После освобождения крестьян великая барская литература была развенчана. Чтобы долго с нею не возиться, Писарев сразу посягнул на самого Пушкина... И начались "шестидесятые годы".
Все крупные писатели, застигнутые реформой, возникли еще по ту сторону шестидесятых годов. Теперь они продолжали действовать и развиваться почти в одиночестве. Величайшие произведения Толстого и Достоевского нередко оставались неразрезанными в толстых журналах. Говорить о красоте, о душе считалось признаком сытой жизни и пустой головы. Наступило царство политической сатиры. Властителями дум были Щедрин и Некрасов. Вошли в моду беллетристы-народники. Вообще же каждый роман или повесть должны были непременно иметь политический оттенок, что-нибудь обличать или преследовать общественные цели.
Так длилось почти тридцать лет! Много, много было написано за это время... Но что же изо всего этого осталось сколько-нибудь устойчивого и ценного, по сравнению с теми прежними, вечными писателями?
Несомненно, что и в этот период появлялись талантливые люди. Многие были очень популярны. Они сослужили свою службу культуре и прогрессу. Но, так или иначе, по выражению Амфитеатрова, они "заклали свой талант на жертвеннике публицистических всесожжений". Их имена запишутся в историю словесности и, пожалуй, политики. Зато в сокровищнице искусства едва ли многие из них уцелеют... Следует еще отметить, что за тот же период ярко вспыхнула и широко развилась журналистика, выдвинувшая свои замечательные фигуры, но это уже особый отдел прессы, о котором я не говорю.
В поэзии образовалась пустыня... Казалось, что деспотизму Михайловского и надзору Скабичевского никакого конца не предвидится. И действительно, все прекрасное, как наследие барства, считалось как бы навеки постыдным.
Нужно было нечто феноменальное, чтобы освободиться от этого гнета. Нужно было, чтобы народился какой-нибудь разночинец, почти мужик, выросший в демократической среде, близкий к самым низшим классам общества, и который бы в то же время был с головы до ног естественным, сильным художником.
Таким феноменом явился Чехов.
Грамотное простонародье, городская беднота, студенты, учителя, земские врачи, интеллигенция и пролетариат, т.е. все те слои, в которых легче всего развивается социальное брожение, где заглушается и всего скорее возможен протест, впервые нашли в Чехове своего правдивого изобразителя. Но вместе с тем и тонкие ценители искусства почувствовали в авторе близкого им человека и пленились его дарованием. Произошло необъяснимое и небывалое в нашей литературе слияние демократизма и эстетики.
Вспомните этот центральный монолог для понимания Чехова из его рассказа "Дом с мезонином".
"Медицина была бы нужна только для изучения болезней, как явлений природы, а не для лечения их. Если уж лечить, то не болезни, а причины их. Устраните главную причину - физический труд, и тогда не будет болезней. Не признаю я науки, которая лечит, - продолжал я возбужденно. - Науки и искусства, когда они настоящие, стремятся не к временным, не к частным целям, а к вечному и общему, - они ищут правды и смысла жизни, ищут Бога, душу, а когда их пристегивают к нуждам и злобам дня, к аптечкам и библиотечкам, то они только осложняют, загромождают жизнь. У нас много медиков, фармацевтов, юристов, стало много грамотных, но совсем нет биологов, математиков, философов, поэтов. Весь ум, вся душевная энергия ушли на удовлетворение временных, преходящих нужд... У ученых, писателей и художников кипит работа, по их милости удобства жизни растут с каждым днем, потребности тела множатся, между тем до правды еще далеко, и человек по-прежнему остается самым хищным и самым нечистоплотным животным, и все клонится к тому, чтобы человечество в своем большинстве выродилось и утеряло навсегда всякую жизнеспособность. При таких условиях жизнь художника не имеет смысла, и чем он талантливее, тем страннее и непонятнее его роль, так как на поверку выходит, что работает он для забавы хищного нечистоплотного животного, поддерживая существующий порядок. И я не хочу работать и не буду... Ничего не нужно, пусть земля провалится в тартарары".
Из этих слов вы видите, что Чехов превыше всего ставит стремление не к временным, не к частным целям, а к вечному и общему. Он ищет правду жизни, ищет Бога и душу. Он сетует, что в сложившихся у нас условиях деятельность поэта и художника не имеет никакого смысла...
Разве это не открытая революция против Михайловского?! Да. Здесь не только была революция, но и совершился переворот.
И я бы выразил мою основную мысль в оценке Чехова такой метафорой. Чехов перехватил в свои руки угасавший факел поэзии, считавшийся в его время пустой бутафорией дворянской литературы, - он с верою взял его в свои руки, в руки бедняка-демократа, разжег его до яркого пламени и передал этот факел всем будущим писателям, без различия сословий и партий, с нерушимым заветом: "Сим победиши!"
По крайней мере, сам Чехов именно этим и победил.
Теперь мне поневоле придется цитировать самого себя.
Пятнадцать лет тому назад, прочитав очередную новую книжку рассказов Чехова, я не удержался и напечатал в "Новом времени" краткую заметку, в которой, между прочим, сказал:
"Как важно иметь искренний талант! И как легко бывает читателю, когда он встречается с творчеством натуральным и свежим, как чистый воздух, как теплая кровь... Не видно никаких досадных примесей: все выходит пропорционально, просто и живо.
Чехов имеет редкий дар свободно выражать то, что ему нужно. Он никогда не плетет околесицы, не вязнет по дороге, не смущается задуманным сюжетом, не боится проиграть в вашем мнении, не щеголяет своими лучшими страницами и не раздражает самого пресыщенного вкуса подозрительным гарниром. И вам читается все подряд, само собою, потому что автор сразу дает вам чувствовать свое равновесие, и вы, после двух-трех страниц, говорите себе: "Слава Богу! С этим человеком можно во всем идти рука об руку, забывая о себе, забывая, что держишь книгу.
Чехов имеет, - продолжал я, - свою обширную и верную публику. Его талант не гремит преувеличенно (и это было бы скорее опасным симптомом), но зато критика отметила его невольно. И пока он напишет требуемую от него "большую вещь" или проявит "настоящую мощь", - в нем тем не менее можно видеть общепризнанного наследного принца наших крупных писателей".
Так писал я в 1895 году.
Моя заметка затерялась, но печатные отзвуки ее доходили до меня еще довольно долго. Раньше других пожурил меня В. П. Буренин за скороспелое возведение Чехова в "дофины". Но несколько лет спустя, в "Мире искусства", мне напомнили, что пора бы признать Чехова вступившим на престол.
Думаю, что в действительности Чехов вступил на престол, - как и большинство поэтов, - только после своей смерти. И теперь его уже нельзя свергнуть!
Хотя еще недавно тот же консервативный г. Буренин, ревнитель и поклонник романтической эпохи, скептически отнесся к художественным силам Чехова и указал на слабость некоторых его вещей, но это едва ли умалит образ дорогого всем писателя. Нужно помнить, что Чехов был печатный работник, не имевший досуга возводить свои произведения "в перл создания", и многое попало в его книги в виде наскоро набросанных страниц. Зато можно поручиться, что в каждом его отрывке есть нужная мысль, интересная задача. Наконец, эти эскизные вещи совершенно теряются в громадном изобилии поистине драгоценных, неувядаемых шедевров.
Есть у Чехова одна особенность, мешающая консервативной критике и публике приравнять его к избранникам литературы. Это - его манера писать, несхожая с кованым языком Лермонтова, с выработанной, непогрешимой прозой Гоголя и Тургенева. Но хрупкий, торопливый, почти разговорный слог Чехова имеет свою чарующую силу. Читатель, небрежно пробегающий первые строки, затем уже не отрывается от книги. Чехов не мог писать иначе. Его впечатлительность быстро отзывалась на громадную, почти необъятную пестроту образов и явлений. Им наскоро зарисовано столько фигур, положений, картин, поднято столько вопросов, что поле его художественных завоеваний, при сравнительно недолгой карьере, можно назвать колоссальным. Богатства его беллетристики до сих пор еще не исчерпаны. Печать то и дело извлекает из Чехова новые афоризмы, шутки, типы. Дети, подростки, юноши, старики, женщины всех разновидностей, - все уголки жизни, все ее радости, горести, мучения, - все затронуто его рукою. Где же тут было "вынашивать свои создания"? Он был труженик, а не барин. Писатель совсем особенный, с обширным содержанием, и едва ли повторимый. И он будет венным.
Я не могу себе представить русского читателя, который бы когда-либо в будущем мог обойтись без Чехова. В той маленькой библиотеке, которую должен иметь каждый, - максимум десяток имен, - непременно будет и Чехов.
С рассуждениями критиков о борьбе Чехова против пошлости, с их выводами о его "тоске" (при его удивительной жизнерадостности) я не хочу спорить. Знаю только главное: что Чехов - большой самородок в искусстве и что он демократизировал поэзию. Он дал почувствовать ее радости всей людской мелкоте, - вернее сказать, приблизил к ее красоте все классы общества, от высших до низших.
1910 г.
Источник текста: С. А. Андреевский. Книга смерти. М: Наука, 2005. С. 445 - 448.
Текст издания: С. А. Андреевский.Лит. очерки, СПб, 1913.