Благосветлов Григорий Евлампиевич
Ученое самообольщение

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    ("Об историческом значении царствования Бориса Годунова", соч. П. Павлова. Спб., 1863 г.- "Тысячелетие России", краткий очерк отечественной истории, соч. П. Павлова. Спб., 1863 г.).


   Шестидесятники
   М., "Советская Россия", 1984.-- (Б-ка рус. худож. публицистики).
   

Г. Е. Благосветлов

УЧЕНОЕ САМООБОЛЬЩЕНИЕ

("Об историческом значении царствования Бориса Годунова", соч. П. Павлова1. Спб., 1863 г.-- "Тысячелетие России", краткий очерк отечественной истории, соч. П.Павлова. Спб., 1863 г.).

   "История есть зерцало бытия и деятельности народов), сказал Карамзин2, и с легкой руки его наши историки приняли эту стереотипную метафору за положительную цель своих ученых исследовании. Каждый из них хотел представить нам из истории зерцало, а в зерцале атом изобразить не столько историческую физиономию народа, сколько свою собственную; у каждого из них была своя наперед придуманная теория, под которую они подгоняли факты, отражая их в своих зерцалах сообразно личным вкусам и требованиям времени. Так, Карамзин, желая пленить воображение россиян описанием "великанов сумрака" и поразительными картинами московского величия, собрал в своей истории огромную коллекцию отдельных портретов, развесив их в хронологическом порядке. Между этими портретами помещены живописные ландшафты, военные шатры, походы, битвы и осады, падения городов, потом опять походы и сражения, снова победы и поражения, а там, позади "великанов сумрака", в далеком неизвестном виднеется народ, который для зеркального достоинства истории считался слишком ничтожным предметом, таким карликом, которого не стоило и показывать в "зерцале его бытия и деятельности". В самом деле, к чему было пачкать отечественное зерцало неумытой, потной и загорелой физиономией массы, которая, однако ж, принимала участие во всех событиях и на своих плечах несла судьбу России... Поэтому историю Карамзина можно сравнить с огромным калейдоскопом, в котором скуют разноцветные фигуры и всевозможные фокусы, но того, что составляет действительную историю, как науку, осмысливающую внешние явления, вовсе не видно в карамзинской партийной галерее. Ничего нельзя попять, откуда берутся эти Святославы, Олеги, Всеволоды, Иваны и зачем они наполняют историческую сцепу таким шумом и постоянными драками? Где же общие законы, управляющие ходом событий и лиц, играющих роль в качестве добродетельнейших героев или отчаянных трусов? Где же этот главнейший двигатель всякой народной истории -- экономическая жизнь, дающая направление всем другим событиям? В зерцале Карамзина не видно ни логической связи между причинами и последствиями, ни влияния окружающей природы на развитие умственных и материальных сил народа, ни борьбы его с физическими преградами и незаметных, но великих побед над ними. Всему этому на заднем плане отводится несколько страничек, украшенных общими местами и красноречивыми вздохами, а между том описанию разных побоищ посвящаются целые десятки глав. Может ли такое зерцало верно отражать полный народный тип и представлять деятельность и бытие исторической жизни? Давно уже решено, что нет. Но Карамзин вовсе и не думал об этом; для его программы достаточно было одних внешних фактов, озадачивающих своим зеркальным блеском, и нескольких богатырей, внушающих к себе удивление детей -- потомков. Так, обыкновенно, распоряжаются с историей художники, для которых прошедшее служит более или менее изящной выставкой настоящего.
   Несколько иначе смотрели на дело историки-славянофилы. Для них история служила подтверждением их псевдопатриотической теории, требующей во что бы то ни стало своего славянского ума, славянской добродетели, славянской почвы, и так как эти сокровища не всегда оказывались в наличности, то надо было всячески открыть их в показать в зерцале. С этой целью предпринимались довольно трудные экспедиции в такие исторические дебри и пустыни, куда прежде никто из людей с здравым смыслом не решался заходить. Но эти ученые экспедиции оканчивались ничем; золотые горы, райские птицы и кисельные берега не обретались на обетованной земле славянского эдема, а между тем для славянофилов все это было необходимо и наперед доказано. И вот представился полный разгул фантазии, заселявшей брынские леса чудесами тропической природы и видевшей в эпохе Домостроя настоящий эдем русского мира. Тут начинались превращения, каких и в сказке не рассказать. Соловей-разбойник казался чуть не Вашингтоном3, грубая мускульная сила, развивавшаяся на счет умственных способностей, представлялась идеалом человеческого совершенства, а Иван Грозный выходил необыкновенным художником; нищета, голод и страдания, вынесенные народом в его тяжелые годины, в глазах славянофилов вовсе не были нищетой, голодом и страданиями, а теми отвлеченными понятиями, которыми можно доказать мужество и выносливость наших почтенных предков. Одним словом, сказка об Еруслане Лазаревиче и Чуриле Пленковиче передавалась за действительную быль, и умиленный читатель почти готов был плакать над тем, что погибло из прошлого под влиянием тлетворной европейской цивилизации. Ученые этого сорта выделывали с историей то же самое, что выделывают реставраторы с поддельными антиками; они подкрашивают простой копеечный камень, поднятый на улице, под драгоценную редкость древности и первому глупцу сбывают его за высокую цену. История, как наука, ничего путного не могла приобрести от этих патриотических иллюзий и подделок; напротив, ее завалили разным ненужным сором, который придется вычищать, когда наступит время рационального труда на этом поприще.
   Между этими двумя разрядами есть еще один класс ученых, которых мы для ясности назовем историками-протоколистами. Лучшие из них относятся к категории последователей Гегеля, для которого мертвая историческая форма послужила идеалом народной жизни. Эти господа далее официального быта ничего не могут рассмотреть и когда оставляют сырые подвалы архивов, то им кажется, что человек и вся природа -- не что иное, как старые манускрипты, попавшие не на свое место. Если известное историческое явление не подходит под их мерку, историки относятся к нему так же, как протоколист, у которого на форменной бумаге не полагается нового параграфа; такое явление, как бы оно ни было громадно по своему значению, эти ученые или игнорируют или перекраивают на свой аршин. Всякое уклонение исторического движения от их канцелярской точки зрения становится нарушением порядка и, следовательно, пагубной революцией. Представителями такого рода истории служат в пашей литературе гг. Соловьев4, Устрялов5 и Щебальский. Для них не существует ни новейших открытий науки, ни анализа живых явлений в человеческих обществах, но они перечитали множество старинных актов и официальных бумаг и по этой архивной пыли составили себе один раз и навсегда неизменный исторический принцип.
   Только в последнее время начинают являться у нас новые деятели, с другим взглядом на историю, с другими требованиями ее научной разработки. Старое рутинное направление, искавшее в истории какого-то уголовного суда, перед которым одни оказывались страшными злодеями, а другие величайшими благодетелями человечества,-- это направление должно неминуемо рухнуть. История, как наука, изучает явления человеческой жизни с целью строго практическою, а вовсе не для того, чтобы предаваться бесплодным осуждениям или восторгам. Ей нет никакого дела до того, кто был виноват -- Иван пли Борис, точно так, как Ивану и Борису ни тепло, ни холодно в могиле от того, что потомство будет обвинять или превозносить их поступки. Не даром римская пословица говорит: de mortuis aut bene, aut nihil (о мертвых надо говорить или хорошо или ничего). В самом деле, с эстетической точки зрения, преобладающей в полицейски-исторических приговорах, гораздо лучше хвалить все и всех, чем приходить в негодование и ломать стулья потому, что Александр Македонский был великий человек. Похвала, как чувство приятное, по крайней мере, должна сопровождаться хорошими гигиеническими последствиями, а негодование положительно вредно для печени историка. И этот вред, уже вовсе не эстетический, не вознаграждается ни одной йотой относительной пользы. Положим, что потомство заклеймило Разина названием ужаснейшего разбойника, а Юлия Цезаря как страшнейшего честолюбца; но что же из этого следует? Кому от этого легче? И какой смысл может иметь подобный суд, когда позорный столб для обвиняемого существует только в праздном воображении историка, когда в действительности нет никакого суда и никакого наказания, а все это -- пустые метафоры, не дающие никакого положительного вывода. А наука,-- будет ли то история или химия,-- без положительных результатов существовать не может. Если она занимается исследованием прошлой человеческой жизни, в ее обширном историческом объеме, то главная задача ее состоит в том, чтобы найти законы, по которым эта жизнь развивалась так или иначе. А чтобы доискаться до этих законов, надо подвергнуть самому строгому анализу всю совокупность явлений, под влиянием которых сложилась историческая жизнь того или другого народа. Изучать же человека, как что-то особенное, не имеющее никакой связи с окружающими его явлениями,-- значит выделять его из числа предметов, доступных наблюдению науки. До сих пор история так и поступала; из всей массы естественных фактов, действовавших на развитие народа, она брала одно человеческое общество, а из целого общества одни отдельные личности и на них строила свои уголовные кодексы. Понятно, что при таком воззрении на историю от нее нечего было и ожидать, кроме эстетических негодований или похвал, извлекаемых из официальных архивов; понятно, что идеализация ее должна была дойти до таких колоссальных размеров, что трудно сказать, где собственно оканчивается иллюзия историка и начинается полное его помешательство.
   
   Но вот нашелся добрый человек, англичанин Бокль5 {Об Истории Цивилизации в Англии -- Бокля подробно говорится в статье под заглавием; "Историческая школа Бокля".}, который возвращает истории ее настоящие права и придает ей значение, как действительной науке. Смерть помешала этому великому ученому окончить свой превосходный труд, на исполнение которого нужны были, кроме огромного ума, необыкновенное терпение и долгое приготовительное образование; но Бокль успел в первых двух томах положить тот основной камень, на котором преемники его могут строить великолепное здание истории, как будущей науки, по готовому уже плану. Вся заслуга Бокля состоит в том, что он первый указал на те действующие силы, под влиянием которых создается историческая жизнь народов. Эти силы заключаются, с одной стороны, во внешней природе, пробуждающей первые понятия человека и дающей ему те или другие материальные средства к жизни; а с другой стороны, эти силы скрываются в самом человеческом организме, или, точнее, в лучшей части его -- в мозгу. Из отношения этих двух деятелей вытекает и развивается та или другая народная жизнь. Там, где человек не мог осилить окружающей его природы, он пал перед ней жалким рабом и осужден влачить это рабство до последней минуты своего существования. К этой категории Бокль относит все восточные цивилизации. Напротив, там, где природа уступила умственным силам человека и где ои оказался полным господином ее, история выработала другую жизнь, способную пользоваться свободой, чувствовать ее благодеяния и идти вперед. Эта участь досталась на долю народам европейским и американскому северу. Таким образом, по мнению Бокля, выходит, что не отдельные личности творят историю народов и не воля человека прокладывает пути к тому или другому порядку вещей, а взаимное действие физических явлений и умственных способностей нации. Нет сомнения, что у Бокля осталось множество недосказанных вещей и, может быть, сделаны слишком поспешные выводы из некоторых фактов, но после него становится ясно, как день, что без знания естественных наук добросовестному историку не надо браться за свое дело, что для понимания отдельного организма необходимо знать все местные физические условия, под которыми он развивался; что, наконец, те таинственные пружины человеческой деятельности, которые у идеалистов играют роль невидимых закулисных снурков, суть не что иное, как простые, естественные деятели природы.
   Благодаря переводу книги Бокля на русский язык, она сделалась доступной большинству нашей публики и нашим молодым историкам. Некоторые из них, как, например, гг. Щапов7 и Павлов, немедленно присоединились к последователям Бокля. Из последних статей первого видно, что он рано или поздно -- смотря по обстоятельствам его дальнейшей деятельности -- остановится именно, на том методе изучения русской истории, который представлен Боклем. Что же касается г. Павлова, то он нигде в печати не заявил своего нового взгляда на историю, но мы слышали его лекции, в которых он прямо выражал свое сочувствие Боклю и набрасывал план своих будущих работ, совершенно согласно с направлением английского историка. Все это дает нам право надеяться, что молодые люди, не забитые до тупоумия и не желающие делать из истории пустейшую фразеологию, возьмутся серьезно за свой труд и, покинув Смарагдовых, Кайдановых8, Устряловых и Соловьевых, пойдут правильным и в высшей степени увлекательным путем исторических занятий. У кого ум еще не покрылся плесенью рутины, того мы умоляем, как можно скорее, оставить прежнее направление и вдуматься поглубже в Бокля. Нечего и говорить, что разработка истории на тех широких началах и в связи со всеми современными открытиями в области естественных наук представляет труд громадный, но кто же из нас испугается труда, особенно такого, который вознаградит полнейшим наслаждением трезвой мысли и величайшими успехами плодотворного знания? Надо бояться и бежать только от мертвого труда, который унесет время, силы и, кроме красивых мыльных пузырей, не оставит по себе никакого живого следа. Пусть же мертвые хоронят мертвых, а вы, русские свежие силы, дорожите значением вашей деятельности и обратите ее на пользу общую!
   Лучшим доказательством того, что Бокль не остался у нас без влияния, может служить г. Павлов, которого монографии поставлены в заглавии этой статьи. Кто бы мог подымать, что один и тот же историк написал рассуждение Об историческом значении царствования Бориса Годунова в 1849 году и после выхода в свет книги Бокля читал лекции об историко-физиологическом строении общества? Разница между г. Павловым 1849 года и г. Павловым 1862 г. почти такая же, какая между Боклем и г. Касторским. Само собою разумеется, что время тут ничего не значит, потому что степень умственного развития всего меньше обусловливается временем; но здесь много значит влияние той школы, которой следовал г. Павлов. В предисловии к своему рассуждению он говорит, что руководителями его в то время были гг. Кавелин9 и Соловьев, и для читателя, мало-мальски знакомого с образом мыслей этих почтенных ученых, совершенно достаточно одной этой оговорки, чтобы наперед знать, как будет рассуждать г. Павлов о Борисе Годунове. Я даже думаю, что г. Павлов поступил бы очень благоразумно, если б вовсе ничего не написал о Борисе Годунове, а предупредил бы только, что он намерен рассуждать о нем в духе гг. Кавелина и Соловьева, и, следовательно, рассуждать так, как этого требует известная теория, к которой можно прибавить несколько новых фактов или переставить старые с одного места на другое, но сущность дела останется та же. Поэтому собственно и рассуждать было не о чем. Но нет, нельзя было не увлечься такой трагической личностью, над которой историки и поэты пролили столько слез или расточили столько проклятий. Стоит только вспомнить, что весь драматизм нашей истории сосредоточивается около Бориса Годунова, который у Пушкина говорит о себе так:
   
   Напрасно мне кудесники сулят
   Дни долгие, дни власти безмятежной;
   Ни власть, ни жизнь меня не веселят;
   Предчувствую небесный гром и горе.
   Мне счастья нет. Я думал свой народ
   В довольствии, во славе успокоить,
   Щедротами любовь его снискать;
   Но отложил пустое попеченье...
   . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Ах, чувствую, ничто не может нас
   Среди мирских печалей успокоить;
   Ничто, ничто... едина разве совесть.
   Так, здравая, она восторжествует
   Над злобою, над темной клеветою,
   Но если в ней единое пятно,
   Единое случайно завелося,
   Тогда беда; как язвой моровой
   Душа сгорит, нальется сердце ядом,
   Как молотком стучит в ушах упреком,
   И все тошнит, и голова кружится.
   И мальчики кровавые в глазах...
   И рад бежать, да некуда... Ужасно!
   Да, жалок тот, в ком совесть не чиста...10
   
   Вот эта загадочная, темная и драматическая личность, над которой наши ученые историки производили всевозможные операции уголовного суда, не пренебрегая ни одной уликой против такого ужасного преступника. "Обагрил ли Борис Годунов свои руки в крови невинного младенца, Дмитрия Углицкого?" -- спрашивали одни и решали вопрос утвердительно.-- "Нет, не обагрил",-- говорили другие,-- и завязывался нескончаемый спор между оппонентами. При этом удобном случае исписывалось пропасть бумаги, перерывали кучи архивной ветоши, противники горячились и ругались, а дело все-таки оставалось не решенным. Затем начинались розыскания личных свойств и характера Бориса Годунова; одни видели в нем дальновидного опытного правителя, который целым столетием предупреждал реформы Петра I; другим, напротив, казалось странным, каким образом этот дальновидный ум не предвидит самых обыкновенных событий и перед всякими новыми бедствиями отступает с непостижимой трусостью самого малодушного человека. Вступая на престол, он заставляет своих подданных целовать крест, что никто из них ни колдовством, ни отравой, ни наговорами не учинит над государем своим никакого лиха. Это мелкое подозрение, впоследствии развившееся в болезненную мнительность, преследует изрядного правителя во дворце и в келье, днем и ночью. Он не верит тому же народу, с которым клялся разделить последнюю рубашку; он подкупает тех же самых люден, которых обещал осчастливить; он окружает себя доносчиками и шпионами, и одного из них, Воинка, оклеветавшего своего господина, жалует своим великим жалованьем, дает ему поместье и велит служить в боярских детях. "Милость, оказанная Воинку,-- говорит Павлов,-- послужила знаком к доносам, наушничеству неслыханному". Самая подлая измена и клевета находили себе оправдание. "И бысть,-- горюет летописец,-- в царстве великая смута, яко же друг на друга доводяху, и попы, и чернцы, и пономари, и проскурницы; да не только сии прежереченные людие, но и жены на мужей своих доводиша, а дети на отцов своих, яко от такия ужасти мужие от жен своих таяхус; и в тех окаянных доводех многие крови пролишася неповинные, многие от пыток помроша, иных казняху, и иных по темницам разсылаху, со всеми домы разоряху, яко же при котором государе таких бед никто не видя". Вот к чему пришел дальновидный Борис Годунов; он был тот же Иван Грозный, с теми же опричниками и наушниками, но менее решительный, более трусливый, обративший открытые орудия угнетения в тайные и подкупом развращенные. Лицемерием он начинает свое царствование, лицемерием его и оканчивает. Он интригует сестру, митрополита, задабривает дворян и боярских детей, распускает ложные слухи о нападении врагов и в то же время притворяется нежелающим принять власть, которой он добивался с таким неусыпным усердием. Им раскинуты сети везде, даже под ногами его родственников, а он надевает на себя личину невинной жертвы народной воли, будто бы избравшей его на престол. И что это за странная комедия, разыгрываемая без всякой надобности, при избрании его на царство. Торжественное шествие в Новодевичий монастырь, плач и вопли, заранее приготовленные, перемешиваются с следующими сценами: "Народ неволею был пригнан приставами, нехотящих идти велено было и бить; пристава понуждали людей, чтоб с великим кричанием вопили и слезы точили. Смеху достойно! Как слезам быть, когда сердце дерзновения не имеет? Вместо слез глаза слюнями мочили. Те, которые пошли просить царицу в келью, наказали приставам: когда царица подойдет к окну, то они дадут им знак, и чтобы в ту же минуту весь народ падал на колени; не хотящих били милости". Все это было известно изрядному правителю и заранее условлено с людьми, ему преданными. Что же касается правительственной его деятельности, то и здесь немного выказано дальновидности и решительного такта. В сношениях с иноземцами Борис Годунов был робок и уступчив; так, он не сумел воспользоваться своим выгодным положением в борьбе между Польшею и Швециею, напрасно пытался вовлечь Австрию в войну с Сигизмундом, уступал крымскому хану и потерял всякое влияние на Кавказ. И здесь, как и во внутренних делах, Годунов действовал посредством хитрости, иногда до того наивной, что даже в то время она могла показаться более смешной, чем серьезной. Покровительство ливонским немцам и почетный прием их в России не имели никакого практического результата; прежняя мечта о приобретении балтийского берега так и осталась мечтой. Единственным фактом, говорящим в пользу правительственных соображений Годунова, могло бы послужить его стремление к сближению России с западной Европой, откуда он думал пересадить умственное образование. По и тут попытки его окончились полумерами, не имевшими ясно определенного характера. Когда Годунов намеревался вызвать европейских ученых, то духовенство заговорило, что восстанет смута по земле, называло царя "потаковником" иноземцев, а старик Иов, "видя семена лукавствия, сеемыя в винограде Христовом... ниву ту не добрую обливал слезами". Годунов уступил и этому сопротивлению; он ограничился только иностранными докторами, необходимыми ему при его мнительном характере. Настоял он еще на том, чтобы отправить 18 молодых людей в чужие края -- учиться языкам, но из них воротился домой только один, а другие остались навсегда за границей... По этому можно судить, как, с одной стороны, было велико желание в молодом поколении усвоивать плоды европейского образования, а с другой, как этому желанию противодействовало закоренелое невежество общества. Слепая и рабская приверженность к старине была так бессмысленна, что бритье бороды, дозволенное Годуновым, возбуждало ропот в почтенных отцах и считалось зловредной ересью. Народ, разумеется, был равнодушным зрителем этих нововведений, насаждаемых в благочестивом вертограде, но духовенство и светские сторонники старого порядка ненавидели и подозрительно смотрели на всякую перемену. Ясно, что при таком настроении умов нельзя было действовать полумерами для распространения действительно полезного образования. И не с характером Бориса Годунова должен был стоять человек во главе этого нового движения, которого необходимость давно чувствовалась самим правительством.
   Но ни в чем не выразилась так резко близорукая политика Бориса Годунова, как в закреплении крестьян. Г. Павлов видит в этом распоряжении такую глубину годуновской мысли, такую прозорливую сообразительность, что как будто этим решалась величайшая задача истории, насущная потребность времени. Отмена юрьева дня, по мнению г. Павлова, была неминуемым вопросом тогдашней эпохи и согласовалась с финансовыми интересами государства; только при оседлом состоянии податное сословие могло выплачивать правильно налоги. Но если б действительно и были такие соображения у Бориса Годунова, то уж никак нельзя назвать их дальновидными; потому что правительство, решившееся на такой громадный переворот, или действовало без всяких соображений, или не имело никакого понятия о тех экономических затруднениях, в которые оно ставило и себя и последующие поколения. Отдать производительные классы в зависимость от больших и мелкопоместных владетелей -- значило остановить надолго развитие промышленных сил и оказать очень дурную услугу государственным финансам. Свободный труд, при самых плохих условиях, всегда лучше крепостного труда: это понимал и Борис Годунов. Отменяя пошлины и облегчая доступ иностранным купцам в пределы России, он тем самым показал, что сознание о свободной деятельности существовало и в его время. Но как же согласить эту меру с закреплением многочисленного сословия русских работников и производителей? В одном случае Годунов освобождает, а в другом закрепляет: где же тут государственная логика, на которую так любят ссылаться наши историки? Самая оседлость земледельческого класса не достигалась этой насильственной мерой, которая впоследствии вызвала бурную реакцию в самозванцах, в бродячих толпах, селившихся на украйнах, в периодических нашествиях голода и мора. Нищенство и разбои сделались после Годунова обыкновенными явлениями нашей истории, и государственная казна при его приемниках вовсе не обогатилась от закрепления. Если же Годунов имел в виду только одни личные интересы -- приобретение преданного ему сословия в служилых людях, наделенных крепостными работниками, то зачем же этим интересам придавать дальновидные государственные цели?
   Таким образом, в характере и в деятельности Годунова напрасно станем искать самостоятельности и дальнозоркости, Которую навязывают ему некоторые историки. Он был вполне произведением Ивана Грозного и только имел несчастие жить в то время, когда наступила расплата за угнетение его предшественника; Годунов, воспитанный среди боярских крамол, среди неслыханных злодеяний, совершавшихся на его глазах, не мог возвыситься до бескорыстного взгляда на ту землю, которая приютила его предка-татарина; не мог он спокойно и уверенно всходить на ступени престола, окруженный ненавистью старинных княжеских и родовых семейств, смотревших на него, как на убийцу последнего Рюриковича и как на выскочку. Отсюда -- и все противоречия этого темного характера и постоянная боязнь за свою жизнь и за свою власть. Нам нет дела до внутренних побуждений Бориса, хотя бы они были самыми лучшими, но если поступки не оправдывали их, то история не может оправдать и самого деятеля. Благие начинания еще не много значат, когда в результате их остается нуль. Но чтобы удовлетворительно объяснить характер Бориса Годунова, надо обращаться не к личным его свойствам, а к основательному и подробному изучению той эпохи, созданием которой он был; надо знать, какие люди и какие обстоятельства влияли на судьбу Годунова и приготовили ему известное историческое положение. К сожалению, наши историки не сделали даже попытки в этом отношении. У них выходит, что Годунов создал свое время и тогдашнюю Россию, а не время и Россия создали Бориса Годунова. "Таким образом,-- говорит г. Соловьев,-- в характере человека, воссевшего на престол Рюриковичей, заключалась возможность начала смуты". Выходит, что один человек взбаламутил всю русскую землю. Выходит, что такие историки смотрят на историческую жизнь как на сборник биографических очерков и занимаются больше отдельными личностями, чем общими событиями, выдвигающими на сцену тех или других деятелей. Чтение -- легкое и приятное, но совершенно бесполезное, потому что ровно ничего не объясняет в исторической жизни народа. Можно было надеяться, что г. Соловьев представит нам эпоху Годунова, одну из самых драматических и интересных эпох, в более ясном свете, чем это было до него, но увы! та же рутина, тот же взгляд протоколиста, как и у его собратий. Есть множество фактов, большая начитанность, есть и связь между рассказываемыми событиями, но нет той критической мысли, которая одушевляла бы рассказ историка и доказывала бы, что в жизни русского народа, кроме отвлеченной государственной идеи, есть и другие деятельные силы. После этого очевидно, что главнейший недостаток нашей исторической науки заключается в самом методе ее изучения, в самом воззрении на собранные уже материалы. Обновления этого труда мы можем ожидать только от наших Молодых историков.
   В заключение заметим, что "Тысячелетие России" г. Павлова значительно разнится по взгляду на предмет от его вышеприведенной книжки. Здесь мы уже не видим прозорливого и благодетельного Бориса Годунова, но чрезвычайно мелочного и подозрительного, оставляющего Россию в виду кровавых событий, среди повсеместного раззора и голода. По всему заметно, что г. Павлов разочаровался во многом и готов отступиться от своей прежней теории, с высоты которой он посмотрел на историю в его рассуждении о Борисе Годунове.
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   Впервые опубликовано в журнале "Русское слово" -- 1864, No 3.
   1 Павлов Платон Васильевич (1823--1895) -- историк и общественный деятель, профессор Киевского университета с 1847 г. Один из организаторов первых воскресных школ в Киеве (1859 г.). В 1862 г., будучи приглашен как профессор на кафедру Петербургского университета, прочитал публичную лекцию о 1000-летии России, вызвавшую сочувственный общественный резонанс и недовольство властей. Был выслан в Ветлугу.
   2 Карамзин Николай Михайлович (1766--1826) -- писатель, историк, основоположник русского сентиментализма ("Письма русского путешественника", "Бедная Лиза" и другие произведения). Редактор "Московского журнала" (1791--1792) и "Вестника Европы" (1802--1803). Автор 12-томной "Истории государства Российского".
   3 Вашингтон Джордж (1732--1799) -- первый президент США (1789--1797), главнокомандующий армией колонистов в войне за независимость 1775--1783 гг., положившей конец английскому господству в Северной Америке.
   4 Соловьев Николай Федорович (1831--1874) -- литературный критик, сотрудник "Отечественных записок", противник идей Добролюбова и Чернышевского.
   5 Устрялов Федор Николаевич (1836--1885) -- журналист, драматург и переводчик.
   6 Бокль (Bockle) Генри Томас (1821--1862) -- английский историк и социолог. Приобрел известность работой "История цивилизации в Англии" (1857--1861), русский перевод -- 1861 г.
   7 Щапов Афанасий Прокопьевич -- см. с. 424.
   8 Кайданов Иван Кузьмич (1784--1843) -- историк, профессор Александровского лицея. Автор учебников истории.
   9 Кавелин Константин Дмитриевич (1818--1885) -- историк "государственной школы", умеренно-либеральный публицист. Автор одного из первых проектов крестьянской реформы 1861 г.
   10 См. сцену "Царские палаты" в трагедии А. С. Пушкина "Борис Годунов".
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru