Аннотация: L'Œuvre. Перевод М. Л. Лихтенштадт (1897). (В современной орфографии).
Эмиль Золя Ругон-Маккары Творчество
I
Клод проходил мимо ратуши, когда разразилась гроза. Было два часа ночи. Художник совершенно забылся, бродя по площади рынка в эту знойную июльскую ночь и любуясь ночной красотой Парижа. Но крупные, частые капли дождя заставили его очнуться, и он побежал опрометью по Гревской набережной. Однако на мосту Луи-Филиппа он остановился, раздосадованный своею трусостью, своею бессмысленною боязнью воды, и затем, размахивая руками, медленно пошел по мосту, под ливнем, гасившем фонари, едва мерцавшие среди глубокого мрака.
Впрочем, Клоду оставалось лишь несколько шагов до дома, где помещалась его мастерская. Когда он очутился на Бурбонской набережной, яркая молния осветила прямую линию старинных отелей, вытянувшихся над Сеной вдоль узкой мостовой. Стекла высоких окон без ставен мгновенно вспыхнули, освещая некоторые детали старинных фасадов -- каменные балконы, перила террас, резные гирлянды фронтонов. Здесь, под крышей старинного отеля Марту а, на углу улицы Femme-sans-Tete, помещалась мастерская Клода. Освещенная на мгновение, набережная снова погрузилась во мрак, и страшный удар грома потряс уснувший квартал.
Добравшись до своей старинной полукруглой двери с железными скобами, Клод, ослепленный дождем, стал ощупью искать пуговицу звонка, но вздрогнул, наткнувшись на живое тело, прижавшееся к двери. В эту минуту опять сверкнула молния, и Клод увидел при ее свете высокую молодую девушку в черном платье, совершенно промокшую и дрожавшую от страха. Раздавшийся вслед за молнией удар грома заставил обоих вздрогнуть.
-- Вот сюрприз! -- воскликнул Клод. -- Кто вы и что вы делаете здесь?
Он не видел ее лица в наступившей темноте, но слышал сдержанные рыдания.
-- О, сударь, умоляю вас, -- бормотала она, -- сжальтесь надо мной... Извозчик, которого я наняла на вокзале, высадил меня у этого подъезда, наговорив дерзостей... Поезд, с которым я приехала, сошел с рельсов у Невера... Мы опоздали на четыре часа, и я не застала на станции особы, которая должна была встретить меня... Боже, я в первый раз в Париже!.. Я не знаю, где я теперь...
Ослепительный свет молнии прервал ее речь. Широко раскрытыми от ужаса глазами девушка вглядывалась в эту часть незнакомого ей города, встававшего перед ней точно фантастический призрак. Дождь перестал лить. Па противоположном берегу Сены, по набережной des Ormes обрисовывались маленькие серые с неровными крышами дома, испещренные внизу вывесками лавок; налево виднелась синеватая крыша ратуши, направо -- свинцовый купол Св. Павла. Но более всего поразила девушку широкая мрачная река -- часть Сены между мастными сводами моста Марии и воздушными арками нового моста Луи-Филиппа. Какие-то странные массы обрисовывались над темной поверхностью воды -- целая флотилия судов и лодок, прачечные плоты, землечерпательная машина, привязанная к берегу, а на противоположном берегу -- барки с углем, плашкоуты, нагруженные жерновами, над которыми возвышался гигантский чугунный стержень грузоподъемного крана. Затем все исчезло в наступившей темноте.
"Какая-нибудь искательница приключений, -- подумал Клод, -- выброшенная на улицу и отыскивающая нового покровителя".
Он питал глубокое недоверие к женщинам. Этот поезд, сошедший с рельсов, этот кучер, высадивший ее у этого подъезда, казались ему нелепой выдумкой. Испуганная новым ударом грома, девушка прижалась к углу двери.
-- Во всяком случае, вы не можете ночевать тут, -- сказал Клод довольно резко.
Рыдания усилились.
-- Сударь, -- пробормотала она, -- умоляю вас, отвезите меня в Пасси... Меня ждут в Пасси.
Он презрительно пожал плечами. За дурака, что ли, принимает она его? Он машинально повернулся к набережной Целестинских монахов, где обыкновенно стояли фиакры, но там не видно было пи одного фонаря.
-- В Пасси, моя милая? Почему же не в Версаль?.. Где же я достану фиакр в такое время и в такую погоду?
В эту минуту снова блеснула молния, и девушка громко вскрикнула. Гигантский город показался ей точно забрызганным кровью, река -- огромной пропастью, края которой были свешены заревом пожара. Малейшие подробности пейзажа обрисовывались с необыкновенной ясностью: видны были запертые ставни домов на набережной des Ormes, разрез улиц de lа Masure и du Раоn-Вlаnc, пересевавших набережную; у моста Марии можно было сосчитать листья больших чинар, составлявших тут прелестный букет зелени; на противоположном берегу, у пристани, ясно обрисовались выстроившиеся в четыре, ряда баржи, погруженные огромными корзинками желтых яблок, а несколько дальше -- высокая труба прачечного плота, неподвижная цепь землечерпательной машины, кучи песку па пристани. Затем свет опять погас, река скрылась в мраке ночи и раздался оглушительный удар грома.
-- Ах, Боже мой!.. Что же мне делать?..
Дождь, недавно прекратившийся, полил снова, а поднявшийся ветер разбрасывал по набережной тяжелые массы воды с силой прорвавшейся плотины.
-- Позвольте мне пройти, -- сказал Клод. -- Тут стоять невозможно.
Оба они совсем промокли. При слабом свете газового фонаря, горевшего на углу улицы Femme-sans-Тetе, Клод мог различить фигуру девушки, платье которой промокло насквозь и прилипло к ее телу. Глубокая жалость охватила художника. Ведь подобрал он однажды на тротуаре в такую же точно ночь приставшую к нему собачку! Но вместе с тем он возмущался таким мягкосердечием, Он никогда не приводил женщин в свою квартиру. Необыкновенно робкий, он скрывал свое смущение под напускною грубостью, и в обращении с женщинами выказывал полное пренебрежение. И неужели эта девушка принимает его за дурака, которого можно подцепить таким образом?.. Но, наконец, жалость все-таки взяла верх.
-- Ладно, пойдемте, -- сказал он. -- Вы переночуете у меня.
Она окончательно растерялась.
-- У вас?.. О, Боже!.. Нет, это невозможно... Умоляю вас, сударь, отвезите меня в Пасси... Ради Бога!..
Клод вспылил. К чему еще эта комедия, раз он согласился впустить ее? Он еще раз дернул звонок. Наконец, дверь растворилась. Клод хотел втолкнуть девушку в сени.
-- Нет, нет... Я не войду!..
Но молния ослепила ее, и, когда раздался страшный удар грома, она сама бросилась в сени. Тяжелая дверь захлопнулась за лей. В сенях было совершенно темно.
-- Г-жа Жозеф, это я! -- крикнул Клод привратнице.
И, понизив голос, он прибавил: -- Дайте мне вашу руку, нам придется перебежать через двор.
Ошеломленная, растерявшаяся, она не сопротивлялась более и протянула ему руку. Они опять очутились под ливнем и бежали рядом по обширному двору барского дома со смутно обрисовывавшимися в темноте каменными арками. Наконец, когда они добрались до узенького коридорчика без дверей, он выпустил ее руку, и она услышала, как он, ворча, чиркает спичками. Но спички совершенно промокли, и пришлось подниматься ощупью.
-- Возьмитесь за перила и ступайте осторожнее... Ступеньки очень высоки...
Старинная, узкая лестница соединяла четыре этажа высокого здания и служила, вероятно, черным ходом. Молодая девушка спотыкалась на каждом шагу, взбираясь по неровным ступеням. Наконец, Клод заявил, что нужно пройти по длинному коридору, и она последовала за ним, ежеминутно хватаясь руками за стены бесконечно длинного коридора, который огибал все здание и вел к лицевой стороне его, выходившей на набережную. Затем Клод стал взбираться по узенькой деревянной лестнице без перил, ступеньки которой скрипели под ногами, напоминая лестницу деревенской мельницы. Взобравшись по ней до верхней крошечной площадки, девушка наткнулась на Клода, который остановился, разыскивая ключ. Наконец, он отворил дверь.
-- Подождите тут... Вы опять наткнетесь на что-нибудь.
Она стояла неподвижно, но сердце у нее сильно билось и в ушах шумело: шествие по бесконечным, темным лестницам совершенно ошеломило ее. Ей казалось, что она уже несколько часов взбирается таким образом по лестницам, в которых столько поворотов и закоулков, что никогда она не будет в состоянии спуститься вниз. В мастерской раздавались тяжелые шаги, слышалось падение и передвижение тяжелых предметов, сопровождавшееся бранью. Наконец, в дверях показался свет.
-- Войдите! -- крикнул художник.
Она вошла и окинула взглядом мастерскую, но ничего не могла разобрать. Слабый свет свечи терялся в обширном чердаке вышиной в пять метров, загроможденном какими-то странными предметами, бросавшими удивительные тени на серые стены. Не разбирая ничего, она взглянула на широкое стеклянное окно, по которому дождь стучал с оглушительным шумом. В это время сверкнула молния, и удар грома последовал вслед за ней с такой потрясающей силой, что, казалось, крыша дома раскололась. Безмолвная, смертельно бледная, девушка опустилась на стул.
-- Черт возьми, -- пробормотал Клод, -- она ударила где-то недалеко!.. Да, мы добрались домой вовремя. Здесь ведь уютнее, чем там, на улице, не правда ли?
Он подошел к двери, с шумом захлопнул ее и два раза повернул ключ в дверях. Девушка машинально следила за его движениями.
-- Ну, вот мы и дома, -- сказал Клод.
Впрочем, гроза начинала утихать, и только от времени до времени раздавались еще отдельные удары. Ливень превратился. Клод, охваченный странным смущением, украдкой посматривал на молодую девушку. Она, по-видимому, была недурна собой и очень молода, лет двадцати, не более. Это усиливало его недоверие в ней, хотя в глубине души он смутно чувствовал, что в ее рассказе есть доля правды. Но, как бы она там ни хитрила, она глубоко ошибается, если рассчитывает подцепить его таким образом! Стараясь принять по возможности грубый тон, он сказал:
-- Ну-с, а теперь ляжем... скорей обсохнем!
Она поднялась с выражением ужаса на лице. Этот сухопарый юноша с большой головой, обросшей волосами, внушал ей необъяснимый страх; в черной фетровой шляпе и старом коричневом пальто, порыжевшем от дождей, он напоминал героя разбойничьих сказок.
-- Благодарю вас, -- пробормотала она, -- я прилягу, не раздеваясь.
-- Как... в этом платье, с которого течет вода!.. Не говорите глупостей... Раздевайтесь сию минуту!
Он оттолкнул стулья и отодвинул полуизодранные ширмы; за ними она увидела маленький умывальный стол и узенькую железную кровать. Он откинул быстрым движением одеяло.
-- Нет, нет, не беспокойтесь! Уверяю вас, что я не лягу.
Это окончательно вывело Клода из себя; он стал жестикулировать, стучать кулаками.
-- Да перестаньте же ломаться! Чего вам еще нужно, если я уступаю вам свою постель?.. И не разыгрывайте недотроги, это совершенно ненужная комедия! Л буду спать на диване!
Он подошел к ней с выражением угрозы на лице. Испуганная, думая, что он собирается прибить ее, девушка сняла шляпку дрожащими руками. Вокруг нее на полу вода, стекавшая с ее юбок, образовала целую лужу. Клод продолжал громко ворчать. Затем им, по-видимому, овладело какое-то раздумье, и он прибавил:
-- Впрочем, если вы брезгливы, я могу переменить простыни.
И в один миг он снял простыни и перебросил их на диван, стоявший на противоположном конце мастерской. Затем он вынул из шкафа две чистые простыни и покрыл ими постель с ловкостью холостяка, привыкшего к этому. Заботливой рукой он расправил одеяло, взбил подушку, откинул простыню. -- Ну, теперь готово, ложитесь!
Но она стояла неподвижная и безмолвная, машинально проводя рукой по лифу, которого не решалась расстегнуть. Он загородил ее ширмами. Господи, какая стыдливость! Он быстро разделся, покрыл диван простыней, повесил платье на один из мольбертов и растянулся на диване. Собираясь задуть свечу, он, однако, подумал о том, что барышне придется раздеваться в темноте, и стал прислушиваться. Вначале не было слышно ни малейшего шороха, вероятно, она продолжала стоять на том, же месте, прислонившись к железной кровати. Затем послышался легкий шелест платья, медленные, сдержанные движения, точно она несколько раз останавливалась, прислушиваясь, смущенная светом за ширмами. Наконец, послышался слабый скрип кровати и затем все смолкло.
-- Хорошо ли вам, барышня? -- спросил Клод более мягким голосом.
-- Да, очень хорошо, -- отвечала она тихим, дрожавшим от волнения голосом.
-- Спокойной ночи, барышня!
-- Спокойной ночи!
Клод погасил свечу, и в комнате воцарилась глубокая тишина. Но, несмотря на сильную усталость, он долго не мог уснуть и лежал с открытыми глазами, устремленными на широкое стеклянное окно мастерской. Небо совершенно прояснилось, мириады звезд сверкали на нем. Несмотря на грозу, в комнате было невыносимо душно, и Клод метался на своем ложе, откинув одеяло. Незнакомая девушка дразнила его воображение, и в душе его происходила глухая борьба: с одной стороны -- желание доказать ей свое презрение и боязнь осложнить свою жизнь, с другой -- опасение показаться смешным, если он не воспользуется таким случаем.
В конце концов, презрение восторжествовало над другими чувствами. Он вообразил целую интригу, направленную против его спокойствия и, полагая, что разрушил ее своим равнодушием, издевался над разбитыми планами. Однако, жара все более томила его; он положительно задыхался и, наконец, совсем сбросил с себя одеяло. Но глаза его по-прежнему следили за мерцанием звезд на темном небе, и в галлюцинациях дремоты ему казалось, что он видит там дивные линии женского тела, которое он боготворил.
Затем мысли его стали путаться. Что делает она там, эта девушка? Сначала он думал, что она заснула, так как неслышно было даже ее дыхания. Но затем он услышал, как она ворочается на постели, стараясь не производить шума и задыхаясь от этих усилий. Клод стал обдумывать рассказанную молодой девушкой историю, пораженный некоторыми необъяснимыми подробностями. Но усталый ум отказывался служить ему. Да и к чему утруждать себя напрасно? Не все ли равно, сказала она правду или солгала?.. Ведь он, безусловно, решил не связываться с нею! Завтра она уйдет отсюда, и он никогда более не увидится с нею... Прощайте, сударыня!
Только па рассвете, когда стали бледнеть звезды, Клоду удалось, наконец, заснуть. Но девушка за ширмами не могла уснуть, задыхаясь в спертом воздухе мансарды. Она нетерпеливо ворочалась с боку на бок, и по временам раздавался сдержанный вздох раздраженной девственницы, смущенной присутствием мужчины, который спал так близко от нее...
Когда Клод проснулся, было уже довольно поздно; широкая полоса света врывалась в большое окно, и Клод должен был зажмурить глаза, ослепленный ярким светом. Он давно проповедовал в своем кружке, что художники-реалисты, представители школы "plein air", должны выбирать для работы именно те мастерские, которых избегают художники-академисты, т. е. помещения, залитые солнечным светом. Проснувшись, он был озадачен этим ярким светом и присел на кровать, спустив па пол голые ноги. Какой черт уложил его на этот диван? Он смотрел вокруг себя заспанными глазами и, наконец, взгляд его упал на кучу юбок, выглядывавших из-за ширм. Ах, да... там эта девочка! Он тотчас вспомнил ночное приключение и стал прислушиваться к тихому, ровному дыханию девушки, напоминавшему дыхание ребенка. Спить, кажется, безмятежным сном... и будить жаль! Несколько минут он просидел, недоумевая и почесывая ногу, негодуя на приключение, которое испортит ему, вероятно, все утро. Благоразумнее всего -- разбудить и выпроводить ее поскорей. Однако, он осторожно, стараясь не делать шума, надел брюки и туфли и на цыпочках ходил по комнате.
На старых часах с кукушкой пробило девять, и Клод стал прислушиваться с некоторой тревогой. За ширмами все было спокойно по-прежнему: доносилось только ровное, медленное дыхание девушки. Клод решил, что лучше всего приняться сейчас же за большую картину; завтрак он приготовит потом, когда можно будет двигаться, не стесняясь. Однако он все-таки не мог приняться за работу. Его, привыкшего к постоянному беспорядку, смущала эта куча юбок, брошенных бесцеремонно на пол. Платье еще не просохло, и вокруг него стояла лужа воды. Клод принялся, ворча, подбирать все предметы женского туалета и развешивать на стульях, освещенных солнцем. Как можно было бросить все в таком беспорядке! Ведь они никогда не просохнут, эти тряпки, и никогда она не уйдет отсюда! Он неловко вертел в руках все принадлежности женского туалета и ползал на четвереньках, отыскивая чулки, завалившиеся за старый холст. Это были тонкие длинные фильдекосовые чулки пепельно-серого цвета, и Клод долго рассматривал их. Мокрый подол платья промочил их насквозь, и Клод старался растянуть их, высушить в своих горячих руках, заботясь лишь о том, чтобы эта девушка могла уйти поскорей.
С той минуты, как он проснулся, его мучило желание заглянуть за ширмы. Это любопытство, казавшееся ему самому ужасно глупым, усиливало его дурное настроение. Наконец, нетерпеливо пожав плечами, он взялся уже за кисти, когда девушка пробормотала что-то, послышался шелест белья, затем опять все смолкло... Раздавалось только медленное, ровное дыхание. Тогда, бросив кисти, Клод уступил своему любопытству и раздвинул ширмы. То, что представилось его глазам, ошеломило его. Он стоял неподвижный, восхищенный, серьезный, бормоча:
-- Ах, черт возьми!.. Ах, черт возьми!..
В мастерской, нагретой солнечными лучами, врывавшимися в широкое стеклянное окно, стояла тепличная жара; молодая девушка сбросила с себя простыню и, утомленная предыдущими бессонными ночами, спала, залитая солнечным светом, спала таким глубоким сном, что ни малейшего движения нельзя было подметить на ее девственно чистом теле. Пуговки на плече рубашки расстегнулись, и левый рукав спустился с плеча, обнажая молодое тело с тонкой, как шелк, золотистой кожей, дивной формы упругую грудь, на которой обозначались два бледно- розовые пятна. Она спала, закинув голову назад и подложив под нее правую руку; распустившиеся черные волосы прикрывали ее темным покровом.
-- Ах, черт возьми!.. Как она хороша!
Да, это она, именно она, та фигура, которую он тщетно искал для своей картины, и в той именно позе, которая была нужна ему! И какая стройность форм, какая свежесть тела! Грудь была уже вполне сформирована. И куда запрятала она ее накануне так, что нельзя было догадаться о красоте бюста. Да, это настоящая находка!
Осторожно, чтобы не разбудят девушки, Клод бросился за ящиком с красками и большим листом бумаги. Затем, примостившись на низеньком стуле, он принялся рисовать. Лицо его сияло счастьем. Все, что еще так недавно волновало его, все плотские инстинкты и вожделения уступили место энтузиазму художника. Он видел теперь перед собой не женщину, а дивное сочетание линий и тонов -- белоснежную грудь, янтарные плечи, и какое-то особенное чувство благоговения овладело им. Природа точно подавляла его своим величием, он превратился теперь в скромного, почтительного, послушного мальчика, ее ученика. От времени до времени он останавливался, всматривался в спящую, прищурив глаза. Но, боясь, чтобы она не переменила позы, он с лихорадочной поспешностью снова принимался за работу, сдерживая дыхание, чтобы не разбудить ее.
Но, отдаваясь работе, он все-таки не мог прогнать неотвязно преследовавших его вопросов. Кто эта девушка?.. Очевидно, она не принадлежит к числу погибших созданий, она слишком свежа... Но для чего рассказала она эту невероятную историю?.. И он придумывал другие комбинации, казавшиеся ему более вероятными. Быть может, это дебютантка, приехавшая в Париж с своим любовником и брошенная им?.. Дли дочь мелких буржуа, совращенная какой-нибудь подругой и не осмеливающаяся вернуться к родным... Или не скрывается ли тут более сложная драма, какая-нибудь ужасная тайна, которую он никогда не раскроет? Эти предположения тревожили Клода в то время как он рисовал лицо девушки, внимательно изучая его. Верхняя часть лица -- гладкий, как чистое зеркало, лоб и небольшой нос с тонкими, нервными ноздрями -- носила печать кротости и доброты; глаза, казалось, улыбались под веками, и эта странная улыбка освещала все черты лица. Но нижняя часть лица не соответствовала общему впечатлению, челюсть несколько выдавалась вперед я слишком полные пунцовые губы, обнаруживая два ряда ослепительно белых, крепких зубов, свидетельствовали о страстности натуры и нарушали гармонию нежного, почти детского личика.
Вдруг по атласистой коже пробежал трепет. Почувствовала ли девушка пристальный взгляд мужчины, устремленный на нее? Она немедленно открыла глаза и вскрикнула:
-- Ах, Боже!..
Она точно оцепенела от испуга при виде незнакомой обстановки и мужчины без сюртука, сидевшего против нее и пожиравшего ее глазами. Но затем она порывистым движением натянула на себя одеяло и, судорожно прижала его к себе; яркая краска залила ее лицо, шею и грудь.
-- Ну, что с вами? -- вскричал раздосадованный художник, размахивая карандашом.
Но девушка лежала неподвижно и безмолвно, скорчившись и закутавшись в одеяло по самый подбородок.
-- Вы, должно быть, боитесь, что я съем вас?.. Ну, послушайте, будьте умницей, примите прежнее положение.
Она снова вспыхнула до ушей.
-- Ах, нет... нет... умоляю вас, сударь!..
Но Клод рассердился. Это упрямство молодой девушки казалось ему ужасно глупым.
-- Ну, скажите же, чего вы боитесь? Велика важность, если я увижу, как вы сложены!.. Видел я немало других женщин.
Вместо ответа она расплакалась, а он окончательно вышел из себя при мысли, что ему не удастся окончит рисунок, что жеманность этой девчонки лишит его возможности получить- прекрасный этюд для задуманной картины.
-- Так вы отказываетесь? Но ведь это ужасно глупо! За кого же вы меня принимаете?.. Разве я оскорбил вас чем-нибудь? О, если бы я думал о подобных глупостях, то мог бы воспользоваться этой ночью!.. Но мне, поверьте, моя милая, совсем не до них! Вы можете смело показывать мне все, что хотите... И знаете ли, с вашей стороны не особенно хорошо отказывать мне в таком пустяке после того, как я приютил вас, уступил вам свою постель!
Она продолжала плакать, уткнув голову в подушку.
-- Клянусь вам, что мне это очень нужно!.. Л не стал бы напрасно мучить вас!..
Однако, слезы девушки смущали его и, устыдившись своей грубости, он замолчал, желая дать ей время успокоиться. Затем он заговорил более мягким голосом:
-- Ну, ладно, если это так волнует вас, я не буду настаивать... Но если бы вы могли понять меня! Тут у меня на картине есть фигура, с которой я не могу справиться, а ваша поза вполне соответствовала моей идее!.. Знаете ли, когда речь идет об этой проклятой живописи, я готов задушить отца и мать!.. Не правда ли, вы простите меня? Вы позволите мне еще несколько минут... Нет, нет, не волнуйтесь, мае нужна не грудь... но грудь, а лицо ваше, только лицо... Ах, если бы я мог окончить лицо!.. Бога ради, будьте так любезны, приведите руку в прежнее положение... Вы окажете мне этим услугу, за которую я буду вам вечно благодарен... вечно!
Охваченный страстью художника, он умолял ее теперь, беспомощно размахивая карандашом. Он сидел по-прежнему на низеньком стуле, в некотором отдалении от нее. Это несколько успокаивало молодую девушку, и она решилась открыть свое лицо. Что же ей собственно оставалось делать? Ведь она была всецело в его власти! Да и вид у него был такой жалкий... С минуту еще она колебалась, затем безмолвно высунула руку и подложила ее под голову, стараясь другой рукой придержать одеяло у шеи.
-- Ах, какая вы добрая!.. Я потороплюсь... Вы сейчас будете свободны.
Он всецело отдался своей работе, только изредка поглядывая на нее глазами художника, который видит перед собой не женщину, а натурщицу. В первую минуту она опять вспыхнула: голая рука, которую она спокойно показала бы на балу, теперь страшно смущала ее. Но мало-помалу она успокоилась; этот юноша казался ей таким благоразумным, таким добрым; доверчивая улыбка мелькнула на ее губах, и она принялась рассматривать художника сквозь полуопущенные веки. Как он запугал ее ночью своей густой бородой, огромной головой и грубыми манерами! А между тем он был собственно недурен собой; в глубине его карих глаз светилось искреннее чувство, а нос поразил ее нежностью очертаний... красивый, тонкий нос, терявшийся в густых, жестких усах. По временам по всему его телу пробегала нервная дрожь, вероятно, вызванная возбуждением, которое воодушевляло карандаш в его тонких пальцах и глубоко трогало ее. "Этот человек, -- думала она, -- не может быть злым... грубость его зависит, вероятно, от его робости". Впрочем, она не анализировала своих ощущений и все более и более успокаивалась, всматриваясь в лицо художника.
Мастерская, правда, все еще пугала ее, и она с удивлением осматривала странное помещение, пораженная царившим в нем беспорядком. У печки лежала куча накопившейся с зимы золы. Вся мебель состояла из железной кровати, умывального столика, дивана и большого белого соснового стола, заваленного кистями, красками и грязными тарелками; посередине стола стояла спиртовая лампа, а на ней кастрюля с остатками вермишели. Между хромоногими мольбертами стояли стулья без сидений. На полу, у дивана, валялся огарок свечи; по-видимому, комнату убирали не более одного раза в месяц. Только огромные часы с кукушкой и красными цветами имели веселый, опрятный вид и звонко выбивали свое тик-так. Но более всего пугало молодую девушку неимоверное количество картин без ран, покрывавших стены сверху донизу и валявшихся в беспорядке на полу. Никогда ей не приходилось видеть таких ужасных картин. Грубая, яркая, живопись эта резала глаза, как режет ухо брань извозчиков у трактира. Тень не менее одна большая картина, повернутая к стене, невольно привлекала внимание молодой девушки. Что могло быть изображено на ней, если ее боятся даже показывать? А знойные лучи солнца, не умеряемые ни малейшим подобием штор, разливались золотой пылью по убогой мебели, ярко освещая беспечную нищету.
Продолжительное молчание показалось, наконец, неловким Клоду. Он искал, чтобы сказать, как бы развлечь барышню, заставить ее забыть о неловкости ее положения. Но он не мог придумать ничего, кроме вопроса:
-- Как вас зовут?
Молодая девушка лежала с закрытыми глазами, точно в забытьи. При этом вопросе она открыла глаза.
-- Христина.
Клод вспомнил, что и он не назвал себя.
-- А меня зовут Клодом, -- сказал он, взглянув на молодую девушку, которая громко захохотала. Это был шаловливый смех подростка-барышни, сохранившей много ребяческого. Такой поздний обмен имен, по-видимому, рассмешил ее.
-- Странно!.. Claude... Christine... оба имени начинаются с одной буквы.
Наступила новая пауза. Клод щурил глаза, волновался и не знал, чтобы еще придумать. Но вдруг девушка сделала какое-то движение и, боясь, что она переменит позу, он поспешил сказать:
-- Здесь, кажется, довольно тепло.
Она с трудом подавила смех. Жара в комнате становилась нестерпимой, и ей казалось, что она лежит не в постели, а в теплой ванне; кожа ее стала влажной и побледнела, принимая молочно-матовый цвет камей.
-- Да, довольно тепло, -- возразила она серьезно, хотя в глазах ее светился смех.
Клод пояснил добродушно:
-- Это, видите ли, оттого, что солнце пряно ударяет в окно. Но это не беда! Я нахожу даже, что приятно, когда оно припекает вожу... Не правда ли, мы обрадовались бы ему, если бы оно выглянуло ночью, когда мы стояли у подъезда?
Оба расхохотались. Клод, обрадовавшись, что, наконец, нашел тему для разговора, стал расспрашивать молодую девушку об истории, случившейся с ней ночью, без малейшего любопытства, нисколько не интересуясь узнать истину и заботясь только о продлении сеанса.
Христина рассказала ему в немногих словах свое приключение. Вчера утром она выехала из Клермона в Париж, где собиралась поступить чтицей к г-же Банзад, вдове одного генерала, очень богатой старухе, которая жила в Пасси. Поезд по расписанию должен был прийти в Париж в 9 часов 10 минуть вечера. На платформе должна была ждать ее горничная старухи; было условлено, что на ней будет черная шляпка с серым пером. Но за Невером поезд налетел на сошедший с рельсов товарный поезд, который загораживал путь. Это было началом целого ряда невзгод и задержек. Сначала пассажиры бесконечно долгое время просидели в вагонах, затем все вышли из вагонов, оставив свой багаж, и прошли пешкою три километра, до ближайшей станции, где решено было послать к месту крушения вспомогательный поезд. Таким образом, прошло два часа, да два часа еще пришлось потерять, вследствие беспорядка, вызванного столкновением по всей линии. В конце концов, поезд опоздал на четыре часа, то есть прибыл в Париж к часу ночи.
-- Не весело! -- сказал Клод, все еще не доверявший ей, но пораженный естественным сцеплением обстоятельств в этом рассказе. -- И, конечно, вы никого не застали на вокзале?
Конечно, Христина не нашла на вокзале горничной г-жи Банзад, которой, вероятно, надоело ждать. Очутившись в этот поздний час ночи одна в большой, пустынной зале Лионского вокзала, она настолько растерялась, что боялась взять извозчика и долго расхаживала по перрону с ридикюлем в руках, рассчитывая, что кто-нибудь явится за ней. Затем, когда она, наконец, решилась нанять извозчика, оказалось, что у вокзала оставалась всего одна карета; грязный кучер, от которого пахло вином, бродил около нее, нахально предлагая свои услуги.
-- И вы поехали с ним? -- спросил Клод, заинтересованный рассказом, который все еще казался ему сказкой.
Не изменяя позы, устремив глаза в потолок, Христина продолжала:
-- Он заставил меня нанять его. Он стал называть меня своей крошкой и совсем запугал. Когда я сказала ему, что мне нужно в Пасси, он рассердился и стегнул лошадь с такой силой, что я принуждена была держаться за дверцы, чтобы не упасть. Но, когда фиакр покатился по освещенным улицам, я успокоилась. На тротуарах я видела людей... Наконец, я узнала Сену. Я никогда не бывала в Париже, но подробно познакомилась с его планом. Мне казалось, что он поедет вдоль набережных, и когда я увидела, что мы переезжали через мост, меня охватил ужас. В это время пошел дождь, фиакр свернул в какое-то неосвещенное место и вдруг остановился. Кучер слез с козел и хотел влезть в карету, говоря, что совсем промок...
Клод расхохотался. Все сомнения его рассеялись: этого кучера она не могла выдумать! Христину смутил смех художника, и она умолкла.
-- Продолжаете!.. Продолжайте!.. -- сказал Клод.
-- Я тотчас выскочила в противоположные дверцы. Тогда он стад ругаться, уверял меня, что мы приехали и клялся, что сорвет с меня шляпку, если я не расплачусь с ним немедленно. Ливень усилился. На набережной не было ни души. Растерявшись, я подала ему пятифранковую монету; он стегнул лошадь, и карета умчалась с моим ридикюлем, в котором, к счастью, не было ничего, кроме двух носовых платков, половины пирожка и ключа от чемодана, застрявшего в дороге.
-- Но как вы не догадались взять номер у кучера! -- воскликнул Клод с негодованием.
Теперь он вспомнил, что, когда проходил по мосту Луи-Филиппа в самый разгар грозы, мимо него промчался какой-то фиакр. И он удивлялся, как часто действительность кажется неправдоподобной. То, что сам он придумывал, стараясь объяснить это приключение, казалось просто нелепостью перед этим естественным сцеплением случайностей жизни.
-- Вы, конечно, поймете, что я испытала, стоя у подъезда, -- прибавила Христина. -- Я знала, что я не в Пасси и что мне придется переночевать в этом ужасном Париже. К тону же эти раскаты грома, эта страшная молния... О, эта молния!.. То красноватая, то синеватая... Боже, какие ужасные картины я видела при этом фантастическом свете!
Она закрыла глаза, и лицо ее побледнело при этом воспоминании. Она опять увидела пред собой громадный город, набережные, уходившие в бесконечную даль, глубокий ров, по которому река катила свои свинцовые воды, загроможденные большими черными массами -- плашкоутами, походившими на мертвых китов, над которыми торчали, точно виселицы, чугунные трубы. Хорошо встретил ее Париж!
Наступила новая пауза. Клод углубился в свою работу. Но Христина, у которой онемела рука, сделала невольное движение.
-- Пожалуйста, опустите немного локоть, -- сказал Клод. И, точно извиняясь в своей настойчивости, он спросил с участием: -- Ваши родители придут в отчаяние, когда узнают о постигшей вас катастрофе.
-- У меня нет родителей.
-- Как!.. Ни отца, ни матери?.. Вы сирота?
-- Да, круглая сирота.
И Христина в немногих словах рассказала свою биографию. Ей было восемнадцать лет. Родилась она в Страсбурге, где временно стоял полк, в котором служил ее отец, капитан Гальгрен. Когда ей минуло одиннадцать лет, отец ее, гасконец, умер в Клермоне, где он поселился, когда вследствие паралича ног должен был выйти в отставку. Мать ее, уроженка Парижа, пять лет прожила после смерти отца в Клермоне и, получая весьма скудную пенсию, разрисовывала веера, чтобы иметь возможность дать образование дочери. Пятнадцать месяцев тому назад она умерла, оставив дочь без всяких средств к жизни; только благодаря расположению к ней настоятельницы ордена Soeurs de la Visitation, она нашла приют в монастыре этого ордена. Наконец, настоятельнице удалось достать ей место чтицы у своей старой приятельницы, г-жи Ванзад, почти потерявшей зрение, и к ней-то девушка приехала прямо из монастыря.
Слушая эти подробности, Клод все более смущался. Монастырь, благовоспитанная сирота... приключение принимало романический характер и начинало беспокоить его, стесняя его движения и мысли. Он перестал работать и сидел, опустив глаза на свой рисунок.
-- Клермон -- хорошенький городок? -- спросил он, наконец.
-- Не особенно... какой-то мрачный... Впрочем, я очень мало знаю его, я редко выходила...
Она приподнялась на подушке и продолжала тихим, взволнованным голосом, подавленная печальными воспоминаниями:
-- Мама была слабого здоровья и убивала себя непосильной работой... Меня она баловала и не жалела ничего для меня. Она пригласила лучших учителей, но я не воспользовалась ими. Сначала я все хворала, затем, поправившись, я не хотела заниматься, и только хохотала и дурачилась... Даже музыкой я не хотела заниматься, судорога сводила мне пальцы во время занятий на рояле. Лучше других предметов шла живопись...
Клод взглянул на нее.
-- Вы занимались живописью?
-- О, немного!.. Но я ничего, решительно ничего не смыслю... Мама, у которой был большой талант, научила меня писать акварелью и я иногда помогала ей, делая фоны на ее веерах... Она прелестно разрисовывала веера!..
Молодая девушка невольно окинула взглядом мастерскую, стены которой были покрыты ужасными эскизами, и в глазах ее отразилось недоумение при виде этой грубой живописи. Издали, сквозь бумагу, она видела этюд, который Клод писал с нее, но яркие краски этого этюда пугали ее, и она не решалась попросить у художника позволения взглянуть на его работу. Впрочем, ей было тяжело лежать неподвижно в этой теплой постели, и она сгорала от нетерпения, от желания уйти, покончить с этим приключением, которое казалось ей просто сном.
Вероятно, Клод догадался о ее состоянии, и ему стало страшно неловко. Бросив работу, он пробормотал:
-- Благодарю вас, мадемуазель... Простите, если я злоупотребил вашей добротой... Вставайте пожалуйста... Вам пора заняться вашими делами!
И, не понимая, почему она не решается встать с постели и даже прячет, краснея, свою голую руку под простыню, он повторял ей, что пора вставать. Наконец, он догадался о причине ее смущения, загородил кровать ширмой, бросился в противоположный конец мастерской и стал возиться там и стучать посудой, чтобы дать девушке возможность встать и одеться без боязни, что за нею подсматривают.
Среди этого шума он не расслышал, как молодая девушка несколько раз повторила:
-- Сударь... сударь...
Наконец он прислушался.
-- Сударь, не будете ли так добры... я не нахожу своих чулок...
Он бросился к ширмам. Черт возьми, о чем он думал? Что же ей делать за ширмами в одной рубашке, без чулок и без юбок, которые он развешал на стульях? Чулки просохли, он убедился в этом, расправляя их и подавая за ширму, при чем еще раз увидел голую руку девушки, свежую, гладкую, точно рука ребенка. Затем он перебросил юбки на постель и просунул ботинки; только шляпка осталась на мольберте. Поблагодарив его, молодая девушка принялась за свой туалет. Б мастерской опять водворилась тишина. Слышен был только тихий шорох белья, и едва слышный плеск воды. Но Клод продолжал суетиться:
-- Мыло в блюдце, на столике... Выдвиньте ящик и достаньте чистое полотенце... Не нужно ли вам еще воды?.. Д передам вам кувшин.
Но мысль, что он мешает ей одеваться, остановила его.
-- Ну, вот я опять надоедаю вам... Прошу вас, распоряжайтесь, как у себя дома.
Он вернулся в своей посуде. Им опять овладело сомнение, пригласить ли ее к завтраку. Неловко отпустить так... Но если предложить ей позавтракать, то визит затянется до бесконечности, и у него пропадет целое утро. Не решив окончательно этого вопроса, он вымыл кастрюлю и принялся варить шоколад; этот завтрак показался ему более приличным, чем его итальянская лапша, в которую он, по обычаю провансальцев, крошил хлеб и вливал прованского масла. Но он не успел еще справиться с шоколадом, когда молодая девушка раздвинула ширмы.
-- Как, уже?..
Христина стояла перед ним в черном платье, затянутая в корсет, чистенькая и изящная. Розовое личико дышало свежестью, пышные волосы были гладко причесаны и подобраны в узел на затылке. Клод был совершенно ошеломлен быстротой, с которой молодая девушка совершила свой туалет.
-- Ах, черт возьми, если вы во всем так искусны!..
Он находил ее выше ростом и гораздо красивее, чем она показалась ему вначале. Но особенно поразило его в ней выражение спокойной самоуверенности. Она, по-видимому, не боялась его; выйдя из постели, в которой она чувствовала себя беззащитной, надев платье и ботинки, она, казалось, приобрела надежную броню. Непринужденно улыбаясь, она смотрела ему прямо в глаза.
-- Ведь вы позавтракаете со мной, не правда ли? -- спросил нерешительно Клод.
Но она отказалась.
-- Нет, благодарю... я сейчас же отправлюсь на вокзал... Вероятно, мой чемодан уже прибыл... Оттуда я поеду в Пасси.
Напрасно Клод настаивал, что неблагоразумно выходить не позавтракавши. Она стояла на своем.
-- Так позвольте мне, по крайней мере, позвать фиакр...
-- Нет, пожалуйста, не беспокойтесь.
-- Но, послушайте, ведь не можете же вы плестись пешком до вокзала. Позвольте мне проводить вас до места, где стоят кареты... ведь вы совсем не знаете Парижа.
-- Нет, нет, я не нуждаюсь ни в ком. Если вы желаете оказать мне услугу, отпустите меня одну.
Решение ее было непоколебимо. Вероятно, ее пугала мысль показаться на улице в обществе мужчины. Об этой ночи она, конечно, никому не расскажет... солжет что-нибудь, чтобы скрыть это приключение... Клод сделал нетерпеливый жест. Тем лучше!.. Ему не придется спускаться вниз! Но в глубине души он чувствовал себя оскорбленным ее неблагодарностью.
-- Впрочем, как угодно... Я не стану навязываться.
При этой фразе неопределенная улыбка, блуждавшая на красивых губах Христины, обозначилась еще резче; углы тонко очерченного рта опустились. Не говоря ни слова, она взяла с мольберта свою шляпку и стала искать зеркала глазами, но, не находя его, принялась завязывать наудачу ленты. Она стояла с поднятыми вверх руками, освещенная золотистыми лучами солнца, и не спеша расправляла бант. Клод положительно не узнавал ее: выражение детской кротости, только что запечатленное им на рисунке, исчезло; верхняя часть лица -- чистый лоб, ясный, светлый взгляд -- совершенно стушевалась и выступила нижняя часть -- красивый рот и пунцовые губы, из-за которых виднелись великолепные, ослепительно белые зубы. Загадочная улыбка по-прежнему играла на ее губах.
-- Во всяком случае, -- заговорил опять Клод, -- вы, надеюсь, ни в чем не можете упрекнуть меня.
-- Нет, о, нет, сударь, ни в чем!
Он продолжал смотреть на нее, спрашивая себя с недоумением, не издевается ли она над ним. Но что могла она знать о жизни, эта барышня? Вероятно, то, что знают о ней все девицы в пансионах -- все и ничего. Как проникнуть в таинственные процессы пробуждения инстинктов плоти и сердца? Может быть, под влиянием необычайной обстановки артиста, под влиянием страха, испытанного ею от близости мужчины, в этой чувственно-целомудренной натуре проснулись новые желания? Может быт, теперь, успокоившись, она с презрением вспоминает о пережитом страхе? Как! Ведь он не сказал ей ни малейшей любезности, не поцеловал даже кончиков ее пальцев! Не оскорбило ли грубое равнодушие этого мужчины чувства будущей женщины, дремавшие еще в этом ребенке? Во всяком случае, она уходила разочарованная, недовольная, стараясь скрыть досаду под маской храбрости и унося смутное сожаление о чем- то страшном, чего не случилось...
-- Вы говорите, что кареты стоят за мостом, на набережной? -- спросила она. Лицо ее приняло опять серьезное выражение.
-- Да, там, где виднеется группа деревьев.
Она только что справилась со шляпкой и перчатками и стояла, опустив руки и продолжая оглядывать мастерскую. Взгляд ее упал на большое полотно, повернутое к стене; ей хотелось взглянуть на эту картину, но она не смела попросить об этом художника. Теперь ничто не удерживало ее в мастерской, а между тем она совершенно бессознательно искала чего-то... Наконец, она направилась в двери.
Когда Клод отворил дверь, маленькая булочка скатилась в комнату.
-- Вот видите, вам следовало позавтракать со мной. Привратница подает мне каждое утро свежую булочку.
Она отрицательно покачала головой. На площадке Христина опять обернулась и остановилась на секунду. На лице ее появилась прежняя веселая улыбка. Она первая протянула Клоду руку.
-- Благодарю вас... Благодарю от души...
Клод взял маленькую, обтянутую перчаткой руку и несколько секунд держал ее в своей широкой, вымазанной краской руке. Молодая девушка продолжала улыбаться. Клоду хотелось спросить: "Когда же я опять увижу вас?" Но какая-то робость парализовала его. Подождав немного, она высвободила свою руку.
-- Прощайте, сударь.
-- Прощайте, мадемуазель.
Не оглядываясь более, Христина спустилась с крутой лестницы, ступеньки которой скрипели под ее ногами. Клод вернулся в свою комнату и, хлопнув дверью, воскликнул:
-- Черт бы их побрал, этих баб!
Он был взбешен и злился на себя и на всех. Толкая попадавшуюся под ноги мебель, он продолжал громко ворчать. Ну, не прав ли он, не допуская сюда баб? Эти негодницы непременно сделают из вас болвана! Как знать, не издевалась ли над ним эта невинная пансионерка? А он, дурак, поверил ее сказкам!.. Все прежние сомнения снова овладели им. Никогда он не поверит этим басням о старушке- вдове, о несчастий на железной дороге, и в особенности о кучере... Разве подобные вещи возможны? Впрочем, ее губы вполне характеризуют ее... А выражение ее лица перед уходом... Да еще, если бы эта ложь имела какой-нибудь смысл!.. Так нет... бесполезная, бессмысленная ложь... просто искусство ради искусства! И уж, конечно, хохочет она теперь над ним!
Он сердито сложил ширмы и швырнул их в угол. Вероятно, все оставлено в беспорядке!.. Но когда он убедился в том, что все -- чашка, полотенце и мыло -- аккуратно прибрано, он возмутился, что не убрана постель, и сан принялся убирать ее. Он встряхнул неостывший еще тюфяк и взбил обеими руками подушку, задыхаясь от аромата молодого тела, которым было пропитано постельное белье. Затем, желая несколько освежить голову, он обмылся холодной водой, но влажное полотенце было пропитано тем же ароматом, который опьянял Клода и, казалось, наполнял всю мастерскую. Продолжая ворчать, он залпом выпил из кастрюли свой шоколад и, охваченный желанием поскорее приняться за работу, проглатывал большие куски булки, рискуя подавиться ими.
-- Однако здесь можно околеть! -- воскликнул он. -- Жара становится нестерпимой.
А между тем солнце скрылось и в комнате стало свежей.
Отворив форточку, находившуюся у самой крыши, Клод с чувством глубокого облегчения втянул в себя струю теплого воздуха, ворвавшегося в комнату. Затем он взял свой рисунок, головку Христины, и надолго забылся, глядя на него.
II
Клод работал над своей картиной, когда после двенадцати часов раздался хорошо знакомый ему стук в дверь. Совершенно бессознательным движением, в котором он сам не мог бы дать себе отчета, художник бросил в ящик голову Христины, по которой переделывал голову главной женской фигуры на своей картине. Затем он отворил дверь.
-- Ты, Пьер! -- воскликнул он. -- Так рано?
Пьер Сандоз, друг детства Клода, был молодой брюнет двадцати двух лет с круглой головой, квадратным носом и необыкновенно кроткими глазами. Смуглое, энергичное лицо было обрамлено только что пробивавшейся бородой.
-- Я сегодня позавтракал раньше... Мне хотелось уделить тебе больше времени... Ого, подвигается!
Он остановился перед большой картиной.
-- Но ты, кажется, изменил тип женщины!
Клод не отвечал. Оба стояли неподвижно перед картиной, -- внимательно всматриваясь в нее. Это был большой холст в пять метров ширины и три метра длины, загрунтованный, с общим наброском будущей картины, на котором выделялись лишь некоторые тщательно отделанные подробности. Маленькая поляна в лесу, ярко освещенная солнцем, была окружена стеной густой зелени. Налево от нее шла темная аллея, в конце которой виднелось светлое пятно. На поляне, среди роскошной июньской растительности, лежала голая женщина, закинув руку под голову, закрыв глаза и улыбаясь золотому дождю солнечных лучей. Вдали две другие женщины -- брюнетка и блондинка, также голые, боролись, смеясь, друг с другом, выделяясь среди зеленой листвы двумя восхитительными тонами женского тела. Для контраста художнику понадобился какой-нибудь темный предмет на первом плане, и он посадил в траву господина, в черной бархатной куртке. Господин этот сидел спиной к публике; видна была только левая рука его, опиравшаяся на траву.
-- Очень хорошо намечена большая фигура, -- сказал, наконец, Сандоз. -- Но, черт возьми, тебе предстоит страшная работа!
Клод, не отрывая глаз от своей картины, сделал самоуверенный жест.
-- Ну, до выставки успею!.. В шесть месяцев можно сделать кое-кто... Может быть, мне, наконец, удастся доказать, кто я не тупица.
Он стал громко насвистывать, восхищенный наброском, сделанным с головы Христины и охваченный внезапным подъемом духа, одним из приливов глубокой веры в свои силы; после этого он обыкновенно впадал в безграничное отчаяние, чувствуя свое полное бессилие передать природу, которой поклонялся.
-- Ну, не будем терять времени! Можно сейчас же приступить в делу.
Сандоз, желая избавить друга от расходов на натурщика, предложил ему позировать для мужской фигуры. По расчету Клода нужно было посвятить для этого четыре или пять воскресений, единственный свободный день, которым располагал Сандоз. Надевая бархатную куртку, он вдруг остановился:
-- Послушай, ведь ты сегодня, вероятно, не завтракал... Спустись-ка вниз и съешь котлетку. Л подожду здесь.
Но мысль о том, что придется потерять столько времени, возмутила Клода.
-- Нет, я завтракал... видишь кастрюлю? Да и вот осталась еще часть булки. Л съем ее, когда проголодаюсь. Ну, живей, усаживайся, лентяй!
Клод нетерпеливым движением схватил палитру и кисти.
-- Дюбюш зайдет за нами сегодня? -- спросил он. лично, мы вместе отправимся обедать... Ну, готов ли ты?.. Руку левей... голову пониже.
Расположив поудобнее подушки на диване, Сандоз принял требуемую позу, спиной к Клоду, что, однако, не мешало им беседовать. В это утро Сандоз получил письмо из Плассана, маленького города в Провансе, в котором оба они провели детство. Они воспитывались в одном коллеже, и сошлись с первого же года поступления в школу.
Клоду было девять лет, когда счастливый случай удалил его из Парижа и вернул в тот уголок Прованса, где он родился. Мать его прачка, брошенная на произвол судьбы негодяем -- отцом Клода, в это время вышла замуж за трудолюбивого рабочего, до безумия влюбленного в красивую блондинку.
Но, несмотря на их трудолюбие, им все-таки не удавалось сводить концов с концами, и они с радостью приняли предложение одного старого чудака, который вздумал взять на себя воспитание маленького Клода. Старик -- страстный любитель живописи, случайно увидел рисунки мальчика и был поражен его талантом. Таким образом, Клод был помещен в плассанский коллеж, где провел семь лет, сначала пансионером, а затем приходящим, когда поселился в доме своего покровителя. Однажды утром его нашли мертвым в постели: он умер от паралича. Духовным завещанием он обеспечил юноше годовую ренту в тысячу франков с правом располагать капиталом по достижении двадцатипятилетнего возраста. Клод, уже охваченный страстью к живописи, вышел из коллежа до окончания курса, и уехал в Париж, куда переселился еще раньше друг его Сандоз.
Клод Лантье, Пьер Сандоз и Луи Дюбюш были известны в плассанском коллеже под кличкой "неразлучных". Принадлежа к различным классам общества, совершенно несхожие по натуре, мальчики-однолетки сразу полюбили друг друга, привлеченные таинственным сродством душ, смутным сознанием своего превосходства над грубой, пошлой, зараженной общественными язвами толпой. Отец Сандоза, испанец, эмигрировавший во Францию вследствие политических смут на родине, открыл возле Плассана писчебумажную фабрику, в которой действовали новые машины его изобретения. Преследуемый злобой местного населения, измученный неудачами, он умер, оставив множество страшно запутанных процессов, которые окончательно разорили вдову его. Уроженка Бургиньона, она ненавидела провансальцев, озлобленная их отношением к мужу и, считая их даже виновниками тяжкой болезни, паралича ног, которой она страдала в последнее время. Вскоре после смерти мужа она переехала в Париж с сыном, который поступил на службу и поддерживал ее своим скудным жалованьем, мечтая в то же время о литературной славе. Что касается Дюбюша, старшего сына плассанской булочницы, то его толкала вперед мать, суровая и крайне честолюбивая женщина. Он приехал в Париж позже своих друзей и поступил в академию изящных искусств, готовясь сделаться архитектором и перебиваясь кое-как па те деньги, которые высылались ему родителями, рассчитывавшими с чисто жидовской алчностью получить в будущем не менее трехсот процентов на затраченный капитал.
-- Черт возьми, -- сказал, наконец, Сандоз, -- твоя поза не особенно удобна... У меня свело кисть руки... Позволь пошевелиться.
Клод предоставил ему расправить члены, занявшись в это время бархатной курткой. Затем, откинувшись назад и прищурив глаза, он громко расхохотался, внезапно охваченный старыми воспоминаниями.
-- Послушай, Пьер... помнишь, как в шестом классе Пульо зажег свечу в шкафу этого идиота Лалюби? Помнишь ужасы Лалюби, когда он, собираясь взобраться на кафедру, открыл шкаф и увидел иллюминацию? Пятьсот стихов всему классу!
Сандоз, зараженный веселостью Клода, растянулся на диване; затем, усевшись в прежней позе, он сказал;
-- В сегодняшнем письме это животное Пульо сообщает о женитьбе Лалюби. Подумай, эта развалина женится на хорошенькой девушке!.. Да ведь ты знаешь ее... дочь Галиссара, торговца галантерейными товарами... помнишь, хорошенькая блондинка, в честь которой мы давали серенады?
Увлекшись воспоминаниями прошлого, приятели не умолкали... Клод продолжал рисовать с лихорадочным возбуждением, Сандоз говорил с большим оживлением, сидя спиной к нему. Воспоминания детства перенесли их в коллеж, старый, заросший плесенью монастырь, раскинувшийся до городского вала. Они хорошо помнили каждый уголок его, двор, обсаженный великолепными чинарами, покрытый плесенью бассейн, в котором они научились плавать, классные комнаты в нижнем этаже, по стенам которых текла вода, столовую, где всегда пахло помоями, дортуар младших классов, о котором рассказывали ужасные истории, комнату, где хранилось белье, лазарет, в котором распоряжались кроткие сестры милосердия в черных платьях и белых чепчиках. Какой переполох произвело в коллеже исчезновение сестры Анжелики, восхитительное личико которой волновало сердца всех старших воспитанников! В одно прекрасное утро она исчезла вместе с толстяком Гермелином, который постоянно делал себе порезы на руках перочинным ножом, чтобы под этим предлогом пробраться в лазарет; где сестра Анжелика прикладывала к ранам английский пластырь.
Затем перед ними продефилировал весь персонал коллежа, целый ряд комичных или безобразных лиц: провизор, разорявшийся на гостей, в надежде выдать замуж своих дочерей, двух высоких, всегда изящно одетых, красивых девушек, которых ученики постоянно оскорбляли надписями и карикатурами на стенах коллежа; цензор Пифар, знаменитый нос которого вечно торчал из-за дверей, выдавая своего любопытного обладателя; штат профессоров, из которых каждый был заклеймен каким-нибудь прозвищем: строгий, никогда не улыбавшийся "Радамант"; "Пачкун", пачкавший своей головой все кресла, на которых сидел; "Обманула меня Адель", профессор физики, легендарный рогоносец, которого десять поколений сорванцов дразнили именем его жены, застигнутой когда-то в объятиях карабинера; свирепый воспитатель Спонтини, всегда носивший при себе корсиканский нож, который, по его словам, был обагрен кровью трех кузенов; маленький Шантекейль, добродушие которого доходило до того, что ученики преспокойно курили в его присутствии. Вспомнили юноши даже о двух уродах: поваренке и судомойке, прозванных Парабуломенос и Параллелука, которых обвиняли в том, что они среди кухонных отбросов наслаждаются радостями любви.
Затем полились воспоминания о различных шалостях, и, вспоминая их, друзья весело хохотали. Какой переполох вызвало сожжение башмаков Mimi-la-Mort или Squelette-Externe, худощавого юноши, доставлявшего контрабандой нюхательный табак всему классу! А сколько волнений пережили они в тот зимний вечер, когда отправились в часовню за спичками, лежавшими у лампады, чтобы закурить камышовые трубки, набитые сухими листьями! Сандоз, руководивший всеми, признавался теперь, что у него от страха выступил холодный пот в то время, когда он спускался с хор, окутанных мраком ночи. А историй с майскими жуками! Клоду в один прекрасный день вздумалось зажарить в пюпитре майских жуков, чтобы убедиться в том, действительно ли они так вкусны, как ему говорили. Но вдруг из пюпитра поднялся такой вонючий, едкий дым, что надзиратель схватил графин с водой, воображая, что вспыхнул пожар... А опустошение полей, засеянных луком, во время прогулок; а бросание камней в стекла домов, при чем считалось особенным шиком выбить в них нечто, напоминающее какую-нибудь из географических карт! А уроки греческого языка! Один из учеников выписывал до прихода весь урок крупными буквами на классной доске, по которой все лентяи отвечали без запинки, к удивлению учителя, который ничего не замечал! А проделка со скамейками на дворе! Однажды они распилили все скамейки и затем понесли их, точно покойников, вокруг бассейна, образуя длинный кортеж и распевая похоронные песни. Дюбюш, исполнявший роль духовного лица, хотел почерпнуть в шапку воды и кувырнулся в бассейн. Но забавнее всего была та ночь, когда Пульо привязывал в одной веревке все горшки в дортуаре; утром, схватив веревку, он помчался по коридорам и по лестницам трехэтажного дома, а за ним с грохотом летел фаянсовый хвост, прыгая и разбиваясь вдребезги.
Клод стоял с кистью в руке, заливаясь веселым смехом.
-- Ах, эта скотина Пульо!.. Так он пишет тебе?.. Что же он делает там теперь?
-- Да ровно ничего, -- возразил Сандоз, поправляя подушки. -- Письмо его преглупое... Он кончает курс юридических наук и, вероятно, сделается стряпчим, как и его отец. И каким тоном он говорит об этом! Так и сквозит глупая чопорность остепенившегося буржуа!
Наступила опять пауза.
-- Нас, видишь ли, старина, -- заговорил опять Сандоз, -- нас застраховала сама судьба от подобной участи.
Другие воспоминания пронеслись пред ними, воспоминания о восхитительных днях, проведенных за городом, под открытым небом, под лучами южного солнца. Еще будучи совсем маленькими, трое "неразлучных" пристрастились к далеким прогулкам. Они пользовались каждым праздничным днем, уходили за несколько верст, становясь с каждым разом смелее, знакомясь с краем; иногда они предпринимали прогулки, которые длились несколько дней. Ночевали они в таких случаях где попало: в дупле дерева, на теплом гумне, где солома, околоченная от зерен, служила им прекрасной постелью, или в заброшенной избушке, пол которой устилался ими тимьяновой или лавандовой травой. Они бессознательно удалялись от людей, бессознательно стремились на лоно матери-природы, охваченные инстинктивной любовью детей к деревьям, рекам и горам, бесконечно радуясь предоставленной им свободе.
Дюбюш, живший в коллеже, присоединялся к Сандозу и Клоду только в дни, свободные от занятий. К тому же он, как вообще все прилежные ученики, был довольно тяжел на подъем. Что касается Клода и Сандоза, то они никогда не чувствовали усталости. Каждое воскресенье один из них будил по уговору другого около четырех часов утра, бросая камешки в ставни спальни. Виорна, орошающая долины Плассана и извивающаяся по ним узкой лентой, в летние дни являлась предметом их постоянных грез. Все они отлично плавали с двенадцатилетнего возраста и проводили часто целые дни у реки, совершенно нагие, то греясь в песке, то бросаясь в воду, плавая на спине или на животе, или же зарывались в траву и выслеживали угрей по целым часам. Казалось, что жизнь в этой хрустально-чистой воде, под золотистыми лучами солнца охраняла их детство, сохранила в них наивный смех школьников даже в то время, когда, будучи уже юношами, они в жаркие июльские ночи возвращались в город, равнодушные к его соблазнам. Затем они стали увлекаться охотой, той охотой, которая возможна в краях, где нет дичи, где отправляешься за шесть льё, чтобы застрелить с полдюжины винноягодников. Нередко они возвращались с пустыни сумками или с одной летучей мышью, по неосторожности попавшейся при входе в предместье, когда они разряжали ружья. Как часто при воспоминании об этих прогулках глаза друзей наполнялись слезами!.. Перед ними обрисовывались бесконечные дороги, покрытые белой пылью, точно свежевыпавшим снегом... Как часто шествовали они по этим дорогам, не останавливаясь, радуясь скрипу своих грубых сапог. Иногда они сворачивали с дороги и шли по красноватой земле, насыщенной железом. Над ними расстилалось тяжелое свинцовое небо, а кругом пи малейшей тени... только малорослые оливковые деревья да покрытые чахлой листвой миндальные деревья. Зато какая сладкая истома овладевала ими по возвращении! И как наслаждались они тем, что от усталости не чувствовали под собой ног, а двигались точно по инерции, возбуждая себя какой-нибудь, ужасной солдатской песней!
Клод захватывал с собой вместе с пороховницей и коробкой с пистонами альбом, где он набрасывал некоторые виды. Сандоз брал с собой томик какого-нибудь поэта. В то время их всецело охватила волна романтизма, длинные оды оглашали окрестности. И если им удавалось отыскать ручеек и несколько ив, бросавших тень на раскаленную землю, они способны были забыться там до появления звезд, разыгрывая целые драмы, которые они знали наизусть, декламируя громовым голосом роли героев и тоненьким голосом, напоминавшим флейту, роли ingenues и королев. В такие дни они оставляли в покое воробьев. Охваченные с четырнадцатилетнего возраста страстным влечением ко всему, что касалось области литературы и искусства, юноши эти жили среди притупляющей сонливой ограниченности маленьких провинциальных городков своей обособленной жизнью, исполненной глубокого энтузиазма. Вначале они увлекались Гюго, величественными образами его поэзии, гигантскими призраками, появлявшимися среди вечной борьбы антитез, и с пафосом, декламировали его, восхищаясь заходом солнца над руинами. Вся жизнь развертывалась перед ними тогда под великолепным, но ложным освещением пятого акта эффектной пьесы. Затем их взволновал Мюссе своей страстью и своими слезами. В нем они слышали биение собственного сердца... Новый мир открылся перед ними, более близкий им, более доступный мир, пробудивший в юных сердцах чувство бесконечной жалости к ужасным страданиям, переполнявшим этот мир. Охваченные неутомимой жаждой чтения, свойственной их возрасту, молодые люди поглощали прекрасное и плохое и, в силу присущей им потребности увлекаться чем-нибудь, нередко провозглашай какую-нибудь дрянную вещь первоклассным произведением. Бак совершенно верно заметил Сандоз, их спасла от растлевающего влияния среды эта страсть к природе, к прогулкам, к чтению. Они никогда не заходили в кафе и питали отвращение к городу, утверждая, что зачахли бы на городских мостовых, как чахнут в клетках орлы. Большинство школьных товарищей проводило свободное от занятий время за мраморными столиками кафе, играя в карты и угощаясь на счет проигравших. Клод и Сандоз возмущались всем складом провинциальной жизни, втягивавшей в свою тину молодые существа, приучая их к клубам, к газетам, которые читались от первой до последней строки, к ежедневным прогулкам в известные часы дня на одном и том же бульваре. Под влиянием этого настроения "неразлучные" часто взбирались на окрестные холмы и, отыскав уединенное местечко, декламировали стихи, иногда под проливным дождем, не желая возвратиться в презренный город. Презирая условия городской жизни, они мечтали поселиться на берегу Виорны, жить дикарями, наслаждаясь купанием и обществом пяти-шести книг. Даже женщин они совершенно исключили из своей жизни; в присутствии их они становились робкими и неловкими, но в этой робости они видели свое нравственное превосходство над другими молодыми людьми. Клод в течение двух лет томился любовью к молоденькой шляпочнице, которую он каждый вечер провожал домой, держась на почтительном расстоянии. Сандоз тешился мечтами о неожиданных встречах с барышнями во время путешествий, грезами о красавицах, которых он встретить в каком-нибудь лесу, которые отдадутся ему и затем, словно тени, исчезнут в сумерках. Друзья и теперь еще часто смеялись над единственным любовным приключением того времени, над серенадами, которыми они выражали свою любовь двум девочкам-подросткам; под их окнами друзья просиживали ночи, играя на кларнете и корнет-а-пистоне к ужасу всех буржуа того квартала, пока в один прекрасный вечер выведенные из себя родители не вылили на музыкантов несколько горшков помоев.
Да, счастливое то было время! Какой веселый смех раздается при одном воспоминании о нем! Стены мастерской покрыты целым рядом эскизов, сделанных художником во время недавнего путешествия на юг, и, глядя на них, молодым людям кажется, что над ними -- знойное синее небо, а под ногами -- красноватая земля. Вот расстилается равнина, усеянная малорослыми сероватыми оливковыми деревцами, за ней обрисовываются розовые вершины холмов. А вот тут, под аркой старого моста, покрытого пылью, тихо течет обмелевшая Виорна, между сожженными солнцем и точно покрытыми ржавчиной берегами, на которых не видно никакой растительности, кроме кустарников, умирающих от жажды. А там -- ущелье Инфернэ, за которым видна покрытая обрушившимися утесами грозная пустыня, катящая в бесконечную даль свои каменные волны. Вот целый ряд хорошо знакомых уголков -- тенистая долина Раскаяния, настоящий букет среди сожженных солнцем полей. А там -- лес des-Trois-Bons-Dieux, на темных соснах которого, освещенных горячими лучами солнца, блестят, точно слезы, крупные капли смолы. А вот и Жас-де-Буфан, белеющий среди обширных красных земель словно мечеть среди огромной лужи крови... Вот еще целая серия знакомых уголков: овраги, в которых камни казались совершенно раскаленными от жары, песчаные языки, впитывавшие капля за каплей всю воду Виорны, дорожки, протоптанные козами, горные вершины, обрисовывавшиеся на небесной лазури.
-- А это что? -- воскликнул вдруг Сандоз, указывая на один из эскизов. -- Я не помню этого!
Клод тряхнул в негодовании палитрой.
-- Как! Ты не помнишь?.. Ведь мы чуть было не свернули себе тут шеи. Помнишь, мы карабкались с Дюбюшем со дна Жомгарды. Стена была крутая, гладкая, мы цеплялись ногтями. Добравшись до середины, мы повисли и не в состояния были ни подняться наверх, ни спуститься обратно вниз. Наконец, выбравшись кое-как, мы принялись жарить котлеты, и чуть было не подрались из-за них...
-- Ах, да, помню! -- воскликнул Сандоз. -- Каждый из нас должен был жарить свою котлетку на прутьях розмарина, которые мы развели, а ты вывел меня из себя насмешками над моей котлеткой, превращавшейся в уголь.
-- Да, все это прошло, дружище! Теперь нам не до прогулов.
Действительно, с тех пор, как сбылась мечта "неразлучных" -- поселиться в Париже, чтобы завоевать его, существование их было весьма тяжелое. Вначале они предпринимали хоть изредка отдаленные прогулки, отправлялись иногда но воскресеньям пешком через заставу Фонтенебло, бродили по лесам Бельвю и Медон и затем возвращались через Гренель. Но с течением времени они отказались и от этих прогулок. Париж приковывал их, и они почти не сходили с его мостовой, всецело отдаваясь борьбе, одушевлявшей их.
С понедельника до субботы Сандоз работал до изнеможения в мэрии пятого округа, в темном углу бюро, где велись записи новорожденных, пригвожденный к месту мыслью о своей матери, которую он с трудом поддерживал, получая жалованья сто пятьдесят франков в месяц. Дюбюш спешил отдать родителям проценты с затраченного на него капитала и искал сверх своих академических занятий, занятий частных у архитекторов. Клод один пользовался свободой, благодаря своей ренте в тысячу франков, но и он бедствовал в конце каждого месяца, в особенности, когда приходилось делиться с товарищем. К счастью, нашелся покупатель, старый торговец Мальгра, который от времени до времени покупал у Клода небольшую картину за десять -- двенадцать франков. Впрочем, Клод предпочел бы голодать, чем торговать искусством -- писать портреты для буржуа и изображения святых, или разрисовывать шторы для ресторанов и вывески для повивальных бабок. По приезде в Париж он занимал обширную мастерскую в переулке Бурдоне, но потом, ради экономии, переселился на Бурбонскую набережную. Тут он жил настоящим дикарем, презирая все, что не касалось живописи. С родными, к которым он питал отвращение, он совсем разошелся после разрыва с теткой, колбасницей, возмущавшей его своим здоровьем. Только падение матери, которую мужчины обирали и затем выталкивали на улицу, глубоко печалило его.
-- Ну, что же ты опять съехал? -- крикнул он вдруг Сандозу.
Но Сандоз объявил, что он окоченел и соскочил с дивана, чтобы расправить члены. Клод согласился дать ему десятиминутный отдых. Разговор перешел на другие предметы. Клод был в самом добродушном настроении. Когда работа шла удачно, он мало-помалу воодушевлялся, становился разговорчив; но, когда он чувствовал свое бессилие, он приходил в какое-то исступление и работал, крепко стиснув зубы. Как только Сандоз принял прежнюю позу, Клод снова заговорил, усердно размахивая кистью:
-- Ну, старина, дело подвигается... И какая же тут у тебя славная фигура!.. Ах, болваны, уж эту-то картину вы примете у меня!.. Д, без сомнения, отношусь строже к самому себе, чем кто-либо из вас, и если я одобряю картину, то это важнее одобрения всех судей в мире... Ты помнишь мою картину "Рынок"?.. Два мальчугана на куче овощей... Так вот, я замазал ее... задача не по плечам мне. Но я вернусь к ней в будущем, обязательно вернусь!.. И я напишу еще много таких картин, которые сведут с ума всех этих судей!
Художник протянул руку и сделал жест, которым, казалось, расталкивал толпу. Затем он наложил на палитру голубой краски и, смеясь, заговорил о том, какую рожу состроил бы, увидев эту картину, его первый учитель, старик Белло, однорукий капитан, лет двадцать пять преподававший рисование плассанским мальчуганам в зале плассанскаго музея. Впрочем, и творец знаменитой картины "Нерон в цирке", художник Берту, мастерскую которого он по приезде в Париж посещал около полугода, двадцать раз твердил ему, что он никогда ничего не достигнет. Ах, как он сожалел теперь об этих шести месяцах бессмысленных упражнений под руководством человека, взгляды которого совершенно расходились с его собственными взглядами. А занятия в Лувре! Клод находил, что лучше отрубить себе кисть руки, чем портить зрение, работая над копиями, скрывающими от нас действительный мир. Задача искусства должна сводиться в правдивой передаче того, что видишь и чувствуешь. Разве пучок моркови, да, пучок моркови, переданный без прикрас -- таким, каким мы видим его, не стоит шикарной академической живописи, состряпанной по известным рецептам? Да, приближается день, когда удачно написанная морковь произведет революцию! Вот почему он довольствовался теперь тем, что отправлялся иногда работать в свободную мастерскую Бутена, открытую бывшим натурщиком в улице Гюшет. За двадцать франков он ног пользоваться там натурщицами и натурщиками, рисовать с них, забившись в свой уголок. И, охваченный желанием добиться передачи природы, Клод работал до изнеможения, не подкрепляя себя пищей, не отрываясь от работы, рядом с изящными молодыми людьми, которые называли его лентяем и напыщенным тоном говорили о своих работах, заключавшихся в копировании носов и ртов под наблюдением учителя.
-- Послушай, старина... Когда один из этих молодцов напишет такой торс, пусть придет сюда... тогда потолкуем.
Клод указывал кистью на картину, висевшую на стене у дверей -- великолепный этюд, исполненный рукой мастера. Рядом с ним висели и другие восхитительные этюды -- прелестные ноги девочки, туловище женщины, полное жизни от переливавшейся под атласистой кожей крови. В те редкие часы, когда художник чувствовал некоторый подъем духа, он гордился этими этюдами -- своей академией, как он называл их. И действительно, эти работы указывали на громадное дарование художника, творчество которого было парализовано внезапными и необъяснимыми припадками бессилия. Рисуя размашистыми движениями бархат куртки, Клод продолжал говорить, не щадя никого в своей суровой непримиримости:
-- Да, все эти пачкуны, все эти лжезнаменитости -- дураки или подлецы: все они преклоняются пред общественным мнением. Ни одного не найдется между ними, у которого хватило бы храбрости дать пощечину этим буржуа!.. Я, как ты знаешь, не перевариваю этого старикашку Энгра. А все-таки я признаю его человеком и готов низко поклониться ему, потому что он наплевал на всех и заставил этих идиотов, которые воображают, что поняли его, принять свою картину' Кроме него у нас только два художника: Делакруа и Курбе. Все остальное -- дрянь. Старый лев-романтик все еще прекрасен. Он покрыл бы, пожалуй, своими декорациями все стены Парижа, если бы ему предоставили свободу, краски точно льются с его палитры. Конечно, все это лишь грандиозная фантасмагория... Но ведь нужно было сразить чем-нибудь сильным академическую рутину... Затем явился тот... суровый работник, настоящий художник-классик... Эти идиоты не поняли его... И какой же раздался рев! Профанация!.. Реализм!.. А пресловутый реализм выражался только в сюжетах; манера же писать осталась прежняя -- манера наших старых мастеров... Оба они -- Делакруа и Курбе -- явились вовремя, каждый из них сделал шаг вперед. А теперь... о, теперь!..
Он замолчал, отступил на несколько шагов, чтобы лучше судить об эффекте своей работы, и затем снова заговорил:
-- Да, теперь нужно нечто другое. Но что именно? Этого я не знаю... О, если бы я знал, если бы я мог знать, я был бы силой! Да, не было бы равного мне... Но я чувствую только, что грандиозный романтизм Делакруа должен рухнуть, что мрачная живопись Курбе погибнет, отравленная затхлой плесенью мастерской, в которую никогда не проникает солнечный луч... Видишь ли, нужно больше солнца, воздуха, света, молодости... нужно, чтобы предметы и живые существа изображались такими, какими мы видим их при настоящем, а не искусственном свете, нужно, наконец... Но я не могу выразить ясно своей мысли... нужно нечто новое, нужна живопись, которая создавалась бы нами... нашими глазами...
Он заикался, бормотал слова охрипшим голосом, не будучи в состоянии формулировать то предчувствие близкого переворота в искусстве, которое зарождалось в его душе. Водворилось глубокое молчание. Вздрагивая от волнения, Клод продолжал писать бархат куртки.
Сандоз слушал его, не двигаясь, сидя лицом к стене. Наконец, точно говоря во сне с самим собою, он произнес тихим голосом:
-- Да, конечно, мы ничего не знаем... Но мы должны узнать!..
Каждый раз, когда один из наших профессоров навязывал мне какую-нибудь истину, в душе моей поднималось сомнение, и я невольно задавал себе вопрос: заблуждается ли он сам или вводит меня в заблуждения? О, узкие понятия их выводят меня из себя. Мне кажется, что истина должна быть шире... Ах, если бы можно было посвятить вею жизнь свою одному произведению, которое охватывало бы все: предметы, животных, людей, все мироздание! И охватывало бы их не в порядке наших философских руководств, не в пошлой иерархии, удовлетворяющей нашему высокомерию, но в связи со всеми явлениями всемирной жизни... Да, создать мир, в котором мы лишь случайное явление, в котором каждая случайно пробежавшая мимо собака, каждый камень, лежащий на дороге, дополняли и объясняли бы нас, создать мир, великое целое, в котором не было бы высших и низших сфер, не было бы условных понятий о грязном и чистом -- словом, дать всеохватывающую, правдивую картину существующего мира... Без сомнения, романисты и поэты должны обратиться к единственному источнику истины, к науке. Но вопрос в том, чего именно требовать от нее? Вот тут-то и споткнешься... Боже, если бы я знал это, какую массу книг я бросил бы толпе!
Сандоз умолк. Прошлой зимой он издал свою первую книгу -- ряд восхитительных очерков, написанных в Плассане, в которых лишь изредка слышались более резкие ноты, указывавшие на протест автора против рутины. С тех пор он шел ощупью, стараясь разобраться в тревожных мыслях, бродивших в его мозгу. Вначале, увлекаясь гигантскими замыслами, он хотел изложить генезис мира, разбив его на три периода: историю сотворения мира, восстановленную согласно данным науки; историю человечества, являющегося играть свою роль в цепи живых существ и, наконец, историю будущего целого ряда последующих поколений, довершающих творений бесконечной работой жизни. Но он остановился в своем Замысле, запуганный смутными гипотезами этого третьего периода, и стал искать более тесной рамки, которая могла бы, однако, вместить его грандиозные идеи.
-- Ах, только бы иметь возможность видеть все и передать все кистью! -- начал опять Клод после довольно продолжительного молчания. -- Нужно бы покрыть живописью все стены домов, расписать все вокзалы, рынки, мэрии, все здания, которые будут воздвигаться, когда архитекторы не будут так ограничены, как. теперь. Для этого нужны только здоровые руки и светлые головы... в сюжетах не будет недостатка. Можно изображать уличную жизнь... жизнь бедняков и богачей, жизнь на рынках, на скачках, на бульварах, в тесных переулках... Можно затронуть все страсти, изобразят крестьян, животных, целые деревни... Я покажу, покажу им все, если только я сак не окажусь тупицей. У меня при одной мысли об этом начинается зуд в руках. Да, я изображу всю современную жизнь! Я дам фрески вышиной с Пантеон!.. Я напишу такую массу картин, что они завалят Лувр!
Бак только Сандоз и Клод оставались одни, они всегда доходили до экзальтации. Они возбуждали друг друга, опьянялись мыслью о будущей славе, но в этой экзальтации сказывалось столько молодых, нетронутых сил, такая безумная жажда работы, что друзья нередко сами добродушно посмеивались над своими грандиозными мечтами, хотя всегда чувствовали себя более сильными, более смелыми после таких порывов.
Клод, отступивший теперь до самой стены, стоял, прислонившись к ней и не отрывая глаз от картины. Сандоз, утомленный своей позой, встал с дивана, я подошел к нему. Оба смотрели, не говоря ни слова, на картину. Фигура господина в бархатной куртке была совсем готова, рука его производила очень оригинальное впечатление среди свежей зелени травы, но спина образовала большое, темное пятно, вследствие чего маленькие силуэты двух женщин на заднем плане казались отодвинутыми еще дальше, в глубину залитой светом поляны. Главная же фигура -- женщина, распростертая в траве, лишь едва намеченная, казалась еще мечтой, желанной Евой, поднимавшейся из земли с улыбающимся лицом и закрытыми глазами.
-- А как ты назовешь эту картину? -- спросил Сандоз.
-- Plein air, -- отчеканил Клод.
Но это название не понравилось писателю, который не раз поддавался искушению призвать литературу на помощь живописи.
-- Plein air... Это ничего не выражает.
-- Тем лучше!.. Несколько женщин и мужчина отдыхают в лесу, на солнце. Разве этого недостаточно? Эх, дружище, из этого сюжета можно сделать великое произведение!
Несколько откинув назад голову, он пробормотал:
-- Черт возьми, все-таки мало света!.. Меня сбивает этот Делакруа... А там... Эта рука напоминает Курбе... Эх, мы все насквозь пропитаны романтизмом. Мы слишком долго копошились в нем в молодости, теперь нам нелегко отделаться от него. Для этого нужны более радикальные средства.
Сандоз грустно пожал плечами. Он тоже вечно жаловался, что родился на рубеже -- между Гюго и Бальзаком! Но в общем Клод был удовлетворен сегодняшним сеансом; еще два-три таких же сеанса, и фигура его будет совсем готова. На этот раз он не хотел долее начать приятеля. При этом заявления оба расхохотались, так как Клод обыкновенно доводил натурщиков до полного изнеможения. По сегодня он сам едва стоял на ногах от усталости и голода, и когда пробило пять часов, он набросился на оставшиеся ломоть хлеба. Совершенно машинально, не отрывая глаз от картины, которая всецело овладела им, он разламывал его на куски и проглатывал их, почти не прожевывая.
-- Пять часов, -- сказал Сандоз, зевая и поднимая руки вверх. -- Пойдем обедать... А вот и Дюбюш!
В дверях раздался стук, и вслед затем в мастерскую вошел Дюбюш. Это был плотный брюнет с коротко остриженными волосами и большими усами. Поздоровавшись с друзьями, он остановился в недоумении перед картиной. В сущности, эта живопись, не подчинявшаяся строгим правилам, смущала аккуратного ученика, уважавшего точные формулы, и только дружба его к Клоду обыкновенно сдерживала его критику. Но в этот раз он глубоко был возмущен.
-- Ну, что?.. Тебе не нравится картина? -- спросил Сандоз, следивший за ним.