Дмитриев Иван Иванович
Е. Лебедев. Ирония и слезы чувствительной поэзии

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  

Е. Лебедев

Ирония и слезы чувствительной поэзии

   Дмитриев И. И. Стихотворения: К лире / Сост. и примеч. Е. Лебедева, М. Георгадзе; Вступ. ст. Е. Лебедева. -- М.: Сов. Россия, 1987. (Поэтическая Россия).
  
   XVIII век отличался какою-то неимоверной тягой к стихотворству. Возможно, здесь свою роль сыграла поэтическая реформа Ломоносова -- Тредиаковского, возможно, еще были причины, но стихи в XVIII веке писали все: столичные и провинциальные дворяне, купцы и разночинцы, священнослужители и ученые, солдаты и офицеры. Даже военачальники, как А. В. Суворов. Даже придворные, как елизаветинский фаворит граф И. И. Шувалов. Даже сама императрица Елизавета. Впрочем, и другие женщины старались не отстать в этом смысле от века: рифмами увлекались дочь А. П. Сумарокова, жена М. М. Хераскова, сестра Д. И. Фонвизина...
   В стихах преподавали уроки монархам, прославляли военные победы, громили врагов внешних и внутренних, высмеивали пороки, воспевали добродетель. Театральные сочинения (за вычетом комедий) писались в стихах. В стихах же излагались политические и научные теории, формулировались нравственные и философские истины, предлагались рекомендации даже по таким вопросам, как изучение и выращивание различных растений, разбивка садов и парков, устройство и применение громоотвода и т. д. и т. п. А уж что касается внутреннего мира человека, то здесь господство поэзии было полным и непререкаемым. Раздумья о смысле жизни, любовь разделенная и неразделенная, горе по поводу кончины близких и друзей, поздравления с днем рождения или новым чином и т. д. -- все это нервно рифмовалось и относилось или отсылалось в журналы, которых с годами становилось все больше и больше.
   К концу столетия это поголовное увлечение стихотворством принимает характер прямо-таки эпидемический. Приметы этого удивительного явления были ярко запечатлены:
  
   Иван! запри ты дверь, защелкни, заложи
   И, кто б ни постучал, отказывай! Скажи,
   Что болен я; скажи, что умираю,
   Уверь, что умер я! Как спрятаться, не знаю!
   Откуда, боже мой, писцов такой содом?
   Я вижу весь Парнас, весь сумасшедших дом!
   И там и здесь они встречаются толпами,
   С бумагою в руках, с горящими глазами,
   Всех ловят, всех к себе и тянут и тащат,
   И слушай их иль нет, а оду прокричат!
  
   Автор этих строк -- крупнейший поэт рубежа XVIII--XIX веков, один из основателей русского сентиментализма Иван Иванович Дмитриев написал огромное количество стихов на самые разные темы в самых разных жанрах: сатиры, оды, сказки, басни, апологи (нравоучительные четверостишия), дружеские послания, песни, эпитафии, эпиграммы, мадригалы... О нем с почтением отзывались Н. М. Карамзин и Г. Р. Державин, В. А. Жуковский и А. С. Пушкин, А. А. Дельвиг и Е. А. Боратынский, А. А. Бестужев и В. К. Кюхельбекер, П. А. Вяземский и В. Г. Белинский и многие-многие другие. В решающую заслугу Дмитриеву ставилось то, что он "совершил переворот в поэтическом языке" (В. А. Жуковский), сведя поэзию с одических высот, приноровив ее к выражению непритязательных и конкретных переживаний "чувствительного сердца", которые, как выяснилось, имеют не меньше прав на поэтическое бессмертие, чем высокие, но абстрактные общественно-политические идеалы, воспеваемые в торжественных одах: "...в стихотворениях Дмитриева, по их форме а направлению, русская поэзия сделала значительный шаг к сближению с простотою и естественностью, словом, с жизнью и действительностью" (В. Г. Белинский).
   Дмитриев вошел в русскую поэзию в конце 1770-х годов, когда она переживала очень важную метаморфозу, без которой невозможно себе представить ее дальнейшее развитие и, главное, ее небывалый взлет в пушкинскую эпоху. Всеобщее увлечение стихотворством, издержки которого поэт высмеивал так блистательно, имело и свою положительную сторону: по сравнению с первой половиной столетия неизмеримо возрос уровень общей поэтической культуры. Поэзия стала считать себя не только наставницей государей в правлении, а подданных в послушании, но ровно в такой же (а подчас и в большей) степени выразительницей и защитницей интимного мира отдельной личности.
   Ломоносов, например, "героев славой вечной" и "светом наук" был "больше восхищен", чем "нежностью сердечной", и в полном соответствии с этим (ничего не подавляя в себе, но увлеченно и восторженно до самозабвения) воспевал именно таких героев -- мощных, гениальных, волевых, определяющих судьбы целых народов и культурных эпох. Поэты следующего поколения (скажем, М. М. Херасков и группировавшиеся вокруг него молодые московские стихотворцы 1760-х годов), не забывая о высоком государственно-политическом и гражданском содержании, уже сосредоточиваются по преимуществу на "частных" темах: любовь и дружба, томление души, прослеживаемое в деталях, и т. д. Для Ломоносова, допустим, из античных героев были интересны Прометей и Геракл. Для М. М. Хераскова и его круга -- Амфион, который свои подвиги совершал, не восставая против богов и не играя мускулами, а смирно, тихо: играя на лире и напевая песни, при звуках которых камни сами укладывались в стены, и поднимались города, где люди могли жить безбедно и спокойно. В библейской традиции Ломоносова и поэтов первой половины века более всего вдохновляли Псалтирь и книги пророков, в которых исповедуются и действуют опять-таки натуры сильные и страстные, а тот же М. М. Херасков перелагает стихами книгу Экклезиаста, где обособившаяся мудрость проповедует тщету активных деяний и многого знания.
   Постепенно вырабатывалось новое понятие о целях и возможностях поэзии. Одним из первых обобщенно, можно даже сказать, символически выразил его Я. Б. Княжнин, который за тридцать лет до своей бунтарской трагедии "Вадим Новгородский" в юношеской мелодраме "Орфей" (1763) вложил в уста героя (олицетворяющего собою идеал поэта) знаменательные слова, обращенные к богам подземного царства:
  
   Из области Зевеса
   Не силой Геркулеса
   Пришел сражаться с вами я;
   Но сердца, нежной страстью распаленна,
   Утехи своея лишенна,
   Едины принесла стенанья грудь моя.
  
   Стенанья безутешного сердца, воспетые гением поэзии, несут в себе непобедимую мощь, еще не изведанную до конца. Орфей превосходит Геркулеса -- вот с каким убеждением вступали в поэзию новые поколения поэтов во второй половине XVIII века. У поэзии свой предмет, свои способы его постижения, свой характер воздействия на человека. Она не должна заимствовать ни того, ни другого, ни третьего ни у нравственно-политической философии, ни у теологии, ни у естественных паук, как это имело место в творчестве поэтов середины века (Тредиаковского, Сумарокова, Ломоносова). Она самостоятельна, она может открыть в человеке такое, что и философия, и теология, и естествознание будут заимствовать у нее ее открытия. Но для этого ей мало быть просто разумной, просто добродетельной, просто устремленной к всечеловеческому благу. Ей надо стать еще художественной, прекрасной, совершенной и достоверной. Только тогда она сможет стать благотворной. Для этого она должна была углубиться в себе.
   И. И. Дмитриев, а также его современники и друзья М. Н. Муравьев, Н. М. Карамзин, Ю. А. Нелединский-Мелецкий и др. сделали важный шаг на пути к такому пониманию сущности поэзии и ее задач. Этому способствовали и многие внешние события "столетья безумного и мудрого", как называл XVIII век А. Н. Радищев. Прежде всего здесь следует назвать крестьянскую войну под предводительством Е. И. Пугачева (казнь которого И. И. Дмитриев отроком видел в Москве).
   Пугачев открыл для писателей-дворян вещи страшные. Они оказались, по сути дела, между двух огней -- между произволом самодержавия и произволом народной массы. Самодержавие прислушивалось только к лести, расточаемой в стихах и похвальных речах, и было глухо к урокам, преподаваемым ему поэтами и журналистами. "Господин Сумароков поэт и довольной связи в мыслях не имеет" -- так отреагировала Екатерина II на его наставления. В другой раз по сходному поводу сказала с улыбкой и угрозой: "Вот уже и господин Фонвизин учит меня царствовать". В третий раз "с жаром и чувствительностью", как вспоминал ее секретарь, высказалась о А. Н. Радищеве: "Он бунтовщик хуже Пугачева". Но А. Н. Радищев один не побоялся приветствовать новые бунты, видя в них справедливое возмездие дворянам за их "суровость и бесчеловечие", божью кару за все их прегрешения перед "рабами". Остальные дворяне видели в бунтах угрозу не только своему благополучию, но -- и совершенно справедливо -- самому физическому своему существованию. А год спустя поело подавления Пугачева пришло известие о революции в Америке. А на очереди были еще более ужасные вести из Франции... Итак, сверху -- угроза политического гнета, которая все явственнее становилась реальностью, а снизу -- угроза физического уничтожения. Надо было подобно Г. Р. Державину совмещать в себе Орфея и Геракла, чтобы противостоять этому страшному натиску извне, не поступаясь своею цельностью.
  
   Но что же нам, о друг любезный,
   Осталось делать в жизни сей,
   Когда не можем быть полезны,
   Не можем пременить людей?
   Оплакать бедных смертных долю
   И мрачный свет предать на волю
   Судьбы и рока: пусть они,
   Сим миром правя искони,
   И впредь творят, что им угодно!
   А мы, любя дышать свободно,
   Себе построим тихий кров
   За мрачной сению лесов,
   Куда бы злые и невежды
   Вовек дороги не нашли
   И где б без страха и надежды
   Мы в мире жить с собой могли,
   Гнушаться издали пороком
   И ясным, терпеливым оком
   Взирать на тучи, вихрь сует,
   От грома, бури укрываясь
   И в чистом сердце наслаждаясь
   Мерцанием вечерних лет,
   Остатком теплых дней осенних.
  
   К такому вот выводу пришел в 1794 году Н. М. Карамзин в ответе на исполненное жалоб послание Дмитриева (см. с. 114 наст. изд.). Это был отказ не только от своих юношеских упований. Это был отказ от путей, по которым шла вся предшествующая поэзия, политически активная, уверенная в неизбежном торжестве благих рационалистических абстракций. Это была этическая программа русских сентименталистов. Уединившись под "тихим кровом", они погрузились в созерцание души человеческой, в "наслаждающее размышление самого себя", как писал М. Н. Муравьев, и открыли там столько неизведанного, что лишний раз убедились в своей правоте: ведь рационалисты пытались изменить людей, игнорируя их внутренний мир, не желая иметь дела с конкретными порывами "чувствительных сердец", каждое из которых -- особый мир.
   Тот, кто считает писателей-сентименталистов просто слезливыми людьми, глубоко ошибается. И. И. Дмитриев, Н. М. Карамзин и их соратники сделали великое художественное открытие в русской поэзии. Один из основоположников советской науки о литературе XVIII века писал: "Разуверившись в силе "разумной" деятельности, эти напуганные бунтами и революциями люди замыкаются в себя самих, ищут утешения в своих личных переживаниях, уходят в интимный мир лирики. Разуверившись в объективной действительности, страшной и не сулящей им никаких надежд, они обретают некую тень спокойствия, допустив, что эта объективная действительность -- мираж, что истина -- это их собственное чувство, которого никто у них не отнимет. Это был отказ от жизни, от политической активности в литературе, но это было в то же время обретение психологического анализа, открытие человеческой конкретной души, чувствующей, изменчивой, страдающей. Сойдя с высот схематического анализа человека вообще, писатели, обратившиеся к сентиментализму, проникли в тайник индивидуального сознания человека" {Гуковский Г. А. Русская литература XVIII века. М., 1939.-- С. 303.}.
   Из своего "приятного уголка" под "тихим кровом" писатели-сентименталисты выходили к читающей публике с произведениями, которые жадно поглощались ею, изнемогавшей в ожидании непритязательного, живого, от души к душе направленного слова. Так было с "Бедной Лизой" Н. М. Карамзина. Так было и со следующей песней И. И. Дмитриева, которая нынче кажется наивной, но которую и полвека спустя после ее написания (1792) пели русские люди:
  
   Стонет сизый голубочек,
   Стонет он и день и ночь;
   Миленький его дружочек
   Отлетел надолго прочь.
  
   Он уж боле не воркует
   И пшенички не клюет;
   Все тоскует, все тоскует
   И тихонько слезы льет.
  
   С нежной ветки на другую
   Перепархивает он
   И подружку дорогую
   Ждет к себе со всех сторон.
  
   Ждет ее... увы! но тщетно,
   Знать, судил ему так рок!
   Сохнет, сохнет неприметно
   Страстный, верный голубок.
  
   Он ко травке прилегает;
   Носик в перья завернул;
   Уж не стонет, не вздыхает;
   Голубок... навек уснул!
  
   Вдруг голубка прилетела,
   Приуныв, издалека,
   Над своим любезным села,
   Будит, будит голубка;
  
   Плачет, стонет, сердцем ноя,
   Ходит милого вокруг --
   По... увы! прелестна Хлоя!
   Не проснется милый друг!
  
   Однако ж Дмитриев мог быть не только чувствительным в своих стихах. Он мог быть и раздумчивым, как в "Апологах" (наивную философичность которых вышучивали потом А. С. Пушкин и Н. М. Языков), и нравоучительным, как в баснях (которые предшествовали крыловским и еще долгое время читались наряду с ними), и ироничным, как в сказке "Модная жена" (которая уже при его жизни стала классикой).
   Это последнее качество Дмитриевской манеры особенно важно учитывать, читая его стихи, посвященные "цеховым" проблемам поэзии. Если в первой половине XVIII века (А. П. Сумароков, В. К. Тредиаковский) борьба за истинную поэзию шла по линии прямых наставлений, как надо, а как не надо писать, то Дмитриев (разуверившийся в возможностях поэтического слова непосредственно воздействовать на умы) опосредует свою точку зрения в насмешке, которая у него становится пробным камнем художественной истины или фальши: если произведение не проходит проверку иронией, то его и всерьез нельзя рассматривать. Вот почему среди Дмитриевских стихов так много эпиграмм и пародий. Он и для перевода часто выбирал виртуозов иронии и сатиры -- римлянина Ювенала, англичанина Поупа, француза Мольера...
   В своих стихотворных шутках Дмитриев борется с графоманами, которых расплодилось несметное число (на первом плане стоит здесь символическая для той эпохи фигура Д. И. Хвостова), с последними приверженцами классицизма, которые удаляют поэзию от жизненной достоверности, превращают ее в набор общих мест (А. И. Клушин, Н. П. Николев и др.), с журналистами, злорадно нападающими на новую поэзию (М. Т. Каченовский), и вообще с журналами старого направления.
   Истинная поэзия, с точки зрения И. И. Дмитриева, -- та, которая находит пути к сердцу читателя, умеет сделать его чувствительным (не плаксивым, а отзывчивым па чужие движения души). Неправы были предшественники, пытавшиеся сформулировать конкретные рекомендации стихотворцам, но точно так же неправы и апологеты новой поэзии, слепо уверовавшие в одну только стихийную одаренность, считающие, что можно и не учась писать настоящие стихи, что природа, мол, сама выведет поэта на верную дорогу.
  
   Природа делает певца, а не ученье;
   Он не учась учен, как придет в восхищенье;
   Науки будут все науки, а не дар;
   Потребный же запас -- отвага, рифмы, жар.
  
   Так убеждает себя горе-стихотворец из "Чужого толка". Казалось бы, вывод сделан правильный. Но вот приходят известия о военных победах, и он, новый стихотворец, начинает активно пользоваться старыми приемами, которые под пером эпигонов Ломоносова давно уже утратили свою силу. Наука новой поэзии трудна. Сам И. И. Дмитриев не дает и не хочет давать никаких общих наставлений. Он только считает, что тот, кто
  
   сердец других не восхищает
   И лиры сладкою слезой не орошает,
   Тот брось ее, разбей и знай: он не поэт.
  
   Проблема читательского отклика, поставленная здесь И. И. Дмитриевым, -- одна из важнейших в его стихах о стихах. Наука новой поэзии оказалась трудной и для читателей. Жалобы на глухоту и непонимание публики постоянно встречаются в его дружеских посланиях (см. послания Н. М. Карамзину и А. Г. Севериной). В них постоянно звучит мотив возможного отказа от поэзии вообще. Образ "брошенной", "разбитой" лиры из "Чужого толка" преследовал его, В дальнейшем этот образ и стоящее за ним содержание получат новое развитие в творчестве К. Н. Батюшкова, Е. А. Боратынского, М. Ю. Лермонтова и других поэтов первой половины XIX века,
   Особую группу стихотворений Дмитриева представляют надписи к портретам знаменитых поэтов, а также эпитафии. В них, по существу, запечатлелась история русской литературы от истоков (Нестор) до новейших времен (Д. В. Веневитинов). Они не содержат в себе выдающихся художественных открытий, но пронизаны благодарной памятью о писателях и людях, безусловно, ему близких, в духовном общении с которыми он обретал поддержку.
  
   Довольно долго Дмитриев был полузабытым поэтом, но в последние десятилетия интерес к нему заметно вырос. Вышло несколько сборников его произведений с очерками жизни и творчества и добротными комментариями. Это обстоятельство позволило при составлении книжки, предлагаемой вниманию читателей, пойти но тематическому пути. Здесь отобраны Дмитриевские стихи о стихах, о других искусствах ("Таланты все родня; источник их один..." -- писал он), а также переводы из античных и новых поэтов.
   Казалось бы: все это книжная, вторичная поэзия. Но поэты (и тут уж ничего не поделаешь) вдохновляются как жизненными, так и литературными впечатлениями.
   У мировых истоков того, что иногда несправедливо называют "литературщиной", стоит множество античных поэтов (как греков, так и римлян), над которыми возвышается Гораций с его "Поэтическим искусством" (в стихах!). За примерами можно и не уходить так далеко. Достаточно обратиться к нашим культурным истокам. Вспомним, с чего начинается "Слово о полку Игореве": автор показывает нам, каким был бы зачин песни о походе новгород-северского князя, если бы ее сочинил не он, а вещий Боян. Это ли не "литературщина"? Между тем вряд ли кто поставит под сомнение наличие у автора "Слова" великих идей, самым непосредственным образом связанных с самыми болевыми проблемами тогдашней русской жизни.
   Как показано выше, XVIII век был веком стихотворческим. Быстро выучившись писать стихи по новой системе, он извергал их в невероятном количестве на головы своих детей, и вот, когда чуть ли не все просвещенные дети просвещенного века стали стихотворцами, вдруг выяснилось, что их поэзия почти ничего общего не имеет с жизнью. Горстка истинных поэтов, строго взглянув на свое высокое ремесло, пришла к убийственному для своего высокого ремесла выводу: есть вещи, которые выше его. Улыбка ребенка, слеза возлюбленной, совершенно невыразимое томление собственного сердца и многое другое в жизни, жизнь вообще -- перед этим не только их собственная, но, быть может, и вся поэзия бледнеет.
   Это один из важнейших и настойчивых сопутствующих мотивов в "литературных" стихах Дмитриева. Жизнь и лира пребывают у него в постоянном и далеко не всегда гармоническом взаимодействии. Он то шутит, то грустит по этому поводу, то ищет самый действенный и простой путь их единения, но он все время этим озабочен. То же самое можно сказать и о его соратнике Карамзине. Даже великий Державин, уже создав "Памятник", где черным по белому прописано, что залог его бессмертия в его стихах, -- даже он колебался в этом вопросе и в иные минуты готов был поставить свою жизнь выше своей поэзии:
  
   За слова меня пусть гложет,
   За дела сатирик -- чтит.
  
   Знакомство со стихами поэтов XVIII века об особенностях, задачах и судьбах поэзии -- особом роде духовной деятельности в высшей степени поучительно. Во-первых, оно поучительно само по себе. Во-вторых, начинаешь понимать, какая высокая общая культура, а также культура самопознания предшествует небывалому взлету русской поэзии в первой трети XIX века. Наконец, воочию видишь и даже почти осязаешь величие чисто профессионального подвига А. С. Пушкина, который защитил поэзию, вернул ей ее привилегии благороднейшего рода духовной и общественной деятельности.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru