СочиненіяГ. Е. Благосвѣтлова. Съ портретомъ и факсимиле автора и съ предисловіемъ H. В. Шелгунова. Спб. 1882.
Мы, русскіе, говоря относительно, довольно уже давно обладаемъ литературой, главнымъ образомъ художественной, но дѣло журналистики приняло свое надлежащее развитіе только со вчерашняго дня, можно сказать. У насъ и въ прошломъ, и въ настоящемъ много писателей, между которыми не мало настоящихъ мастеровъ слова, произведеніями которыхъ можно украсить какую угодно христоматію, но мало политическихъ писателей и мало журналистовъ*организаторовъ. Причина очевидна. Литература, преслѣдующая главнымъ образомъ художественныя, эстетическія цѣли, можетъ развиваться или, по крайней мѣрѣ, перебиваться подъ какимъ угодно режимомъ и при какомъ угодно уровнѣ общественнаго развитія. "Борисъ Годуновъ", "Кавказскій плѣнникъ", "Вечера на хуторѣ близь Диканьки", "Демонъ" и т. п. произведенія, по французской пословицѣ, "не бьютъ стеколъ", не затрогиваютъ никакихъ и ничьихъ интересовъ. Иное дѣло журналистика. Внѣ политическаго (не въ спеціальномъ, а въ общемъ значеніи этого слова) содержанія, ея существованіе немыслимо. Самымъ фактомъ своего возникновенія она свидѣтельствуетъ о пробужденіи въ обществѣ политическихъ интересовъ и идей, въ служеніи которымъ именно и заключается весь ея raison d'être. Она не можетъ служить средствомъ для увеселенія или комфорта сильныхъ міра сего, подобно музыкѣ, живописи, скульптурѣ, архитектурѣ и самой такъ-называемой "поэзіи", она -- дѣло насущное, она -- оружіе, которое можетъ и поранить, и защитите она -- другъ или врагъ, съ которымъ надо не развлекаться, а такъ или иначе считаться. Ея развитіе есть показатель развитія власти, вліянія, силы самого общества. Если эта власть, это вліяніе равняется нулю -- существованіе журналистики немыслимо, хотя бы въ обществѣ или въ литературѣ и являлись люди, въ родѣ Полевого, обладающіе всѣми данными, необходимыми для настоящаго журнальнаго дѣятеля. Если это вліяніе еще только едва начало дѣлать свои заявленія, если общественное мнѣніе еще только пробиваетъ себѣ путь къ признанію, къ уваженію -- на журналистику, которая при этихъ условіяхъ немедленно зарождается, падаютъ самые тяжелые удары завязавшейся борьбы нетолько какъ на самый передовой, но и какъ на самый осязательный, видимый пунктъ. Общественое мнѣніе есть нѣчто неуловимое; его нельзя ни запретить -- на чужой ротокъ не накинешь платокъ -- ни направить въ желаемую сторону -- у всякаго свой царь въ головѣ. Другое дѣло органы общественнаго мнѣнія. Нельзя измѣнить погоду, но разбить термометръ и барометръ даже очень легко. Ничего не подѣлаешь съ идеями, которыя бродятъ обществѣ, но съ этой газетой, этимъ журналомъ, этимъ журналистомъ, осмѣливающимися формулировать общія желанія и тенденціи, распорядиться еще пока очень нетрудно. Полезно ли, целесообразно ли? Это совершенно другой вопросъ. Суть дѣла въ томъ, что въ этомъ фазисѣ прогресса журналистика фатально является козлищемъ отпущенія за начавшее мыслить общество и это время для нея самое тяжелое время. Съ одной стороны, она не можетъ не существовать; ея возникновеніе есть фактъ общественной физіологіи, столь же естественный и законосообразный, какъ и актъ рожденія ребенка. Съ другой стороны, она признается не имѣющею права на существованіе, считается какимъ-то "тайнымъ плодомъ любви несчастной" и на ея беззащитной головѣ вымещается великій "грѣхъ" ея матери. Щелчки, щипки, пинки, всякаго рода свивальники и повивальники привѣтствуютъ первые дни ея жизни, и сколько нужно имѣть жизненныхъ силъ въ запасѣ, чтобы пройти сквозь строй всѣхъ этихъ испытаній! Въ конечномъ результатѣ ни для одной изъ заинтересованныхъ сторонъ, полагаемъ мы, не можетъ быть никакого сомнѣнія: "вынесетъ все, и широкую, ясную, грудью проложитъ дорогу себѣ". Но каково, однако же, жить и дѣйствовать въ ту "пору прекрасную", когда, тратя силы, напрягая энергію, принося на жертву и свой умъ, и свое здоровье, не можешь съ увѣренностью сказать себѣ въ утѣшеніе, что эти жертвы не напрасны, что ты не рыцарь печальнаго образа, а піонеръ, по слѣдамъ котораго скоро пойдетъ цѣлое полчище.
Въ немногочисленномъ ряду этихъ піонеровъ нашей журналистики Благосвѣтловъ занимаетъ не послѣднее мѣсто. Двадцать лѣтъ почти онъ стоялъ во главѣ двухъ видныхъ литературныхъ органовъ, сформированныхъ единоличными усиліями, поддерживаемыхъ единственно его энергіею, среди обстоятельствъ, которыя могли бы утомить какое угодно терпѣніе и сломить какую угодно волю. Какъ журналистъ-организаторъ, Благосвѣтловъ имѣетъ гораздо большее значеніе, нежели какъ писатель. Даже біографъ его долженъ сознаться, что собственно литературное значеніе Благосвѣтлова очень не велико. "Благосвѣтловъ не составилъ себѣ имени, какъ писатель", сознается г. Шелгуновъ (XXVII), объясняя, нѣсколько странно, это обстоятельство тѣмъ, что "Благосвѣтловъ говорилъ гораздо лучше, чѣмъ писалъ", т. е. прямѣе говоря, что у Благосвѣтлова не было сколько нибудь замѣтнаго литературнаго таланта. Этотъ приговоръ оправдывается всѣмъ увѣсистымъ томомъ "сочиненій" Благосвѣтлова. Всѣ статьи этого тома не возвышаются надъ уровнемъ заурядныхъ журнальныхъ статей, которыя не компрометируютъ журнала, но и не въ силахъ сообщить ему духа, характера, блеска. Какъ писатель, Благосвѣтловъ былъ полезнымъ хористомъ и ни въ какомъ случаѣ не могъ быть солистомъ. Но не въ этомъ, не въ писательскихъ заслугахъ заключаются права Благосвѣтлова на общественное вниманіе, а въ его организаторской дѣятельности, какъ редактора журналовъ, въ которыхъ могли развернуть свои силы такіе таланты, какъ Писаревъ. Съ этой точки зрѣнія, "біографическій очеркъ", составленный г. Шелгуновимъ, на основаніи подлинныхъ писемъ Благосвѣтлова и своихъ собственныхъ свѣдѣній и воспоминаній, представляетъ большій интересъ для читателя, нежели этюды Благосвѣтлова о Кольберѣ, Тюрго, Маколеѣ и т. п. Изъ этого очерка читатель можетъ убѣдиться, что путь русскаго журналиста -- путь розами неусыпанный и что пройти не малую часть этого пути, ни разу серьёзнымъ образомъ не уклонившись отъ него -- нетолько серьезная заслуга, а почти подвигъ. Въ напечатанныхъ письмахъ Благосвѣтлова къ г. Шелгунову прорываются повременамъ ноты такого искренняго отчаянія, такой тоски, что вы невольно отдаете свои симпатіи этому измученному, изболѣвшемуся и за всѣмъ тѣмъ все еще не сдающемуся человѣку. Такъ, затѣявши изданіе "Дѣла" взамѣнъ прекращеннаго "Русскаго Слова", Благосвѣтловъ писалъ: "Долженъ вамъ откровенно сказать, что я усталъ до истощенія силъ; чувствую, что еще хватитъ головы и энергіи, чтобы бороться, но что это за борьба?.. Борьба глухая и пассивная, вы не видите ни врага, ни оружія... Жизнь уходитъ на мелкія состязанія, а результата никакого"... И въ томъ же письмѣ онъ продолжаетъ, что бросить дѣло нельзя, но что нужно искать средствъ "идти не лбомъ противъ стѣны" онъ совѣтуетъ "удалиться пока въ тихую область исторіи и естественныхъ наукъ, а политическихъ и экономическихъ вопросовъ пока не трогать. Полунамеки и намеки не по силамъ нашей публикѣ и потому все, что посерьёзнѣе, должно быть припрятано на черный день... Вотъ мое мнѣніе, почерпнутое изъ 22-хъ листовъ, совершенно запрещенныхъ для первой книжки". Въ другомъ письмѣ Благосвѣтловъ пишетъ: "ужасный мѣсяцъ для "Дѣла"; я буквально шестую ночь не сплю; посылаю одну рукопись за другой въ типографію и все запрещаютъ... Двѣнадцать статей запрещено для одной книжки; хотѣлъ жаловаться въ сенатъ: это небывалое и въ высшей степени несправедливое свирѣпство... Когда выйдетъ девятая книжка, не знаю; какой она будетъ? Дохлой! Чего требуютъ, никакъ не разберешь!.. Если готовите что для десятой книжки, готовьте чисто литературное: это еще пропускаютъ, о малѣйшей перемѣнѣ къ лучшему увѣдомлю васъ... раздраженъ ужасно, зло беретъ на всѣхъ". Эти мотивы безпрестанно повторяются въ письмахъ Благосвѣтлова: то онъ жалуется, что "для третьей книжки запрещено 28 листовъ разныхъ статей", то, по поводу доноса г. Каткова (XVII), опасается закрытія "Дѣла" навсегда, то, наконецъ, прямо "опускаетъ руки". Къ послѣднему онъ пришелъ во время начальствованія надъ литературой незабвенной памяти М. Н. Лонгинова. "Вы знаете мое терпѣніе и мою находчивость въ трудныхъ обстоятельствахъ, писалъ Благосвѣтловъ:-- но я опустилъ руки. Все, что можно было сдѣлать со стороны внѣшняго вліянія, мною сдѣлано; еще одинъ путь остался -- и я попробую "го надняхъ. Если и тутъ не выгоритъ -- пропало "Дѣло"... Чего отъ насъ требуютъ, мы не добьемся; говорятъ одно: чтобы "Дѣло" не походило на прежнее "Дѣло". Что значитъ это? Какъ это сдѣлать? Ничего не объясняютъ и никакого указанія не даютъ. Конечно, можно было бы пережить кое-какъ мѣсяца два или три, давая безцвѣтныя книжки, кое-какіе сборники статей, не имѣющихъ ни направленія, ни единства идей, но ничего не хотятъ говорить, тѣмъ менѣе помочь. Есть люди и въ цензурѣ за насъ, но Лонгиновъ не изъ тѣхъ, которые слушаютъ" (XVIII), Вся почти напечатанная переписка Благосвѣтлова наполнена этими горькими сѣтованіями, потому что вся его дѣятельность, какъ журналиста, состояла изъ этой неравной борьбы, если только можно назвать борьбою подобное терпѣливое прохожденіе по всевозможнаго рода мытарствамъ цензорскихъ мѣропріятій и чиновничьихъ усмотрѣній. Выступая "на оный путь -- журнальный жуть"", Благосвѣтловъ, разумѣется, предвидѣлъ ожидающія его трудности, но не отступилъ передъ ними и, что гораздо важнѣе и почетнѣе, не сложилъ передъ ними оружія до послѣдней минуты. "Какъ ни слаба моя вѣра въ хорошее, какъ ни усталъ я нравственно, все же есть во мнѣ капля теплой крови и я убѣжденъ, что никакія энергіи не остановятъ жизнь, никакія противорѣчія не прекратятъ даннаго движенія", писалъ онъ, и мы не имѣемъ ни малѣйшаго повода сомнѣваться въ искренности этихъ словъ.
Русскій читатель "лѣнивъ и нелюбопытенъ", какъ это еще Лермонтовъ замѣтилъ. Онъ равнодушно перелистываетъ новую книжку журнала, не зная и не желая знать, черезъ сколько кавдинскихъ воротъ и термопильскихъ ущелій пробиралась она, чтобы попасть въ его руки. Онъ готовъ даже снисходительно пожать плечами, усматривая "пустоту" книжки, готовъ распространиться насчетъ удивительной бездарности "нынѣшнихъ" писателей, не подозрѣвая, въ простотѣ души, что, выпуская эту самую книжку въ свѣтъ, самъ ея редакторъ окрестилъ ее именемъ "дохлой". Впослѣдствіи, т. е. долго спустя, когда настоящія пружины и причины выясняются передъ читателемъ, онъ поспѣшно и съ готовностью беретъ назадъ свои скороспѣлыя обвиненія; но въ томъ-то и горе, что это оправданіе, подобно оффенбаховскимъ карабинерамъ, всегда является "слишкомъ поздно".
По обычаю всѣхъ друзей-біографовъ, г. Шелгуновъ въ своей защитѣ заходитъ слишкомъ далеко. Онъ защищаетъ въ Благосвѣтловѣ даже такія черты его редакторской дѣятельности, которыхъ нельзя оправдать при какой угодно снисходительности сужденія. Что бы ни говорилъ, какъ бы горячо ни ходатайствовалъ р. Шелгуновъ, читателю ясно, что тѣ, напримѣръ? произвольныя "вставки", которыя дѣлалъ Благосвѣтловъ въ статьяхъ своихъ сотрудниковъ, проистекали вовсе не изъ необходимости, а просто изъ властнаго и безцеремоннаго редакторскаго "ндрава" Благосвѣтлова. Равнымъ образомъ, напрасно г. Шелгуновъ становится на сторону Благосвѣтлова въ его постоянныхъ столкновеніяхъ съ сотрудниками и, между прочимъ, съ самимъ Писаревымъ, благородная и свѣтлая личность котораго обрисовывается въ этомъ столкновеніи особенно рельефно, въ сильный, по правдѣ говоря, ущербъ нравственному достоинству Благосвѣтлова (см. стр. III и слѣд.). У Благосвѣтлова есть серьезная общественная заслуга и этимъ призваніемъ должно ограничиться, не пытаясь дѣлать изъ него рыцаря безъ страха и упрека. Это -- дѣло безнадежное. Рѣзвость выраженій, которою щеголяетъ Благосвѣтловъ, далеко не всегда свидѣтельствуетъ о прямотѣ дѣйствій, а брань, которую онъ разсыпаетъ на своихъ недруговъ, еще не доказываетъ его правоты.