восторгу, возбуждаемому в очень юных кавалерах ее длинным шлейфом. Она искала кого-то взглядом, не переставая улыбаться с томным видом.
   -- Г-н старший комиссар по-видимому не приехал? -- спросила она наконец у дю-Пуаза, расспрашивавшего ее про здоровье мужа. -- Я обещала ему вальс.
   -- Ему следовало бы приехать, -- отвечал префект, -- я удивляюсь, что его нет... На него возложено одно поручение, но он все-таки обещал мне вернуться к обеду.
   Около полудня, после сытного завтрака, Жилькен выехал из Ниора верхом, чтобы арестовать нотариуса Мартино. Куланж от Ниора находится верстах в тридцати. Он рассчитывал приехать туда в два часа и уехать не позже четырех и, таким образом, поспеть к балу, на который был приглашен. Поэтому он не гнал лошади, а грациозно покачивался на седле, мечтая быть весьма предприимчивым вечером на балу с хорошенькой блондинкой. Он находил ее только немного худощавой; Жилькен любил жирных женщин. В Куланже он остановился в гостинице "Золотого Льва", где его должны были ожидать ефрейтор и два жандарма. Таким образом, прибытие его должно было пройти незамеченным. Можно нанять карету и "уложить" нотариуса, так что ни одна соседка не успеет высунуть носа за дверь. Но жандармов и ефрейтора не оказалось на месте свидания. До пяти часов Жилькен дожидался их, ругаясь, потягивая грог и поминутно смотря на часы. Он с гневом соображал, что ему ни за что не поспеть в Ниор к обеду, и велел уже оседлать свою лошадь, когда, наконец, появился ефрейтор в сопровождении двух жандармов. Оказалось, что комиссар и жандармы друг друга не поняли.
   -- Хорошо, хорошо, не извиняйтесь, мне некогда! -- яростно вскричал сварливый комиссар, снова вынимая часы из жилета. -- Уже четверть шестого... Захватим как можно живее нашего молодца! Через десять минут мы должны пуститься в обратный путь.
   В обыкновенное время Жилькен был добродушным малым. Он претендовал при отправлении своей должности на безукоризненную деликатность и в этот день придумал даже весьма сложный план, чтобы не слишком напугать брата г-жи Коррёр: так он хотел войти к Мартино сперва один, поручив жандармам ждать с каретой у калитки сада, в переулке, выходившем в поле. Но трехчасовое промедление в гостинице "Золотого Льва" привело его в такую ярость, что он позабыл обо всех этих предосторожностях. Он прошел по селению и из всей мочи позвонил у дверей нотариуса, выходивших на улицу. Один жандарм приставлен был к этой двери, другой обошел дом, чтобы надзирать за садовой стеной. Комиссар вошел вместе с ефрейтором. С десяток любопытных в испуге следили за ними издали.
   При виде военных мундиров служанка, отворившая дверь, пришла в неописанный ужас и скрылась, крича во все горло:
   -- Сударыня, сударыня, сударыня!
   Маленькая, полная женщина, лицо которой выражало большое спокойствие, медленно сошла с лестницы.
   -- Г-жа Мартино, без сомнения? -- спросил Жилькен, торопливым голосом. -- К сожалению, сударыня, на меня возложено очень неприятное поручение... Я приехал арестовать вашего мужа.
   Она не вскрикнула, но сложила коротенькие свои ручки, причем бледные губы ее задрожали. Она стояла на последней ступеньке, загораживая лестницу своими юбками. Ей хотелось видеть приказ об аресте, она требовала объяснений, старалась выгадать время.
   -- Берегитесь, молодчик ускользнет у нас из рук, -- прошептал ефрейтор на ухо комиссару.
   Она, должно быть, услыхала это, и, поглядев на них своими светлыми глазами, проговорила:
   -- Пожалуйте, господа!
   Пройдя вперед, она ввела их в кабинет, где стоял Мартино в халате. Крики служанки заставили его встать с кресла, на котором он просиживал с некоторых пор целые дни. Он был очень высокого роста, с безжизненными, как у мертвеца, руками и желтым, как воск, лицом. В нем оставались живыми только глаза, черные, энергические. Г-жа Мартино молча указала на мужа.
   -- К сожалению, сударь, -- начал Жилькен, -- на меня возложено очень неприятное поручение.
   Когда он умолк, нотариус покачал головой, не говоря ни слова. Легкая дрожь колыхала халат, драпировавший его исхудавшие члены. Тем не менее, он очень вежливо сказал, наконец:
   -- Хорошо, господа, я последую за вами.
   Принявшись ходить по комнате, точно желая прибрать вещи, лежавшие на мебели, он переложил с одного места на другое кипу книг, и попросил у жены чистую рубашку. Дрожь, потрясавшая его члены, все усиливалась. Г-жа Мартино, видя, что он шатается, ходила за ним, вытянув вперед руки, чтобы, в случае надобности, подхватить его как ребенка.
   -- Скорей, скорей, сударь! -- повторял Жилькен.
   Нотариус сделал еще два круга по комнате, но вдруг руки его замахали по воздуху, и он упал в кресло, разбитый параличом. Крупные, молчаливые слезы покатились из глаз его жены. Она ходила за ним, читая вполголоса молитву.
   Жилькен вынул часы.
   -- Тысячу чертей! -- крикнул он не своим голосом. -- Этого только недоставало!
   Было половина шестого. Теперь ему приходилось отказаться от надежды поспеть к обеду в префектуре: прежде чем он усадит больного в экипаж, пройдет еще с добрых полчаса. Он постарался, впрочем, утешиться, поклявшись себе, что ни за что не пропустит бала, и вспомнил, что пригласил директоршу на первый вальс.
   -- Все это штуки, -- шептал ему ефрейтор на ухо. -- Хотите, я поставлю нашего барина на ноги?
   Не дожидаясь ответа, жандарм подошел к нотариусу и принялся увещевать его не обманывать правосудие. Нотариус с закрытыми глазами и стиснутыми губами оставался неподвижен как труп. Мало-помалу ефрейтор рассердился, начал ругаться и, наконец, схватил своей тяжелой жандармской рукой за ворот халата. Но тут г-жа Мартино, сохранявшая до тех пор спокойствие, энергически оттолкнула его и заслонила мужа, грозно сжимая кулаки.
   -- Это штуки, говорю вам! -- повторял ефрейтор.
   Жилькен пожал плевами, как бы давая понять, что не желает даже удостоверяться, в истине, так как решился увезти нотариуса живым или мертвым.
   -- Пускай один из жандармов сходит за экипажем в гостиницу "Золотого Льва", -- приказал он. -- Я уже предупредил содержателя гостиницы.
   Когда ефрейтор вышел, Жилькен подошел к окну, и загляделся на сад, где цвели абрикосы. Он задумался, как вдруг почувствовал, что его трогают за плечо. Позади него стояла г-жа Мартино. Глаза ее были уже сухи, а голос тверд.
   -- Надеюсь, что вы послали за экипажем лично для себя? -- сказала она. -- Вы, разумеется, не думаете везти в Ниор моего мужа в теперешнем его состоянии?
   -- К сожалению, сударыня, возложенное на меня поручение очень неприятно, -- объявил он уже в третий раз.
   -- Но, ведь, это преступление! Вы его убьете... Вам не поручили, однако, его убивать!
   -- Мне даны самые положительные приказания, -- отвечал Жилькен более резким голосом, желая положить конец чувствительной сцене, которую предвидел.
   У г-жи Мартино вырвался угрожающий Жест. Безумный гнев пробежал по ее жирному лицу, между тем как она обводила глазами комнату, словно ища средства к спасению. Сделав над собой усилие, она успокоилась и снова выказала себя сильной женщиной, не рассчитывавшей на слезы, как на спасительный исход. -- Бог накажет вас, сударь, -- проговорила она спокойно, после некоторого молчания, в течение которого не спускала глаз с полицейского комиссара.
   И без слез, без мольбы, вернувшись к мужу, она оперлась на кресло, где он лежал. Жилькен улыбнулся.
   В эту минуту ефрейтор, сам ходивший в гостиницу, пришел объявить, что хозяин ее уверяет, будто у него нет ни одной тележенки. Должно быть, слух об аресте нотариуса, очень любимого в околотке, уже разнесся. Трактирщик, наверное, спрятал экипажи. За два часа перед тем, на расспросы центрального комиссара, он обязался заложить для него старую карету, которая обыкновенно предоставлялась приезжим для прогулок по окрестностям.
   -- Переройте гостиницу! -- вскричал Жилькен, ярость которого проснулась при этом новом препятствии, -- переройте все дома в селении!.. Смеются они, что ли, над нами? Меня ищут, я не могу терять времени... Даю вам четверть часа срока, слышите ли?
   Ефрейтор снова ушел и, уведя с собой обоих жандармов, разослал их в разные стороны. Прошло три четверти часа, потом еще и еще четверть часа. Наконец, спустя полтора часа, один из жандармов пришел сказать, что все поиски остались тщетными. Жилькен, в лихорадке, ходил неровными шагами от дверей к окну и обратно. Бал, наверное, откроется без него; директорша подумает, что он невежа; он сделается смешон в ее глазах и это парализует его обаяние. Поэтому каждый раз, проходя мимо нотариуса, он испытывал желание задушить "болвана", наделавшего ему столько хлопот. Нотариус, совершенно похолодевший и побледневший, лежал без движения.
   Только в начале восьмого часа появился ефрейтор с сияющим лицом. Он отыскал, наконец, старую карету содержателя гостиницы, спрятанную в амбаре, верстах в полутора от села. Теперь она была заложена, и уже слышался стук лошадиных копыт. Но когда экипаж подкатил к крыльцу, пришлось одевать Мартино. Это заняло довольно много времени. Г-жа Мартино с торжественной медленностью надела на него чистые чулки и рубашку; потом облачила его в черные панталоны, жилет и сюртук, причем ни за что не хотела позволить жандармам помочь ей. Нотариус лежал на ее руках, беспомощный, как ребенок. Зажгли лампу. Жилькен потирал руки от нетерпения, между тем как ефрейтор стоял неподвижный, наподобие статуи; на потолок ложилась громадная тень от его треугольной шляпы.
   -- Готовы ли вы, готовы ли? -- повторял Жилькен.
   Г-жа Мартино рылась в ящике добрых пять минут. Она достала оттуда пару черных перчаток и положила их в карман нотариусу.
   -- Надеюсь, -- спросила она у Жилькена, -- что вы позволите мне сесть с ним в экипаж? Я хочу сопровождать мужа.
   -- Это невозможно! -- грубо отвечал Жилькен.
   Она сдержала себя и не настаивала.
   -- Позволите вы мне, по крайней мере, ехать за ним?
   -- Дороги никому не заказаны, -- отвечал он. -- Но вы не найдете экипажа, так как их не имеется в здешнем околотке.
   Она пожала плечами и вышла, чтобы отдать приказание.
   Десять минут спустя, запряженный кабриолет стоял у крыльца, позади кареты. Нужно было снести Мартино в карету. Его несли двое жандармов, а жена поддерживала ему голову и при малейшем стоне умиравшего повелительным голосом приказывала солдатам остановиться, что они каждый раз исполняли, несмотря на гневные взгляды комиссара. Таким образом, происходила задержка чуть не на каждой ступеньке. Нотариус был точно разодетый мертвец. Его усадили бесчувственного в карету.
   -- Половина девятого! -- вскричал Жилькен, глядя в последний раз на часы. -- Анафемская должность! Я ни за что в свете не приеду вовремя.
   Он опоздал, в этом не могло быть ни малейшего сомнения. Счастье еще, если ему удастся попасть к самому разгару бала. Он вскочил на лошадь, приказав кучеру гнать лошадей во всю прыть. Впереди ехала карета; у дверец скакали жандармы; позади, в нескольких шагах, следовали комиссар и ефрейтор и, наконец, кабриолет г-жи Мартино завершал кортеж. Ночь была очень прохладная. Кортеж, с глухим стуком колес и монотонным топотом лошадиных копыт, проезжал мимо сонных полей по серой, бесконечной дороге. Никто не сказал ни слова во время пути. Жилькен придумывал фразу, которою встретит директоршу, а г-жа Мартино от времени до времени выпрямлялась в кабриолете; порою ей казалось, будто слышно предсмертное хрипение ее мужа, но она с трудом лишь могла различать катившуюся впереди черную, безмолвную карету.
   В Ниор прибыли в половине одиннадцатого. Комиссар, чтобы избежать людных улиц, велел проехать вдоль городского вала. В тюрьме пришлось долго звонить. Когда привратник увидел, что привезенный арестант такой бледный и неподвижный, он пошел разбудить смотрителя. Тот вскоре прибежал в туфлях, но рассердился, увидев арестанта, и объявил, что ни в каком случае не согласится принять человека в таком положении. Разве тюрьма госпиталь?
   -- Но ведь он уже теперь арестован; что же мы будем с ним делать? -- завопил Жилькен, выведенный из себя этим последним обстоятельством.
   -- Что вам угодно, г. комиссар, -- отвечал смотритель. -- Повторяю вам, что он не войдет сюда, Я ни за что не возьму на себя такой ответственности.
   Г-жа Мартино воспользовалась спором, чтобы сесть в карету вместе с мужем. Она предложила отвезти его в гостиницу.
   -- Да, да, везите его в гостиницу, -- к черту, одним словом куда хотите! -- кричал Жилькен. -- Мне он, с позволения сказать, стоит поперек горла! Везите его!
   Однако он выполнил свою обязанность до конца и проводил нотариуса до гостиницы "Париж", на которую указала сама г-жа Мартино. Площадь префектуры начала уже пустеть; одни только мальчишки прыгали еще на тротуарах, между тем как четы горожан медленно исчезали во мраке соседних улиц. Но блеск шести окон словно белым днем еще озарял площадь; оркестр гремел громче прежнего; дамы проносились мимо окон с обнаженными плечами и развевавшимися шиньонами, завитыми по парижской моде. Жилькен в то время как вносили нотариуса в комнату первого этажа, увидел, подняв голову, Мелани Коррёр и Эрмини Билькок, не отходивших от окна гостиницы. Они стояли там, вытягивая шею, опьяненные хмелем празднества. Г-жа Коррёр, должно быть, впрочем, видела как приехал ее брат, потому что совсем высунулась из окна, рискуя упасть. Она жестами приглашала к себе Жилькена и он поднялся к ней наверх.
   Позднее, около полуночи, бал в префектуре достиг своего апогея. Только что раскрыли дверь столовой, где подан был холодный ужин. Дамы, раскрасневшиеся, закусывали стоя и смеялись, другие продолжали танцевать, не желая пропустить ни одной кадрили, довольствуясь стаканами с сиропом, которые им приносили кавалеры. Яркая сияющая пыль стояла в воздухе; она точно неслась от волос, юбок и рук, украшенных золотыми браслетами. Было слишком пестро, слишком шумно и жарко. Ругон, задыхавшийся, услышав, что его потихоньку зовет дю-Пуаза, поспешил выйти.
   Возле большой залы, в комнате, где они уже виделись накануне, ждали его г-жа Коррёр и девица Билькок, обе плакавшие навзрыд.
   -- Мой бедный брат, мой бедный Мартино, -- лепетала г-жа Коррёр, заглушая носовым платком рыдания. -- Ах, я чувствовала, что вы не можете его спасти... Боже мой, зачем вы его не спасли?
   Он хотел что-то сказать, но она его прервала:
   -- Его арестовали сегодня. Я сейчас его видела... Боже мой! Боже мой!
   -- Не отчаивайтесь, -- сказал он, наконец. -- Дело разберут и, надеюсь, его выпустят.
   Г-жа Коррёр перестала тереть глаза. Она взглянула на него, вскричав естественным голосом:
   -- Но, ведь, он уже умер!
   И снова перейдя к горестному тону, она опять спрятала лицо в носовой платов.
   -- Боже мой! Боже мой! Бедный Мартино!
   Умер! Ругон почувствовал, как дрожь пробежала у него по телу. Он искал слов и не находил. Впервые его охватило сознание, что он стоит на краю ямы, мрачной ямы, куда его потихоньку толкают друзья. Теперь вот еще этот нотариус вдруг вздумал умереть! Ругон никогда не хотел ничего подобного. Дело зашло слишком далеко.
   -- Увы, бедный, дорогой наш друг умер, -- повествовала с тяжкими вздохами Эрмини Билькок. -- Кажется, его отказались принять в тюрьму. И вот, когда мы увидели, что он в таком несчастном положении прибыл в отель, г-жа Коррёр сошла вниз и ворвалась к нему в комнату, крича, что она его сестра. Сестра, не правда ли, всегда имеет право принять последний вздох брата? Я это сказала негодяйке, г-же Мартино, которая сперва хотела прогнать нас, но вынуждена была очистить нам местечко у постели... О, Боже мой! смерть наступила очень быстро. Агония длилась не более часу. Он лежал на постели, весь одетый в черном, точно нотариус, собравшийся на свадьбу, и угас, как свеча, с едва заметной гримасой на лице. Он, должно быть, не очень сильно страдал.
   -- И вот, после этого г-жа Мартино сделала мне сцену! -- сообщила в свою очередь г-жа Коррёр. -- Не знаю уже хорошенько, что именно она бормотала себе под нос. Кажется, она толковала про наследство, обвиняла меня в том, что я нанесла последний удар брату. Тогда я ей ответила: "Извините, сударыня, я ни за что бы не дозволила увезти его, я скорее допустила бы жандармов изрубить себя в куски!" И они изрубили бы меня в куски, говорю вам... Не правда ли, Эрмини?
   -- Да, да! -- подтвердила рослая девушка.
   -- Ну, что делать, слезы мои его не воскресят; я плачу, потому что плачется... Мой бедный Мартино!
   Ругон почувствовал себя скверно. Он отдернул руки, которыми было завладела г-жа Коррёр, и не находил что сказать; ему претили все эти подробности о смерти, казавшейся такою ужасной.
   -- Вот посмотрите, -- вскричала Эрмини, стоя у окна, -- отсюда видно комнату, вон там, напротив, третье окно в первом этаже налево! Оно освещено.
   Министр распрощался с ними; г-жа Коррёр, называя его дорогим другом, извинялась, что уступила первому движению, придя сообщить ему роковую новость.
   -- Какая прискорбная история, -- сказал он на ухо дю-Пуаза, входя в бальную залу, все еще бледный.
   -- Эх, во всем виноват болван Жилькен! -- отвечал префект, пожимая плечами.
   Бал сиял. В столовой, уголок которой виднелся в раскрытые настежь двери, помощник мэра пичкал сладостями трех дочек инспектора вод и лесов, между тем как полковник 78-го линейного полка пил пунш, выслушивая злостные замечания инженера, грызшего конфеты. У самых дверей, Кан, окруженный группой солидных людей, состоявшей из сборщика податей, обоих мировых судей, а также делегатов совещательного комитета земледельческого и статистического общества, слушавших его с разинутыми ртами, очень громко повторял председателю гражданского суда свою утреннюю речь о пользе новой железной дороги. В большой зале, при свете пяти люстр, оркестр гремел вальс. Сын главного сборщика податей вальсировал с сестрой мэра; один из помощников прокурора -- с барышней в голубом платье, а другой -- с барышней в розовом платье. Но одна чета особенно восхищала зрителей: Жилькен и жена директора гимназии, нежно обнявшись, медленно кружились; комиссар успел уже переодеться в полный бальный костюм: черный фрак, лакированные сапоги и белые перчатки. Хорошенькая блондинка, должно быть, простила ему поздний приход и с нежностью опиралась на его плечо. Жилькен вальсировал, откинув назад свой торс, с ухватками лихого танцора публичных балов, восхищающего раек. Вальсирующая пара чуть не сбила с ног Ругона и он должен был прижаться к стене, чтобы пропустить ее, окруженную облаком белого тарлатана, усеянного золотыми звездочками.

XI

   Ругон добыл, наконец, для Делестана портфель земледелия и торговли. Однажды утром, в первых числах мая, он заехал в улицу Колизея, чтобы захватить с собой нового собрата. В Сен-Клу, куда переехал двор, назначен был совет министров.
   -- Эге, да и вы едете с нами? -- заметил он с удивлением, видя, что Клоринда усаживается в ландо, стоявшее у подъезда.
   -- Да, я тоже еду в совет министров, -- отвечала она, смеясь; потом, разместив, наконец, в экипаже оборки своей длинной шелковой юбки бледно вишневого цвета, она прибавила серьезным тоном:
   -- У меня назначено свидание с императрицей. Я казначейша одного благотворительного учреждения для молодых работниц, которым она интересуется.
   Оба министра уселись в свою очередь в экипаж. Делестан сел рядом с женой. Он вез адвокатский портфель из желтой кожи и положил его себе на колени. У Ругона, севшего напротив Клоринды, ничего не было в руках. Было около половины десятого, а совещание начиналось в десять часов. Кучеру приказано было везти скорее. Чтобы сократить путь, он повернул в улицу Марбёф и поехал через квартал Шальо, который только что начинали расчищать. Экипаж катился по безлюдным улицам, какие бывают в провинциальных городах, вдоль садов, деревянных построек, тесных площадей, засаженных чахлыми деревьями. Это был настоящий пустырь большого города, раскинувшийся на холме и гревшийся на утреннем солнышке, с дачными домиками и беседками, разбросанными в беспорядке.
   -- Как тут гадко! -- сказала Клоринда, откинувшись на спинку ландо.
   Она полуобернулась к мужу и с секунду разглядывала его с серьезным лицом, причем мало-помалу появилась на ее губах невольная улыбка. Делестан в застегнутом сюртуке сидел чинно и прямо, не откидываясь назад и не наклоняясь вперед. Он имел, в самом деле, величественный вид настоящего государственного деятеля. Его красивое задумчивое лицо, преждевременная лысина, увеличивавшая его лоб, заставляли прохожих оборачиваться. Молодая женщина заметила, что никто не глядел на Ругона, сидевшего неподвижно, словно с заспанным лицом; с материнской заботливостью, она вытянула левую манжетку мужа, слишком ушедшую в рукав.
   -- Что вы делали сегодня ночью? -- спросила она у великого человека, видя, что он заглушает руками зевоту.
   -- Я долго работал и устал как собака, -- пробормотал он. -- Куча всяческих дурацких дел.
   Разговор опять умолк. Теперь она принялась разглядывать Ругона. Он уступал толчкам экипажа, бросавшим его из стороны в сторону, сюртук плохо сидел на его широких плечах, шляпа была худо вычищена и на ней виднелись пятна от дождя, под который она неоднократно попадала. Клоринда припомнила, что в прошлом месяце купила лошадь у барышника, очень похожего на Ругона. Улыбка снова появилась у нее на лице, но уже с оттенком пренебрежения.
   -- Ну, что? -- спросил он, выведенный из терпения таким продолжительным осмотром.
   -- Ничего; гляжу на вас! -- отвечала она. -- Разве это не дозволяется?... Вы, значит, боитесь, что вас съедят?
   Она проговорила эту фразу с задорным видом, выставляя напоказ белые зубы. Но он отшутился.
   -- Я слишком толст; мною легко подавиться.
   -- Ну, только не на голодные зубы, -- отвечала она совершенно серьезно, как бы соображая, очень ли она голодна.
   Ландо приехало, наконец, к городским воротам. Когда они выбрались из узких улиц квартала Шальо, перед ними вдруг раскинулся обширный горизонт, окаймленный нежной зеленью леса. Утро было дивное, солнце заливало золотистым светом лужайки и сообщало теплый трепет молодой листве дерев. Оставив вправо Олений парк, они свернули на дорогу в Сен-Клу. Теперь карета катилась по аллее, посыпанной песком, без малейшего толчка, с легкостью и ровностью саней, несущихся по снегу.
   -- Гм! какая гадость, эта мостовая! -- начала Клоринда, вытягиваясь в ландо. -- Здесь можно, по крайней мере, дышать, можно разговаривать... Имеете ли вы известия о нашем друге дю-Пуаза?
   -- Да, -- отвечал Ругон. -- Он жив и здоров.
   -- Доволен ли он своим департаментом?
   Ругон сделал неопределенный жест, не желая отвечать. Молодая женщина, без сомнения, знала, что префект Двух Севров доставил ему. много неприятностей жесткостью своего управления. Она не настаивала и заговорила о Кане и г-же Коррёр, расспрашивала о подробностях его поездки со злым любопытством. Потом вдруг вскричала: -- Кстати, я встретила вчера вечером полковника Жобелена и его кузена Бушара! Мы говорили про вас... да, именно про вас.
   Он нагнулся вперед, но продолжал молчать. Тогда она напомнила о прошлом.
   -- Помните ли, какие славные вечера мы проводили в улице Марбёф. Теперь у вас столько дед, что к вам приступу больше нет. Друзья ваши жалуются на это. Они уверяют, будто вы их забываете... Вы знаете, что я вам говорю все. Ну, вот, они, любезнейший, называют вас предателем.
   В эту минуту ландо проезжало между двумя озерами, и с нею встретилась небольшая карета, возвращавшаяся в Париж. Сидевшие в ландо увидели, как сердитая голова откинулась внутрь кареты, вероятно, затем, чтобы не кланяться.
   -- Да, ведь, это ваш шурин! -- вскричала Клоринда.
   -- Да, он не здоров, доктор предписал ему утренние прогулки, -- отвечал с улыбкой Ругон.
   И вдруг, в порыве откровенности, продолжал, меж тем как ландо катилось под высокими деревьями, вдоль отлого изгибавшейся аллеи:
   -- Что прикажете, не могу же я, однако, достать им луну!.. Бенуа д'Оршер забрал себе вдруг в голову стать министром юстиции. Я сделал невозможное, намекал об этом императору, но нашел его, по обыкновению, непроницаемым. Мне кажется, что император его боится. Ведь я в этом не виноват, не правда ли? Бенуа д'Оршер -- старший председатель судебной палаты. Это должно бы удовлетворить его, черт возьми, в ожидании лучшего! А он не хочет мне кланяться! Дурак, да и только!
   Клоринда, опустив глаза, играла кисточками своего зонтика и не шевелилась. Она предоставляла Ругону говорить и не теряла ни единого слова.
   -- Другие мои приятели столь же неблагоразумны. Если полковник и Бушар жалуются на меня, то совершенно напрасно: я и без того слишком много для них сделал. Никто не подозревает о трудностях, которые приходится иной раз преодолевать для того, чтобы угодить этим молодцам... Я говорю обо всех своих друзьях. У меня наберется их с дюжину; признаться, тяжеленько таскать их на своей спине. Пока они не сдерут с меня кожи, не угомонятся.
   Он помолчал и добавил, улыбаясь с добродушным видом:
   -- Что ж, если кожа моя очень уж понадобится, я им ее отдам... Раз начав дело, на полдороге не останавливаются. Несмотря на то, что друзья мои худо отзываются обо мне, я провожу все время в хлопотах за них.
   Дотронувшись до ее колена, Ругон принудил ее взглянуть на него: -- Ну, вот хоть бы вы! Я буду говорить сегодня с императором и могу у него попросить, чего вам заблагорассудиться... Вы ничего не желаете?
   -- Нет, благодарю вас, -- отвечала она сухо.
   И так как он настаивал, то Клоринда рассердилась, обвинив его в попреках за услуги, оказанные ей и мужу. Впрочем, ему не придется больше перетаскивать их на своей спине. В заключение она добавила:
   -- Теперь я сама хлопочу по своим делам. Я, слава тебе, Господи, уже совершеннолетняя!
   Тем временем экипаж выехал из лесу. Они миновали Булонь при стуке больших телег, ехавших тоже по Большой улице. До тех пор Делестан сидел мирно в глубине ландо, положив руки на кожаный портфель, и не говорил ни слова, как бы погруженный в какие-то высшие нравственные соображения. Тут он нагнулся и крикнул Ругону сквозь шум: -- Как вы думаете: его величество оставит нас завтракать?
   Ругон ответил жестом, что не знает; потом он сказал:
   -- Если совещание затягивается, то обыкновенно министры завтракают во дворце.
   Делестан опять забился в угол, где снова погрузился в думу. Потом опять нагнулся и задал новый вопрос:
   -- А что, много дел предстоит совету обсудить сегодня?
   -- Может быть, что и много, -- отвечал Ругон. -- Этого никогда нельзя знать заранее. -- Кажется, некоторые из наших сочленов собираются сегодня представить доклады... Я во всяком случае подниму вопрос о книжке, по поводу которой у меня возникло столкновение с комитетом, разрешающим продажу книг в разнос.
   -- Что это за книга? -- спросила с живостью Клоринда.
   -- Вздорная книжонка, -- одна из тех нелепиц, какие пишутся для крестьян. Она называется "Беседы дядюшки Якова". В ней толкуется обо всем понемножку: и о социализме, и о колдовстве, и о земледелии, и есть даже статья о благодеяниях ассоциации... Словом, -- это опасная книжонка.
   Должно быть, любопытство молодой женщины было удовлетворено не вполне, потому что она подняла ресницы и поглядела на мужа.
   -- Вы слишком строги, Ругон, -- объявил Делестан, -- Я просматривал книжку и нашел в ней много хорошего; статья об ассоциациях написана довольно толково... Я буду удивлен, если император осудит идеи, в ней высказанные.
   Ругон готов был выйти из себя. Он уже взмахнул руками в знак протеста, но вдруг сдержался, как бы не желая спорить, и ничего больше не сказал, а стал глядеть на пейзаж, расстилавшийся по обеим сторонам горизонта. Ландо ехало в эту минуту по мосту в Сен-Клу; внизу залитая солнцем река катила бледно-голубые воды, а деревья, росшие по берегам, бросали на них местами резкие тени. Необъятное небо белело весенней прозрачностью, слегка окрашенной лазурным отблеском.
   Когда экипаж остановился у дворца, Ругон вышел первый и протянул руку Клоринде, чтобы она оперлась на нее. Но она отказалась от этой опоры и, отстранив протянутую к ней руку, легко соскочила на землю. Потом, так как он продолжал стоять с вытянутой рукой, слегка ударила его зонтиком по пальцам, заметив:
   -- Говорят вам, я совершеннолетняя!
   Она, по-видимому, вдруг утратила почтение к громадным ручищам учителя, которые в былое время подолгу удерживала в своих руках, чтобы отнять у них частичку силы. В настоящее время она, считая, должно быть, что достаточно обессилила их, бросила ученическое ухаживание. В свою очередь она становилась госпожой. Когда Делестан вышел из ландо, она пропустила Ругона вперед и шепнула на ухо мужу:
   -- Надеюсь, что вы помешаете ему надурить с "Дядюшкой Яковом". Вот вам прекрасный случай хоть когда-нибудь разойтись с ним во мнении.
   В сенях, прежде чем уйти, она взглянула на мужа в последний раз, обратила внимание на пуговицу, оттягивавшую в одном месте материю, и, пока швейцар докладывал императрице об ее прибытии, следила с улыбкой за уходившими спутниками.
   Совет министров собрался в соседней с кабинетом императора зале. Посредине ее с дюжину кресел окружали большой стол, покрытый ковром. Окна, высокие и светлые, выходили на террасу дворца. Когда Ругон и Делестан вошли, все их сотоварищи были уже на лицо, за исключением министра общественных работ и министра флота и колоний, находившихся в отпуску. Император еще не выходил. Министры толковали между собою минут с десять -- одни, стоя у окон, другие, группируясь у стола. Между ними были двое с хмурыми лицами: они питали такую ожесточенную взаимную ненависть, что никогда не говорили друг с другом; но остальные, с веселыми лицами, не стеснялись болтать о пустяках, в ожидании момента, когда им придется толковать о важных делах. Париж занимало тогда посольство, прибывшее с крайнего Востока в странных костюмах и с необычайной манерой кланяться. Министр иностранных дед рассказал о визите, отданном им накануне главе этого посольства; он тонко подсмеивался над послом, не нарушая, впрочем, приличий. Потом разговор коснулся еще более легких предметов; министр двора сообщил о состоянии здоровья одной оперной танцовщицы, чуть было не сломавшей себе ногу. Впрочем, даже болтая о пустяках, министры оставались настороже, искали слов, запинались на полуслове, следили друг за другом исподтишка и, улыбаясь, тотчас становились серьезнее, как только замечали, что за ними наблюдают.
   -- Итак, это простой вывих? -- спросил Делестан, очень интересовавшийся танцовщицами.
   -- Да, вывих, -- отвечал министр двора. -- Бедняжка отделается тем, что просидит в четырех стенах в течение двух недель... Она очень стыдится, что упала.
   Легкий шум заставил всех обернуться. Все головы наклонились; вошел император. Он постоял с минуту, опираясь на спинку своего кресла, и спросил глухим и медленным голосом:
   -- Ей лучше?
   -- Гораздо лучше, государь, -- отвечал министр, снова поклонившись. -- Я справлялся сегодня утром об ее здоровье.
   По знаку императора члены совета расселись вокруг-стола. Их было девять человек; некоторые разложили перед собой бумаги; другие откинулись на спинки кресел и принялись разглядывать ногти. Водворилось молчание. Императору, казалось, нездоровилось; он с безжизненным лицом тихонько крутил усы. Так как никто не заговаривал, Наполеон III как будто о чем-то вспомнил и произнес несколько слов:
   -- Господа, сессия законодательного корпуса должна на днях закрыться...
   Сначала потолковали о бюджете, который палата вотировала в пять дней. Министр финансов упомянул о желаниях, высказанных ее докладчиком. Впервые еще палата обнаружила слабые поползновения к критике. Таким образом, докладчик изъявил желание, чтобы погашение долга производилось нормальным образом и чтобы правительство довольствовалось вотированными кредитами, не требуя себе беспрерывно добавочных кредитов. С другой стороны депутаты жаловались, что государственный совет обращает очень мало внимания на их замечания, клонящиеся к сокращению некоторых издержек; один из них даже потребовал, чтобы законодательному корпусу предоставлено было право составлять бюджет.
   -- Я не думаю, чтобы имелось основание принимать во внимание эти требования, -- сказал министр финансов, кончая доклад. -- Правительство составляет свои бюджеты с наивозможной экономией, и это до такой степени справедливо, что бюджетная комиссия лезла из кожи вон, чтобы сократить несчастных два миллиона... Со всем тем я полагал бы благоразумным отложить три подготовленные уже просьбы о дополнительных кредитах. Мы как-нибудь извернемся, а на будущее время постараемся обеспечить себе в бюджете более широкие рамки.
   Император одобрил наклонением головы. Он как будто не слушал, словно ослепленный ярким светом, врывавшимся в среднее окно, приходившееся как раз напротив. Все министры согласились с императором. С минуту слышался только легкий шорох: министр юстиции перелистывал рукопись, лежавшую перед ним. Он взглядом посоветовался с прочими министрами.
   -- Государь, -- сказал он, наконец, -- я привез черновую проекта об учреждении нового дворянства... Это только еще беглые заметки; но я счел за лучшее, прежде чем разрабатывать проект дальше, прочитать их в совете, чтобы воспользоваться всеми указаниями...
   -- Да, прочитайте, -- перебил император. -- Вы хорошо сделали, что принесли его.
   Он слегка повернулся, чтобы видеть министра юстиции во время чтения законопроекта. Он оживился, в серых глазах его искрились желтоватые огоньки.
   Вопрос о новом дворянстве очень занимал тогда двор. Правительство внесло уже в законодательный корпус законопроект, в силу которого неправильное присвоение себе дворянского титула наказывалось денежным штрафом и тюремным заключением. Этой мерой желали освятить старинные титулы и подготовить создание новых. Законопроект возбудил в палате жаркие прения; депутаты, вполне преданные империи, утверждали, что в демократическом государстве дворянство не мыслимо, и, при голосовании, двадцать три голоса высказалось против законопроекта. Между тем император не отказывался от своей мечты. Он сам начертал для министра юстиции весьма подробный план.
   Доклад министра начинался с исторического обзора. Затем пространно излагалась будущая система согласования титулов с должностями, что делало доступными для всех ряды нового дворянства; эта демократическая комбинация, по-видимому, восхищала министра юстиции. Наконец следовал и самый проект декрета. На статье II министр возвысил и замедлил голос:
   -- "Титул графа будет даваться тем лицам, которые в течение пяти лет отправляли нижеупомянутые должности или же были награждены нами большим крестом Почетного Легиона, а именно: нашим министрам и членам нашего тайного совета, кардиналам, маршалам, адмиралам и сенаторам, посланникам, дивизионным генералам и бывшим главнокомандующим".
   Он остановился и взглянул на императора, как бы спрашивая, не пропустил ли кого. Его величество, опустив голову на правое плечо, собирался с мыслями; наконец он проговорил:
   -- Я полагаю, что надо присоединить сюда также президентов законодательного корпуса и государственного совета.
   Министр юстиции несколько раз кивнул головою в знак одобрения и поспешил сделать на полях рукописи соответственную отметку. Но в ту минуту, как он собирался продолжать чтение, его перебил министр народного просвещения и вероисповеданий, желавший указать на пропуск.
   -- Архиепископы... -- начал он.
   -- Извините, -- сухо возразил министр юстиции, -- архиепископам дается только титул барона. Позвольте мне дочитать декрет.
   Перепутав листки, он в течение нескольких секунд искал страницу, затерявшуюся в числе других. Ругон, плотно сидевший в кресле, высоко поднял свои широкие, мужицкие плечи, слегка улыбнулся и, повернув голову, увидел, что его сосед, министр двора, последний представитель старинной нормандской фамилии, тоже презрительно улыбался. Оба многозначительно подмигнули. Выскочка и столбовой дворянин поняли друг друга.
   -- Ах, вот, нашел... -- продолжал, наконец, министр юстиции. -- "Статья III. Титул барона полагается: 1) членам законодательного корпуса, которые будут троекратно почтены доверием своих сограждан; 2) государственным советникам, после восьмилетней службы; 3) старшему председателю и генерал-прокурору кассационной палаты, старшему председателю и генерал-прокурору контрольной палаты, дивизионным генералам и вице-адмиралам, архиепископам и уполномоченным министрам, после пятилетней службы в означенных должностях, или награждения командорским орденом Почетного Легиона..."
   Он читал дальше. Старшие председатели и генерал-прокуроры императорских судов, бригадные генералы и контр-адмиралы, епископы и, наконец, даже мэры главных местечек первоклассных префектур, могли удостоиться пожалования в бароны; от них требовалось только десять лет службы.
   -- Ну, значит, каждый француз будет непременно бароном! -- пробормотал Ругон вполголоса.
   Прочие министры, всегда старавшиеся показать, что смотрят на него, как на человека дурно воспитанного, скорчили серьезные лица, давая понять, что находят шутку весьма неуместной. Император как будто ее не расслышал и, когда чтение было окончено, спросил:
   -- Какого вы мнения о проекте, господа?
   Присутствовавшие колебались отвечать. Каждый ждал более прямого вопроса.
   -- Г-н Ругон, -- продолжал император, -- какого вы мнения о проекте?
   -- Сказать правду, государь, -- отвечал министр внутренних дел, улыбаясь, с обычным своим спокойствием, -- я не высокого о нем мнения. Худшее в нем то, что он рискует показаться смешным. Да, я боюсь, чтобы все эти бароны не показались смешными... Я не упоминаю о более серьезных возражениях, о чувстве равенства, преобладающем в настоящее время, об отчаянном тщеславии, которое разовьет подобная система...
   Тут его перебил министр юстиции так резко и таким обиженным тоном, точно он защищался от личных нападок. Он говорил, что сам вышел из рядов буржуазии, и, как истый мещанин, неспособен нарушить принцип равенства, одушевляющий современное общество. Новое дворянство должно быть демократическим; без сомнения, слово "демократическое дворянство" очень ему нравилось, потому что он повторил его несколько раз. Ругон продолжал возражать, улыбаясь и без всякого сердца. Министр юстиции, маленький, худой, смуглый господин, наговорил ему, наконец, оскорбительных личностей. Император не вмешивался в спор. Медленно раскачивая плечами, он снова глядел в окно напротив себя, из которого лился широкой струей белый свет. Однако, когда голоса начали возвышаться и спор принял характер оскорбительный для чувства собственного достоинства, император заметил:
   -- Господа, господа...
   Потом, после некоторого молчания, он добавил:
   -- Г-н Ругон, пожалуй, и прав... Вопрос недостаточно еще созрел. Надо изучить его и с других сторон. Время еще не ушло.
   Затем, совет рассмотрел несколько мелких дел. Много толковали о газете "Siecle", одна статья в которой особенно скандализировала двор. Не проходило, недели без того, чтоб приближенные императора не умоляли его запретить этот революционный орган, единственный, осмеливавшийся составлять оппозицию империи. Но его величество лично очень снисходительно относился к прессе. Наполеон III зачастую забавлялся в тиши кабинета тем, что писал возражения на нападки, которым подвергалось его правительство; тайная мечта его была иметь свою собственную газету, где он мог бы печатать манифесты и вести полемику. Однако, на этот раз император решил дать газете "Siecle" предостережение.
   Их превосходительства считали совещание оконченным. Это видно было потому, что они уже сидели на самом кончике кресел. Военный министр, генерал со скучающим лицом, не промолвивший ни одного слова во все заседание, уже вынимал перчатки из кармана, когда, Ругон так сильно оперся на стол, что заставил его слегка затрещать.
   -- Государь, -- сказал он, -- я желал бы сообщить совету о столкновении, возникшем, по поводу одного сочинения, между мною и комитетом, разрешающим продажу книг в разнос.
   Прочие министры снова уселись поглубже в кресла.
   Император сел в пол-оборота и слегка кивнул головой, давая этим знать министру внутренних дел, что он может говорить.
   Ругон, излагая обстоятельства дела, больше не улыбался; добродушного вида как не бывало. Наклонившись над столом, причем правая рука его правильным движением разглаживала ковровую салфетку на столе, он сообщил, что, желая поощрить усердие членов этого комитета, он счел уместным лично там присутствовать на одном из последних заседаний.
   -- Я объяснил им взгляды правительства на возложенные на них важные обязанности... Разносная продажа станет чрезвычайно опасным делом, если сделается оружием в руках революционеров; она оживит и возбудит ненависть и распри, в настоящую минуту, к счастью, уже угасшие. Поэтому комитету вменяется в обязанность устранять сочинения, клонящиеся к тому, чтобы раздражать умы и будить страсти, отжившие свой век. Напротив того, он должен поощрять распространение книг, которые, по его мнению, могут развивать любовь к Богу и отечеству, равно как чувство благодарности к империи.
   Министры, очень недовольные политикой Ругона, сочли, однако, своей обязанностью выразить сочувствие последней фразе.
   -- Число вредных книг растет с каждым днем, -- продолжал он. -- Это настоящее наводнение, и от него следует оборонять страну всеми возможными средствами. Из двенадцати книг, выходящих в свет, одиннадцать с половиною годны лишь на то, чтобы их бросили в печку. Это среднее число... Никогда еще преступные чувства, разрушительные теории, антисоциальные безобразия не находили стольких апостолов... Мне приходится иногда читать некоторые сочинения. Я утверждаю...
   Министр народного просвещения позволил себе перебить его.
   -- Романы, -- начал он.
   -- Я никогда не читаю романов! -- сухо обрезал Ругон.
   У собрата его вырвался протестующий жест, которым он хотел как бы заверить присутствовавших, что и сам никогда не читает романов. Он пояснил свою мысль:
   -- Я хотел только сказать, что романы дают особенно отравленную пищу безнравственному любопытству толпы.
   -- Вы, без сомнения, правы, -- продолжал министр внутренних дел, -- но существуют и другие сочинения, столь же опасные: я говорю, о тех популярных произведениях, в которых авторы предлагают читающей публике, под видом научных теорий социальных и экономических, такой сумбур, который может только смутить слабые умы... В настоящую минуту комитету представлено на рассмотрение сочинение как раз в этом роде, озаглавленное: "Беседы дядюшки Якова". В нем повествуется о сержанте, который, вернувшись в свое село, каждое воскресенье вечером беседует со школьным учителем, в присутствии человек двадцати крестьян. Каждая беседа посвящена отдельному вопросу: новым методам культуры, -- рабочим ассоциациям, -- значительной роли производителя в обществе. Я прочитал книгу, на которую мне указал один чиновник: она представляется мне тем опаснее, что прикрывает пагубные теории притворным восхищением императорскими учреждениями. Нет сомнения, что это творение демагога. Поэтому я был очень удивлен, услышав, что некоторые члены комитета отзываются об этой книге с похвалою... Я толковал с ними, но не мог переубедить их. Один из цензоров сообщил мне даже, что автор поднес экземпляр своего произведения вашему величеству... Тогда, государь, я, прежде чем предпринять что-либо, счел необходимым спросить вашего мнения и мнения совета министров.
   Ругон поглядел прямо в лицо императору, моргающие глаза которого остановились в эту минуту на разрезательном ноже, лежавшем перед ним. Император взял нож и, вертя им, пробормотал: -- Да, да, я знаю "Беседы дядюшки Якова"...
   Потом, не высказываясь дальше и взглянув искоса вправо и влево, прибавил:
   -- Быть может, вы тоже просматривали эту книгу, господа; мне было бы приятно уяснить...
   Он не договаривал и как-то мямлил. Министры поглядывали друг на друга; каждый рассчитывал, что его сосед ответит и выскажет свое мнение. Молчание длилось, и смущение все более росло. Очевидно, никто даже не подозревал о существовании этого сочинения. Наконец, военный министр решился объясниться жестом отрицания за всех своих сотоварищей. Император крутил усы и не торопился излагать свои воззрения на "Беседы".
   -- А вы, г-н Делестан? -- спросил он.
   Делестан вертелся на месте, точно в нем происходила борьба. Этот прямой вопрос, по-видимому, заставил его решиться, но все-таки, прежде чем заговорить, он невольно поглядел на Ругона.
   -- Я пробегал эту книгу, государь!
   Министр земледелия остановился, чувствуя, что серые глаза Ругона устремлены на него, но убедившись, что император доволен, продолжал с легкою дрожью в губах:
   -- К сожалению, я должен сознаться, что не разделяю мнения моего друга и сотоварища, г. министра внутренних дел... Конечно, сочинение это могло бы обойтись без некоторых выражений и побольше настаивать на благоразумной медленности, с какою должен совершаться всякий действительно полезный прогресс. При всем том, "Беседы дядюшки Якова" кажутся мне сочинением, написанным с наилучшими намерениями.
   -- Желания, выраженные там для будущего времени, ни мало не противны духу императорских упреждений. Они, напротив того, являются как бы законным и ожидаемым результатом...
   Он снова умолк. Несмотря на все старания не глядеть на Ругона, он догадывался, что его друг и покровитель побледнел от удивления. Обыкновенно Делестан всегда поддакивал великому человеку, поэтому Ругон сперва было понадеялся единым словом обратить на путь истинный взбунтовавшегося ученика.
   -- Подкрепите ваше мнение доказательствами, -- вскричал он, страшно ворочая зрачками. -- Жалею, что не привез с собой книги... Впрочем, постойте, мне припоминается одна глава: "Дядюшка Яков" по поводу двух нищих, побирающихся по деревне, объявляет на вопрос сельского учителя, что укажет крестьянам средство никогда не иметь в своей среде бедных; за этим следует изложение сложной системы к искоренению пауперизма. Тут мы сталкиваемся лицом к лицу с коммунистическими теориями... Не думаю, чтобы г. министр земледелия и торговли мог одобрить эту главу.
   Делестан, ощутивший внезапный прилив храбрости, решился взглянуть Ругону, прямо в глаза.
   -- Какие тут коммунистические теории? -- сказал он, -- Вы заходите слишком уже далеко. Я нашел там только остроумное изложение принципов ассоциации.
   С этими словами, он начал рыться в своем портфеле и, наконец, объявил:
   -- Вот у меня с собой эта книга.
   Делестан начал читать главу, о которой шла речь. Он читал тихо и монотонно. Его красивое лицо государственного деятеля принимало в некоторых местах чрезвычайно внушительное выражение. Император слушал с глубокомысленным видом... Он, по-видимому, особенно наслаждался чувствительными местами, теми страницами, где автор заставляет крестьян лепетать на ребячески глупом языке. Что касается их превосходительств, они были в восторге! Какая очаровательная комбинация! Ругон предан Делестаном, которому доставил портфель единственно лишь затем, чтобы иметь какую-нибудь поддержку среди глухого недоброжелательства в совете министров! Все прочие министры укоряли Ругона в постоянном превышении власти, в необузданном деспотизме, заставлявшем его обращаться с ними как с простыми приказчиками, между тем как самого себя он выставлял ближайшим советником и правой рукой его величества. И вот, -- теперь он будет совершенно одинок! Понятно, что Делестана следует приласкать.
   -- Есть, быть может, два-три слова лишних, -- проговорил император, когда чтение было окончено, -- но, в сущности, я не вику... Не правда ли, господа?
   -- Книга совсем невинная! -- подтвердили министры.
   Ругон не возражал. Сначала он как будто сдался, но потом вдруг налетел на Делестана; по-видимому, он хотел убедить его одного. В течение нескольких минут спор продолжался между ними в отрывистых фразах. Красивый министр набрался храбрости и становился язвительным. Тогда мало-помалу Ругон начал приходить в раздражение: он впервые почувствовал, что власть от него ускользает, и вдруг обратился к императору, стоя и сердито размахивая руками:
   -- Государь, факт этот не представляет особенной важности, и продажа будет разрешена, если ваше величество, в своей мудрости, полагаете, что книга не вредна. Но я должен заявить вам, государь, что было бы крайне опасно вернуть Франции хотя бы половину тех вольностей, которых требует "дядюшка Яков"... Вы призвали меня к власти в страшную минуту. Вы не приказали мне успокаивать несвоевременной мягкостью напуганные умы: согласно вашему желанию, я заставил себя бояться. Полагаю, что сообразовался с вашими инструкциями и оказал те услуги, каких вы от меня ожидали. Если кто и укорял меня в излишней жестокости, -- если и говорили, что я злоупотребляю властью, дарованной мне вашим величеством, то подобный упрек, государь, мог исходить лишь из уст противников вашей политики... Итак, поверьте мне, что общество до сих пор еще глубоко потрясено: я, к сожалению, не мог вылечить его в несколько недель от пожирающих его недугов. Анархические страсти все еще бушуют в низших слоях демагогии. Я не хочу разоблачать перед вами общественных ран, не хочу преувеличивать их ужаса, но имею право напомнить об их существовании, чтобы предостеречь ваше величество от не в меру великодушных порывов сердца. Одну минуту можно было надеяться, что энергия государя и торжественная воля страны навеки схоронили в прошедшем отвратительные времена общественного беспорядка. События доказали печальное заблуждение, в каком все находились. Конечно, честная Франция проникнута преданностью и благодарностью к благодетельной руке, извлекшей ее из ничтожества, -- из смуты, в которой она изнемогала, и вот именно из любви к ней следует позаботиться о дальнейшем ее спасении. Надо лечить ее от губительных недугов, отнимать от нее зараженные гангреной члены, грозящие порой заразить ее всю. Умоляю вас, от имени всей нации, государь, не выпускайте из вашей могущественной руки бразды правления. Опасность заключается не в чрезвычайных прерогативах власти, но в отсутствии стеснительных законов. Если вы ослабите поводья, то немедленно будете подавлены революционными требованиями, и самые энергические слуги ваши окажутся бессильными защищать вас... Я позволяю себе настаивать на этом, потому что предвижу ужасающие катастрофы. Безграничная свобода невозможна в стране, где существует партия, упорствующая в отрицании основных правительственных принципов. Потребуются долгие годы на то, чтобы абсолютная власть, признанная всеми, изгладила из памяти воспоминания о старинных раздорах, -- чтобы она стала настолько неоспоримой, что могла бы допустить против себя споры и возражения. Вне нашего принципа, применяемого во всей строгости, нет спасения для Франции. Это вопль тревоги с моей стороны, государь. Повторяю, что в тот день, когда ваше величество найдете нужным возвратить народу самую невинную из вольностей, вы поставите на карту все будущее. Одна вольность влечет за собой другую, затем приходит третья и сметает все: учреждения и династии. Это неумолимая машина, -- колесо, захватывающее сначала палец, затем кисть руки, затем всю руку, и наконец, раздробляющее все тело... И так как, государь, я уже осмелился откровенно высказаться об этом предмете, то прибавлю, что парламентская система управления уже убила монархию. Не следует допускать ее убить также империю. Законодательный корпус играет и без того уже слишком видную роль. Не будем отводить ему еще большее место в руководящей имперской политике; это послужило бы впоследствии источником самых бурных и самых пагубных столкновений. Хотя последние генеральные выборы и доказали еще раз вечную благодарность страны, тем не менее, мы насчитываем пять кандидатур, скандальный успех которых должен служить нам предостережением. В настоящее время весь вопрос заключается в том: как помешать образованию внушительного меньшинства и в особенности, как, в случае, если оно образуется, обставить дело таким образом, чтобы не дать ему в руки оружия, которым позднее оно могло бы нахально поражать правительство. Когда парламент молчит -- он, значит, трудится... Что касается прессы, государь, то она смешивает свободу с распущенностью. С тех пор как я стал министром, я внимательно читаю отчеты цензурных комитетов, и мне противно видеть все мерзости, на какие там указывают. Пресса является вместилищем гнусностей, предательства и самого зловредного брожения, а оно с течением времени заражает чумой все общество. Пресса питает революции, -- она вечно горящий очаг, зажигающий пожары. Она станет полезной лишь в тот день, -- когда ее сумеют обуздать и обратить ее силу в правительственное орудие... Я уже не говорю о других вольностях: о праве ассоциации, о праве сходок, праве делать все, что вздумается. Их почтительно просят в "Беседах дядюшки Якова"; позднее их потребуют. Вот чего я боюсь. Поверьте мне, ваше величество, Франции долго еще надо чувствовать, что над ней тяготеет железная рука...
   Он повторялся, защищал свою власть с возраставшею горячностью. В течение часа почти прикрывался он своим принципом, как броней. Несмотря на кажущееся раздражение, Ругон сохранял настолько хладнокровия, чтобы наблюдать за другими министрами и следить на их лицах за действием своих слов. Лица их были бледны и неподвижны. Вдруг он умолк.
   Наступило довольно продолжительное молчание. Император снова принялся играть разрезательным ножом.
   -- Я полагаю, -- сказал, наконец, министр двора, -- что г. министру внутренних дел положение Франции представляется в слишком черном цвете. Ничто, мне кажется, не угрожает нашим учреждениям. Порядок царствует безусловный. Мы можем довериться высокой мудрости его величества. Мне кажется даже, что высказывать опасения -- значит не доверять...
   -- Без сомнения, без сомнения! -- подхватили другие голоса.
   -- Я прибавлю, -- заметил в свою очередь министр иностранных дел, -- что никогда Франция не была так уважаема Европой. Везде, заграницей, отдают справедливость твердой и достойной политике его величества. Мнение всех посольств таково, что для нашей страны наступила отныне эра мира и величия.
   Никто, впрочем, из министров не решался опровергать политической программы, защищаемой Ругоном. Взгляды всех обратились на Делестана. Поняв, чего от него ожидали, он сказал три, или четыре фразы, в которых сравнил империю со зданием.
   -- Конечно, не следует колебать нашего принципа, но не следует также систематически запирать двери перед общественными вольностями... Империю можно сравнить с приютом, обширным и великолепным зданием, для которого его величество собственноручно заложил несокрушимый фундамент. В настоящее время его величество занят возведением стен. Но придет день, когда, совершив свое дело, его величеству придется позаботиться о крыше здания, и вот, тогда...
   -- Такой момент никогда не наступит! -- резко перебил его Ругон. -- Все рушится!
   Император протянул руку, чтобы прекратить спор. Он улыбался и точно вышел из глубокой думы.
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал он. -- Мы удалились от текущих дел... Впоследствии увидим...
   Он встал и добавил:
   -- Господа, время уже позднее. Останьтесь завтракать во дворце.
   Совещание кончилось. Министры отодвинули кресла и встали, раскланиваясь с императором, удалявшимся тихими шагами. На пороге он обернулся, прошептав:
   -- Г-н Ругон, прошу вас на пару слов. И пока император отводил Ругона в амбразуру окна, их превосходительства на другом конце комнаты суетились вокруг Делестана. Они скромно поздравляли его, подмигивая глазами, тонко улыбаясь, сдержанно и шепотом хвалили его. Вот этот человек не был страшен ни для кого из них. Он был очаровательно пуст, с красивой безмозглой головой, его можно было поставить господином над всеми. Министр двора, человек весьма тонкого ума и большой опытности, особенно отличался приторной любезностью. Он признавал за правило, что дружба дураков приносит счастье. Делестан скромный, серьезный и чопорный, кланялся при каждом комплименте.
   -- Пойдемте, -- сказал император Ругону.
   Он увел Ругона в кабинет, довольно тесную комнату, заваленную книгами и газетами, валявшимися везде на мебели. Там он зажег папиросу, потом показал небольшую модель новой пушки, выдуманной одним офицером; эта маленькая пушка походила на детскую игрушку. Он говорил очень ласково, и, казалось, хотел доказать министру, что относится к нему с прежней благосклонностью. Но Ругон чувствовал, что будет объяснение и решился заговорить первый.
   -- Государь, -- сказал он, -- я знаю, что на меня жалуются вашему величеству.
   Император улыбнулся, не отвечая. Двор, действительно, снова вооружился против Ругона. Его обвиняли в том, что он превышает власть и компрометирует империю своей жестокостью, Самые необыкновенные истории ходили о нем; коридоры дворца оглашались анекдотами и жалобами, эхо которых каждое утро доносилось до императорского кабинета.
   -- Сядьте, г-н Ругон, сядьте! -- проговорил, наконец, император добродушно.
   Усевшись в свою очередь, он продолжал:
   -- Мне прожужжали все уши всякими рассказами про вас. Л хочу лучше объясниться с вами... Что это за история с нотариусом в Ниоре, умершим при самом арестовании? Его звали Мартино, кажется?
   Ругон спокойно сообщил подробности. Этот Мартино был человек сильно скомпрометированный, республиканец, влияние которого на департамент могло оказаться очень гибельно. Его арестовали и он умер.
   -- Вот в том-то и дело, что умер и что это весьма прискорбно, -- заметил император. -- Враждебные газеты подхватили это событие и придали ему таинственный характер, сообщили с недомолвками самого неприятного свойства... Меня все это очень огорчает, г-н Ругон.
   Он умолк и продолжал курить в течение нескольких секунд.
   -- Вы посетили недавно департамент Двух Севров, -- продолжал он, -- и присутствовали там на одном торжестве... Вполне ли вы уверены в денежной состоятельности г. Кана?
   -- О, вполне уверен! -- вскричал Ругон.
   И пустился в новые объяснения. Кану оказывает поддержку очень богатое английское акционерное общество, акции железной дороги из Ниора в Анжер стоят очень высоко на бирже; это прекраснейшая операция, какую только можно себе представить. Император слушал недоверчиво.
   -- Мне высказывали однако на этот счет кое-какие опасения, -- проговорил он. -- Вы понимаете, как печально было бы, если бы ваше имя связывалось с катастрофой... Но так как вы утверждаете противное...
   Он оставил этот второй пункт, чтобы перейти к третьему.
   -- Вот тоже и префект Двух Севров; им очень недовольны, как меня уверяют. Он поставил вверх дном весь свой департамент. Кроме того, он, говорят, сын бывшего судебного пристава, странные поступки которого возбуждают скандальные толки... Г-н дю-Пуаза, кажется, ваш друг?
   -- Да, государь, один из моих добрых друзей!
   Император и Ругон оба встали. Первый подошел к окну, потом вернулся, пуская легкие струйки дыма.
   -- У вас много друзей, г-н Ругон? -- проговорил он с тонким видом.
   -- Да, государь, много! -- отвечал без всяких обиняков министр.
   До сих пор император, очевидно, повторял только ходячие слухи, обвинения, слышанные им от окружающих. Но он знал, должно быть, и другие истории, факты, неизвестные двору; о них сообщили ему тайные полицейские агенты; он выслушивал их особенно охотно, любя шпионство и всю подземную работу полиции. Он с минуту глядел на Ругона, чуть заметно улыбаясь; потом конфиденциальным голосом, как человек, которого все это забавляет, промолвил:
   -- О, я знаю много больше, чем желал бы знать!.. Вот еще факт. Вы приняли к себе на службу молодого человека, сына полковника, хотя он и не мог представить диплома бакалавра. Это само по себе, разумеется, неважно. Но если бы вы знали, какой шум поднимается из-за таких пустяков!.. Этими пустяками дразнишь все общество. А это плохая политика!
   Ругон ничего не возражал. Он чувствовал, что его величество еще не кончил. И действительно его величество открыл рот, искал слов; но, кажется, то, что он хотел сказать, его смущало, потому что он с минуту колебался, стоит ли упоминать об этом или нет. Он пробормотал, наконец:
   -- Я уже не стану говорить о приставе, которому вы протежируете, -- о вашем Мерле, -- так, кажется, его зовут? Он напивается и дерзит, публика и чиновники на него жалуются... Все это очень, очень прискорбно.
   Потом, возвышая голос, внезапно закончил:
   -- У вас слишком много друзей, г-н Ругон. Все эти люди вредят вам. Поссорить вас с ними значило бы оказать вам услугу... Пожалуйста, увольте в отставку дю-Пуаза и обещайте мне развязаться с остальными.
   Ругон оставался хладнокровным. Он поклонился и сказал внушительным голосом:
   -- Государь, я, напротив того, попрошу у вашего величества офицерский крест для префекта Двух Севров... Я хочу тоже просить и о других милостях...
   И, вынув записную книжку из кармана, продолжал:
   -- Г-н Бежуэн умоляет ваше величество посетить его хрустальный завод в Сен-Флоране, когда ваше величество поедете в Бурж... Полковник Жобелен просит должности при одном из императорских дворцов. Пристав Мерль напоминает, что у него есть военная медаль, и просит табачной лавочки для одной из своих сестер...
   -- Все? -- спросил император, снова улыбаясь. -- Вы, на самом деле не покровитель, а герой. Друзья должны вас обожать.
   -- Нет, государь, они меня не обожают, но поддерживают, -- сказал Ругон с грубой откровенностью.
   Эти слова, по-видимому, поразили императора. Ругон выдал тайну своего могущества: в тот день, как он перестанет пользоваться своим кредитом, кредит его лопнет, и, несмотря на скандал, несмотря на неудовольствие и измену, царившие в его собственной шайке, у него все-таки никого не было, кроме нее, и он должен был опираться на нее и поддерживать ее из личных видов. Чем больше милостей выпрашивал он для своих друзей, чем громаднее и незаслуженнее казались эти милости, тем сила его выказывалась рельефнее. Он почтительно прибавил с явным намеком:
   -- Я желаю от всего сердца, чтобы ваше величество, в интересах величия своего царствования, подолгу удерживали вокруг себя преданных слуг, помогавших восстановить империю.
   Император больше не улыбался и, задумавшись, сделал несколько шагов, с полузакрытыми глазами. Он как будто побледнел, и какой-то смутный страх охватил его. Для этой мистической натуры предчувствия играли весьма важную роль. Он оборвал круто разговор, чтобы не высказывать своего окончательного мнения, храня про себя намерение, которое могло в нем зародиться, откладывая на будущее время исполнение своей воли. И снова стал очень ласков. Вернувшись к спору, происходившему в совете министров, он даже как будто соглашался с Ругоном теперь, когда мог говорить, не компрометируя себя. Страна несомненно еще не созрела для свободы. Долго еще нужна будет энергическая рука, чтобы с твердостью, чуждой всякого послабления, руководить государственными делами. В заключение Наполеон ИИИ выразил министру полное доверие; он предоставлял ему полную свободу действия, но подтвердил все предыдущие инструкции. Однако Ругон счел нужным настаивать.
   -- Государь, -- сказал он, -- я не могу быть во власти первого недоброжелательного слуха; мне нужно сознание прочности моего положения, чтобы довершить возложенное вами на меня тяжелое дело.
   -- Г-н Ругон, -- отвечал император, -- действуйте без боязни, я буду с вами!
   И, прервав беседу, он направился, в сопровождении министра, к дверям. Они вышли, прошли через несколько комнат и приближались уже к столовой, но перед тем, как войти в нее, император обернулся и увел Ругона в угол галереи.
   -- Итак, -- спросил он вполголоса, -- вы не одобряете системы дворянства, предложенной министром юстиции? Я бы очень желал, чтобы вы сочувственно отнеслись к этому проекту. Займитесь-ка им.
   Потом, не дожидаясь ответа, он прибавил с обычным спокойно упрямым видом:
   -- Дело не к спеху. Я подожду. Хоть десять лет, если надо.
   После завтрака, продолжавшегося всего с полчаса, министры перешли в маленький соседний салон, куда подали кофе. Они пробыли там несколько времени, стоя вокруг императора и разговаривая. Клоринда, которую императрица тоже задержала, пришла за мужем со смелыми ухватками женщины, обращающейся за панибрата с политическими деятелями, Она пожала руку многим из министров. Все засуетились около нее, и разговор тотчас переменился. Но его величество был так любезен с молодой женщиной, так настойчиво ухаживал за ней, что их превосходительства сочли за лучшее скромно удалиться. Некоторые из них прошли через балконную дверь на террасу дворца. Под конец осталось в комнате всего два человека, да и то единственно для соблюдения приличия. Министр двора, в высшей степени обязательный человек, с высокомерной осанкой дворянина, увел Делестана и, стоя с ним на террасе, указывал на Париж, видневшийся вдали. Ругон, стоя на солнце, тоже загляделся на громадный город, пересекавший горизонт, позади громадной зеленой скатерти Булонского леса.
   Клоринда была поразительно хороша в это утро. Одетая кое-как по своему обыкновению, она волочила по полу светло-серизовое платье, которое, казалось наскоро накинула на плечи, подзадориваемая каким-то сильным желанием. Она смеялась, раскинув руки. Поза ее была самая небрежная и соблазнительная. На балу в морском министерстве, куда Клоринда явилась в костюме "червонной дамы" с бриллиантовыми сердечками на шее, на руках и у колен, она одержала победу над императором, но с самого этого вечера прикидывалась, будто смотрит на него только как на друга, и обращала слова его в шутку всякий раз, когда его величество удостаивал говорить ей, что она хороша собой.
   -- Посмотрите-ка, г-н Делестан, -- говорил на террасе министр двора своему собрату, -- вон там, налево, на крышу Инвалидов, она кажется нежно-голубого цвета!
   Пока муж восторгался крышей, министр с любопытством усиливался увидеть через открытую дверь, что происходит в маленьком салоне. Император, наклонившись вперед, говорил что-то молодой женщине, а она откинулась назад, как бы убегая от него, и громко смеялась. Виден был только профиль его величества, длинное ухо, большой красный нос и крупный рот, прикрытый усами, но уголок щеки и глаз, сверкавший пламенем страсти, показывали, что голова его величества сильно кружится. Клоринда, обаятельная в высшей степени, отказывала в чем-то едва заметным качанием головы, между тем как своим дыханием, смехом, -- одним словом, всей своей особой подзадоривала внушенную ею страсть.
   Когда их превосходительства вернулись в салон, молодая женщина отодвинула кресло и говорила, вставая, хотя никто не мог знать, на что именно она отвечает:
   -- О, государь, не рассчитывайте на это, я упряма как осел.
   Ругон, несмотря на ссору свою с Делестаном, вернулся в Париж вместе с ним и Клориндой. Она была теперь гораздо ласковее, чем утром. В ней улеглась нервная тревога, побуждавшая ее заводить неприятные разговоры. Минутами она даже поглядывала на премьера с улыбкой сострадания. Когда ландо тихо катилось по лесу, залитому солнцем, вдоль берега озера, она потянулась и пробормотала с довольным вздохом:
   -- Какой сегодня чудный день!
   Потом, после минутного раздумья, спросила мужа:
   -- Скажите-ка, сестра ваша, г-жа де-Комбело, все еще влюблена в императора?
   -- Генриетта без ума от него! -- отвечал Делестан, пожимая плечами.
   Ругон сообщил подробности.
   -- Да, да, она все еще влюблена, -- сказал он. -- Рассказывают, будто она бросилась к ногам его величества... а он поднял ее и посоветовал ей подождать...
   -- Пусть, пусть ее ждет! -- весело закричала Клоринда. -- Другие поспеют раньше ее!

XII

   Со времени поездки с мужем и Ругоном в Сен-Клу Клоринда развернулась во всем блеске оригинальности и могущества. Она оставалась той же эксцентричной девой, как тогда, когда рыскала по Парижу на наемной лошади в погоне за женихами. Но эта дева сделалась теперь женщиной, возмужала, красота ее созрела, и она осуществила свою давнишнюю мечту -- стать силой. Вечное рыскание по городским трущобам, переписка, наводнявшая письмами все концы Франции и Италии, беспрестанные сношения с политическими деятелями и уменье сближаться с ними, вся эта кажущаяся суматоха, непонятная на первый взгляд и словно лишенная логической цели, доставила ей неоспоримое влияние. Она, все еще, даже в серьезной беседе, разражалась дикими выходками, безумными проектами, сумасбродными надеждами. Г-жа Делестан повсюду таскала за собой рваный портфель, обвязанный шнурками, и таскала его с таким убежденным видом, что прохожие улыбались, глядя, как она проплывала мимо них в юбках с грязным подолом. Совсем тем, с ней советовались и ее даже боялись. Никто не мог бы в точности сказать, откуда берется ее могущество. Тут играли роль отдаленные, разнообразные, частью исчезнувшие причины, и разыскать их было бы очень трудно. На этот счет передавались шепотом разные истории, без начала и конца всевозможные бестолковые анекдоты. Никто не мог составить себе ясного понятия об этой странной личности с разнузданным воображением, проблесками здравого смысла и благоразумия, царственной наружностью, в которой, быть может, и заключался единственный секрет ее могущества. Впрочем, не все ли равно, как сложилось влияние Клоринды, достаточно и того, что она господствовала, хотя бы даже в качестве фантастической царицы. Все перед ней преклонялись.
   Для молодой женщины наступила пора владычества. Из своей уборной, где валялись загрязненные умывальные принадлежности, она следила за политикой всех европейских дворов. Раньше посольств получала она, Бог весть какими путями, важные известия, -- подробные отчеты, где отмечалось биение пульса правительственной жизни. Поэтому, вокруг нее теснился целый двор: банкиры и дипломаты приходили с ней совещаться. Банкиры в особенности ухаживали за ней. Носился слух, что она сразу доставила одному из них случай нажить сотню миллионов сообщением известия о перемене министерства в соседнем государстве. Она презирала, впрочем, низменные политические сделки этого рода и выбалтывала все, что знала: дипломатические сплетни, международную дребедень из различных столиц -- ради одного удовольствия показать, что наблюдает одновременно за Турином, Веной, Мадридом, Лондоном и даже Берлином и Петербургом. И вот из уст ее лился нескончаемый поток вестей о состоянии здоровья королей, сплетен об их привычках, политическом персонале каждой страны, о скандальной хронике мельчайшего немецкого герцогства. Она судила и рядила о государственных деятелях, перескакивала с севера на юг, небрежно ворочала королевствами, распоряжалась ими, как у себя дома, точно будто вся обширная земля, со всеми городами и народами, помещалась у нее в игрушечном ящике, где она по личному капризу расставляла картонные домики и деревянных человечков. Затем, утомившись трещать как сорока, Клоринда умолкала и пощелкивала пальцами привычным жестом, дававшим, словно, понять, что все это сущий вздор и пустяки.
   В данную минуту, среди безалаберной суеты и разнообразных хлопот, ее особенно одушевляло одно дело, крайне важное: она старалась держать его в тайне, но не могла отказать себе в удовольствии делать на него намеки. Она все еще хотела Венеции. Говоря об итальянском министерстве, фамильярным тоном упоминала про Кавура и прибавляла: "Кавур не хотел, но я настояла, и он сделал". Чаще чем когда-либо Клоринда запиралась в итальянском посольстве с шевалье Рускони. К тому же "дело" шло на лад. И с невозмутимым спокойствием, откидывая назад свой низенький лоб античной богини, она говорила, точно ясновидящая, бессвязными фразами, намекала на тайное свиданье между императором и государственным деятелем одной соседней державы и упоминала вскользь о проектированном союзе, замечая, что договаривающиеся стороны еще не сошлись на счет некоторых статей относительно войны, долженствовавшей начаться весной. В другие дни она казалась взбешенной, толкала стулья, швыряла умывальные принадлежности в уборной, рискуя их разбить. Она сердилась, точно королева, окруженная изменниками и глупыми министрами, и убеждающаяся, что дела государства идут все хуже и хуже. В такие дни она трагически протягивала обнаженную, дивную свою руку со сжатым кулаком к юго-западу, по направлению к Италии, повторяя: "ах! если бы я была там, они не натворили бы стольких глупостей!"
   Вопросы высшей политики не мешали Клоринде вести кучу всяких других дел, среди которых она по временам совсем терялась. Ее зачастую находили сидящей на кровати, с громадным портфелем, опорожненным на одеяло, зарывшейся в груде бумаг и плачущей от ярости, что не может толком разобрать их. Она долго копалась, отыскивая какую-нибудь бумагу, и находила ее, наконец, где-нибудь за креслом или под старыми ботинками, а не то в грязном белье. Когда она уезжала хлопотать по какому-нибудь делу, то нередко по дороге начинала два или три другие. Хлопоты ее все более усложнялись; она жила среди постоянного волнения, в вихре идей и фактов, погруженная в бесконечные и крайне запутанные интриги. Вечером, набегавшись по всему Парижу, она возвращалась домой, еле держась на ногах от усталости. Никому бы и в голову не пришло, какие сделки совершала она на разных концах города, а если ее расспрашивали, она смеялась и не всегда помнила, что делала.
   Тогда именно ей пришла в голову изумительная фантазия -- поселиться в отдельной комнате одного из больших бульварных ресторанов; дом в улице Колизея слишком далек от центра города, говорила она; ей нужен свой уголок в центре города; и вот она превратила кабинет ресторана в деловую контору, где, в течение двух месяцев, принимала самых высокопоставленных лиц. Сановники, посланники и министры приходили в ресторан, а она развязно усаживала их на диван, продырявленный компанией кутил на масленице. Сама же она заседала у стола, вечно накрытого скатертью, усеянного крошками хлеба и заваленного бумагами. Она жила на бивуаках, как победоносный полководец.
   Несмотря на все это, Делестан был счастливым человеком. Он, по-видимому, хорошенько даже и не знал об эксцентричностях жены. Дело в том, что она вполне завладела мужем и вертела им как пешкой, чему он подчинялся беспрекословно. Ему по характеру было такое раболепство. Подчинение для него было легко, и он не думал возмущаться. По утрам, в те дни, когда она удостаивала допустить его в свою спальню, он оказывал ей пропасть маленьких услуг, искал под всеми стульями засунутые, Бог весть куда, и разрозненные ботинки, перевертывал все белье в шкафу, чтобы найти рубашку без дыр. Он довольствовался тем, что при людях сохранял улыбающийся, величественный вид. Его почти уважали, -- с таким безмятежным видом и ласковым покровительством говорил он о жене.
   Клоринда, став всемогущей госпожой у себя в доме, вздумала выписать мать из Турина. Она желала, чтобы графиня Бальби проводила отныне с нею полгода. На нее вдруг нашел припадок дочерней нежности. Она поставила весь дом вверх дном, чтобы поместить старуху как можно ближе к своим апартаментам, и даже надумала пробить дверь из своей уборной в спальню матери. В присутствии Ругона она особенно щеголяла, с итальянской необузданностью выражений, своей привязанностью к матери. Как могла она согласиться жить так долго в разлуке с матерью, когда до замужества не расставалась с ней ни на один час? Клоринда обвиняла себя в бесчувствии. Впрочем, она сама не особенно виновата; она покорялась советам, мнимой необходимости, хотя смысл их ей до сих пор непонятен. Ругон даже и бровью не повел, слушая ее намеки. Он чувствовал, что она дразнит его, и вызвала мать лишь затем, чтобы заявить о своей непокорности. Порою он улыбался -- и только. Он больше не читал ей нравоучений, не старался сделать из нее самую изящную женщину Парижа. Она могла наполнить пустоту его жизни в былое время, когда любопытство подстрекало его, разжигало его кровь; теперь, среди битвы, он и не думал о ней: слабо развитая чувственность его натуры была окончательно убита четырнадцати часовым ежедневным трудом. Он продолжал ласково обращаться с ней, с тем легким оттенком пренебрежения, какое обыкновенно выказывал к женщинам, однако, по временам навещал ее, и в глазах его как бы мелькал отблеск старинной и все еще неудовлетворенной страсти. Она оставалась его пороком, единственной женщиной, смущавшей его.
   С тех пор как Ругон переехал опять в министерство, друзья жаловались, что не могут видеться с ним в тесном кружке, и Клоринда придумала назначить у себя приемы для всей его шайки. Мало-помалу это вошло в привычку, и чтобы рельефнее показать, что ее вечера заменяют вечера в улице Марбёф, она тоже назначила для них четверги и воскресенья; но только из улицы Колизея расходились в час ночи. Она принимала в своем будуаре, так как Делестан из опасения, что она перепачкает мебель, продолжал запирать парадные комнаты. Будуар был невелик, а потому. Клоринда раскрывала двери в спальню и уборную, в которой чаще всего и заседало все общество, среди валявшихся там тряпок.
   По четвергам и воскресеньям главной заботой Клоринды было вернуться домой пораньше, чтоб отобедать наскоро и принимать гостей. Несмотря на все старания, ей случалось раза два безусловно позабыть об их существовании. Вернувшись домой около полуночи, она была как громом поражена многолюдным сборищем, дожидавшимся ее в спальной. В один из четвергов, в последних числах мая, Клоринда явилась против обыкновения домой к пяти часам вечера. Она вышла пешком из дому, и попала под проливной дождь на площади Согласия, но не решилась заплатить извозчику тридцать су, чтобы доехать до Елисейских Полей. Промокнув до костей, прошла она в уборную, где горничная Антония, со ртом, вымазанным вареньем, которое ела с белым хлебом, раздела ее, хохоча во все горло над лужами, образовавшимися на паркете от мокрых юбок.
   -- Пришел какой-то господин, -- сказала, наконец, она, садясь на пол, чтобы стащить с барыни ботинки. -- Он ждет уже больше часу.
   Клоринда спросила, какова наружность у господина. Тогда горничная, растрепанная, в запачканном платье, сидя на полу и скаля белые зубы, объяснила, что господин этот толстый, бледный, с внушительным, строгим лицом.
   -- Ах, да, ведь, это Рейтлингер, банкир! -- вскричала молодая женщина. -- Он должен был прийти в четыре часа. Что ж делать, пусть подождет... Приготовь мне поскорее ванну.
   Спокойно усевшись в ванну, за занавесью, в глубине уборной, Клоринда прочитала письма, пришедшие в ее отсутствие. Через добрых полчаса Антония вернулась в комнату, бормоча:
   -- Господин этот видел, как вы вернулись домой. Он очень желал бы с вами поговорить.
   -- Ах, да, барон! Я совсем про него забыла, -- отвечала Клоринда, выходя из ванны. -- Одень меня поскорей!..
   Рейтлннгер уже более двух часов терпеливо дожидался в будуаре, сложив руки на коленях. Бледный, холодный, высоконравственный, банкир, обладавший одним из самых крупных состояний в Европе, дежурил с некоторых пор в приемной у Клоринды по два и по три раза в неделю. Он даже приглашал ее к себе, в свой чопорный дом, где развязные манеры молодой женщины приводили в ужас лакеев.
   -- Здравствуйте, барон! -- вскричала она, когда Рейтлингер вошел в уборную на ее зов, -- меня причесывают: не глядите на меня.
   Барон снисходительно улыбнулся бледными губами и остановился перед ней, почтительно наклонившись, но не опуская глаз.
   -- Вы за новостями, не правда ли?... У меня есть кое-что сообщить вам.
   Клоринда встала, отослав Антонию, оставившую гребенку воткнутой в ее волосах. Без сомнения, г-жа Делестан все еще боялась, как бы ее не услышали, потому что, положив руку на плечо банкира, приподнялась на цыпочках и стала шептать ему на ухо.
   -- Вот, -- произнесла она громко, -- теперь вы можете действовать.
   Барон взял ее за руку, притянул к себе и стал расспрашивать. Он, кажется, не мог бы держать себя развязнее со своими приказчиками. Прощаясь, он пригласил Клоринду приехать на другой день к ним: его жена соскучилась по ней. Г-жа Делестан проводила его до дверей, но вдруг скрестила руки на груди и очень покраснела, вскричав:
   -- Ах, Волге мой, в каком виде я иду за вами!
   Клоринда принялась торопить Антонию. Она вечно копается! И едва дала причесать себя, говоря, что терпеть не может так долго возиться с туалетом. Несмотря на теплую погоду, Клоринда непременно захотела надеть длинное черное бархатное платье, род блузы, и подпоясалась красным шнурком. Уже раза два приходили докладывать, что обед подан, но, проходя через спальню, она нашла там трех гостей, о приходе которых никто, невидимому, и не подозревал. То были три политических выходца: гг. Брамбилла, Стадерино и Вискарди. Их присутствие ее как будто не удивило.
   -- Вы давно ждете меня? -- спросила она.
   -- Давненько таки! -- отвечали они, медленно кивая головами.
   Они пришли раньше банкира, но сидели все время тихо и смирно, как подобает таинственным личностям, которых политические несчастия приучили к молчанию и осторожности. Сидя рядом на одной кушетке, они, опрокинувшись на спину в однообразной позе, сосали толстые, потухшие уже сигары. При виде Клоринды все трое встали и окружили ее. Тогда началась шепотом быстрая итальянская болтовня. Г-жа Делестан, по-видимому, давала им инструкции. Брамбилла отметил что-то шифрованными знаками у себя в записной книжке, между тем как Вискарди и Стадерино, должно быть сильно взволнованные тем, что услышали, испускали легкие восклицания, заглушая их руками, обтянутыми перчатками. После того все трое, с такими же непроницаемыми лицами, как и перед тем, ушли гуськом, друг за другом.
   В этот четверг назначено было вечером совещание между министрами: юстиции, внутренних дел и земледелия и торговли, по одному важному вопросу. Делестан, уезжая после обеда, сказал Клоринде, что, быть может, привезет с собой Ругона; но она сделала гримасу, как бы давая понять, что вовсе не желает его видеть. Настоящей ссоры между ними еще не было, но Клоринда относилась к Ругону с постоянно возраставшей холодностью.
   Около девяти часов первыми явились Кан и Бежуэн. За ними следом вошла Мелани Коррёр. Они нашли Клоринду в спальной; она лежала на кушетке и жаловалась на один из тех непонятных и неслыханных недугов, которые порою с ней приключались. На этот раз оказывалось, что г-жа Делестан проглотила муху и чувствует, как она летает у нее в желудке. Драпируясь в черной бархатной блузе, раскинувшись на трех подушках, Клоринда, с бледным лицом, обнаженными руками, была удивительно хороша и походила на одну из мечтательных фигур, изображаемых на памятниках. У ее ног Луиджи Поццо, оставивший живопись для музыки, тихонько перебирал струны гитары.
   -- Садитесь, пожалуйста! -- проговорила она. -- Вы меня извините. В меня попала муха, сама не знаю как...
   Поццо продолжал наигрывать на гитаре и напевать вполголоса. Он так загляделся на Клоринду, что, по-видимому, не заметил появления новых лиц. Г-жа Коррёр придвинула кресло в кушетке. Кан и Бежуэн нашли себе после долгих поисков стулья. Нелегко было разместиться в этой комнате, где все стулья оказывались заваленными юбками. Когда, пять минут позднее, пришел полковник Жобелэн со своим сыном, Огюстом, им пришлось уже стоять.
   -- Дружок, -- сказала Клоринда Огюсту, которому продолжала говорить "ты", хотя ему уже минуло семнадцать лет, -- принеси два стула из уборной.
   То были плетеные стулья; политура совсем сошла с них, потому что на них постоянно вешали мокрые полотенца. Одна лампа, под розовым кружевным абажуром, освещала комнату, другая стояла в уборной, а третья -- в будуаре. В раскрытые настежь двери виднелись темные впадины, неопределенные очертания обширных комнат, где словно горели ночники. Сама спальня, некогда нежно-лиловая, а теперь ставшая грязно-серой, была полна мрака. Глаз с трудом различал уголки сломанных кресел, слои пыли на мебели и большое чернильное пятно, красовавшееся как раз посреди ковра: вероятно там опрокинули чернильницу и она забрызгала даже стены; в глубине полог кровати был задернут, чтобы скрыть беспорядок постели. В этом хаотическом мраке распространялся такой сильный аромат, как будто все флаконы в уборной оставались не закупоренными. Клоринда ни под каким видом не дозволяла раскрывать окон даже в жаркую погоду.
   -- Как у вас хорошо пахнет! -- воскликнула г-жа Коррёр, желавшая быть любезной.
   -- Это от меня самой, -- наивно отвечала молодая женщина.
   И заговорив о духах, полученных ею из Стамбула, от придворного парфюмера султанш, Клоринда поднесла голую свою руку к носу Мелани Коррёр. Бархатная блуза соскользнула и показались маленькие ее ножки в красных туфлях. Поццо, опьяненный сильным ароматом, несшимся от Клоринды, в упоении тихонько бренчал на гитаре.
   Между тем разговор вскоре зашел о Ругоне, как это случалось, роковым образом, каждый четверг и каждое воскресенье. Шайка его сторонников сходилась единственно лишь затем, чтобы облегчить себе душу. У них чувствовалась потребность излить свою затаенную, все более усиливавшуюся досаду в громких сетованиях, жалобах и упреках. Клоринде стоило только отпереть свои двери. Она даже больше не давала себе труда подстрекать приятелей Ругона; они сами начинали жаловаться и постоянно приискивали новые причины к неудовольствию; им все казалось, что Ругон мало делает для них; их точил червь неблагодарности.
   -- Видели ли вы сегодня толстяка? -- спросил полковник.
   Теперь уже премьер был разжалован из "великих людей".
   -- Нет, -- отвечала Клоринда. -- Мы, быть может, увидим его сегодня вечером. Муж во что бы ни стало хочет его привезти ко мне.
   -- Я был сегодня утром в ресторане, где очень строго осуждали его, -- продолжал полковник после минутного молчания. -- Уверяют, что кредит его сильно подорван -- что ему не пробыть министром и двух месяцев.
   Кан сделал жест пренебрежения, говоря:
   -- По-моему, он не просидит и трех недель... Видите ли, Ругон не годится в правители; он слишком любит власть; она его опьяняет, а тогда он принимается бить кулаками направо и налево и делается возмутительно груб... В эти пять месяцев он натворил массу чудовищностей...
   -- Вы правы, -- подтвердил полковник, -- он наделал массу несправедливостей, безрассудств, нелепостей... Он злоупотребляет, поистине злоупотребляет властью.
   Г-жа Коррёр, не говоря ни слова, повертела пальцами в воздухе, как бы желая сказать, что у Ругона в голове не совсем в порядке.
   -- Так, так, -- подхватил Кан, заметив этот жест. -- Голова у него не из особенно гениальных, неправда ли?
   И так как все смотрели на Бежуэна, то и он нашел нужным вставить свое словцо:
   -- Понятное дело, что Ругон не из умных, далеко не из умных! -- пробормотал он.
   Клоринда, откинув голову на подушки, рассматривала на потолке блестящий кружок, отбрасывавшийся лампой, и предоставляла гостям высказываться. Когда они замолчали, она заметила в свою очередь, очевидно с намерением их подзадорить:
   -- Без сомнения, он злоупотреблял властью, но, но его уверению, все, в чем его упрекают, было сделано единственно лишь в угоду друзьям... Я говорила с ним недавно об этом, и он отвечал мне, что услуги, оказанные им вам...
   -- Нам, нам! -- завопили все четверо с яростью.
   Они заговорили в один голос, протестуя, оправдываясь. По Кан перекричал всех:
   -- Услуги, оказанные мне Ругоном! Какая насмешка!.. Мне пришлось два года ждать концессии. Это меня разорило. Дело, бывшее вначале великолепным, стало потом невыгодным... Если он меня так любит, то почему не поможет мне теперь? Я просил его добиться от императора разрешения слить мою компанию с западным железнодорожным обществом; он мне отвечал, что надо подождать... Услуги Ругона! Ах, желал бы я на них поглядеть! Он никогда ничего не делал, да и впредь не может ничего сделать!
   -- А я-то, я! -- воскликнул полковник, перебивая жестом слово у г-жи Коррёр. -- Разве вы думаете, что я ему чем-нибудь обязан? Уж не хвастается ли он крестом командора, обещанным мне пять лет тому назад?... Он поместил Огюста в свое министерство, это правда; но я горюю об этом. Если бы я пустил сына по торговой части, он зарабатывал бы вдвое больше... Вообразите, что эта скотина Ругон объявил мне о невозможности выхлопотать Огюсту прибавку жалованья раньше, чем через полутора года. И вот как он старается для друзей!
   Мелани Коррёр удалось, наконец, облегчить душу. Она наклонилась к Клоринде.
   -- Скажите, он меня не называл? Я сама никогда и безделицей от него не попользовалась. Я еще до сих пор не знаю, чем пахнут его услуги. Он не может утверждать того же самого, и если бы только я захотела рассказать... Я просила его за нескольких дам, моих знакомых, это правда; я люблю услужить. Знаете ли, однако, какое я сделала замечание: все, что он ни выхлопочет, приносит несчастие; его услуги не ведут к добру. Вот, например, бедняжка Эрмини Билькок, бывшая институтка из Сен-Дени, девушка, которую соблазнил офицер и для которой Ругон выхлопотал приданое... Ну, вот сегодня утром она прибежала сообщить мне о своей беде: она не выйдет замуж, так как офицер улизнул, промотав вместе с нею приданое... Вообще, я всегда хлопочу за других, за себя же никогда не замолвлю и словечка! Я вздумала было недавно, вернувшись из Куланжа, сообщить Ругону об ужасах, распускаемых вдовой Мартино. Эта женщина ни за что не хотела уступить мне дом при разделе имущества, а теперь совсем с ума спятила, так что если не угомонится, то ее придется засадить под замок. Ну, и знаете ли, что он мне на это ответил? Он три раза повторил, что не хочет больше слышать об этой гнусной истории.
   Между тем Бежуэн тоже волновался. Он пролепетал:
   -- Я также, как и г-жа Коррёр... Я никогда и ни о чем не просил Ругона, никогда, никогда! Все, что он сделал для меня, совершилось помимо моей воли и ведома. Он пользуется нашим молчанием, чтобы забрать нас в руки, именно забрать в руки...
   Голос его перешел в неясное бормотанье. Все четверо продолжали качать головами, точно могли бы прибавить еще кучу вещей, да не хотели. Потом Кан объявил торжественным тоном:
   -- Истина-то, видите ли, заключается вот в чем... Ругон -- неблагодарный человек. Помните ли, как мы все гранили ради него парижскую мостовую, чтобы провести его в министерство? Эх, мы ли ни распинались за него! Тогда, именно, он стал нашим должником, и во всю свою жизнь ему не расквитаться с нами. Порт возьми, теперь благодарность тяготит его, и он отворачивается от нас! Этого, впрочем, и следовало ожидать.
   -- Да, да, мы вывели его в люди, а он вот как отблагодарил нас за это! -- подтвердили остальные.
   С минуту они перечисляли оказанные Ругону благодеяния; когда один умолкал, другой начинал ораторствовать. Тем временем полковник вдруг хватился Огюста и пошел его искать.
   -- Знаете ли, -- тихонько продолжала г-жа Коррер, дожидавшаяся, по-видимому, ухода полковника, -- что Ругону главным образом не хватает именно такта. Поэтому, пока полковник еще не вернулся, между нами будь сказано -- Ругон сделал большую ошибку, взяв Огюста в министерство вопреки всем формальностям. Друзьям такого рода услуги оказывать не годится. Этим роняешь себя в общественном мнении.
   Но Клоринда перебила ее, прошептав:
   -- Милая г-жа Коррёр, пойдите посмотрите, что они там делают в уборной.
   Кан улыбался. Когда г-жа Коррёр вышла, он в свою очередь понизил голос.
   -- Она, право, очень мила!.. Полковник осыпан милостями Ругона, но уж и ей-то жаловаться не приходится: Ругон решительно скомпрометировал себя для нее в злополучном деле с Мартино. Он доказал при этом свою безнравственность. Нельзя же, ведь, морить людей в угоду старой приятельнице!
   Кан встал и мелкими шагами расхаживал по комнате. Потом пошел в переднюю, чтобы вынуть портсигар из кармана пальто. Полковник и Мелани Коррёр вернулись.
   -- Эге, Кана уже и след простыл! -- сказал полковник, а затем прибавил:
   -- Мы-то можем корить Ругона, но мне кажется, что Кану следовало бы лучше молчать. Не люблю неблагодарных людей... Я не хотел рассказывать этого при нем, но в том ресторане, где я провел утро, прямо говорили, что Ругон попал в немилость за то, что связал свое имя с мошеннической аферой железной дороги из Ниора в Анжер. Непростительно быть таким неловким! Этот глупый толстяк позволил себе пустить пыль в глаза добрым людям и злоупотребить в дурацкой своей речи именем императора! Вот, милые мои друзья, в чем штука! Кан посадил нас всех на мель. Гм! Бежуэн, как ваше мнение на этот счет?
   Бежуэн поспешно кивнул головой в знак согласия. Он уже раньше соглашался со словами г-жи Коррёр и Капа. Клоринда, лежа в прежней позе, кусала толстую кость шнурка, которым щекотала себе лицо и широко раскрывала смеющиеся свои глаза, глядевшие в потолок.
   -- Тс!.. -- шепнула она.
   Кан вернулся, отгрыз зубами кончик сигары, зажег ее и пустил два или три больших клуба дыма; в спальной Клоринды курили. Продолжая разговор на прежнюю тему, он объявил:
   -- Словом, если Ругон утверждает, что скомпрометировал себя, оказывая нам услуги, то я, в свою очередь, нахожу, что он жестоко скомпрометировал нас своим покровительством. У него такая грубая манера толкать людей вперед, что они ударяются лбом об стены... К тому же, благодаря своей резкости, он снова теперь провалился. Спасибо, я не намерен вторично ставить его на ноги! Когда человек не умеет беречь своего влияния, то это значит, что у него в голове неладно. Он нас компрометирует, слышите ли, компрометирует!.. У меня на плечах лежит слишком большая ответственность, и я от него отказываюсь.
   Кан, однако, колебался, голос его слабел, а Мелани Коррёр и полковник опустили головы, конечно, не желая заявлять своего мнения с такою определенностью. В сущности, Ругон все еще был министром; к тому же, отказываясь от него, надо было опереться на другую силу.
   -- На свете не одни же, ведь, толстяки, -- небрежно произнесла Клоринда.
   Они поглядели на нее, надеясь услышать более решительный отзыв. Но она сделала жест, которым как бы просила их немного обождать. Молчаливое обещание новой поддержки и было, в сущности, главной причиной усердных визитов всей этой шайки к Клоринде по четвергам и воскресеньям. Ее члены чуяли будущее торжество г-жи Делестан. Полагая, что весь сок из Ругона выжат, они ждали воцарения новой силы, надеясь, что она удовлетворит их новые желания, ненасытные и разраставшиеся не по дням, а по часам.
   Тем временем Клоринда приподнялась с подушек. Опираясь на ручку кушетки, она, внезапно повеселев и звонко смеясь, нагнулась к Поццо и стала дуть ему в шею. Когда она бывала довольна, то на нее находили припадки подобного ребяческого веселья. Поццо, рука которого недвижно лежала на гитаре, откинул голову, выказывая красивые свои зубы. Он ежился, точно от щекотки, а молодая женщина хохотала громче и дула еще сильнее, чтобы заставить его просить пощады. Потом, пожурив его за что-то по-итальянски, она прибавила, обращаясь к г-же Коррёр:
   -- Он должен спеть нам, не правда ли?... Если он споет, я оставлю его в покое... Он сочинил очень хорошенькую песенку.
   Тогда все стали просить его спеть. Поццо начал перебирать струны на гитаре и запел, не спуская глаз с Клоринды. Это было какое-то страстное и нежное воркованье под аккомпанемент чуть слышных аккордов. Итальянских слов нельзя было разобрать в дрожащем, глухом его лепете; последний куплет, повествовавший должно быть о любовных страданиях, Поццо спел мрачным голосом, но с улыбающимся лицом, сохраняя в самом отчаянии восторженный вид. Когда он умолк, ему много хлопали. Зачем он не печатает таких прелестных вещиц? Положение его, как дипломата, не могло, ведь, этому препятствовать.
   -- Я знавал одного капитана, который сочинил комическую оперу, -- сказал полковник Жобелен. -- Он этим нисколько не уронил себя у нас в полку.
   -- Да, но в дипломатии... -- пробормотала г-жа Коррёр, качая головой.
   -- Боже мой, что ж такое? Мне кажется, вы ошибаетесь, -- объявил Кан, -- дипломаты такие же люди, как и все. Из них многие занимаются, изящными искусствами.
   Клоринда слегка толкнула ногой в бок Поццо, отдав ему вполголоса какое-то приказание. Он встал и бросил гитару на груду платья. Когда, спустя пять минут, он вернулся, за ним следовала Антония с подносом в руках; на подносе стояли стаканы и графин, а сам Поццо нес сахарницу, не поместившуюся на подносе. Вообще, г-жа Делестан ничем не угощала гостей, кроме сахарной воды; да и то гости, желая угодить ей, пили одну воду без сахара.
   -- Ну, что там еще? -- вскричала она, поворачиваясь к уборной, где скрипнула дверь.
   Потом, как бы вспомнив, добавила:
   -- Ах, ведь, это мамаша!.. Она отдыхала.
   И в самом деле, из уборной вышла графиня Бальби, в черном шерстяном халате; она повязала вокруг головы клочок кружева и концами его обмотала шею; Фламинио, высокий лакей с длинной бородой и лицом бандита, поддерживал ее сзади, вернее сказать, почти нес на руках. Она как будто не постарела; с бледного лица все еще не сходила улыбка бывшей царицы красоты. Произошла суматоха. Поццо и г-жа Коррёр отвели молодую женщину на кровать, на которой пришлось оправить сперва простыни и подушки. Тем временем графиня Бальби растянулась на кушетке; позади нее стал Фламинио, и, грозно ворочая глазами, глядел на присутствовавших.
   -- Вам надеюсь, не помешает, если я буду лежать, не правда ли? -- повторяла Клоринда, -- Мне гораздо легче в лежачем положении... Но я вас не прогоняю. Посидите еще.
   Она растянулась на кровати, опершись локтем на подушку и раскинув черную блузу, которая казалась чернильной лужей на белом одеяле. Никто, впрочем, и не думал уходить. Г-жа Коррёр вполголоса разговаривала с Поццо о совершенстве форм Клоринды, а Кан, Бежуэн и полковник здоровались с графиней. Она с улыбкой раскланялась с ними, при чем, не оборачиваясь, время от времени произносила кротким голосом:
   -- Фламинио!
   Высокий лакей понимал все ее желания: он то взбивал подушку, те приносил табурет, то, со свирепым видом разбойника, наряженного в черный фрак, вынимал из кармана флакон с духами.
   В эту минуту Огюст нашалил. Он все бродил по комнатам, осматривал валявшиеся там принадлежности женского костюма, а потом, соскучившись, вздумал выпить один за другим все стаканы с сахарной водой. Клоринда наблюдала за ним, и видела, как быстро пустела ее сахарница, когда, вдруг, юноша разбил стакан, в котором из всей мочи болтал ловкой.
   -- Это все от сахару! Он слишком много кладет сахару! -- закричала она.
   -- Болван! -- сказал полковник. -- Он не может спокойно пить даже воду. А ведь еще советуют пить ее утром и вечером по большому стакану. Это, говорят, предохраняет от всяких болезней.
   К счастью, вошел Бушар. Он явился немного поздно, в одиннадцатом часу, потому что должен был обедать не дома, и, по-видимому, удивился, не найдя здесь жены.
   -- Д'Эскорайль взялся доставить ее сюда, -- объявил он, -- а я обещал отвезти ее домой.
   И действительно, спустя полчаса, прибыла г-жа Бушар в сопровождении д'Эскорайля и Ла-Рукет. Молодой маркиз был целый год в ссоре с хорошенькой блондинкой, но теперь помирился; связь их обратилась в привычку; они встречались друг с другом по нескольку раз в неделю и никогда не могли при этом удержаться, чтобы не ущипнуть друг друга и не поцеловаться за дверью. Все это делалось само собой, по привычке. По дороге к Делестанам, они встретили Ла-Рукета и все трое, громко смеясь и отпуская скоромные шуточки, поехали кататься в Булонский лес; д'Эскорайлю показалось даже, что рука депутата одну минуту обвилась вокруг талии г-жи Бушар. Когда они вошли, то с ними влетела струя свежего воздуха и веселья.
   -- Да, мы сейчас были у озера, -- говорил Ла-Рукет. -- Честное слово, они, вдвоем, совратили меня с пути истинного... Я спокойно ехал домой, чтобы засесть за работу.
   Депутат вдруг скорчил серьезное лицо. Во время последней сессии он сказал речь в палате по вопросу о погашении государственного долга; он готовился к ней целый месяц, и с тех пор напускал на себя такой степенный вид женатого человека, как будто на трибуне схоронил свою холостую жизнь. Кан отвел его на другой конец комнаты, говоря:
   -- Кстати, вы, ведь, хороши с де-Марси...
   Голоса их замерли; они разговаривали шепотом. Между тем хорошенькая г-жа Бушар, раскланявшись с графиней, уселась перед кроватью, взяла за руку Клоринду и принялась тоненьким голоском охать и ахать об ее нездоровье.
   Бушар, стоявший чинно и с достоинством, вдруг объявил среди глухого ропота отдельных разговоров:
   -- Я вам еще не рассказывал? Каков наш толстяк!
   И, прежде чем объяснить, в чем дело, принялся так же, как и другие, горько жаловаться на Ругона. Его ни о чем нельзя больше попросить; он просто стал невежлив, а Бушар пуще всего дорожит вежливостью. Потом, когда у него стаи расспрашивать, что именно сделал Ругон, он, наконец, объяснил:
   -- Не терплю несправедливости!.. Я просил за одного из своих подчиненных, за этого славного малого Жоржа Дюшена. Вы его, кажется, видели у меня. Он отличный человек! Мы принимаем его как сына. Жена очень любит его, -- он ей земляк... Ну, вот мы и надумались произвести его в помощники начальника отделения. Мысль эта пришла в голову мне, но ведь и ты, Адель, одобряла ее, не правда ли?
   Чтобы избежать взоров д'Эскорайля, устремленных на нее, г-жа Бушар со смущенным видом наклонилась еще больше к Клоринде.
   -- Вы и вообразить себе не можете, как принял мою просьбу толстяк! -- продолжал Бушар. -- Он молча глядел на меня с минуту, знаете с той оскорбительной миной, которую так хорошо умеет корчить, потом наотрез отказал. И так как я настаивал, то он добавил, улыбаясь: "г-н Бушар, не настаивайте, вы меня огорчаете, существуют важные причины"... Невозможно было от него добиться толку. Он видел, что я взбешен, и просил передать поклон жене... Не правда ли, Адель?
   Г-жа Бушар как раз сегодня вечером имела очень резкое объяснение с д'Эскорайлем по поводу Жоржа Дюшена. Она отвечала с досадой:
   -- Боже мой, г-н Дюшен подождет... Он вовсе не так интересен.
   Но муж упорствовал:
   -- Нет, нет, он заслужил повышения и будет назначен помощником! Провалиться мне на этом месте, если я этого не добьюсь... Я требую справедливости!
   Пришлось успокаивать его. Клоринда была рассеяна и прислушивалась к беседе Кана с Ла-Рукетом. Оба они стояли в ногах ее постели. Кан сдержанно объяснял свое положение. Грандиозное предприятие железной дороги из Ниора в Анжер совсем лопнуло. Акции продавались на бирже с восьмидесятью франков премии, прежде чем был сделан хотя бы один удар заступом. Прикрываясь пресловутой английской компанией, Кан пустился в самые рискованные спекуляции, и теперь ему грозило банкротство, если его не поддержит чья-нибудь сильная рука.
   -- В былое время, -- шептал он, -- Марси предлагал мне продать эту дорогу Западному обществу. Я готов теперь вступить в переговоры. Стоит только заручиться декретом...
   Клоринда подозвала их к себе. Они оба наклонились к ней и долго с нею совещались. Марси не злопамятен. Она переговорит с ним и предложит миллион, которого он требовал в прошлом году за поддержание просьбы о концессии. Ему, как президенту законодательного корпуса, легко провести необходимый закон.
   -- Что греха таить, только он один и умеет устраивать такого рода дела, -- проговорила она с улыбкой. -- Когда вздумают улаживать их помимо него, то всегда приходится, в конце концов, звать его на помощь.
   Теперь в комнате все громко заговорили. Мелани Коррёр объясняла г-же Бушар, что у нее остается только одно желание умереть в Куланже в родительском доме. Она с умилением толковала о родине, бранила вдову Мартино и грозилась, что заставит-таки возвратить себе дом, где живут воспоминания ее детства. Гости роковым образом опять заговорили о Ругоне: д'Эскорайль сообщил о гневе его родителей, приказывавших ему вернуться в государственный совет и порвать все сношения с министром, о злоупотреблениях которого до них дошли слухи; полковник признался, что желал получить место при одном из императорских дворцов, но Ругон не удостоил попросить об этом императора. Бежуэн сетовал на то, что его величество, во время последней поездки своей в Бурж, не посетил его хрустального завода в Сен-Флоране хотя Ругон положительно обещал выхлопотать эту милость Среди этого непрерывного потока речей, графиня Бальби, лежа на кушетке, улыбалась, глядя на свои, довольно еще полные руки и тихо проговорила:
   -- Фламинио!
   Верзила-лакей вынул из кармана жилета маленькую черепаховую бонбоньерку с мятными лепешками, и графиня принялась грызть их с ужимками старой лакомки-кошки.
   Делестан вернулся только в полночь. Когда портьера будуара приподнялась, в комнате водворилось глубокое молчание и все шеи вытянулись. Но портьера опустилась, никто не вошел следом за хозяином. Тогда после нового, непродолжительного ожидания раздались восклицания:
   -- Вы одни?
   -- Вы его привезли с собой?
   -- Вы, значит, потеряли толстяка дорогой?
   И все свободно вздохнули. Делестан объяснил, что Ругон очень устал и простился с ним на углу улицы Марбёф.
   -- И хорошо сделал, -- объявила Клоринда, растягиваясь на кровати, -- Он вовсе не забавен!
   Это послужило новым сигналом к жалобам и обвинениям. Делестан протестовал, повторяя: "Позвольте, позвольте!" Он обыкновенно считал долгом защищать Ругона, и теперь, когда ему дозволили говорить, произнес сдержанным тоном:
   -- Конечно, он мог бы лучше поступать с иными из своих друзей, но, тем не менее, он очень умный человек... Что касается до меня, то я ему вечно останусь благодарен...
   -- Благодарен, за что? -- вскричал с гневом полковник.
   -- Да за все, что он для меня сделал...
   Его резко перебили. Ругон никогда ничего для него не делал. Откуда он взял, что Ругон что-нибудь для него сделал?
   -- Вы удивительный человек! -- сказал полковник. -- Как можно быть до такой степени скромным!.. Мой милый друг, вы ни в ком не-нуждаетесь... Черт возьми, вы вышли в люди, благодаря собственным вашим способностям.
   Тут все стали превозносить достоинства Делестана. Его образцовая Шамадская ферма превыше всяких похвал и давно уже показала в нем способности хорошего администратора и истинно талантливого государственного человека. У него быстрое соображение, ясный ум, энергическая, но не жесткая воля. К тому же император сразу его отличил. Он почти во всем сходится с его величеством.
   -- Полноте! -- объявил, наконец, Кан, -- вы сами поддерживаете Ругона. Если бы вы не были его другом и не поддерживали его в совете, его давно бы вытурили оттуда.
   -- Что правда, то правда! -- вскричали все остальные.
   Но Делестан продолжал спорить. Конечно, он не дюжинный человек, но надо быть справедливым и к другим. Сегодня вечером, например, обсуждая доклад министра юстиции, Ругон выказал необыкновенную сообразительность в одном очень запутанном вопросе.
   -- Да, сметку крючка-подьячего, -- пробормотал Ла-Рукет, с видом пренебрежения.
   Клоринда еще не высказывалась. Взгляды всех присутствовавших обратились к ней с тревогой, в ожидании ее мнения. Она тихонько водила головой по подушке, точно чесала затылок. Наконец, сказала про мужа, не называя его:
   -- Да, да, выбраните его хорошенько!.. Придется, пожалуй, его поколотить, чтобы заставить занять то место, какого он достоин.
   -- Должность министра земледелия и торговли весьма второстепенная, -- заметил Кан, желавший поскорее довести до развязки.
   Оп касался самого больного места. Клоринду задевало за живое то обстоятельство, что муж ее заведует так называемым "мелкотравчатым министерством". Она вдруг уселась на постели и произнесла давно ожидаемые слова:
   -- Ну, он будет министром внутренних дел, когда мы этого пожелаем.
   Делестан хотел что-то сказать, но все бросились к нему, дружески хлопая его по плечу, оглушая восторженными восклицаниями. Тогда он как бы признал себя побежденным. Мало-помалу краска залила его лицо, и оно осветилось тайной радостью. Г-жи Коррёр и Бушар вполголоса восхищались его красотой, в особенности последняя, страстно глядевшая на его лысину. Кан, полковник и другие присутствовавшие обменивались друг с другом взглядами, жестами и словцами, выражавшими высокое мнение об его уме. Ведь такого рода властелин казался для них, кладом: он смирен и не скомпрометирует никого. Им можно безнаказанно стоять перед ним на коленях, избрать его себе божеством, не боясь его громов. Его осыпали той лестью, какая всегда выпадает на долю посредственности, все готовы были ползать и пресмыкаться перед глупейшим из шайки. В нем каждый восхищался самим собой. Действительно, на кротко-степенном челе Делестана, возвышавшемся над всей этой группой, торжествовала глупость.
   -- Вы утомляете его! -- заметила нежным голосом хорошенькая г-жа Бушар.
   Его утомляют! И тут все принялись жалеть Делестана. В самом деле, он бледен, глаза его смыкаются. Подумайте, ведь человек работает с пяти часов утра, а ничто так не утомляет, как умственный труд. Все настаивали, чтобы он немедленно лег спать. Он кротко повиновался и ушел, поцеловав жену в лоб.
   -- Фламинио! -- прошептала графиня.
   Тоже собираясь лечь спать, она прошла через всю комнату, опираясь на руку лакея и посылая всем приветствия рукой. В уборной Фламинио принялся ругаться на итальянском языке. Лампа потухла, и он никак не мог найти замка дверей оттуда в комнату графини.
   Был уже час пополуночи; заговорили о том, что пора уходить. Хотя Клоринда и уверяла, что не хочет спать, что гости могут оставаться, никто больше не садился. В будуаре тоже наступила темнота, и распространился сильный запах пригорелого масла. И с превеликим трудом гости разыскали свои вещи: веер, трость полковника, шляпку г-жи Бушар. Клоринда, спокойно лежа на постели, говорила, что бесполезно звать служанку; Антония ложилась спать аккуратно в двенадцать часов. Наконец, все уже уходили, когда полковник заметил, что позабыл Огюста; юноша спал на диване будуара, положив под голову свернутое в комок платье Клоринды; его выбранили за то, что он не позаботился оправить лампу. В доме все уже спали, и было совсем темно. На лестнице г-жа Бушар слегка вскрикнула и объяснила, что у нее подвернулась ступня. И в то время как гости осторожно спускались с лестницы, держась за перила, послышался громкий хохот из комнаты Клоринды, где засиделся Поццо.
   Каждый четверг и каждое воскресенье вечера проходили подобным образом. В городе носился слух, что у г-жи Делестан составился политический салон, где высказывались очень либеральные мнения. Действительно, там нападали на деспотическое управление Ругона. Вся шайка увлекалась мечтой о гуманной империи, расширяющей мало-помалу и до беспредельности сферу личной и политической свободы. Полковник, в часы досуга, сочинял уставы для рабочих ассоциаций; Бежуэн толковал об основании рабочего поселения близ своего хрустального завода в Сен-Флоране; Кан по нескольку часов сряду беседовал с Делестаном о демократической роли Бонапартов в современном обществе. Каждое новое действие Ругона вызывало негодующие протесты и патриотические опасения: как бы Франция не погибла в руках такого человека. Раз Делестан вздумал утверждать, что император единственный республиканец своего времени. Шайка бывших сторонников Ругона напускала на себя замашки религиозной секты, вне которой нет спасения. Клоринда в несколько вечеров забрала ее в руки, и теперь она уже открыто замышляла низвержение толстяка для высшего блага страны.
   Сама Клоринда оставалась совершенно спокойной. Она постоянно лежала на кушетке, рассеянно уставив глаза в потолок и словно изучая его углы. Когда другие вокруг нее кричали и топали ногами от нетерпения, у нее оставалось безмолвное и серьезное лицо, и она взглядами приглашала их быть осторожнее. Она реже выходила, забавляясь переодеванием в мужское платье вместе со служанкой, -- конечно, чтобы убить время. Иногда Клоринда вдруг проникалась нежностью к мужу, целовала его при всех, картавила, выказывая сильное беспокойство об его здоровье, хотя оно было прекрасно. Быть может, она хотела таким образом скрыть безусловную свою власть и постоянный надзор свой над ним. Она руководила всеми его словами и поступками; с утра читала ему наставления, как ученику, которому не доверяют. Делестан выказывал, впрочем, безусловную покорность жене. Он кланялся, улыбался, сердился, называл, что угодно, черным или белым, повинуясь веревочке, за которую она дергала. Когда пружина, которою его заводили, развертывалась, он сам приходил к Клоринде, чтобы она ее завела, и, благодаря этому, казался умным человеком.
   Клоринда выжидала. Бенуа д'Оршер, избегавший приезжать по вечерам, часто видался с ней днем. Он горько жаловался, обвиняя Ругона в том, что он обходит своего шурина и хлопочет о карьере разных посторонних лиц. Но это всегда так бывает; родных вообще, ведь, не ставят ни во что! Наверное, сам Ругон отговаривает императора назначить его министром юстиции, из боязни разделить с ним влияние в совете. Молодая женщина подстрекала эту досаду, а потом, в неопределенных словах говорила о будущем торжестве мужа и смутно обнадеживала, что д'Оршер попадет в новый кабинет. В сущности, она через него разузнавала о происходившем в доме Ругона. Из женской злости ей хотелось, чтобы Ругон не был счастлив и в семейной жизни и подстрекала судью перессорить его с женой. Тот и пытался было это сделать, но, кажется, потерпел неудачу. Г-жа Ругон оставалась непоколебимо спокойной, тогда как ее муж стал с некоторых пор, очень нервен. Д'Оршер как будто намекал, что пора уже свалить Ругона; он пристально глядел на молодую женщину, сообщая ей самые характерные факты с любезным видом болтуна, без всякой задней мысли передающего городские сплетни. Почему она не действует, если все в ее руках? Она же лениво потягивалась и прикидывалась смиренницей, дожидавшейся у моря погоды.
   Между тем в Тюльери власть Клоринды все росла. Все шепотом толковали о сильной страсти, внушенной ею императору. На балах и официальных приемах, одним словом, везде, где встречал ее император, он вертелся около нее, косил глаза на ее шею и что-то нашептывал с улыбкой. Ходили слухи, что она не сдавалась. Она разыгрывала прежнюю свою роль девушки-невесты, бойкой, развязной, допускающей всякие вольности, но постоянно держащейся настороже и ускользающей в самую решительную минуту. Она как будто затем только и раздувала страсть императора, чтобы лишить его возможности отказать ей в чем-либо, и обеспечить, таким образом, успех какого-то давно составленного плана. И вот в самый разгар боя на нее находили порою сомнения в силе собственной красоты; она словно искала непреодолимого аргумента, сторожила случай, который бы предал врага ей в руки полуживого, -- так чтоб можно было добить его одной улыбкой.
   Как раз в это время она вдруг стала очень нежна с де-Плугерном. За последние месяцы они были не в ладу. Сенатор, постоянно ухаживавший за Клориндой и фамильярно позволявший себе хлопать ее по плечу, рассердился в один прекрасный день зато, что ей пришла фантазия выгнать его из уборной, пока она одевалась. Она краснела, уступая целомудренному капризу, и не хотела, чтобы он до нее дотрагивался; ее смущали, говорила она, серые глаза старика, загоравшиеся огнем. Но он сердился, отказывался приходить в те часы, как и все другие. Разве она не считает его отцом? Разве она не прыгала у него на коленях? Он рассказывал, ухмыляясь, о том, как в былое время шлепал ее в наказание. Его, наконец, выгнали вон в одно прекрасное утро, когда, несмотря на крики и удары кулаками Антонии, он вошел к г-же Делестан в то время, как она сидела в ванне. Когда Кан или полковник Жобелэн осведомлялись у нее о де-Плугерне, она отвечала с кислой миной:
   -- Он молодеет, ему опять двадцать лет... Я с ним больше не вижусь.
   Потом вдруг у нее стали встречать де-Плугерна во всякое время. Во все часы дня он торчал в ее уборной. Он знал, где лежит каждая ее вещь.
   -- Крестный, принеси мне пилку для ногтей, знаешь, из того ящика... Крестный, передай мне губку...
   "Крестным" называла она его в виде ласки: он часто теперь толковал про графа Бальби и давал точные указания о времени рождения Клоринды, словно желал самому себе доказать, что не мог быть отцом молодой женщины, как это говорила скандальная хроника. Если графиня Бальби, с вечной улыбкой на измятом своем лице, находилась в спальне в тот момент, как Клоринда вставала с постели, он бросал многозначительные взгляды старухе, указывал ей на обнаженное плечо, на полуоткрытое колено, повторяя:
   -- Гм!.. совсем ваш портрет, Леонора!
   Дочь напоминала ему мать. Костлявое лицо его пылало. Зачастую он охватывал иссохшими руками Клоринду, прижимался к ней и говорил ей какую-нибудь сальность. Это ему нравилось. Он был вольтерьянцем, -- все отрицал и старался убить последнюю совесть в молодой женщине, говоря со своей скверной усмешкой:
   -- Дурочка, ведь тут нет греха... Что приятно, то и не грешно.
   Никто не знал, как далеко зашло дело между ними. Должно быть, очень далеко и чуть ли не до самого конца. Клоринде нужен был тогда Плугерн; он должен был играть роль в задуманной ею драме. К тому же ей не раз уже случалось покупать такой ценой дружбу, которой она потом зачастую и не пользовалась, когда переменяла планы. В ее глазах это значило не больше пожатия руки человеку мало знакомому. Презрение к жертвам собственной своей особой как будто ставило Клоринду выше обычной честности, словно она в чем-либо ином полагает свою гордость.
   Между тем выжидание начинало тяготить ее. Она в неопределенных словах говорила с де-Плугерном о каком-то туманном, неопределенном, слишком запаздывавшем событии. Сенатор глубокомысленно соображал с видом шахматного игрока, и качал головой, но ничего не мог придумать. Что касается г-жи Делестан, то в редкие дни, когда Ругон навещал ее, она прикидывалась утомленной и толковала о том, что поедет в Италию на три месяца. Потом, полузакрыв глаза, оглядывала Ругона сверкающим взором, отыскивая наиболее чувствительное место, в которое можно было бы поразить это громадное туловище. Улыбка утонченной жестокости передергивала ее губы. Ее соблазняли попытки сдавить ему горло своими тонкими пальцами; но ей хотелось задушить его до смерти. Кроме того, ей доставляло наслаждение терпеливо следить за тем, как у нее отрастают когти. Ругон, вечно поглощенный деловыми соображениями, рассеянно пожимал ей руку, не замечая нервной лихорадочной дрожи. Он считал, что она стала благоразумнее, и хвалил ее за то, что она слушается мужа.
   -- Вот, вы стали почти такою, какого я желал вас видеть, -- говорил он. -- Вы правы, женщины должны спокойно сидеть дома.
   Клоринда, в свою очередь, восклицала с язвительным смехом, когда он уходил:
   -- Боже мой, как он глуп!.. И еще находит женщин глупыми!
   Наконец, однажды, в воскресенье вечером, около десяти часов, в ту минуту, как в комнате Клоринды была собрана вся ее шайка, вошел де-Плугерн с торжествующим видом:
   -- Ну, -- спросил он, представляясь сильно негодующим, -- известен ли вам новый подвиг Ругона?... На этот раз чаша долготерпения переполнилась.
   Все засуетились вокруг него. Никто ничего не знал.
   -- Ужас, -- повторял он, поднимая руки кверху. -- Просто не верится, чтобы министр мог дойти до такой низости...
   Он рассказал всю историю. Шарбоннели, прибыв в Фавероль, чтобы вступить во владение имуществом кузена Шевассю, подняли страшный гвалт о мнимом исчезновении большого количества серебряной посуды. Они обвиняли служанку, которой поручен был надзор за домом, очень набожную женщину, утверждая, что узнав о решении государственного совета, она сговорилась с сестрами св. Семейства и перевезла в монастырь всю серебряную посуду. Три дня спустя они толковали уже не про служанку, а прямо заявили, что монахини ограбили дом. В городе это произвело страшный скандал. Полицейский комиссар сперва было отказывался сделать обыск в монастыре, но, по простому письму Шарбоннелей, Ругон телеграфировал префекту немедленно же распорядиться о производстве такого обыска.
   -- Да, именно, домового обыска, так было предписано депешей, -- докончил де-Плугерн. -- После этого комиссар и два жандарма перевернули все вверх дном в монастыре. Они оставались там в течение пяти часов. Жандармы все решительно перерыли... Представьте себе, что они переворачивали даже тюфяки у монахинь...
   -- Тюфяки у монахинь! О, это возмутительно, -- воскликнула г-жа Бушар в негодовании.
   -- Для этого надо быть окончательно уже безбожником! -- объявил полковник, сжимая кулаки.
   -- Что вы хотите, -- вздохнула в свою очередь г-жа Коррёр, -- Ругон никогда не ходил в церковь... Я так часто старалась примирить его с Богом, но все мои усилия оставались тщетными!
   Бушар и Бежуэн качали головой с отчаянным видом, точно им сообщили о социальной катастрофе, заставившей их усомниться в людском разуме. Кан спросил, энергически поглаживая бороду:
   -- И, разумеется, у монахинь ничего не найдено?
   -- Решительно ничего! -- отвечал де-Плугерн.
   Потом прибавил поспешно:
   -- Нашли, кажется, серебряную кастрюльку и два столовых прибора, словом, пустяки, подарки, сделанные покойным, очень набожным человеком, монахиням, ухаживавшим за ним во время болезни.
   -- Да, да, разумеется, -- пробормотали остальные.
   Сенатор не настаивал. Он говорил очень медленно, подчеркивая каждую фразу и прищелкивая пальцами:
   -- Вопрос не в этом, а в неуважении к монастырю, святому убежищу, где приютились добродетели, изгнанные из нашего нечестивого общества. Разве могут народные массы оставаться религиозными, если нападки на религию совершаются высокопоставленными лицами? Ругон совершил настоящее святотатство и должен за него поплатиться... В письме, полученном мною из Фавероля, сообщают, что там все приличное общество в негодовании. Монсеньор Рошар, почтенный прелат, оказывающий особенное покровительство монахиням, немедленно выехал в Париж искать правосудия. С другой стороны, в сенате все очень раздражены и собираются, по моим настояниям, предъявить Ругону запрос. Наконец, сама императрица...
   Все насторожили уши.
   -- Да, императрица узнала об этой злополучной истории через г-жу Лоранц. Статс-даме рассказал ее наш друг Ла-Рукет, которому я ее сообщил. Ее величество воскликнула: "Г-н Ругон недостоин больше говорить от имени Франции!"
   -- Очень хорошо! -- одобрили все.
   В этот четверг сообщенная де-Плугерном история послужила темой для разговоров; до часу ночи Клоринда не открывала рта. При первых словах де-Плугерна она, немного побледнев, с дрожащими губами, откинулась на кушетку. Потом трижды перекрестилась быстро и исподтишка, точно благодарила небо за милость, о которой давно молила, а затем при рассказе об обыске в монастыре принялась неистово размахивать руками, как разъяренная ханжа. Мало-помалу она очень раскраснелась и, устремив глаза в пространство, впала в глубокую задумчивость.
   В то время как все были заняты оживленной беседой, де-Плугерн подошел к ней, фамильярно ее ущипнул и со скептической усмешкой шепнул на ухо молодой женщине, вольнодумным тоном большого барина, водившегося со всяким людом:
   -- Он обидел самого Господа Бога, ему несдобровать!

XIII

   Ругон в течение целой недели мог убедиться, что все общество ополчилось на него. Ему готовы были все простить: злоупотребление властью, разнузданные страсти его шайки и бесцеремонное угнетение Франции; но приказание жандармам переворачивать тюфяки у монахинь казалось таким чудовищным преступлением, что придворные дамы прикидывались, будто дрожат при встрече с премьером. Монсеньор Рошар поднял страшный гвалт в официальном мире; он жаловался, как говорили, самой императрице. К тому же скандал, должно быть, поддерживался горстью ловких людей, действовавших по заранее составленному плану; одни и те же слухи пускались с разных сторон с удивительным единодушием. Среди этих ожесточенных нападок Ругон вначале оставался спокойным и только улыбался. Он пожимал плечами, называл всю историю "вздором" и даже позволял себе трунить. На вечере у министра юстиции у него вырвались даже слова: "я, однако, никому ведь не рассказывал, что под одним тюфяком нашли молоденького патера". Слова эти облетели весь город; мера оскорбления и нечестия переполнилась и вызвала новый взрыв гнева. Тут мало-помалу и сам Ругон рассердился. Ему надоели, наконец, эти вопли. Монахини эти -- воровки. У них, ведь, фактически нашли серебряные кастрюли и столовые приборы. Он не хотел отступиться и угрожал привлечь к судебной ответственности все фаверольское духовенство.
   Однажды утром, очень рано, ему доложили о приезде Шарбоннелей. Он очень этому удивился, не зная, что они уже в Париже, и как только завидел их, воскликнул, что дела идут хорошо. Накануне он послал префекту инструкции побудить прокурорский надзор к начатию судебного преследования. Но Шарбоннель казался смущенным, а г-жа Шарбоннель вскричала:
   -- Нет, нет, не то... Вы зашли слишком далеко, г-н Ругон. Вы нас не поняли!
   Оба они рассыпались в похвалах монахиням св. Семейства. Это -- святые женщины, и если они жаловались на них, то вовсе не имели в виду обвинять их в гадостях. Е тому же, в Фавероле им раскрыли глаза: почтенные сестры пользуются там общим уважением.
   -- Вы нам очень повредите, г-н Ругон, -- добавила жена Шарбоннеля, -- если станете преследовать религию. Мы приехали умолять вас прекратить дело... Ведь там, у нас, не знают, кто настоящий зачинщик? Все думали, что это мы, и чуть не кидали в нас камнями... Мы пожертвовали монастырю Распятие Христово, из слоновой кости, висевшее в головах у нашего покойного кузена.
   -- Словом, -- заключил Шарбоннель, -- мы вас предупредили, и теперь делайте, как знаете... Всем известно, что мы тут не при чем.
   Ругон не перебивал их. Они казались очень недовольными и даже под конец возвысили голос. Легкая дрожь пробежала у него по спине. Он глядел на них со странным утомлением, внезапно охватившим его, точно у него отняли последний остаток сил. Однако, он не спорил, и отпустил их, обещая прекратить дело. И действительно замял его.
   В последнее время разразился еще новый скандал, в котором имя его было косвенно задето. Страшная драма разыгралась в Куланже. Дю-Пуаза, упорствуя, по выражению Жилькена, сломить старика-отца, в одно прекрасное утро вновь постучался у дверей скряги. Десять минут спустя соседи услышали в доме ружейные выстрелы и страшные вопли. Вбежав туда, нашли старика лежащим внизу лестницы, с разбитой головой; два разряженных ружья валялись в сенях. Дю-Пуаза, бледный как смерть, рассказывал, что отец, увидев, что он идет по лестнице, вдруг, словно обезумев, принялся кричать: "караул!" и выстрелил в него два раза, почти в упор. Он показал даже пробитую дыру в шляпе. Потом, все по его словам, отец, упав навзничь, разбил себе голову о ступеньку лестницы. Эта трагическая смерть и таинственная драма, не имевшая свидетелей, -- возбуждали самые злостные толки во всем ниорском департаменте. Врачи констатировали апоплексический удар, но враги префекта тем не менее утверждали, что Дю-Пуаза наверное сам столкнул старика с лестницы. Число врагов у префекта росло с каждым днем, благодаря жестокости его управления. Под гнетом его террора Ниор находился как бы в осадном положении. Дю-Пуаза, стискивая зубы и сжимая жалкие свои кулаченки, не сдавался и сдерживал сплетни одним взглядом серых глаз, когда проходил по улице. Но с ним случилась другая беда: ему пришлось прогнать Жилькена, скомпрометированного в скверной истории денежного вымогательства; Жилькен брался за сто франков избавлять крестьянских сыновей от рекрутчины. Могущественные покровители спасли его от суда исправительной полиции, но затем отреклись от него. До тех пор дю-Пуаза опирался на Ругона и с каждой новой катастрофой все сильнее компрометировал министра. На этот раз он, вероятно, пронюхал грозившую ему немилость, потому что приехал в Париж, не предупредив премьера. Чувствуя, что почва колеблется у него под ногами, что сила Ругона, подточенная им же самим, подается, дю-Пуаза принялся искать другой надёжной руки, за которую мог бы уцепиться. Ругон узнал, что он намеревается просить перемещения в другой департамент, во избежание верной отставки. После смерти отца и мошеннической проделки Жилькена, пребывание в Ниоре стало для Пуаза невозможным.
   -- Я встретила дю-Пуаза в улице Фобург-Сент-Оноре, в двух шагах отсюда, -- ехидно сказала однажды Клоринда Ругону. -- Разве вы поссорились?... Он, по-видимому, взбешен вами.
   Ругон ничего ей не ответил. Он был вынужден отказать префекту в нескольких милостях, и, мало-помалу, между ними поселился раздор. Теперь они ограничивались лишь официальными сношениями. Впрочем, разладица была всеобщая. Даже г-жа Коррёр отвернулась от Ругона. Бывали вечера, когда он испытывал то же ощущение одиночества, от какого уже страдал в улице Марбёф, когда шайка усомнилась в его силе. После суетливого дня, проведённого в толпе народа, осаждавшего его приемную, он оставался по вечерам один, в удрученном тоскливом настроении духа. Ему недоставало приближенных. Ему, как воздух, потребно было непрерывное поклонение полковника и Бушара, слащавая лесть его маленького придворного штата: ему недоставало даже безмолвия Бежуэна. Он попытался было вернуть прежних своих приближенных; сделался любезным, писал им записки, делал визиты. Но связь уже порвалась, и ему никак не удавалось собрать их всех вокруг себя. Не успевал он помириться с одним, как ссорился с другим. Наконец все его покинули. Началась агония его власти. Он, такой могучий и сильный, был прикован к этим глупцам незримою цепью их общей карьеры. Покидая Ругона, каждый из них уносил с собой частицу его силы. Она становилась как бы ненужной; громадные кулаки Ругона били по воздуху. В тот день, когда он почувствовал себя одиноким, когда утратил мотивы для злоупотребления властью, ему показалось, что значение его умалилось, и он стал мечтать о новом возрождении в роли Юпитера Олимпийского, без всякой шайки у ног, предписывающего всем законы одними раскатами грома.
   Впрочем, Ругон не думал, что власть его серьезно подорвана. Он с пренебрежением относился к булавочным уколам, едва задевавшим его. Он будет управлять один, непопулярный и одинокий, как Моисей. К тому же он верил в поддержку императора. Доверчивость эта была в ту пору его единственной слабостью. Каждый раз, как он виделся с его величеством, он находил Наполеона III ласковым, благосклонным, улыбающимся бледной и непроницаемой своей улыбкой. Его величество возобновлял выражение своего доверия, подтверждая все прежние инструкции. Этого было достаточно для Ругона. Государь не мог иметь в виду пожертвовать им. Эта уверенность побудила его рискнуть на крайний шаг. Чтобы заставить своих врагов молчать и крепче прежнего утвердить свою власть, он придумал подать в отставку. В прошении с большим достоинством упоминал о жалобах, раздававшихся против него, -- о том, что, буквально повинуясь приказаниям императора, чувствует теперь потребность в его высоком поощрении, дабы продолжать дело общественного спасения. При этом он прямо заявлял себя человеком с железной рукою, -- представителем беспощадного гнета. Двор находился тогда в Фонтенебло. Отправив прошение, Ругон стал ждать ответа с хладнокровием картежного игрока. Что-нибудь из двух: или все последние скандалы будут стерты: драма в Куланже, обыск у сестер св. Семейства, или же ему суждено пасть, и тогда он свалится со всей своей высоты, как подобает могучему бойцу.
   Как раз в тот самый день, когда должна была решиться судьба министра, в оранжерее Тюльерийского дворца происходил благотворительный базар в пользу приюта, покровительствуемого императрицей. Все придворные, весь официальный мир, конечно, явится туда. Ругон решил показать им свое спокойное лицо. Это было с его стороны бравадой. Ему хотелось поглядеть прямо в глаза людям, исподтишка косившимся на него и встретить спокойным презрением Шушуканье толпы. Около трех часов, когда он отдавал последние приказания, прежде чем уехать, лакей пришел доложить, что какой-то господин с дамой непременно желают видеться с ним конфиденциально.
   На визитной карточке стояли имена маркиза и маркизы д'Эскорайль.
   Старики, которых лакей, введенный в заблуждение их почти бедным нарядом, оставил в столовой, церемонно встали навстречу Ругону. Ругон поспешил увести их в гостиную, взволнованный и смутно встревоженный их появлением. Он выразил удивление насчет их внезапного приезда в Париж и был очень с ними любезен, но они оставались чопорными, сдержанными, с кислыми лицами.
   -- Господин министр, -- начал, наконец, маркиз, -- прошу у вас извинения, но нам не остается иного выбора... Дело касается нашего сына Жюля. Мы желаем, чтобы он вышел в отставку, и покорнейше просим вас не держать его больше при себе.
   Ругон глядел на них с крайним изумлением.
   -- Молодые люди ветрены; -- продолжал маркиз. -- Мы два раза уже писали Жюлю, излагая ему причины, по которым желаем его выхода в отставку... Видя, что он нас не слушается, мы решились сами приехать. Во второй уже раз в продолжение тридцати лет нога наша оказывается в Париже.
   Тут министр стал разубеждать их, объясняя, что Жюля ожидает прекраснейшая карьера. Они испортят его будущность. Пока он говорил, у маркизы вырывались жесты нетерпения. Она, в свою очередь, высказалась с большей откровенностью, чем муж.
   -- Боже мой, г-н Ругон, не нам, конечно, вас судить! Но в нашей фамилии существуют известные традиции... Жюль не может участвовать в гонении на церковь. В Плассане все уже и без того дивятся... Мы перессоримся со всем местным дворянством.
   Он понял, и собирался было возражать. Но маркиза высокомерным жестом попросила его молчать.
   -- Дайте договорить... Сын примкнул к империи помимо нашей воли. Вы знаете, как нам было горько, что он служит незаконному правительству. Я не дала отцу проклясть его. С тех пор дом наш в трауре и, когда мы принимаем друзей, имя сына не упоминается в разговорах. Мы поклялись не обращать больше на него внимания. Но только есть всему границы, и совершенно нестерпимо, чтобы имя д'Эскорайль причислялось к числу врагов нашей святой религии... Вы меня поняли, не правда ли?
   Ругон поклонился. Он даже не улыбнулся над набожной ложью старухи. Перед ним вновь воскресли тот маркиз и та маркиза, каких он знавал в эпоху, когда умирал с голоду на плассанской мостовой: высокомерные, проникнутые спесью и дерзостью. Если бы кто другой осмелился говорить с ним таким тоном, он вышвырнул бы его за дверь, но тут он почувствовал себя смущенным, оскорбленным, униженным. Перед ним вновь встала жалкая нищенская его молодость; ему показалось, что у него на ногах снова прорванные сапоги, и он поник головой, как и в былое время, когда встречал стариков, шедших в церковь св. Марка слушать обедню. Он обещал убедить Жюля подчиниться родительской воле и добавил, намекая на ответ, ожидаемый им от императора.
   -- Впрочем, сударыня, ваш сын будет, пожалуй, возвращен вам сегодня же вечером.
   Оставшись один, Ругон ощутил нечто вроде страха. Старики лишили его хладнокровия. Теперь он колебался идти на базар, где все глаза будут читать у него на лице смущение. Устыдившись этого ребяческого страха, он уехал, пройдя через кабинет, где спросил у Мерля: не получено ли пакета на его имя.
   -- Нет, ваше превосходительство! -- отвечал задушевным голосом пристав, с утра уже находившийся как бы настороже.
   Оранжерея в Тюльери, где происходил благотворительный базар, была роскошно убрана по этому случаю. Драпировка красного бархата с золотой бахромой, покрывала стены, превращая обширную, голую галерею в роскошные палаты. На одном конце, громадный занавес, тоже из красного бархата, пересевал галерею и образовал отдельное помещение. Этот занавес был подобран шнуром с громадными золотыми кистями, составляя, таким образом, как бы дверь между главной залой, где расставлены были прилавки с товарами, и буфетом. Пол был усыпан мелким песком. По углам стояли роскошные оранжерейные растения. Посреди четырехугольника, образуемого прилавками, помещалось круглое патэ, обитое бархатом, очень низенькое и с покатой спинкой. Из его центра высился колоссальный столб цветов, целый сноп стволов, с которых, точно яркий дождь, ниспадали розы, гвоздика, вербена. Перед стеклянными дверьми, открытыми настежь на террасу, выходившую на берег реки, пристава во фраках, с серьезными лицами осматривали пригласительные билеты.
   Дамы-распорядительницы не рассчитывали на наплыв посетителей раньше четырех часов. В большой зале, позади прилавков, они дожидались покупателей. На длинных столах, покрытых красным сукном, лежали товары; несколько прилавков занято было так называемыми "articles de Paris" и китайскими безделушками; имелись две лавки с детскими игрушками, а также киоск цветочницы, полный роз; наконец, в палатке помещалась лотерея-аллегри, совершенно как на сельских ярмарках. Продавщицы, декольтированные, в бальных туалетах, подражали торговкам, улыбались как модистки, продающие залежавшийся товар, тараторили тонкими и ласкательными голосками и назначали цену без всякого толку. Княгиня стояла за прилавком с игрушками напротив маркизы, продававшей портмоне в двадцать су, которых она не уступала дешевле двадцати франков за штуку. Обе они соперничали друг с другом, видя торжество своей красоты в том, чтобы собрать побольше денег, -- зазывали покупателей и заигрывали с мужчинами; потом, после ожесточенного торга, пускали в ход все уловки кокетства, позволяли жать себе руки, выставляли на показ голые плечи, чтобы выманить требуемую цену. Благотворительность была только предлогом. Мужчины спокойно останавливались и рассматривали продавщиц, точно они составляли часть товара. Перед иными прилавками молодые щеголи толпились, смеялись, отпускали не совсем приличные шуточки, а дамы с бесконечной снисходительностью переходили от одного к другому, предлагая всем свой товар и все с тем же восхищенным видом. Принадлежать толпе в течение четырех часов -- да ведь это настоящий праздник! Шум был такой же, как на аукционных продажах; слышался смех и гул шагов по песку. Красные драпировки умеряли свет, проникавший в высокие окна, и бросали розовый отблеск на голые плечи, а между прилавками, толпясь среди публики, с легкими корзинками, привешенными на шее, шесть других дам: одна баронесса, две дочери банкира и жены трех государственных сановников, бросались навстречу каждому вновь прибывающему, предлагая ему сигары и спички.
   Г-жа де-Комбело торговала с особенным успехом. Она была цветочницей и сидела в киоске, наполненном розами, -- резном, вызолоченном шале, походившем на большую клетку. Одетая вся в розовое с головы до ног, с большим букетом фиалок на груди, она придумала составлять букеты при покупателях, как настоящая цветочница; она связывала букеты из роз с бутоном и трех листиков ниткой, держа конец ее во рту, и продавала их по ценам от одного и до десяти луидоров, смотря по наружности покупателей. Букеты эти разбирались нарасхват, она едва успевала удовлетворять всем требованиям, время-от-времени колола себе пальцы впопыхах и торопливо высасывала кровь из ранок.
   Напротив цветочного киоска, в полотняной палатке, хорошенькая г-жа Бушар вертела колесо лотереи. Она была в прелестном фантастическом крестьянском костюме голубого цвета, с короткой талией и косынкой на груди, чтобы как можно больше походить на торговку пряниками и лепешками. Молодая женщина прелестно картавила и прикидывалась очаровательно глупенькой и наивной. В лотерею разыгрывались отвратительные безделушки в 5 и 6 су, из кожи, стекла, фарфора. Через каждые две минуты, когда билет проигрывал, г-жа Бушар повторяла кротким голоском невинной поселянки, только что накануне расставшейся со своим селом:
   -- Билет стоит двадцать су, господа... попытайте еще раз счастья!..
   Буфет, где пол был тоже посыпан песком, а по углам красовались оранжерейные растения, был уставлен маленькими круглыми столиками и плетеными стульями; буфету, для большей пикантности, постарались придать вид настоящего ресторана. В глубине, за монументальным прилавком, три дамы обмахивались веерами, в ожидании заказов потребителей. Перед ними стояли графины с ликерами, тарелки с пирожками и сандвичами, коробки с конфетами, сигарами, папиросами. Дама, сидевшая посредине, живая и смуглая графиня, то и дело вставала и нагибалась, чтобы налить рюмку, путаясь среди баррикады графинов и неловко маневрируя голыми руками, с риском все разбить. Тем не менее, царила за буфетом Клоринда. Она прислуживала публике, заседавшей за столиками. Можно было подумать, что это Юнона, переодетая трактирной служанкой. На ней было желтое атласное платье с черными атласными биэ, -- ослепительное, необыкновенное платье, -- настоящее светило, со шлейфом, походившим на хвост кометы! Очень сильно декольтированная, она расхаживала как царица между плетеными стульями и со спокойствием богини разносила подносы, уставленные кружками. Она касалась голыми руками плеч мужчин, без церемонно нагибалась, выслушивая приказания, отвечала всем, не торопясь, -- улыбающаяся, развязная. Когда потребители выпивали свою порцию, она протягивала дивную руку, получала мелкую монету и словно привычным жестом бросала в кошелек, привешенный к ее поясу.
   Кан и Бежуэн только что уселись. Первый постучал по столу в шутку и закричал:
   -- Madame, две кружки пива!
   Она пришла, подала две кружки пива и остановилась на минутку, чтобы отдохнуть; буфет был почти пуст. Она казалась рассеянной и вытирала кружевным платком пальцы, замоченные пивом. Кан заметил особенный блеск ее глаз и сияние торжества, озарявшее ее лицо. Он поглядел на нее, слегка под- мигая, и спросил:
   -- Когда вы вернулись из Фонтонебло?
   -- Сегодня утром, -- отвечала она.
   -- И видели императора? Что нового?
   Она улыбнулась, сжала губы с неопределенным выражением и в свою очередь поглядела на него. Тут он заметил оригинальное украшение, которого прежде не видывал у нее. На ее голой шее красовался собачий ошейник, настоящий ошейник из черного бархата, с пряжкой, кольцом и погремушкой, золотой погремушкой, где звенела жемчужина. На ошейнике были начертаны оригинальными буквами из бриллиантов два имени, так причудливо перевитые, что невозможно было их разобрать. От кольца шла по груди толстая золотая цепь, прикреплявшаяся к надетой на правой руке повыше локтя, золотой бляхе с надписью: "Принадлежу хозяину".
   -- Подарок? -- скромно спросил Кан, показывая знаком на украшение.
   Клоринда кивнула головой, все еще сжимая губы с лукавой и чувственной миной. Она сама захотела рабства. С откровенным бесстыдством, ставившим ее выше банальной толпы, она заявляла, что почтена высоким выбором, и тем самым возбуждала всеобщую зависть. Когда она появилась с ошейником, на котором зоркие глаза соперниц прочитали знаменитое имя, соединенное с ее именем, все женщины поняли, что это значит, и обменялись взглядом, как бы говоря: "Все, значит, улажено!" Уже целый месяц официальный мир толковал об этом событии, дожидаясь такой развязки. И вот, наконец, свершилось: сама Клоринда возвещала об этом, выставив объявление у себя на плече...
   -- Сударыня, кружку пива! -- попросил дородный мужчина с крестом, генерал, глядевший на нее с улыбкой.
   И когда она принесла пиво, ее позвали два депутата:
   -- Две рюмки шартрез, пожалуйста!
   Со всех сторон стекался народ; заказы сыпались градом: кто требовал пива, кто анисовой водки, кто лимонаду, пирожков или сигар. Мужчины глядели на Клоринду, шептались, подзадориваемые скоромной историей, передававшейся из уст в уста. И когда эта трактирная служанка, только что утром покинувшая Фонтенебло, получала деньги в протянутую руку, они точно искали на ней следов августейшей любви. Молодая женщина, без малейшего смущения, медленно поворачивала шею, чтобы показать свой собачий ошейник, толстая цепь которого звенела...
   -- Мне здесь превесело! -- объявила Клоринда, снова подходя к Кану. -- Они принимают меня за служанку, ей Богу! Один даже ущипнул меня, право! Я ничего не сказала. Что за важность?... Ведь это в пользу бедных, не правда ли?
   Кан подмигнул глазом, чтобы она нагнулась к нему, и шепотом спросил:
   -- Значит, Ругон...
   -- Т-с! сейчас все разъяснится, -- отвечала она также шепотом. -- Я послала ему пригласительный билет и жду его.
   Видя, что Кан недоверчиво качает головой, она оживленно прибавила:
   -- Да, да, я его знаю, он придет... К тому же, он ничего не подозревает.
   Кан и Бежуэн принялись сторожить приход Ругона. Им через широкую портьеру буфета видна была вся зала. Толпа прибывала с каждой минутой. Мужчины, развалившись на круглом патэ, скрестив ноги, закрывали глаза с сонливым видом, а мимо них, цепляясь за их ноги, непрерывной вереницей тянулись посетители... Жара становилась нестерпимой, шум все усиливался.
   Появилась г-жа Коррёр, обходившая маленькими шагами прилавки, толстая, разряженная в гренадиновое платье, белое с лиловыми полосками, под которым жирные ее руки и плечи образовали розоватые комки. У нее была сдержанная мина, она поглядывала направо и налево с видом человека, намеревающегося устроить выгодную сделку. Обыкновенно она говорила, что на благотворительных базарах можно очень выгодно приобретать различные вещи; и улыбалась, прибавляя, что продавщицы не всегда знают цену своему товару. Она, впрочем, никогда не покупала у знакомых продавщиц: они слишком "надувают" покупателей. Когда она обошла залу, оглядев вещи со всех сторон, обнюхав их, повертев во все стороны, то вернулась к прилавку с кожаными вещами и простояла перед ним, по крайней мере, минут десять, роясь с растерянным видом в товаре. Наконец она небрежно взяла портфель, который уже четверть часа тому назад остановил ее внимание.
   -- Сколько стоит? -- спросила она.
   Продавщица, высокая, молодая, белокурая женщина, весело болтавшая с двумя кавалерами, отвечала, почти не оборачиваясь:
   -- Пятнадцать франков.
   Портфель этот стоил, по крайней мере, двадцать. Дамы, соперничавшие друг с другом в том, чтобы брать с мужчин безумные цены, уступали вещи женщинам за рыночную цену, точно сговорившись. Но г-жа Коррёр с испуганным видом положила портфель на конторку, бормоча:
   -- О, это слишком дорого!.. Я хочу сделать подарок моей приятельнице. Я готова дать десять франков, но не более. Нет ли у вас чего-нибудь хорошенького за десять франков?
   Она снова принялась рыться в товарах, разложенных на прилавках; ей ничто не нравилось. Боже мой, если бы только этот портфель стоил не так дорого! Она брала его в руки, потом снова откладывала и опять принималась его разглядывать. Продавщица, выведенная из терпения, предложила ей взять портфель сперва за четырнадцать франков, а потом за двенадцать. Нет, нет, это все еще слишком дорого. Она получила его, наконец, за одиннадцать франков после ожесточенного торга. Высокая молодая женщина говорила:
   -- Мне хочется распродать весь свой товар... Все женщины торгуются и ни одна не покупает... Ах, плохо бы нам пришлось, если бы не было мужчин!
   Г-жа Коррёр, уходя, с радостью увидела внутри портфеля билетик, с обозначением цены в двадцать пять франков. Она еще побродила кругом, потом уселась возле г-жи Бушар. Мелани назвала ее "моя душечка" и поправила ей завитушки на лбу.
   -- Вот и полковник! -- произнес Кан, все еще сидевший у буфета и стороживший дверь.
   Полковник пришел потому, что никак нельзя было не прийти. Он рассчитывал отделаться луидором, хотя и это было для него очень тяжело. У входных дверей он ускользнул от трех или четырех дам, окруживших его с криками:
   -- Купите у меня сигару!.. Купите коробку спичек!..
   Он улыбался, но вежливо отстранил их. Потом огляделся, с намерением тотчас же уплатить долг благотворительности, и остановился у прилавка, за которым сидела дама, очень влиятельная при дворе. Спросив у нее, что стоит сигарочница, очень, впрочем, безобразная, он получил вежливый ответ: "Семьдесят пять франков!" Он не мог сдержать движения ужаса, бросил сигарочницу и убежал; а дама, раскрасневшаяся и разгневанная, отвернулась с таким видом, как будто он позволил себе неприличную выходку. Тогда, во избежание невыгодных пояснений, он подошел к киоску, где г-жа Комбело связывала букеты. Такие маленькие букеты верно недороги! Из осторожности он не потребовал себе даже букета, догадываясь, что цветочница должна высоко ценить свой труд. Выбрав из груды розанов самый маленький, самый поблекший, с полуосыпавшимся бутоном, он вынул портмоне и любезно, спросил:
   -- Что стоит этот цветок?
   -- Сто франков! -- отвечала барыня, искоса следившая за его движениями.
   Он пробормотал что-то и руки его задрожали, но на этот раз невозможно было отступить: вокруг толпился народ и глядел на него. Полковник заплатил и, подойдя к буфету, уселся за столик возле Кана, бормоча:
   -- Это грабеж, настоящий грабеж!..
   -- Вы не видели Ругона в зале? -- спросил Кан.
   Полковник не отвечал. Он бросал разъяренные взгляды на продавщиц. Потом, так как д'Эскорайль и Ла-Рукет громко смеялись у одного прилавка, проворчал сквозь зубы:
   -- Черт побери, молодых людей это забавляет... Впрочем, у них денежки не пропадут даром!
   Действительно, д'Эскорайль и Ла-Рукет очень веселились. Дамы увивались вокруг них. Как только они вошли, все руки протянулись к ним; направо, налево зазывали их по именам, мягкие ручки останавливали их даже на ходу:
   -- Г-н д'Эскорайль, помните, что вы мне обещали!.. Послушайте, г-н Ла-Рукет, купите у меня маленькую лошадку! Нет? Ну, так куклу. Да, да, куклу! Это как раз то, что вам требуется!
   Молодые люди держали друг друга за руку, -- в видах самосохранения, говорили они, смеясь, -- и шли сияющие, словно опьяневшие среди толпы юбок, оглушаемые нежным зовом хорошеньких голосков. Минутами они исчезали в толпе, от которой притворно оборонялись с возгласами испуга, и у каждого прилавка позволяли обирать себя. Потом притворялись скупыми, охваченные комическим ужасом. За копеечную куклу целый луидор! Они не в состоянии так мотать деньги. За три карандаша два луидора! Да их хотят должно быть отпустить нищими! Все помирали со смеху. Дамы заливались хохотом, напоминавшим пение флейты. Они становились все жаднее, опьяненные золотым дождем, -- заламывали втрое, вчетверо дороже и передавали кавалеров из рук в руки, подмигивая друг другу. У них вырывались такие словечки: "Вот я их поддену... Увидите, их можно провести за нос"... Кавалеры слышали эти фразы и отвечали на них забавными поклонами. За их спиной дамы торжествовали, хвастались своими успехами; самой ловкой оказалась восемнадцатилетняя девушка, продавшая палочку сургуча за три луидора. Между тем, дойдя до конца залы, д'Эскорайль, которому одна продавщица совала в карман коробку с мылом, вскричал:
   -- У меня нет больше ни копейки. Прикажете выдать вам вексель?
   Он стал вытрясать перед ней портмоне. Дама увлеклась. Совершенно потеряв голову, она взяла портмоне, начала в нем шарить и все время глядела на д'Эскорайля с таким видом, как будто собиралась потребовать у него цепочку от часов.
   Это был фарс. Д'Эскорайль всегда брал с собой на базары пустое портмоне, чтобы посмеяться.
   -- Ах, полно, -- проговорил он, увлекая Ла-Рукета, -- я делаюсь скрягой!.. Гм! надо поправить делишки!
   Они проходили мимо разыгрывавшейся лотереи, и г-жа Бушар закричала им:
   -- Господа, билет стоит двадцать су!.. попытайте счастья, господа!..
   Они подошли, прикидываясь, будто не расслышали:
   -- Эй, торговка, почем билет?
   -- По двадцати су, господа!
   И смех раздался еще громче. Г-жа Бушар стояла с невинным лицом перед ними и глядела удивленными глазами, точно видела их в первый раз. Тут завязалась ожесточенная игра. В течение четверти часа колесо вертелось безостановочно. Каждый из молодых людей поочередно вертел его. Д'Эскорайль выиграл две дюжины подставок для яиц всмятку, три маленьких зеркала, семь фарфоровых статуэток и пять сигарочниц. На долю Ла-Рукета пришлось две пачки кружев, несколько стаканов, подсвечник и ящик с зеркалом. Г-жа Бушар, стиснув зубы, закричала, наконец:
   -- Будет, не хочу, вам слишком везет! и больше не играю!.. Забирайте ваши выигрыши!
   Она сложила их в две большие груды на столе. Ла-Рукет казался в отчаянии. Он предложил ей променять вещи на букет фиалок, воткнутый в ее волосы, но она отказала.
   -- Нет, нет, что выиграли, то и берите!
   -- Г-жа Бушар права, -- серьезно заметил Д'Эскорайль.
   -- Не следует пренебрегать счастьем. Черт меня возьми, если я расстанусь хоть с одной подставкой!.. Нет, я стал теперь настоящим скрягой!
   Он растянул носовой платок и аккуратно увязывал в него вещи. Это вызвало новый взрыв хохота. Смущение Ла-Рукета было тоже очень забавно. Тогда г-жа Коррёр, сохранявшая до тех пор сдержанность улыбающейся матроны, выставила вперед толстое розовое лицо и объявила, что согласна на промен.
   -- Нет, нет, мне ничего не надо! -- поспешил ответить молодой депутат. -- Берите все, я вам отдаю все.
   Но молодые люди не ушли. Они остались у прилавка и вполголоса осыпали г-жу Бушар комплиментами весьма двусмысленного свойства. При взгляде на нее голова кружится еще сильнее, чем ее колесо. Что можно с нее выиграть? Эта игра не стоит игры в pigeon vole; они предлагают ей играть в pigeon vole на что угодно. Потом, из школьничества, стали говорить ей шепотом разные глупости. Г-жа Бушар опускала ресницы, смеялась, как дурочка, и слегка поводила плечами, как крестьянка, над которой потешаются господа. Тем временем Мелани Коррёр восхищалась ею, повторяя с восторженным видом знатока:
   -- Как она мила, как она мила!
   Но г-жа Бушар рассердилась, наконец. Она хлопнула по рукам д'Эскорайля, хотевшего осмотреть механизм колеса, утверждая, что она должно быть плутует. Когда же, наконец, они оставят ее в покое! И, прогнав их, снова запела зазывающим голосом торговки:
   -- Господа, купите билет в двадцать су!.. только двадцать су, господа!
   В эту минуту Кан, приподнявшийся, чтоб заглянуть через головы, поспешно сел, пробормотав:
   -- Ругон идет... Будем держать себя с ним, как ни в чем не бывало.
   Ругон медленно проходил по зале. Он остановился, повернул колесо у г-жи Бушар и заплатил г-же Комбело три луидора за одну розу. После того, одно мгновенье он, отбыв свою повинность, как будто собирайся уйти. Моргая глазами, премьер уже направился к двери, но вдруг, взглянув в сторону буфета, изменил свое намерение. Он пошел туда, высоко подняв голову, со спокойным и гордым видом. Д'Эскорайль и Ла-Рукет уселись возле Кана, Бежуэна и полковника; к ним присоединился также и Бушар, только что успевший войти. Все они слегка дрогнули, когда министр прошел мимо них, таким он показался им высоким и сильным. Он кивнул им головой свысока и фамильярно и уселся за соседний стол. Широкое лицо его медленно поворачивалось влево и вправо, храбро выдерживая взгляды, устремленные, на него как он это чувствовал, со всех сторон.
   Подошла Клоринда, царственно волоча свое тяжелое желтое платье. С блестящими глазами и напускной вульгарностью, сквозь которую просвечивала насмешка, она спросила:
   -- Чего прикажете?
   -- Да, это задача! Я вообще ничего не пью... Что у вас есть?
   Тогда она скороговоркой перечислила ликеры: fine-champagne, ром, кюрасо, кирш, шартрез, анизет, кюммель!
   -- Не надо, не надо, дайте мне лучше стакан сахарной воды.
   Она подошла к буфету, принесла, с величием богини, стакан сахарной воды и, остановившись перед Ругоном, глядела, как он распускал сахар. Он продолжал улыбаться и наговорил ей разных банальностей.
   -- Вы здоровы?... Я целый век вас не видел.
   -- Я была в Фонтенбело, -- просто ответила она.
   Он поднял глаза и поглядел на нее испытующим взглядом. Но она, в свою очередь, спросила его:
   -- Ну, а вы, сударь, довольны? Дела идут так, как вам хочется?
   -- О, да! -- отвечал он.
   -- Ну, значит, тем лучше.
   С этими словами Клоринда засуетилась около премьера, точно услужливый гарсон кофейни, желающий угодить посетителю. Она поглядывала на него злыми глазами, словно собираясь каждую минуту сообщить нечто такое, что с трудом удерживала на языке. Наконец, она решилась отойти от него, но прежде приподнялась на цыпочках и заглянула в соседнюю залу. Потом, тронув Ругона за плечо произнесла, вся вспыхнув: -- Кажется, вас ищут.
   Действительно, Мерль почтительно пробирался среди стульев и столов буфета. Он отпустил три низких поклона и просил извинения у его превосходительства. Получено письмо, которое его превосходительство ждет с утра. Ну, и вот, он думал, хотя и не получал приказания...
   -- Хорошо, давайте! -- перебил его Ругон.
   Пристав подал большой конверт, а затем пошел бродить по зале; Ругон при первом взгляде узнал почерк: то было собственноручное письмо императора -- ответ на прошение об отставке. Холодный пот омочил его виски, но он даже не побледнел и спокойно положил письмо в карман сюртука, не отводя глаз от стола Кана, куда теперь отошла Клоринда. Вся шайка наблюдала за ним, следила со злостным любопытством за каждым его движением.
   Молодая женщина снова подошла к нему. Ругон выпил, наконец, полстакана сахарной воды и придумал даже соответственный комплимент:
   -- Вы сегодня сияете красотой. Если бы королевы превращались в служанок...
   Она перебила его смелым вопросом:
   -- Вы, значит, не хотите прочесть письма?
   Он притворился, будто позабыл о письме, а потом, словно припомнив, сказал:
   -- Ах, да, письмо... Я прочту его, если вам угодно.
   И, вынув из кармана перочинный ножик, старательно взрезал конверт. Он мельком пробежал письмо. Император принимал его отставку. С минуту Ругон продержал бумагу перед глазами, точно перечитывая ее. Он боялся, что не совладеет со своим лицом. Страшный гнев душил его; если бы он не удержался, то громко крикнул бы и ударил кулаком по столу. В глазах его помутилось и, глядя на письмо, он видел императора таким, как в Сен-Клу, с вялой речью и упрямой улыбкой, -- слышал, как Наполеон III уверял его в своем доверии и подтверждал свои инструкции. Как же долго зрела в его уме мысль об увольнении премьера, если он в одну ночь сломил его власть, хотя сам перед тем двадцать раз удерживал Ругона от выхода в отставку.
   Наконец Ругон, напрягая последние силы, овладел собой. Он поднял лицо, на котором ни один мускул не двигался, и с небрежным жестом положил письмо в карман. Но Клоринда оперлась руками на маленький столик. Она наклонилась к Ругону как бы в порыве откровенности и проговорила сквозь зубы:
   -- Я, ведь, знала об этом. Я была там сегодня утром... Мой бедный друг!
   Она высказывала свое сожаление таким жестоко насмешливым голосом, что Ругон снова поглядел ей прямо в глаза. Она больше не притворялась. Она дождалась давно желанной минуты блаженства, и, цедя фразу за фразой, не спеша, наслаждалась счастьем предстать, наконец, перед ним, в качестве непримиримого врага, сумевшего за себя отмстить.
   -- Я не могла отстоять вас, -- продолжала Клоринда. -- Вы, конечно, не знаете...
   И, не договорив, прибавила язвительно:
   -- Угадайте, кто заступает ваше место в министерстве внутренних дел?
   Он сделал беспечный жест. Но она смутила его своим взглядом и, наконец, промолвила:
   -- Мой муж.
   У Ругона пересохло в горле, и когда он отпил глоток сахарной воды, стакан задрожал в его руке. Клоринда вложила в свои слова: гнев, душивший ее за то, что она была отвергнута, непримиримую вражду, месть, таившуюся так долго и с таким искусством, радость женщины, победившей мужчину, слывшего за несокрушимого бойца. Теперь она разрешала себе удовольствие помучить сраженного противника; злоупотребляя победой, она колола его в самые больные места. Боже мой! да, конечно, муж ее не из самых умных людей; она сознавалась в этом и даже подшучивала над этим; ей хотелось сказать, что она сделала бы министром-президентом первого встречного: Мерля, например, если бы ей вздумалось. Да, пристава Мерля, первого встречного дурака, кого попало: у Ругона был бы, во всяком случае, достойный преемник. Это доказало бы ему, вместе с тем, всемогущество женщины. Потом, окончательно сбросив с себя маску, Клоринда приняла материнский, покровительственный тон, наделяя Ругона дружескими советами.
   -- Видите ли, любезнейший, я вам зачастую говорила, что напрасно вы презираете женщин. Нет, женщины не так глупы, как вы это думаете. Я страшно злилась, когда слышала, что вы величаете нас дурами, беспокойной мебелью, черт знает чем еще, ядрами каторжника на ноге мужчины... Поглядите-ка на моего мужа? Разве я была для него ядром каторжника?... Мне хотелось доказать вам это. Я обещала себе непременно добиться этого удовольствия в тот день, когда, помните, у нас был такой разговор. Вы теперь увидели воочию, что я права? Мы с вами, как говорится, в расчете... Вы очень сильны, любезнейший, но знайте, что женщина, когда захочет, всегда справится с вами.
   Ругон, немного бледный, улыбался.
   -- Да, пожалуй, вы, правы, -- произнес он медленным голосом. -- У меня была только сила, а у вас...
   -- Кроме того еще кое-что, -- добавила она с откровенностью, доходившею до величия, -- так много в ней было презрения к приличиям.
   Ругон не произнес ни одного упрека. Она воспользовалась его могуществом, чтобы победить его; она обратила против него уроки, которые он преподавал ей, как послушной ученице, в улице Марбёф. То была неблагодарность, предательство, но он пил их горечь без отвращения, как человек бывалый. В этой развязке его интересовала теперь только мысль: узнал ли он теперь Клоринду вполне? Он припоминал свои напрасные исследования в былое время, свои тщетные усилия разобрать тайные пружины этой великолепной и чудовищно-стройной машины, составленной из безрассудства, ума и полного неведения добра и зла. В эту минуту он внутренне сознавался, что глупость мужчин действительно велика.
   Несколько слов, которыми они обменялись шепотом, заняли всего лишь несколько, минут. Два раза она отходила от Ругона и подавала посетителям напитки. Потом она начала расхаживать царицей между столами, прикидываясь, что не обращает больше на него никакого внимания. Он следил за ней глазами и видел, как она подошла к одному господину с длиннейшей бородой, иностранцу, мотовство которого занимало тогда Париж. Иностранец этот допивал рюмку малаги.
   -- Сколько стоит? -- спросил он у нее, вставая.
   -- Пять франков. Все напитки по пяти франков.
   Он заплатил. Потом тем же голосом и тем же тоном осведомился:
   -- А поцелуй что стоит?
   -- Сто тысяч франков, -- отвечала она, не обинуясь.
   Он снова уселся, написал несколько слов на листке, вырванном из записной книжки, потом громко чмокнул ее в щеку, расплатился и ушел с флегматическим видом. Все улыбались и нашли, что все это очень хорошо.
   -- Все дело в цене, -- заметила вполголоса Клоринда, вернувшись к Ругону.
   Он разобрал в этом новый намек. Она, в свое время, объявила ведь ему: "Никогда!" Ругон был все-таки целомудренным человеком. Он перенес, не поморщившись, удар постигшей его опалы, но ему стало очень больно видеть собачий ошейник, который Клоринда носила с таким нахальством. Она наклонялась к нему, дразнила его, вертела перед ним своей шеей во все стороны. Золотая погремушка звенела; цепь казалась еще теплой от прикосновения руки владельца; бриллианты сверкали на бархате, где ему было легко прочитать тайну, известную всему Парижу. Никогда еще чувство ревности, в котором он не сознавался даже самому себе, не грызло опального премьера так жестоко, как в настоящую минуту; высокомерная зависть, просыпавшаяся в нем по временам к всемогуществу, жгла его, как огнем. Прежняя страсть подзадоривалась мыслью, что Клоринда для него недоступна, что она на вершине могущества и раба человека, одно слово которого нагибало все головы.
   Без сомнения, молодая женщина угадала его пытку. Она позволила себе новую жестокость и, подмигивая глазом на г-жу Комбело, продававшую розы в киоске, пробормотала со злым смехом:
   -- Гм!.. бедная Комбело! Она все еще дожидается.
   Ругон допил стакан сахарной воды, и слышно было, как зубы его стукнулись о стекло. Он задыхался и, вынув портмоне, спросил:
   -- Сколько?
   -- Пять франков.
   Когда она бросила деньги в кошелек, то снова протянула руку, шутливо осведомляясь, простонародным говором:
   -- Неужели вы ничего не дадите на чай служанке?
   Тогда он пошарил в кармане и положил ей в руку два су. Это была единственная грубость, какую он себе позволил, -- единственная месть, какую сумел придумать его грубый нрав выскочки. Клоринда покраснела, несмотря на свой апломб, но не утратила высокомерия богини. Поклонившись она ушла, заявляя:
   -- Покорнейше благодарю, ваше превосходительство!
   Ругон не решился тотчас же встать. У него подгибались колени, он боялся, что покачнется, а ему хотелось уйти с обычным полным спокойствием и самообладанием. Ему в особенности страшно было пройти мимо бывших своих приближенных, вытягивавших шеи, напрягавших слух, таращивших глаза и не проронивших ни одной подробности всей этой сцены. Он посидел еще несколько минут, поглядывая кругом, прикидываясь равнодушным, и действительно впал в раздумье. Еще один акт его политической жизни кончен. Он пал подточенный, обессиленный, съеденный своей шайкой. Его могучие плечи погнулись под тяжестью ответственности, глупости и подлостей, принятых им на себя из бахвальства силача, из желания быть грозным и великодушным главарем своих сторонников. Грохот падения только усиливался грандиозной массивностью бычачьих его мускулов. Самые условия власти, необходимость иметь за собой людей с сильными страстями, держаться у кормила правления злоупотреблением кредита -- роковым образом делали из его падения только вопрос времени. В эту минуту он припоминал медленную работу своей шайки, ее острые зубы, которые ежедневно сгрызали часть его силы; члены шайки окружали его, они взлезли ему сначала на колени, потом на грудь, потом сдавили горло, и чуть было не задушили его. Они все взяли у него: ноги -- чтобы карабкаться вверх, руки -- чтобы красть, челюсти -- чтобы кусать и пожирать; они питались его мясом и кровью, отъедались на славу, не заботясь о завтрашнем дне. И вот теперь, растерзав его и слыша, как трещит его остов, они спасались бегством, словно крысы, которых инстинкт предупреждает о близящемся разрушении дома, где они изгрызли стены. Вся шайка сияла, процветала. Она уже начала жиреть на счет другого человека. Кан накануне продал железную дорогу из Ниора в Анжер графу де-Марси. Полковнику обещано было на следующей неделе место смотрителя в одном из императорских дворцов, Бушару положительно обещали, что протеже его, интересный Жорж Дюшен, будет назначен помощником начальника отделения, как только Делестан подучит портфель министерства внутренних дел. Сама г-жа Коррёр радовалась опасной болезни вдовы Мартино и уже мысленно обитала в куланжском доме, проживая свои доходы, как добропорядочная мещанка, делающая добро в околотке. И даже Бежуэн торжествовал: император обещал непременно посетить осенью его хрустальный завод. А д'Эскорайль, которому маркиз и маркиза намылили голову, повергся к ногам Клоринды и получил место подпрефекта, только благодаря восхищению, с каким глядел на то, как она разносила рюмки. Ругон, сидя напротив бывшей своей шайки, почувствовал себя как бы умалившимся, в то время, как прежние его сторонники раздались в ширину и вышину, и давили его, не решавшегося встать со стула, из боязни, что пошатнется и вызовет у них улыбку.
   Однако, оправившись мало-помалу, Ругон решился встать. Он уже оттолкнул маленький столик, когда вошел Делестан, под руку с графом де-Марси. О графе ходила очень любопытная история. Утверждали, будто он ездил в Фонтенебло на прошлой неделе, одновременно с Клориндой, единственно лишь за тем, чтобы облегчить свидания молодой женщины с Наполеоном. Ему поручено было развлекать императрицу Евгению, а потом он пропадал целыми утрами, и если спрашивали об императоре, то постоянно оказывалось, что он занимается с де-Марси. Впрочем, все это представлялось только пикантным и ничего больше. Такого рода услуги охотно оказываются мужчинами друг другу. Но Ругон чуял в этом отместку со стороны графа, заодно с Клориндой работавшего над падением Ругона, обращавшего против него орудие, которым несколько месяцев тому назад в Компиене подготовлено было назначение его министром внутренних дел. Со времени возвращения из Фонтенебло, де-Марси не расставался с Делестаном.
   Кан, Бежуэн, полковник, вся шайка бросилась в объятия нового министра. Императорский декрет об отставке Ругона и замещении его Делестаном, мог появиться лишь на другой день в "Moniteur"; но декрет этот был уже подписан, и можно было торжествовать. Они крепко жали Делестану руки, улыбались, шептали что-то ему на ухо с восторженным порывом, едва сдерживаемым взглядами целой залы. Тут происходило медленное захватывание человека его приближенными, целующими у него руки и ноги, прежде чем завладеть им всецело. Делестан уже принадлежал им; один держал его за правую руку, другой за левую; третий ухватился за пуговицу сюртука, а четвертый карабкался на его спину. Он же, подняв свою величественную голову, высказывал приветливое достоинство, глядел прилично, чопорно, бессмысленно и официально, точно путешествующий король, которому дамы в подпрефектурах подносят букеты, как это изображается на официальных картинках. Напротив этой группы Ругон, очень бледный, внутренне страдая от апофеоза ничтожества, не мог, однако, удержаться от улыбки. Он вспомнил все.
   -- Я всегда предсказывал, что Делестан далеко пойдет, -- лукаво заметил он графу де-Марси, подошедшему к нему с протянутой рукой.
   Граф отвечал легкой, изящно-иронической гримасой. Его должно быть безмерно забавляло то обстоятельство, что он свел дружбу с мужем после услуги, оказанной жене. Он задержал Ругона на минуту и заговорил с ним с утонченной вежливостью. В непрестанной борьбе друг с другом, вполне различные по темпераменту, эти два сильных человека взаимно раскланивались после каждой из своих дуэлей, как противники равной силы, всегда готовящие друг другу реванш. Ругон свалил перед тем Марси, а теперь Марси свалил Ругона, и это должно было продолжаться до тех пор, пока один из них не останется на месте. Быть может, в сущности, они и не желали смерти друг другу, потому что борьба их забавляла, а взаимное соперничество наполняло их жизнь. К тому же они смутно сознавали, что служат двумя противовесами, необходимыми империи для балансирования: волосатым кулаком, которым убивают, и белой, изящной рукой в перчатке, которою душат.
   Между тем Делестан был в жестоком затруднении. Он видел Ругона и не знал, следует ли с ним поздороваться. Он бросил смущенный взгляд на Клоринду. Она, казалось, была поглощена своим делом, и равнодушно разносила во все концы буфета сандвичи, бобы и сладкие пирожки. Взгляд молодой женщины, должно быть, надоумил его, потому что он подошел, наконец, к Ругону, и немного смущенный, извиняясь, проговорил:
   -- Друг мой, вы на меня не в претензии?... Я отказывался, но меня принудили... Не правда ли, бывают, ведь, такие обстоятельства?...
   Ругон перебил его, объяснив, что император поступил весьма мудро, и что Франция будет находиться в отличных руках.
   Тогда Делестан ободрился.
   -- О, я вас отстаивал. Мы все вас отстаивали! Но, между нами, вы зашли слишком уже далеко... В особенности всех раздражило ваше последнее распоряжение, знаете, из-за Шарбоннелей; эти бедные монахини...
   Де-Марси улыбнулся, а Ругон отвечал с добродушием самых счастливых своих дней:
   -- Да, да, обыск у монахинь... Вообразите себе, что среди глупостей, которые заставили меня наделать друзья, это, быть может, единственный разумный и справедливый поступок за все пять месяцев моего управления.
   Он уже уходил, когда увидел дю-Пуаза. Префект немедленно ухватился за Делестана, а к Ругону повернулся спиной и притворился, что не видит его. Дю-Пуаза уже три дня как находился в Париже и выжидал. Он должно быть добился того, что ему обещали другую префектуру, потому что рассыпался теперь в благодарностях, с улыбкой волка, с белыми, неровными зубами. Потом, в ту минуту, как новый министр повернулся, он почти принял в свои объятия пристава Мерля, подталкиваемого г-жой Коррёр; пристав опускал глаза, точно рослая застенчивая девушка, между тем как Мелани горячо его рекомендовала.
   -- Его не любят в министерстве, -- утверждала она, -- потому что он протестовал своим молчанием против злоупотреблений. Да, да, он диковинных вещей насмотрелся при г-не Ругоне!
   -- Да-с, очень диковинных, -- заметил Мерль. -- Я мог бы много кое-чего порассказать. Г-на Ругона не будут оплакивать в министерстве. Я первый не обязан его любить. Он чуть меня не прогнал.
   В большой зале, через которую Ругон прошел медленными шагами, прилавки уже опустели. Посетители, чтобы понравиться императрице, покровительствовавшей благотворительному учреждению, в пользу которого устроен был базар, расхватали весь товар. Продавщицы в восторге толковали о том, чтобы открыть вечером вторичную распродажу с новым товаром, и считали на столах деньги. Цифры возвещались с торжествующим смехом: одна собрала три тысячи франков, другая -- четыре тысячи пятьсот, третья -- семь тысяч, и одна, наконец, -- десять тысяч. Эта последняя сияла, -- шутка сказать, ее оценили в десять тысяч!
   Между тем г-жа де-Комбело приходила в отчаяние. Она продала свой последний розан, а покупатели продолжали осаждать ее киоск. Она вышла из него и пришла спросить у г-жи Бушар: нет ли у нее чего на продажу? Но и лотерея тоже была пуста; одна дама уносила последний выигрыш, маленькую ванну для куклы. Обе принялись искать с остервенением и нашли, наконец, на полу пачку зубочисток, упавшую в суматохе. Г-жа де-Комбело с торжеством унесла ее, г-жа Бушар последовала за ней. Обе вошли в киоск.
   -- Господа, господа! -- смело воскликнула первая, стоя и сзывая мужчин вокруг киоска грациозным жестом голой руки. -- Вот все, что у нас осталось, пачка зубочисток!.. Тут двадцать пять зубочисток... Я назначаю на них аукционную продажу...
   Мужчины толкались, хохотали, протягивали руки в перчатках. Идея г-жа де-Комбело произвела фурор.
   -- Зубочистка! -- закричала она. -- Дают пять франков... Слышите, господа, пять франков!
   -- Десять франков! -- сказал один голос.
   -- Двенадцать франков!
   -- Пятнадцать франков!
   Но д'Эскорайль сразу перескочил к двадцати пяти франкам, и г-жа Бушар поспешила проговорить тоненьким голосом:
   -- Продано!
   Другие зубочистки пошли гораздо дороже. Ла-Рукет заплатил за свою сорок три франка; шевалье Рускони, только что прибывший, набил цену до семидесяти франков; наконец, последняя, очень тоненькая зубочистка, расколовшаяся на-двое, как объявила г-жа де-Комбело, не желавшая, как она говорила, обманывать публику, была продана за сто семнадцать франков старичку, подзадоренному оживлением молодой женщины, корсаж которой спадал с плеч от порывистых движений, с какими она выполняла роль оценщика.
   -- Она расколота, господа, но может еще служить!.. Сто восемь... сто десять... сто одиннадцать, сто двенадцать, сто тринадцать, сто четырнадцать... Ну-с, сто четырнадцать! Она, право же, стоит дороже... Сто семнадцать, сто семнадцать!.. Никто не даст больше? Идет за сто семнадцать!
   Преследуемый этими цифрами, Ругон вышел из залы. На террасе, у реки, он еще более замедлил шаги. Гроза надвигалась на небосклоне. Внизу Сена, бурливая, грязно-зеленого цвета, тяжело катилась между серыми набережными, над которыми поднималась пыль столбом. В саду, порывы жгучего ветра качали деревья, ветви которых обвисли в изнеможении точно мертвые, без всякого трепета листьев. Ругон вошел под сень высоких каштановых деревьев; там было почти совсем темно, и теплая сырость стояла точно в погребе. Он вышел на большую аллею, когда увидел на скамейке Шарбоннелей, расфранченных и преобразившихся: муж облекся в светлые панталоны и сюртук с перехватом у талии; на жене была шляпа с красными цветами, а на ее плечи была наброшена легкая мантилья, поверх шелкового лилового платья. Рядом с ними, верхом на конце скамьи, жестикулировал субъект, растрепанный, без белья, одетый в старую охотничью куртку самого жалкого вида. То был Жилькен. Он хлопал по своей полотняной фуражке и подбрасывал ее.
   -- Это, просто-напросто, шайка негодяев! -- кричал он. -- Разве Теодор хотел сделать кому-нибудь зло? Они выдумали всю историю с вербовкой рекрут, чтобы скомпрометировать меня. Ну, тогда я на них наплевал, понимаете! Пусть убираются к черту, не правда ли?... Они меня боятся, черт возьми! Они хорошо знают мои политические убеждения. Никогда я не принадлежал к шайке Баденге...
   Затем, наклоняясь, он прибавил более тихим голосом, умильно ворочая глазами:.
   -- Я сожалею там лишь об одной особе... Это прелестная женщина, дама из приличного общества. -- Да, да, очень приятное знакомство... Она блондинка... У меня есть ее волосы.
   Потом начал громовым голосом, придвинувшись к г-же Шарбоннель и хлопая ее по животу:
   -- Ну, маменька, когда же вы увезете меня в Плассан, -- знаете, чтобы отведать ваших консервов, яблок, вишен, варенья?... Гм, кубышка-то осталась ведь за вами!
   Но Шарбоннелям, по-видимому, была очень неприятна фамильярность Жилькена. Жена отвечала сквозь зубы, подбирая свое шелковое лиловое платье: -- Мы рассчитывали пожить в Париже... Мы будем проводить здесь шесть месяцев в году.
   -- О, Париж! -- восторженно воскликнул муж с видом самого искреннего убеждения. -- Ничто не может сравниться с Парижем!
   И так как порывы ветра усиливались, и все няньки с детьми торопились вон из сада, он продолжал, обращаясь к жене:
   -- Душа моя, пора идти домой, если мы не хотим, чтобы нас вымочило дождем. К счастью, мы живем всего в двух шагах отсюда.
   Они остановились в отеле Пале-Рояль, в улице Риволи. Жилькен, пожимая плечами, с пренебрежением глядел, как они уходили.
   -- Тоже предатели! -- пробормотал он. -- Все они предатели!
   В эту минуту он увидел Ругона. Он приосанился, дождался его и, хлопнув по фуражке, проговорил:
   -- Я не был у тебя. Но ты ведь, конечно, не обиделся за это, -- не правда ли? Пострел дю-Пуаза оболгал меня перед тобой. Все это клевета, мой милый; я докажу тебе это, когда ты захочешь... Словом, я на тебя не в претензии и вот тебе доказательство, что я по-прежнему твой друг, я дам тебе мой адрес: улица Bon-Puits, близь часовни, в пяти минутах ходьбы от заставы. Если когда-нибудь еще понадоблюсь тебе, дай знать.
   Он ушел, волоча ногами. Одну минуту он как будто соображал куда идти. Потом, погрозив кулаком тюльерийскому дворцу, в глубине аллеи казавшемуся свинцового цвета под черным небом, пробормотал сквозь зубы:
   -- Вот так мошенники!.. Ах, если бы сказали это Теодору!
   Ругон вышел из сада и прошел через Елисейские поля.
   Ему захотелось немедленно взглянуть на свой маленький дом в улице Марбёф, куда он рассчитывал на другое же утро переехать из министерства. Он чувствовал сильное утомление в голове и глубокое спокойствие, с какою-то глухой болью в сердце. У него бродили неопределенные помыслы о великих делах, которые он со временем совершит, чтобы доказать свою силу. Минутами он поднимал голову и глядел на небо. Гроза не решалась еще разразиться. Рыжие облака застилали горизонт. В пустынной аллее Елисейских Полей проносились с рокотом скачущих артиллерийских орудий, сильные удары грома, и верхушки дерев содрогались от них. Первые капли дождя упали, когда Ругон обогнул уже угол улицы Марбёф.
   У подъезда отеля стояло купэ. Ругон нашел в доме жену; она осматривала комнаты, измеряла окна, отдавала приказания обойщику, которого привезла с собой. Он очень удивился, но она объяснила, что сейчас только видела своего брата, Бенуа д'Оршер; судья, знавший об опале Ругона, захотел сразить сестру, торжественно объявить ей о своем будущем назначении в министры юстиции, словом, поселить, если можно, раздор между мужем и женой. Г-жа Ругон немедленно велела заложить карету, чтобы тотчас же осмотреть будущее жилище. Она сохраняла бесцветную и невозмутимую физиономию богомолки, ненарушимое спокойствие хорошей хозяйки. Неслышными шагами ходила она по комнатам, по-прежнему властно распоряжаясь в доме, превращенном ею в тихий и безмолвный монастырь. Единственной заботой ее было добросовестно управлять порученным ей имуществом. Ругона тронула эта сухощавая, желтолицая женщина, зараженная манией строгого порядка.
   Между тем гроза разразилась с неслыханной яростью. Гром гремел, дождь лил потоками. Ругону пришлось дожидаться с три четверти часа. Елисейские Поля сделались озером грязи, желтой, жидкой грязи, которая превратила все пространство от Триумфальной Арки и до площади Согласия как бы в русло реки, высохшей сразу. Аллея оставалась пустынной, редкие пешеходы перескакивали с камня на камень. Деревья, с которых струилась вода, обсыхали на свежем воздухе. На небе гроза оставила хвост рыжих обрывков, грязную низкую тучу, из-под которой падал печальный свет, -- сомнительный свет разбойничьего вертепа.
   Ругон снова впал в раздумье о будущем. Запоздалые капли дождя мочили его руки. Утомление сильнее сказывалось во всем его теле, точно он ударился о какое-то препятствие, преграждавшее ему путь. Вдруг позади себя он услышал громкий топот, приближение мерного конского галопа, от которого содрогалась земля. Он оглянулся.
   По желтой грязи шоссе, под грязным отблеском рыжего неба, приближался целый кортеж. В голове и хвосте его скакали драгуны. Посредине катилось закрытое ландо, запряженное четверкой; а возле дверец гарцевали егеря в парадных мундирах, вышитых золотом и бесстрастно выносили комки грязи, беспрестанно обдававшей их, начиная от сапог с отворотами и кончая треугольными шляпами. В ландо виднелся ребенок, императорский принц, глядевший на публику, распялив все десять пальцев и придавив свой розовый нос к стеклу экипажа.
   -- Ишь ты, пузырь! -- сказал, улыбаясь, шоссейный рабочий, кативший тачку.
   Ругон остановился в раздумье и глядел, как кортеж несся по лужам, обдавая грязью низкие ветки дерев.

XIV

   Спустя три года, в одно мартовское утро происходило в законодательном корпусе очень бурное заседание. Там впервые еще обсуждался государственный бюджет.
   В буфете Ла-Рукет и старый депутат де-Ламбертон, муж очаровательной женщины, пили грог, спокойно сидя друг против друга.
   -- Гм! не вернуться ли нам в залу? -- Спросил де-Ламбертон, прислушавшись. -- Кажется, завязалась баталия!
   По временам доносился внезапно, как порыв ветра, отдаленный шум, гвалт голосов, а потом наступала опять тишина. Но Ла-Рукет продолжал курить с беззаботным видом, говоря:
   -- Нет, подождите, дайте докурить сигару. Нас уведомят, когда мы понадобимся. Я сказал, чтобы нас уведомили.
   Они были одни, в буфете небольшого, очень кокетливого ресторана, находившегося в маленьком саду, на углу набережной и улицы Бургонь. Раскрашенный в нежно-зеленый цвет, с бамбуковыми решетками, с зеркалами, столами, прилавком из красного мрамора, мягкими скамейками, обитыми зеленым репсом, он походил на теплицу, превращенную в буфет; широкие, полукруглые окна выходили в сад. Сквозь одно из них, растворенное настежь, врывался, в сиянии прекрасного весеннего дня, теплый воздух, освежаемый ветерком с Сены.
   -- Итальянская война увенчала его славу, -- продолжал Ла-Рукет прерванный разговор, -- а в настоящую минуту, возвращая стране свободу, он доказывает всю силу своего гения...
   Он говорил об императоре. В течение нескольких минут депутат превозносил значение ноябрьского декрета, дозволявшего более прямое участие великих государственных корпораций в политике монарха. Назначение министров без портфеля долженствующих представлять правительство в палате, являлось, по его мнению, возвратом к конституционной системе в том, что в ней было здравого и рассудительного. Открывалась новая эра либеральной империи. И он отряхнул пепел сигары с жестом восторга.
   Де-Ламбертон качал головой.
   -- Наполеон слишком поторопился, -- пробормотал он. -- Можно было бы еще подождать. Никто его не погонял.
   -- Нет, нет, уверяю вас, надо было что-нибудь предпринять, -- торопливо произнес молодой депутат. -- В этом-то и заключается гений...
   Понизив голос, он обрисовал политическое положение страны с глубокомыслием опытного политика. Заявления епископов по поводу светской власти римского папы, угрожаемой со стороны туринского правительства, очень тревожили императора. С другой стороны, оппозиция просыпается, и Франция переживает тревожную минуту. Наступил момент примирить партии, -- привлечь к себе недовольных политических деятелей, сделав мудрые уступки. Ла-Рукет находил деспотическую империю при существующих условиях весьма неудобной и возводил либеральную империю в апофеоз, долженствовавший озарить собой всю Европу.
   -- Все равно, он слишком поторопился! -- продолжал, покачивая головою, де-Ламбертон. -- Я понимаю либеральную империю, но ведь это все же, любезнейший -- неизвестное, да, неизвестное, неизвестное...
   Он произнес это слово на три различных тона, махая рукой в воздухе. Ла-Рукет ничего не возразил, так как допивал грог. После этого оба депутата просидели некоторое время молча, с рассеянным взглядом, смотря на небо через открытое окно, точно искали это "неизвестное" по ту сторону набережной, близ Тюльери, над которым носились серые облака. За их спиной, в глубине коридоров, снова загремел ураган голосов с глухим рокотом надвигавшейся бури.
   Ламбертон повернул голову с тревогой и, помолчав, спросил:
   -- Ругон должен, если не ошибаюсь, возражать оппозиции.
   -- Да, кажется! -- отвечал Ла-Рукет, сжав губы со сдержанным видом.
   -- Он был сильно скомпрометирован, -- заметил старый депутат. -- Император сделал странный выбор, назначив его министром без портфеля и поручив ему защищать свою новую политику.
   Ла-Рукет не тотчас высказал свое мнение. Он медленно гладил белокурые усы и, наконец, многозначительно проговорил:
   -- Император знает Ругона.
   Потом вскричал совершенно уже иным голосом:
   -- А ведь грог-то был неважный. Я смерть пить хочу. Не выпить ли нам стакан сиропу?
   Он приказал подать себе сиропу. Де-Ламбертон колебался и решил, наконец, выпить мадеры. Они заговорили о г-же де-Ламбертон. Муж упрекал своего молодого собрата в том, что он редко навещает их. Ла-Рукет откинулся на мягкую скамейку, искоса поглядывая на себя в зеркало и наслаждаясь свежестью буфета, походившего на боскет во вкусе Помпадур, устроенный на прогалине какого-нибудь королевского парка для любовных свиданий.
   Прибежал пристав, запыхавшись.
   -- M-r Ла-Рукет, вас требуют немедленно, немедленно!
   И так как молодой депутат сделал жест досады, пристав наклонился к его уху и сказал ему вполголоса, что его прислал сам де-Марси, президент палаты. А затем прибавил опять вслух:
   -- Словом, все теперь нужны, идите скорей!
   Де-Ламбертон бросился в залу заседания. Ла-Рукет последовал было за ним, но передумал. Ему пришло в голову захватить всех ленивых депутатов и утащить их в залу. Он бросился сначала в залу совещаний, -- прекрасную залу со стеклянным потолком, где был исполинский зеленый камин, украшенный двумя женщинами из белого мрамора, нагими и в лежачем положении. Несмотря на теплое утро, -- там горел огонь. Вокруг громадного стола дремали трое депутатов, с раскрытыми глазами, глазея на картины, развешанные по стенам, и на знаменитые часы, заводившиеся раз в год; четвертый -- грелся у камина, раздвинув полы сюртука, и точно с растроганным видом рассматривал маленькую статую Генриха IV из гипса, выделявшуюся на трофее из знамен, взятых при Маренго, Аустерлице и Иене. Призыв собрата, обошедшего их по очереди, крича: "Скорее, скорее, в заседание!" -- разбудил этих господ, и они исчезли один за другим.
   Ла-Рукет побежал было в библиотеку, но из предосторожности вернулся назад и заглянул в коридорчик, где стояли рукомойники. Де-Комбело, погрузив руки в большой таз, тихо тер их, любуясь их белизной. Он не взволновался и отвечал, что сейчас вернется в залу; не торопясь, он вытер руки гретым полотенцем и положил его потом в шкаф с медными дверцами; затем подошел к высокому зеркалу в глубине коридорчика и пригладил свою прекрасную черную бороду карманным гребешком.
   Библиотека была пуста. Книги спали на дубовых полках; на столах, покрытых зеленым сукном, не лежало никаких журналов, кресла стояли в симметрическом порядке, с опущенными пюпитрами, покрытыми легким слоем пыли. И среди безмолвия, в спертом воздухе, издававшем запах бумаги, Ла-Рукет громко проговорил, хлопнув дверью:
   -- Тут никогда никого не бывает!
   Тогда он пустился бегом вдоль коридоров и зал. Прошел через залу "Раздачи наград", вымощенную пиренейским мрамором, где шаги его раздавались точно под сводами церкви. Один пристав сообщил ему, что депутат, его приятель, показывает палату знакомому барину и барыне, и Ла-Рукет решился непременно его отыскать. Он побежал в залу генерала Фоа, строгий стиль которой, равно как четыре статуи: Мирабо, генерала Фоа, Байльи и Казимира Перье, составляют предмет почтительного восторга провинциальных буржуа. Но зала была пуста и только рядом с нею, в тронной зале, он нашел де-ла-Вилльярдьера с толстой барыней и двумя толстыми мужчинами, приезжими из Дижона: оба они были нотариусами и влиятельными избирателями.
   -- Вас спрашивают, -- сказал Ла-Рукет. -- Скорее в заседание.
   -- Да, да, сейчас иду! -- отвечал депутат.
   Но ему не удалось так легко отделаться. Толстые господа, возбужденные роскошью залы, блеском позолоты и зеркалами, сняли шляпу; они не выпускали своего "милого депутата" и требовали от него объяснений картин Делакруа: Морей и Рек Франции, высоких декоративных фигур: Mediterrantum Mare, Oceanus, Ligeris, Rhenus, Stquana, Rhodanus, Garumna, Araris. Эти латинские термины затрудняли его.
   -- Ligeris -- Луара, -- сказал де-ла-Вилльярдьер.
   Дижонские нотариусы поспешно кивнули головами, они поняли. Между тем барыня глядела на трон, кресло повыше других, покрытое чехлом и помещенное на широкой эстраде. Она стояла с набожным и растроганным видом в некотором расстоянии от кресла, но под конец подошла, собралась с духом, исподтишка приподняла чехол, потрогала золоченое дерево и пощупала красный бархат.
   Между тем Ла-Рукет обегал правое крыло палаты, бесконечные коридоры, комнаты, предназначенные для бюро и комиссий. Он вернулся в залу четырех колонн, где молодые депутаты мечтают перед статуями Брута, Солона и Ликурга; пробежал по зале "Неслышных шагов", быстро пролетел по полукруглой галерее вроде склепа, где день и ночь горел газ. И весь запыхавшись, таща за собой маленькую толпу депутатов, подобранных им по дороге, раскрыл дверь из красного дерева с золотыми украшениями. За ним шел де-Комбело с белыми руками и расчесанной бородой, а де-ла-Вилльярдьер, отделавшийся от избирателей, следовал по пятам. Все бросились в залу заседаний, где депутаты, стоя на скамьях, разъяренные, с вытянутыми вперед руками, грозили оратору, невозмутимому на трибуне, и вопили: -- К порядку, к порядку, к порядку!
   -- К порядку, к порядку! -- закричали еще громче Ла-Рукет и его друзья, хотя не знали в чем дело.
   Гвалт был страшный. Многие топали ногами и стучали пюпитрами. Резкие, пронзительные тенора звенели как флейты среди громовых басов, напоминавших раскаты органа. Минутами шум утихал, и тогда среди замиравших воплей раздавалось шиканье, слышались восклицания:
   -- Это ужасно! Это невыносимо!
   -- Пусть он возьмет назад свое выражение!
   -- Да, да, пусть возьмет назад!
   Самый упорный и беспрестанно возобновлявшийся крик: "К порядку, к порядку, к порядку!" вырывался, словно из сотни пересохших горл.
   На трибуне оратор скрестил руки. Он глядел на разъяренную палату, на эти лающие морды и сжатые кулаки. Два раза, надеясь, что уже воцарилось молчание, он раскрывал рот; но это только вызывало новую бурю, новый взрыв ярости. Зала словно содрогалась от этих бешеных возгласов.
   Де-Марси, стоя у своего президентского кресла, с рукой, наложенной на ручку звонка, звонил непрерывно, точно бил в набат среди урагана. Его высокая, бледная фигура, сохраняла полнейшее хладнокровие. Он на минуту перестал звонить, спокойно поправил манжетки, затем снова принялся звонить. Скептическая усмешка, род присущего ему тика, подергивала углы его тонких губ. Когда голоса утомлялись, он довольствовался восклицанием:
   -- Господа, позвольте же, наконец, -- позвольте!..
   Добившись сравнительной тишины, он сказал:
   -- Приглашаю оратора объяснить употребленное им выражение.
   Оратор поклонился, опираясь на край трибуны, и повторил свою фразу, упрямо кивая подбородком, как бы напирая на каждое слово:
   -- Я сказал, что 2-е декабря было преступлением...
   Ему не дали продолжать. Буря возобновилась. Один депутат, весь побагровев, обозвал его убийцей; другой бросил ему в лицо ругательство, такое непристойное, что стенографы улыбнулись, но не записали его. Восклицания скрещивались, заглушая друг друга. Однако, можно было разобрать тоненький голосок Ла-Рукета, повторявший:
   -- Он оскорбляет императора, он оскорбляет Францию!
   Де-Марси сделал жест, исполненный чувства собственного достоинства, и сел, произнеся:
   -- Я призываю оратора к порядку!
   Последовало продолжительное волнение. То не был уже больше сонный законодательный корпус, вотировавший в одно майское утро вредит в четыреста тысяч франков на крестины императорского принца. Слева, на одной скамье, четыре депутата рукоплескали словам, высказанным с трибуны их собратом. Их было теперь пятеро и все они нападали на империю. Они расшатывали ее непрестанными толчками, отрицали ее, отказывали ей в своем голосе с таким упорством протеста, действие которого должно было постепенно поднять всю страну. Эти депутаты стояли крошечной группой, затерянной среди окружавшего их подавляющего большинства. Они бесстрашно выдерживали угрозы, сжатые кулаки, шумное давление всей палаты и оставались неумолимыми в своем возмездии. Одного их присутствия было достаточно, чтобы наполнить залу мятежным вихрем. То был зародыш страшной оппозиции; трон Наполеона III-го поколебался впервые.
   Вся зала была, впрочем, уже не та: она лихорадочно оживилась. Трибуна у подножия председательского бюро была восстановлена. Холод мрамора и торжественный полукруг колонн, как бы согревались пламенными речами ораторов. На эстраде, вдоль красных бархатных скамей, свет, падавший из полукруглого окна, казалось, отливал заревом пожара во время бурных заседаний. Монументальное председательское бюро со строгими панелями оживлялось иронией и дерзостями де-Марси; безукоризненный сюртук и тонкий стан этого истощенного кутилы перерезывали жидкой линией античную наготу барельефа, находившегося за его спиной. Одни только аллегорические статуи Общественного порядка и Свободы в нишах между колоннами сохраняли по-прежнему мертвые свои лица и пустые глаза каменных богинь. Но что в особенности дышало жизнью, так это публика, -- более многочисленная, тревожно наклонявшаяся, следившая за прениями и вносившая в них свои страсти. Второй ряд трибун был возобновлен. Для публицистов была особая трибуна. Совсем наверху, у края карниза, покрытого позолотой, вытягивались головы; наплыв толпы порою заставлял депутатов тревожно взглядывать наверх, точно им слышался грозный гул черни в день мятежа.
   Между тем оратор на трибуне нее еще ждал, чтобы ему дали договорить. Он произнес голосом, заглушавшимся все еще не смолкнувшим ропотом:
   -- Господа, перехожу к выводам...
   Но остановился и затем прокричал, покрывая шум:
   -- Если палата отказывается меня выслушать, то я протестую и схожу с трибуны.
   -- Говорите, говорите! -- раздалось с нескольких скамей.
   Чей-то низкий, как бы слегка охрипший голос, проревел:
   -- Говорите, вам сумеют ответить.
   Молчание внезапно водворилось. На эстраде, на трибунах все вытягивали шеи, чтобы поглядеть на Ругона, выпалившего этой фразой. Он сидел на первой скамье, опершись локтями на мраморный столик. Его широкая, сгорбленная спина почти не шевелилась, и он лишь изредка чуть-чуть передергивал плечами. Лица не было видно, он прикрывал его своими большими руками и слушал. Первого его дебюта ждали с живейшим любопытством: со времени своего назначения министром без портфеля он еще ни разу не говорил. Должно быть, он почувствовал, что все взгляды устремлены на него, так как оглянулся и обвел глазами залу. Напротив Ругона, в трибуне министров, Клоринда в лиловом платье, опершись на перегородку, обитую красным бархатом, пристально глядела на него со свойственною ей хладнокровною дерзостью. Они в течение двух секунд смотрели друг другу в глаза, не улыбаясь, точно незнакомые. Затем Ругон принял прежнюю позу и снова принялся слушать, прикрыв лицо руками.
   -- Господа, резюмирую -- говорил оратор, -- Декрет 24 ноября дает Франции чисто призрачную свободу. Мы еще далеки от принципов 89 г., с таким треском выставленных во главе императорской конституции. Если правительство остается вооруженным исключительными законами, если оно будет продолжать навязывать своих кандидатов стране, если оно не освободит печатное слово от угнетения, если, наконец, оно будет по-прежнему держать Францию в своих руках, то все кажущиеся его уступки будут лживыми...
   Президент законодательного корпуса перебил:
   -- Я не могу дозволить оратору употреблять подобное выражение!
   -- Очень хорошо, очень хорошо! -- раздалось с правой.
   Оратор повторил сказанную перед тем фразу, -- смягчив ее. Он старался теперь быть крайне сдержанным, закруглял периоды и изъяснялся на безукоризненном языке, но де-Марси упорно придирался к каждому его выражению. Тогда он пустился в туманные соображения, прибегнув к неясной фразеологии, испещренной громкими словами, в которых мысль его была так укутана, что президенту пришлось от него отступиться. Потом вдруг вернулся к исходной точке.
   -- Резюмирую. Друзья мои и я, отказываемся вотировать первый параграф ответного адреса на тронную речь...
   -- Обойдемся и без вас, -- произнес один голос.
   -- Мы отказываемся вотировать первый параграф адреса, -- спокойно повторил оратор, -- если наша поправка не будет принята. Мы не можем поддакивать преувеличенным заявлениям благодарности, когда мысль главы государства представляется нам полной недомолвок. Свобода нераздельна; ее нельзя разрезать на куски и раздавать по порциям, точно милостыню...
   Тут со всех концов залы раздались восклицания:
   -- Вы смешиваете свободу с распущенностью!
   -- Не говорите о милостыне, вы ведь гоняетесь за зловредной популярностью!
   -- Если б вам дать волю, вы принялись бы рубить головы!
   -- Наша поправка, -- продолжал он, как бы не слыхав, -- требует отмены закона общественной безопасности: возвращения свободы печати, честности выборов...
   Смех возобновился. Один депутат произнес довольно громко, так что все соседи могли его расслышать: "толкуй, толкуй, любезный, ничего ты этого не получишь!" Другой сопровождал комическими прибаутками каждую фразу, высказываемую с трибуны. Большинство, ради забавы, скандировало периоды речи отчетливыми ударами разрезательных ножей о пюпитры. Это походило на барабанный бой, заглушавший голос оратора, очевидно решившегося бороться до конца. Он выпрямился и из всей мочи выкрикнул последние слова, покрывшие шум:
   -- Да, мы революционеры, если вы подразумеваете под этим людей прогресса!..
   Он сошел с трибуны среди нового взрыва ярости; депутаты уже не смеялись, как школьники, вырвавшиеся из класса. Они встали и повернулись к левой, вопя: "к порядку, к порядку!" Оратор, тем временем, вернулся на свою скамью и стоял уже среди друзей. Сумятица произошла неописанная. Большинство, по-видимому, готово было броситься на ничтожную группу пятерых людей, бледные лица которых с вызовом глядели на него. Рассерженный, де-Марси звонил нервной рукой, поглядывая на трибуны, где ежились с испуганным видом дамы.
   -- Господа, -- объявил он, -- ведь это просто скандал!
   Тишина восстановилась, и он продолжал очень свысока, с язвительным достоинством:
   -- Я не хочу призывать оратора вторично к порядку. Замечу только, что поистине неприлично изрекать с трибуны угрозы, оскорбляющие ее честь!
   Тройной взрыв рукоплесканий встретил слова председателя. Все кричали "браво", и разрезательные ножи опять пущены были в ход, но на этот раз в знак одобрения. Оратор левой хотел встать и возразить, но его остановили друзья. Шум улегся понемногу, перешел в частные разговоры.
   -- Слово принадлежит его превосходительству г-ну Ругону, -- объяснил де-Марси успокоившимся голосом.
   Пробежал трепет, -- пронесся вздох удовлетворенного любопытства и мало-помалу замер в благоговейной тишине. Ругон, согнув плечи, тяжело взошел на трибуну. Сначала, не глядя на залу, он положил перед собою пачку заметок, отодвинул стакан с водою, мешавший ему и, расправляя руки, точно вступал во владение трибуной, представлявшей нечто вроде тесного ящика из красного дерева. Наконец, прислонившись к бюро, он поднял лицо. Он не состарился. Его четырехугольный лоб, большой правильный нос, продолговатые щеки без морщин сохраняли розовый оттенок, свежесть нотариуса маленького городка. Одни только волосы с проседью поредели на висках и открывали широкие уши. Полузакрыв глаза, он еще раз обвел залу взглядом, словно чего-то выжидая. С минуту он собирался с мыслями и, встретив пристальный, внимательный взгляд Клоринды, начал вялым и неповоротливым языком:
   -- Мы тоже революционеры, если под этим словом подразумевать людей прогресса, решившихся вернуть стране одну за другой все разумные вольности...
   -- Очень хорошо, очень хорошо!
   -- Позвольте спросить, господа, какое правительство лучше империи когда-либо осуществляло либеральные реформы, соблазнительную программу которых изложил мой почтенный предшественник? Я не стану опровергать речи, слышанной вами. С меня достаточно будет доказать, что гений и великодушие императора опередили требования самых ожесточенных противников его царствования. Да, господа, государь сам передал нации власть, которою она облекла его в минуту общественной опасности. Величественное зрелище, столь редкое в истории! О, мы понимаем досаду некоторых приверженцев анархии. Им приходится нападать на намерения, спорить о размерах возвращенной свободы. Вы поняли великий акт 24 ноября. Вы пожелали в первом параграфе адреса выразить императору глубокую свою благодарность за его великодушие и доверие к мудрости законодательного корпуса. Принятие поправки, предлагаемой вам, было бы для правительства ничем незаслуженным оскорблением, а с вашей стороны, просто-напросто, -- дурным поступком. Обратитесь к своей совести, господа, и осведомтесь: сознаете ли вы себя свободными? Свобода дана вам теперь полная, безусловная, ручаюсь за это...
   Продолжительные рукоплескания перебили его. Он медленно приблизился к краю трибуны. Слегка наклонив туловище вперед и вытянув правую руку, Ругон громко разглагольствовал, и речь его лилась совершенно плавно и свободно. Позади него де-Марси, вытянувшись в кресле, слушал, слегка улыбаясь, с видом знатока, восхищенного фокусом, который перед ним выкидывают. В зале, среди грома рукоплесканий, депутаты наклонялись, шептались, удивленные, сжимая губы. Клоринда опустила руки на красный бархат и слушала с серьезным лицом.
   Ругон все продолжал:
   -- В настоящее время пробил, наконец, час, которого мы все ждали с нетерпением. Оказалось уже возможным благоденствующую Францию сделать Францией свободной. Анархические страсти заглохли. Энергия монарха и торжественная воля страны навеки отбросили в прошлое отвратительные времена общественного извращения. Свобода стала не опасной в тот день, когда была побеждена партия, упорствовавшая в отрицании краеугольных основ общественного строя. Вот почему император нашел возможным ослабить бразды правления в своей могучей руке, отказавшись от крайних прерогатив власти, как от бесполезного бремени; он признает свою власть настолько бесспорной, что дозволяет ее оспаривать. И он не отступит перед ручательством за будущее; он дойдет до конца в деле освобождения; он в надлежащее время вернет одну за другой все вольности. Отныне программа непрерывного прогресса, которую мы имеем поручение защищать в этом собрании...
   Один из пяти депутатов левой вскочил с негодованием:
   -- Да ведь вы сами были министром крайнего гнета!
   Другой прибавил с озлоблением:
   -- Поставщики Кайенны и Ламбессы не имеют права говорить во имя свободы!
   Взрыв ропота поднялся в зале. Многие депутаты не поняли и, наклонившись, к соседям, расспрашивали в чем дело. Де-Марси притворился, что не расслышал, и только пригрозил призывом к порядку.
   -- Меня упрекают... -- начал Ругон.
   С правой поднялись крики, помешавшие ему продолжать.
   -- Нет, нет, не возражайте!
   -- Эти оскорбления не могут вас задевать!
   Тогда он жестом усмирил палату и, опершись обоими кулаками на край трибуны, повернулся к левой с видом оборонявшегося кабана:
   -- Я не стану возражать, -- объявил он спокойно.
   То было лишь вступление. Хотя он и обещал не опровергать речи депутата левой, но представил против нее самые подробные возражения. Он сначала отчетливо изложил доводы противника; с каким-то кокетством, с беспристрастием, рассчитанным на сильный эффект, высказывал их, как бы пренебрегая ими всеми и готовясь одним словом сокрушить их. Потом, как будто позабыл о них и оставил без внимания, а выхватил самый слабый из этих доводов и принялся громить его с неслыханной резкостью, с потоком слов, совсем затопившим его. Ему рукоплескали, он торжествовал. Громадное туловище его занимало всю трибуну. Он в такт подергивал плечами, и это служило как бы аккомпанементом потоку его слов. У него было банальное, дюжинное красноречие; он пересыпал свою речь юридическими терминами, говорил избитые фразы, разражаясь ими, словно трескучим фейерверком. Он громил врагов, забрасывая их глупейшими словами. Единственным солидным ораторским достоинством Ругона была сильная грудь, позволявшая по целым часам палить залп за залпом фразами, не заботясь об их смысле. Он, по-видимому, стремился только к тому, чтоб оглушить публику. Когда Ругон видел, что оглушенная палата взывает о пощаде, то он умолкал.
   Проговорив час без отдыха, он выпил глоток воды, и перевел дух, приводя в порядок заметки, лежавшие перед ним.
   -- Отдохните! -- кричали некоторые депутаты.
   Но он не чувствовал утомления и непременно хотел докончить.
   -- Чего у вас требуют, господа?
   -- Слушайте, слушайте!
   Глубокое внимание заставило всех снова навострить уши и повернуться к нему лицом. При иных взрывах его голоса сильное волнение пробегало по палате с одного конца до другого, точно порыв ветра.
   -- У вас требуют, господа, упразднения закона общественной безопасности. Я не стану напоминать тот навеки проклятый час, когда закон этот стал необходимым оружием власти. Надо было успокоить страну, спасти Францию от нового переворота. В настоящую минуту оружие это вложено в ножны. Правительство, всегда прибегавшее к нему с крайней осторожностью, скажу даже, с величайшей умеренностью...
   -- Правда!
   -- Правительство применяло его вообще лить в самых исключительных случаях. Он никого не стесняет, кроме сектантов, еще лелеющих преступное безумие: желать возврата печальнейших дней в нашей истории. Обойдите наши города и села, и вы увидите, что везде царствует мир и благоденствие; спросите у сторонников порядка: никто из них не чувствует, чтобы его, как бременем, давил закон, в котором нас упрекают, как в преступлении. Повторяю: в отеческих руках правительства он продолжает оберегать общество от пагубных попыток, успех которых к тому же отныне невозможен. Честным людям нечего беспокоиться. Оставим этот закон в бездействии, в каком он пребывает, до того времени, пока император сам не найдет нужным отменить его... Чего еще от вас требуют, господа? Честности выборов, свободы прессы и всяческих других вольностей. Ах, позвольте мне тут отдохнуть на зрелище великих дел, уже совершенных империей. Кругом себя, куда я ни взгляну, вижу, как растет и приносит великолепные плоды общественная свобода. Умиление мое невыразимо. Франция, недавно столь униженная, возрождается в новой жизни и показывает миру пример нации, завоевывающей себе свободу разумным образом действия. В настоящее время дни испытаний пережиты. Нет больше речи о диктатуре, о деспотическом правлении. Мы все работники свободы...
   -- Браво! браво!
   -- От нас требуют честности выборов. Всеобщая подача голосов, примененная в самом широком размере, разве не составляет первого условия существования империи? Конечно, правительство рекомендует своих депутатов. Разве революция не поддерживает своих с самым бесстыдным нахальством? На нас нападают, мы обороняемся, -- разве это несправедливо? Нам хотели бы зажать рот, связать нас по рукам и по ногам, -- превратить в труп. На это мы никогда не согласимся. Из любви к стране, мы всегда будем давать ей советы, -- указывать, в чем именно заключаются ее настоящие интересы. К тому же, она остается полным властелином своей судьбы. Она вотирует, и мы преклоняемся перед ее волей. Члены оппозиции, принадлежащие к этому собранию, где они пользуются полной свободой слова, служат лучшим доказательством нашего безусловного уважения к решениям всеобщей подачи голосов. Революционеры должны негодовать на Францию, которая провозглашает империю подавляющим большинством. В парламенте устранены все препоны к свободному контролю. Император захотел дать великим государственным корпорациям более прямое участие в политике и блистательное доказательство своего доверия. Вы можете отныне обсуждать его действия, пользоваться неограниченно правом поправок, высказывать мотивированные мнения. Ответный адрес на тронную речь будет ежегодно служить как бы свиданием между императором и представителями нации, при котором они могут откровенно высказывать все, что угодно. Сильные государства создаются гласными прениями. Трибуна восстановлена, та трибуна, которую обессмертило столько ораторов, вписавших свои имена на скрижали истории. Парламент рассуждающий есть парламент трудящийся. И хотите ли знать вполне мою мысль? Я рад, что вижу здесь группу оппозиционных депутатов. Оппозиция оказывает ту услугу правительству, что выставляет на Божий свет его добросовестность. Всегда будут противники, желающие обвинить нас. Мы потребуем для них безусловной свободы. Мы не боимся ни страстей, ни скандала, ни злоупотребления словом, как бы они ни были сами по себе опасны... Что касается прессы, господа, то она никогда не пользовалась большей свободой ни при каком правительстве, требующем к себе уважения. Все великие вопросы, все серьезные интересы имеют свои органы. Администрация преследует только пропаганду пагубных лжеучений, поселяющих раздор между детьми общей нашей матери, Франции. Примите, однако, во внимание, что мы все уважаем честную печать, являющуюся голосом общественного мнения. Она помогает нам в нашем деле, она -- орудие века. Если правительство взяло это орудие в свои руки, то единственно лишь затем, чтобы не оставлять его в руках врагов...
   Послышался одобрительный смех. Но Ругон приближался к заключению. Он судорожно хватался пальцами за дерево трибуны, наклонялся вперед, размахивал в воздухе правой рукой. Голос его раскатывался со звучностью стремительного потока. Вдруг, среди либеральной идиллии, им как будто овладела неистовая ярость. Сжатый его кулак грозил чему-то в пустоте. Невидимый противник оказался красным призраком. Й в нескольких драматических фразах Ругон обрисовал красный призрак, размахивающий окровавленным знаменем, проносящий зажженный факел, оставляя позади себя потоки грязи и крови. Набатом дней мятежа звучал его голос; он напоминал о свисте пуль, разломанных окнах банка, разграбленном имуществе буржуазии. На скамьях депутаты, бледные как полотно, содрогались. Затем, Ругон успокоился и в заключение заговорил об императоре в похвальных выражениях, походивших на взмахи кадила.
   -- Слава Богу, мы находимся под охраной лица, которого Провидение в неизреченном своем милосердии избрало для того, чтобы спасти пас. Мы можем отдохнуть под покровом его высокого ума. Он взял нас за руку и ведет между подводных скал к надежной пристани.
   Раздались рукоплескания. Заседание было прервано минут на десять. Толпа депутатов бросилась навстречу министру, возвращавшемуся на свою скамью с вспотевшим лицом и туловищем, еще содрогавшимся от усилий. Ла-Рукет, де-Комбело и сотни других поздравляли его, -- протягивали руки, стараясь пожать его руку на ходу. В зале водворилось неописанное волнение. Публика в трибунах говорила и жестикулировала. Под потолком, залитым солнцем, среди позолоты и торжественной роскоши, напоминавшей одновременно о храме и рабочем кабинете, установилось волнение базарной площади, -- слышались скептический смех, наивное удивление, восторженные похвалы, сливавшиеся в общий гул толпы, одушевленной страстью. Взгляды де-Марси и Клоринды встретились, оба покачали головой; они признавали победу великого человека. Ругон своей речью начал новую изумительную карьеру, которая привела его на вершину могущества.
   Между тем на трибуне уже стоял новый депутат. У него было выбритое лицо, белое как воск, с длинными желтыми волосами, падавшими ему на плечи жидкими кудрями. Прямой как палка, не делая ни одного жеста, он пробежал глазами большие листы бумаги, рукопись речи и затем принялся читать ее мягким голосом. Пристава восклицали:
   -- Тише, господа!.. Потрудитесь молчать!
   Оратору предстояло сделать запрос правительству. Его, по-видимому, очень раздражало выжидательное положение, принятое Францией в виду опасности, угрожавшей со стороны Италии папскому престолу. Светская власть папы была священным ковчегом, а потому в адресе следовало высказать формальное желание и даже требование ее неприкосновенности. В речи излагались исторические данные, доказывавшие, что христианское право, за несколько веков до трактатов 1815 г., установило уже политический порядок в Европе. Затем следовали трескучие риторические фразы: оратор говорил, что с ужасом смотрит, как разлагается древнее европейское общество среди конвульсивных движений народов.
   Минутами слишком явные намеки на итальянского короля вызывали ропот в зале. Тем не менее, с правой стороны дружная группа клерикальных депутатов, приблизительно из ста членов, внимательно слушала, подчеркивала иные места и с набожным наклонением головы рукоплескала всякий раз, как их собрат упоминал о папе.
   Оратор кончил фразой, покрытой рукоплесканиями:
   -- Я с неудовольствием вижу, -- сказал он, -- что гордая Венеция, царица Адриатического моря, становится вассалом Турина!
   Ругон, с затылком, мокрым от пота, охрипший и, по-видимому, в конец разбитый первою своей речью, упрямо захотел возражать безотлагательно. Это было интересное зрелище. Он заявлял о своей усталости, подчеркивал ее, едва дотащился до трибуны, где пролепетал сначала несколько невнятных слов, горько жалуясь, что находит противников правительства среди почтенных людей, до сих пор выказывавших такую преданность императорским учреждениям. Тут было, конечно, недоразумение; они не захотят усилить ряды революционеров, поколебать власть, постоянные стремления которой направлены к тому, чтобы обеспечить торжество религии. Повернувшись к правой, он взывал к ней с патетическими жестами, обращался к ней со смирением, исполненным лукавства, как к сильному врагу, единственному врагу, которого опасается.
   Но мало-помалу голос его приобрел прежнюю звучность. Оратор наполнял залу своими возгласами и колотил себя в грудь кулаками.
   -- Нас обвиняют в безбожии. Это ложь! Мы почтительные сыны церкви, и имеем счастье верить... Да, господа, вера наш руководитель и главная наша опора в правительственной задаче, подчас столь тяжелой для выполнения! Что бы сталось с нами, если бы мы не предавали себя в руки Провидения? Мы имеем одно только притязание -- быть смиренными исполнителями Его предначертаний, покорными орудиями Божией воли. Вот что позволяет нам говорить громко и действовать энергически... и скажу вам, господа, я рад случаю преклонить колено со всем рвением искреннего католика перед первосвященником государем, перед августейшим старцем, для которого Франция всегда останется зоркою и преданною дщерью!..
   Рукоплескания не дали ему договорить этих слов. Триумф дошел до апофеоза. Зала стонала от восторженных одобрений.
   При выходе Клоринда дождалась Ругона. Они не обменялись ни одним словом в течение трех лет. Когда он появился помолодевший, как бы облегченный, отказавшись в один миг от всей своей политической жизни, готовый удовлетворить под фикцией парламентаризма ненасытное свое желание власти, она поддалась общему увлечению, подошла к нему с протянутой рукой, с глазами, смягченными лаской, и проговорила:
   -- Авы все-таки изрядная сила!

-----------------------------------------------------------------------------

   Первое издание перевода: журнал "Вестник Европы", 1876, NoNo 1--4.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru